Тишайший Бахревский Владислав
Прибыл Петр Тихонович и в Рождественский монастырь. У этого монастыря нужно было изъять двадцать пажен. Да каких! На этих двадцати пажнях ставилось по две с половиной тысячи копен сена. Отстоял вечерню, поужинал в келии игумена, а про дело говорить не решился. Укатил на ночь глядя в Суздаль, суздальский посад «строить и собирать».
За день дошлые его людишки вызнали: больше сорока посадских семейств живут на землях патриарха, монастырей и суздальского архиепископа. Тяжко раздумался бедный Петр Тихонович. Церковь – не боярин, церковь и на смертном одре обиды свои выместит.
Суздальский архиепископ затеял в те дни торжественную службу в одной из церквей знаменитого женского монастыря, где коротала когда-то свой век Сабурова, бесплодная жена царя Василия III. Уже во время службы приметил Пётр Тихонович послушницу. Она, видно, за свечами приглядывала, убирала догоревшие. Вот и прошла несколько раз мимо. Никакая одежда, и монашеская тоже, не могла, знать, скрыть торжествующих, по молодости, прелестей, а уж глаза и подавно не укроешь – агаты, горящие потаенным огнем. Петра Тихоновича будто в кипяток каждый раз окунали, как монашенка эта проходила мимо.
Словно вина, в которое зелья подмешали, глотнул. Все страхи свои забыл и себя самого, подозвал поручика Лазорева и, указуя глазами на красавицу, шепнул:
– Все вызнай!
Весьма удивился поручик, но и весьма обрадовался: черт побрал, пахло загулом.
О Господи! Колесо крутящееся, вихрь и ночь посреди дня, разверзшийся ад, сады, дьявольские и прочая, прочая! Скакали на лошадях, увозили ласково льнущую добычу. Пили вино ковшами в лесных, неведомо чьих хоромах и на бреге черного, подо льдом, озера. Кружили, прикасались то ручкой, то щечкой, а то и губами ласковые молодухи. Одна другой моложе, да все пригожие, шаловливые как стригунки, а на всю дюжину – он, Петр Тихонович, да Лазорев-молодец.
– В баньку! В баньку! – шептали Петру Тихоновичу из-за плеча. – С дороги.
«А где же та, что в церкви была?» – свербила мыслишка, но Петр Тихонович уже совсем пустился по воле волн – будь что будет! Хоть и несдобровать, да погибель-то больно сладкая.
Послушался, пошел в баню. Баня как баня, только света много.
Налил воды в ушат, попробовал растопыренной пятерней воздух на подловке – плотен ли, поискал веник, а ему веничек-то и подают.
Оглянулся – она. Бог ты мой, она! И тоже для бани совсем готова.
В себя не успели прийти – дверь настежь, и вся ватага, с пленным Лазоревым, вереща и умирая со смеху, ввалилась в блаженное духмяное тепло бесовской полуночной бани.
– Пропали! – радостно вопил Лазорев, сдавшись сразу всем.
– Тут и сказке конец! – почему-то выкрикнул Петр Тихонович.
Но сказка кружила нестерпимым вихрем, и когда пришло наконец отрезвляющее бессилье, «доверенное лицо» запоздало перепугалось своры голых безумствующих баб, которые уже занялись собой, забыв замордованных мужиков. И стоило Петру Тихоновичу испугаться, как снова распахнулась дверь и во всей монашеской смиренности явилась содому игуменья монастыря.
Петр Тихонович, может, и умер бы от одной только мысли: что же теперь будет, но Лазорев, куролес, хлоп лбом об пол.
Игуменья постояла окаменев, поглядела и ушла.
И больше ничего.
Ни шуму, ни угроз, ни торговли какой. Монашки убрались, Лазорев тоже лошадей в санки заложил, вернулись в Суздаль другой дорогой. И в Суздале – ничего.
В ожидании кары сидел три дня Петр Тихонович в отведенном ему для постоя дому и так ничего и не дождался. Хотел он уж было во Владимир съехать, как прилетел из Москвы Леонтий Стефанович Плещеев.
Застал «доверенное лицо» за обеденным столом. Петр Тихонович потчевал себя пустыми щами, квасом и солеными груздями.
– Пощусь! – объяснил он бедность стола Леонтию Стефановичу.
– Так ведь Великий пост, – согласился Плещеев, окунул ложку в щи, попробовал, поморщился и принялся уплетать грузди.
– Ты уж говори, зачем приехал! – взмолился Петр Тихонович. – Управляющий боярина Никиты Ивановича жаловаться в Москву ускакал… А все ты!
Плещеев вытер платочком губы, пощупал бороду: не накапал ли.
– Накормишь как следует, расскажу, что тебя в Москве ждет, а на голодный желудок… и рассказ будет тощий.
– Эй! – крикнул покорно Траханиотов слугу. – Собери на стол гостю.
Плещеев, выдерживая характер, плотно поел, а потом вдруг и затопал ногами на родственника:
– Сидишь пень пнем! Спрятался! Молоденьких послушниц перепортил и на грибках сидит!
Петр Тихонович побледнел.
– Кому же это? Как же это? Никому ведь неведомо!
– Мне все ведомо! – засмеялся Плещеев. – Да очнись ты наконец. Сообрази, наше время пришло. Ты в штаны пускаешь от каждого бреха, а бояться ныне во всем Московском царстве нужно одного человека, родственничка твоего свет Бориса Ивановича. Никак ты не возьмешь себе в толк! Ты хоть и наполовину дело сделаешь, а врагов все равно наживешь, и уже нажил. Да только и друзей у тебя не будет. Обе, обе руки врагу секи! Пусть все боятся, а один любит. Любовь одного сильного стоит ненависти многих немощных.
– Что же делать-то мне, скажи? – взмолился Траханиотов. – Ведь самого патриарха нужно задирать, чтоб все-то дело устроить.
– Я же тебе толкую! – плюнул Плещеев под ноги и растер плевок каблуком. – За двумя зайцами погонишься – пропадешь. Петя, ты же самого Романова тронул! Чего теперь тебе бояться? Некуда отступать… И вот мой последний наказ: если через неделю ты доложишь в Москве: дело, мол, сделано, – быть тебе судьей приказа и окольничим. И боярство тебе забрезжит. Промедлишь – не помышляй о наградах. И родство тебе не поможет. Морозову нужны новые слуги, быстрые слуги.
16 марта Петр Тихонович Траханиотов доложил на приеме государю, что посады городов Владимира и Суздаля устроены. В Суздале взято у патриарха, архиепископа и монастырей и возвращено посаду сорок одно семейство, во Владимире – двести восемьдесят семь семейств.
Ближний боярин Борис Иванович Морозов, бывший на этом приеме у царя, зачитал письмо, присланное в Москву. Суздальцы просили, чтоб ведал их господин Траханиотов, потому что Петра Тихоновича они знают с младенчества, посулов и поминок он не емлет, а дела посадские делает вправду.
Государь допустил стольника к руке, а на следующий день, 17 марта, Петр Тихонович Траханиотов за скорую и добрую службу был пожалован чином окольничего и получил в управление Пушкарский приказ.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Наитайнейший боярин царя Михаила Федор Иванович Шереметев, смертельно уставший от недомогания, встречал гостей сидя, но каждому, кто подходил к нему поклониться, улыбался. Улыбка получалась отрешенной, словно у слепого, и все пришедшие получить у мудрого царедворца совет, понимали, что зря пришли.
Ужас охватывал. Да тот ли это Федор Иванович? Прежний-то поглядит, бывало, умным взором – тут и поймешь, что ты чурка нетесаная, пустота пустая. От одного погляда взмокал человек как мышь. Господи, Господи! И малые, и великие – все в Твоей Руце. Полгода не минуло, а Федор Иванович, краса русского государства, по важности-то, по осанке – старикашечка, иссохший, ничего для себя не желающий, а значит, и для других бесполезный.
Приехали к Федору Ивановичу люди знаменитые, владыки прежнего царства: князья Черкасские, Дмитрий Мамстрюкович и Яков Куденетович; приехал Никита Иванович Романов, приехали Стрешневы: брат покойной царицы Евдокии, Семен Лукьянович, и оба Ивана, Большой и Меньшой; приехал Василий Петрович Шереметев, судья Разбойного приказа.
Бояре садились за стол, отведывали меды. Разговоры заводили вполголоса, как при покойнике.
– Морозов, Бориска-то, говорят, чародея завел. Тот думы потаенные угадывает! – запустил первую пробную стрелу Семен Лукьянович.
Собрались известно для чего. Ближайший боярин Морозов начал правление мягко, да за полгода прибрал к рукам всю власть. Хватка у нового правителя как у волкодава: если кого за горло возьмет, упирайся не упирайся, а до хрящика доберется и прижмет – пусть не до смерти, но и не до живу.
– Ему теперь ой как нужно знать чужие думки-то! Заступнику-то народному! – воскликнул Никита Иванович Романов и, тараща удивленно глаза, поглядел на каждого за столом. – У меня во Владимире земли отнял! Да что у меня – у патриарха! И ведь не себе взял – народу вернул. Благодетель.
– Благодетель! – поддакнул Василий Петрович Шереметев. – Теперь, почитай, вся Россия под кнутом извивается. Недоимки за все прошлое царствование взялись выколачивать.
– Про то не нам говорить. Про то пусть народ говорит, – блеснул мелкими длинными зубами Семен Лукьянович Стрешнев. – У тебя, Никита Иванович, да и у тебя, Яков Куденетович, дворы-то на Москве вон какие! Дворни-то у каждого по полтыщи человек! Вот пусть ходят по Москве и рассказывают о благодетеле, о свет Борисе Ивановиче, каков он есть на самом деле, и его чародея пусть в разговорах не забывают.
– Ох, Бориска, Бориска! – засмеялся Романов. – У него с братом Глебом земли больше, чем у меня, а все хапает. Выпросил у царя два села на Волге. А села-то какие! Богатющие, купеческие! Лысково да Мурашкино.
– Ах ты, господи! Ах ты, господи! – разохался Семен Лукьянович, словно кошелек с деньгами потерял.
– А что же князя Никиты Одоевского нет? – внятным сильным голосом спросил Федор Иванович.
Все вздрогнули. Почудился прежний Шереметев, наитайнейший.
– В Москве обещал быть, – сказал князь Яков Куденетович. – Забот у него много. Сегодня Большой полк уходит в Белгород, государь Никиту Ивановича воеводой поставил. Бориска против крымского хана сеть плетет, а заодно и князя Одоевского – с царских глаз долой.
– Сегодня, говоришь, полк уходит? А мне болтали, что он уже ушел, первого февраля еще!
– Стрельцы, верно, первого февраля ушли, а дворянское ополчение, как всегда, промешкало. Пока собрались, пока снарядились – сегодня уходят.
– Морозову передышка, дворяне-то крикливые стали. Зубки у них режутся.
Все воззрились на старика. Федор Иванович, задрав бороду, разглядывал на потолке синий зайчик: узорные у Шереметева были стекла в рамах.
– Пейте меды! Самое время меды пить! – пригласил хозяин. – Bам теперь только это и осталось..
– Федор Иванович! – взвился князь Яков Куденетович. – Не обижай нас! Ты ведь и сам не у дел.
– Мое время минуло, – улыбнулся Шереметев. – И ваше тоже минуло.
– Да мы еще и у кормила-то не были! – крикнул князь Яков Куденетович.
– Благодарите Бога, что от кормушки не гонят… Бориска вон как за дела принялся! У патриарха земли забирает в посад! Построить посад – построить стены для нового дома, и не знаю, найдется ли в том доме место для теперешнего боярства.
– Федор Иванович! – взмолился Романов.
– Дай Бог, чтоб все так в устроилось, как я вам сказал. Великое было бы дело! Да только Бориска нашего корня. И жаден как волк. Так что вы его не бойтесь. Он будет хватать, пока не уронит… Но помяните мое слово, ваше время ушло.
– Загадками говоришь, Федор Иванович! – Боярин Романов досадливо двинул по столу тяжелую серебряную братину. – Время, оно с ногами, что ли? Куда оно подевалось? Как жили, так и живем. Куда, спрашиваю, ушло время-то?
– В небытие.
Семен Лукьянович прильнул к ковшу, зыркнув глазками по боярам. Дмитрий Мамстрюкович сидел неподвижно, сложив руки на толстом животе, – он все время так сидел, как в Думе. Яков Куденетович дергал жилистой шеей, словно низанный жемчугом ворот златошитого кафтана обжигал. Романов сидел красный, тупо глядел на красные тяжелые руки, забытые на столе. Остальные глазами ели Федора Ивановича, и все молчали.
«Какую игру затевает премудрый старик? Да уж так ли он немощен? Голос как труба! – Мыслишки у Семена Лукьяновича взбухли, так лезет квашня из дежи. – Не стакнулся ли дедушка с Бориской? Глупость все! Глупость? Пуганый самого себя боится».
И опять побежал глазами по лицам бояр, от ковша не отрываясь.
«Кто к Бориске первым побежит пересказать сегодняшнее? Василий Петрович? Так он тоже Шереметев! Черкасские? Романов? Братья? Глупость все?»
– Фу! – сказал Семен Лукьянович, ставя на стол опустевший ковш. – Добрый мед у тебя, Федор Иванович. Да и правду ты говоришь, прошло ваше время. Заведу себе соколиную охоту. Буду жить да поживать, в полях тешиться, как великий царь ваш Алексей Михайлович.
Бояре молча поглядели на Стрешнева.
– Посады в городах если теперь не уставишь, то и до бунта недолго, – сказал Василий Петрович Шереметев. – Народ измаялся. Немногие за многих воз тянут, а ведь и лошадь надо кормить, чтоб везла.
– Правда истинная! – закивал головой Дмитрий Мамстрюкович Черкасский.
«Господи! – подумал Федор Иванович. – До чего же ничтожны! Вот она у кого в руках, государыня Россия».
Дверь в палату открылась, порог переступил высокий молодой человек в дорогой шубе, поклонился.
– Отец велел сказать, что кланяется вам! – пролепетал вошедший. – Сам он не может быть. Вчера еще уехал.
– Кто ты? – спросил Федор Иванович.
– Князь Михаил Никитич Одоевский, сын Никиты Ивановича.
– Уехал отец-то, говоришь? – спросил Шаманов, поднимаясь из-за стола. – Раньше полка на войну уехал? – Захохотал.
– Отец уехал стоянки проверять. Войско большое, а на стоянках ничего для встречи не приготовлено.
– Твой отец, – мудрый воевода, – сказал Федор Иванович. – Так и отпиши ему. Мол, Федор Иванович Шереметев поклон шлет и благодарит за службу царю и всему русскому государству.
– Я отпишу.
Одоевский откланялся и вышел.
– Что вы все за люди? – выскочил из-за стола Яков Куденетович. – Нечего сказать – поговорили! Кланяюсь вам всем и тебе кланяюсь, мудрейший Федор Иванович.
– Верно, пора вам домой, – улыбнулся кротко наитайнейший. – Пора! Пироги уже, чай, к обеду приготовленные, стынут.
Бояре поднялись из-за стола, покрестились на иконы, и тут в дверь постучали, а постучав, открыли. Вошел поручик полка иноземного строя Андрей Лазорев.
– Нет ли среди вас боярина Василия Петровича Шереметева? – спросил поручик.
– Я Василий Петрович, – сказал Шереметев, – тревожено поглядывая на бояр.
– Вот тебе указ великого государя. Ехать тебе, боярин, в Большой полк товарищем боярина Никиты Ивановича Одоевского.
– Поди-ка меду выпей! – пригласил поручика Федор Иванович Шереметев.
– Это мы с охотой! – Лазорев подошел к столу, поискал пустую чару, налил меду, выпил. – Добрый мед! Благодарствую.
Поклонился, повернулся и вышел. Бояре молча глядели на закрывшуюся дверь.
Борис Иванович Морозов, прижимая ладони к груди, стоял возле своего приказного стола. Кротко улыбаясь, склонил голову набок. Перед ним судья Пушкарского приказа окольничий Петр Тихонович Траханиотов клал поклоны – поклон за поклоном.
На двадцать восьмом поклоне отворилась дверь, и в комнату вошел, но тотчас, при виде кланяющегося человека, остановился Глеб Иванович, младший брат Бориса Ивановича.
– Глебушка! – всплеснул руками Борис Иванович и кинулся поднимать с полу Траханиотова. – Петр Тихонович, спасибо тебе, дружочек! Верю тебе, люблю тебя! Глебушка прибыл. Глеб Иванович!
Старший Морозов подбежал к Глебу, обнял, поцеловал.
– Соскучился по тебе! – И шепнул: – Ведь один я тут без тебя. Совсем один.
– Позволь и тебя приветствовать, боярин Глеб Иванович, как великого человека и как брата света нашего Бориса Ивановича.
Петр Тихонович истово пал на колени и положил первый поклон.
– Спасибо тебе, Петр Тихонович! – сказал Глеб Иванович. – Позволь и мне тебе поклониться.
– Смилуйся! Сначала я! И как брату твоему старшему, на радость встречи, положу те же тридцать поклонов.
Братья смотрели, как дородный, осанистый человек встает и падает перед ними на колени, тянется бородой к их сафьяновым сапогам.
– Каждый день кланяться ездит, – сообщил Борис Иванович. – Гоеударю добро послужил, а государь расщедрился и в окольничьи его произвел, в судьи Пушкарского приказа поставил.
– Я… знаю, Петр… Тихонович верный и добрый слуга царю! – отирая слезы, выговорил со всхлипами Глеб Иванович: тоже растрогался.
– Пошел я, – сказал Петр Тихонович, отсчитав тридцать поклонов.
– Пушки все поставил Одоевскому? – спросил Борис Иванович.
– Благодетель мой, да как же не все! Ты мне доверяешь, я стараюсь. Две пушки сверх запрошенного Большому полку поставили.
– Спасибо. Доложу государю, что стараешься. Только молю тебя, Петр Тихонович, больше не приезжай на поклоны… Хочешь постараться для меня, так лучше казну в приказе держи так, чтоб не скудела.
– Все исполню, светы мои! – Петр Тихонович поцеловал руки у братьев и удалился.
Братья сели друг против друга.
– Лицо-то у тебя хорошее какое! – улыбаясь, сказал Борис. – Румянец как у молодого. И седины-то поубавилось. Чуть-чуть вон в бороде. И глаза молодые.
– Спасибо, брат! – Глеб опустил глаза, попридержал нежданный вздох.
– Что? Не понравился я тебе?
– Не понравился. Серый, седой. Да кто ж тебя так измучил-то?.. Боря, да плюнь ты на все это. Что, у нас земли мало, работников мало? Чего у нас мало?
– Ох, не надо, Глеб! Кто пригубил из ковша, на котором начертано «власть», тот человек пропащий. От вина можно отстать, и о женщинах можно забыть, не забудешь сам – старость поможет, а от жажды властвовать даже смертный одр не защитит. Ты меня не осуждай, брат. Я же тебя не осуждаю, что в мой решительный час ты уехал в дальний монастырь от земной суеты прочь. Хочешь приказ? Любой приказ, тебе отдам. He хочешь… А это значит, что я добавлю к своей серости и к своим сединам, потому что придется взять в руки еще один приказ, да один ли?.. Эх, Глебушка! Если я и захочу все бросить, так такие, как Петр Тихонович, не позволят. Они к власти пришли, к делу, к богатству, к царю в дом. Через меня пришли. Я – за дверь, а их – метлой. В тот же миг, как я ногу над порогом занесу, уходя. Кто на мое место глядит, известно. Эти не дадут нам дожить спокойно. Да ведь и в силе я, Глебушка. Разгребу старые конюшни – мне и полегчает. А ты мне все ж помоги. Будь при государе, пока я при делах. Алеша к людям прилипчивый. Как бы не проглядеть кого… Глаз не спускай с Никона, архимандрита Новоспасского монастыря. Настырный детина. Алеша ему уже в рот смотрит. – Борис Иванович всплеснул руками. – Все говорю и говорю. Расскажи, как помолился, как в Кириллове. Хорошо ведь там. Небо, свинцовая вода, простор суровый, дивный.
– Там хорошо, – сказал Глеб. – Пост держал. Со схимником говорил. Затворился один в пещере, простой мужик, а ума на всю Думу государеву хватило бы.
– Я того и хочу! – воскликнул Борис Иванович. – Кто Россией правил испокон веку? Родовитейшие. А что им, Рюриковичам, от рода их высокого перепало-то? Весь ум в веках порастрясли, ну а дури накопили – матушки! И такая дурь и сякая, большая и великая, малая и малюсенькая. Править царством должны люди, к правлению способные. Ты ведь подумай, сколько всего нужно мыслью объять!
И, словно подтверждая слова правителя, кланяясь, появились в дверях думный дьяк Назарий Чистый, а с ним думный дворянин Ждан Кондырев.
– Пойду я, – сказал Глеб Иванович. – Вечером к тебе приеду.
– Нет, Глеб Иванович, послушай. Ты в Думе сидишь, а от дел поотстал.
Щегольнуть хотелось перед братом.
Задумал Борис Иванович покончить с крымскими разбойниками. Большой полк ушел под Белгород и Ливны. В Астрахань поехал воевода Семен Пожарский. В Воронеж посылал Борис Иванович Кондырева, наказ ему был сказан строго и четко:
– Великий государь Алексей Михайлович повелел тебе, – Борис Иванович, произнося имя царя, встал, – повелел тебе набрать три тысячи войска из охочих вольных людей. С этими людьми, как придет грамота государя, пойдешь на Крым помогать воеводе Пожарскому. Денег тебе государь дает пятнадцать тысяч рублей серебром. Припасы и оружие для войска получишь у воронежского воеводы. Каждому поверстанному выдашь по пять рублей. В помощь тебе, в товарищи, государь дает поручика Лазорева. Да только как наберете хотя бы и полвойска, ты его отпусти. Пойдет он в Царьград проведать, что замышляет турецкий султан Ибрагим.
– Кланяюсь тебе, ближний боярин Борис Иванович, – прогудел могучий Ждан Кондырев. – Надоумь меня, безмозглого, – не мало ли будет трех тысяч против крымского хана?
– Хвалю! – воскликнул Борис Иванович и поглядел, довольный, на брата: вот, мол, какие умные люди служат у меня. – Пожарский с терским войском, с астраханскими стрельцами и с донскими казаками пойдет на Крым со стороны Азова, из Воронежа пойдешь ты, со стороны Днепра пойдет войско польского короля, а за спиной у тебя, Ждан Кондырев, будет стоять Большой полк князя Одоевского. А еще государь посылает целое войско плотников, строить города против крымской и турецкой напасти. Конец приходит крымскому царю. Ему одно и остается – бежать к Ибрагиму-султану. Да побежит-то он один, гнездо его волчье мы разорим, а волчат каких передушим, а каких развеем но земле… А где же Лазорев? – спросил Борис Иванович у Назария Чистого.
Думный дьяк удивленно оглядел комнату, словно бы поручик Лазорев был, но куда-то вдруг запропастился.
А с поручиком Лазоревым случилось происшествие. Ехал он в приказ верхом ко времени, и всей дороги осталось ему с четверть версты. На улице было тесно, люди с поздней обедни из церкви возвращались, да так тесно, хоть слазь с коня да под уздцы веди. И тут вдруг гик, крик. Какой-то молодец навстречу мчится, конный. Люди шарахнулись в стороны, а старушка бедная туда кинулась, сюда – да и оскользнись. Затоптал конем старушку лихоимец. И не оглянулся.
Будто кто поручика Андрея по лицу плетью ожег. Завизжал как татарин, коня крутанул, а рука сама саблю из ножен вынесла.
– Рассеку!
Обернулся молодчик. Лазорев коня осадил, кричит:
– Саблю доставай! Убью!
А молодчик-то – старший сын князя Одоевского, Михаил, он после встречи с боярами себя не помнил от обиды. Увидал перед собой яростного поручика с саблей наголо, ужаснулся содеянному: задавил кого-то. Но ведь княжич, столько в его крови за века гордыни накопилось, бровью не повел.
– Ты же сам видишь: нет у меня сабли! Да и кто ты, чтоб меня, Одоевского, на поединок вызвать? – повернулся и поехал.
– Ах, сабли у тебя нет! – Лазорев «сестричку» в ножны и со всего плеча перепоясал плеткой княжеского коня.
Породистый конь рухнул на задние ноги, скакнул, да сразу на дыбы, да в сторону; князь Михаил Одоевский только ручками взмахнул да кубарем простому люду в ноги, а людям смешно. Среди толпы был Семен Лукьянович Стрешнев.
Лазорев к старушке поспешил, вокруг бедной – толпа.
– Готова! – сказал кто-то.
– Отмучилась.
Поручик сдернул с головы шапку и пешком пошел к приказу, о своей матери раздумался. О слетевшем с коня молодце и не вспомнил.
Между тем Семен Лукьянович Стрешнев уже стучался в дверь приказной палаты Морозова.
– Вот и Лазорев наконец! – суровея, сказал Назарий Чистый, собираясь выговорить беспечному солдату, а строгость-то пришлось растопить в улыбке: – Здравствуй, боярин Семен Лукьянович!
Семен Лукьянович и сам опешил, увидав столько людей.
Бояре раскланялись.
– Всё в хлопотах? – спросил Стрешнев, здороваясь с Чистым и Кондыревым.
– В хлопотах, – ответил Борис Иванович. – Отпускаю Кондырева войско собирать.
– Вот мы сейчас у Федора Ивановича и говорили: старается, мол, Борис Иванович. Сил не щадя, служит великому государю. Федор Иванович одобряет тебя, ближний боярин.
– Рады слышать. – Борис Иванович слегка поклонился.
– А я чего приехал… – как бы спохватился Стрешнев. – Пожаловаться на твоих драгун.
– Чего они натворили?
– Да Михаил Никитич, старший сын Одоевского, бабку конем сшиб, а твой драгун саблю выхватил да и за князем.
Наступила тяжелая пауза. Стрешнев улыбнулся.
– Слава богу, худого не случилось. Князь Михаил драться не стал, а драгун хлестнул лошадь княжича да и был таков. Упал, правда, Михаил Никитич, но ведь молодой, да и упал-то в снег.
– Я найду и накажу драгуна, – сказал Морозов.
– Накажи его, накажи! А то ишь – на князя руку поднял!
Тут дверь палаты опять распахнулась, и вошел Лазорев. Семен Лукьянович вскинул бровки, а глаза тотчас и прикрыл мохнатыми, черными, как у сестры-покойницы, ресницами.
– Смилуйтесь, государи мои, – сказал Лазорев, отвешивая один общий поклон. – На пожаре был, вот и припоздал.
– Много ли сгорело? – спросил Борис Иванович.
– Три доски в потолке сменяет хозяин, всего и убытку.
– Знаешь, зачем я тебя позвал?
– Пошлешь службу служить, а какую – мне все едино.
– Вот и славно, что любая служба тебе по плечу. Поедешь с Кондыревым в Воронеж. А в Воронеже управишься – будет тебе еще одна дорога. Какая – про то тебе думный дьяк скажет. С Богом!
Назарий Чистый, Кондырев и Лазорев откланялись и вышли.
– Не этот ли драгун обидел князя Михаила? – спросил Борис Иванович, уставясь пронзительно на Стрешнева.
– Этот… высокий, а тот пониже был и пошире и на лицо другой.
– Обязательно разыщу обидчика, – пообещал Морозов, ласково улыбаясь Семену Лукьяновичу.
Едва за боярином затворилась дверь, Борис Иванович опять позвал к себе Лазорева.
– Сказали тебе, куда твоя дорога?
– Сказали. В Царьград.
– Сначала доберешься до Кафы, в Царьград поедешь вместе с послом Телепневым. Подружись с Тимошкой Анкудиновым, заманивай его, прельщая всячески, в Москву. А не согласится, так и прибей, не жалко смутьяна. – Морозов говорил это как бы между прочим, разглядывая огонек на своем перстне. – Деньги тебе дадут. А вот и от меня. – Борис Иванович достал из ларца тяжелый мешочек. – Удачи тебе, драгун Андрей! А саблей-то поменьше помахивай.
«По имени знает, – удивился Лазорев. – Все знает».
Поручик Андрей Лазорев лежал в кромешной тьме, и тьма была горячей. «Ранили меня, что ли?» – подумал Андрей и стал вспоминать, где же это его теперь могли ранить: ни войны теперь не было, ни свалки, князь драться не снизошел… «Ах, это в детстве, в Смоленске, когда взорвался порох и когда меня кинуло на смородиновые кусты. Кабы не эти кусты, могло и расшибить».
И тут он почувствовал, что к нему идут. Он все еще не видел, кто пришел к нему, но узнал прикосновение женских рук, словно бы со лба стерли испарину.
– Мама, ты? – спросил Андреи и понял, что это другая женщина.
Он лежал с закрытыми главами и не видел ее, но знал: она прекрасна и величава, как небо, как земля, как Волга.
– Матушка! – удивился Андрей. – Неужто у тебя, у великой, и на меня хватило сердца? Матушка, пожалей меня, за море иду. Да уж не навеки ли? Уж не попрощаться ли со мной пришла?
Строгие глаза поглядели ему в самое сердце.
– Прости неразумного.
Андрей хотел припасть к матушке и нашел себя сидящим.
Сквозь окошко белела зима, в избе – печь. Он встал. Поскребывая ногтями грудь, прошлепал босиком к двери, где на лавке стояло ведро с ледяной корочкой. За ночь корочка растаяла, но вода нагреться не успела: заломило зубы.
– Хорошо! – сказал Андрей и пошел к печи раздуть угли.
Андрей натянул штаны и сапоги и опять завалился на постель.
«Что же это за матушка пригрезилась? Ладно бы родная. Все к старушке съездить недосуг… Так ведь и не Богородица. Нимба над головой не было, да и лица-то не видно было. Может, сама Русь-матушка приходила ободрить? Молодой ведь, а дело вон какое ждет, нешутейное».
– А сколько же мне будет-то? – стал подсчитывать Андрей. – Смоленск горел в тридцать четвертом, в осадные дни, в приход польского короля. Тогда чуть и не расшибло взрывом, а было в те поры, мать говорила, десять лет с годом. А теперь – сорок шестой. Это сколько же годков-то мне? – испугался Андрей. – Сорок шестой отнять одиннадцать… Тридцать пять?..
Принялся в испуге загибать пальцы – и был спасен. Получилось двадцать три.
«А какая же она, Туретчина?» – спросил себя Андрей, закрыл глаза, затаился, чтоб «углядеть» внутренним взором будущее. Померещился турок в красной феске, в красных шароварах, в каждой руке по ятагану и усы ятаганами, только черные как смоль.
«А ну тебя!» – сказал Андрей турку, встал, надел кафтан, шубу, шапку, выбил ногой дверь, но вернулся к печи, набросал в огонь дров и тогда только вышел во двор.
Он жил в доме братьев-пирожников. Братья куда-то сгинули, а с ними и Саввушка.
«Чтоб изба не промерзла, поживу-ка я тут, – решил Лазорев, заглянув однажды в брошенный дом. – Авось и хозяев дождусь. На богомолье, видно, ушли».
Братьев Лазорев не дождался, предстояло дому осиротеть.
Четвертушка ущербного месяца висела в ясном синем небе, но куда ниже белых столбов дыма.
Снег под ногами повизгивал, словно шел Андрей по живому.
– А ведь сегодня Дарья – грязные проруби! – удивился Лазорев свирепову натиску мороза.
Снег едва прикрывал землю, днем было совсем тепло, а по ночам жарили морозы. Андрей подышал в рукавицу, потрогал рукой лицо: всюду ли чует.
Он брел наугад – последний день в Москве. Потом решал выйти на реку, берегом дойти до Кремля.
На реке прорубали замерзшие за ночь проруби. Лед звенел, река пусто ухала, словно подо льдом вместо воды – пропасти.
Позванивали ведра, покачиваясь, – шли в гору женщины с коромыслами. Светало. Небо поднялось от земли и стояло на дымах, как на столбах.
– Ну вот, – сказал себе Лазорев, окидывая взором деревянное, серебряное кружево московских домов. – Ну вот!
И чего-то слеза накатывала, а накатив, примерзла к ресницам, и Андрей, скосив глаза, видел эту свою замерзшую слезу. Стало ему не по себе: к чему бы это перед дорогой-то? Да перед дорогой-то какой!
И, чтобы от греха подальше, поспешил Андрей в церковь, давно уж не захаживал: все ни к чему было, все недосуг.