Тишайший Бахревский Владислав
Ехали Волгой. По льду сани сами катятся.
– Марковна, терпишь?
Аввакум разгребал сено, открывал щелочку в огромном воротнике тулупа. Из недр овчины выкатывалось облачко пара.
– Жива, спрашиваю?
Марковна, чтоб не застудиться, рот на замке держит. Улыбается, закрывает и открывает свои солнышки: все, мол, хорошо!
«Ишь ты! – удивлялся Аввакум, пряча жену от мороза под овчиной и сеном. – Глаза-то у Марковны в синь кинулись, а на самом-то деле серые глаза. Уж такие это глаза, что и нет таких других на всем белом свете».
Монах-возница торкает Аввакума в бок:
– Петрович, не дремлет Марковна-то?
– Не-ет! – Аввакум утирает лицо ладонями: не прихватил ли где мороз.
– А то ведь сегодня Тарас-куманник, днем кумаху наспать можно.
– У Марковны лихорадки не бывает.
– Это хорошо, а все ж поглядывай!
– Спасибо на добром слове.
– Петрович, а как же с рыбой-то теперь будем? Без соли-то – только вонь разводить.
Аввакум тяжело трясет головой: он тоже не понимает. Утренний гонец воеводы всем задал мозгами так и сяк крутить. Оказывается, с седьмого уже февраля цена на соль сделалась немыслимо дорога. Пуд теперь стоит три рубля тринадцать алтын с деньгой. Слыханное ли дело?!
Сани повизгивали все звончей да звончей. Небо-то все текло, текло, да и ввалилось наконец в ночную тихую заводь.
Извозчики то и дело спрыгивали с саней, бежали рядом по насту, разгоняли стынущую кровь.
Аввакум, заглядывая под тулуп Марковны, теплым дыханием отогревал ей нос, щеки, глаза в стрельчатых от инея ресницах.
– Ничего, Петрович! Ничего, дотерплю! – шевелила Марковна посиневшими губами, а улыбалась счастливо: жалеет муж.
– Да уж потерпи! Дымы вон за окоемами столбами поднялись. Близко до ночлега. Мальчонка-то наш не задохнулся?
– Живехонек, все бока затолкал.
– Марковна!..
– Да нет, Петрович. Неопасно толкается. Спит он теперь.
На постой принял их мужик богатый, маленько торгующий.
– Ночуйте, места хватит. Алтын всего и беру с человека, а по деньге накинете – пожалуйте за стол. Что сами едим, то и постояльцам.
Аввакум заплатил полуполтину, рубленный на четыре части талер с царским клеймом.
– Вот тебе деньги, душа человек. Да чтоб щи были огненные, да пирогов с грибами подай – пост начинается. Да дровишек-то не жалей, топи так, чтоб от жары волос трещал. Закоченела у меня женушка, а заболеть ей теперь, сам видишь, никак нельзя.
Мужик монетку на зуб попробовал и давай домашних пошевеливать: сыновья натащили дров, жена загремела чугунами, свечи зажег, в лампаду масла долил.
– Только тебя-то, батюшка, на печи положить не могу! Странница у меня ночует.
Как бы подтверждая слова хозяина, заскрипела рассохшаяся лесенка за печью, и, повязывая платок, чтоб на людях не быть простоволосой, вышла из-за печи молодуха. Слова вымолвить не успела, а все уже гордыню-то свою тотчас и положили ей в ноги. И ладно бы мужики, но и женщины! Женщины в первую даже очередь, потому что понимали – какая это красота. Молодуха первая поклонилась новоприбывшим, со вниманием и почтением животу Марковны, на сынишку и на монаха-возницу не посмотрела даже, а на Аввакума подняла глаза. У попа душа и пискнула, как рыбий раздавленный пузырь. Не глаза – ночь! Ночь и ночь, да только огненная. В ушах так и забухало. Тут ведь плюнуть бы да и перекреститься. Ан нет, скосила глаза жгучая стыдная сила на грудь, на округлости, ласковые да беззащитные будто бы… Обомлел Аввакум. Обомлел и подурел. Спрятать бы свой позор за слово: «Мол, погода-то! Мороз-то! Куда крещенскому!» Так ведь нет, – не то что слова разумного в голове в тот миг не сыскалось, но даже и мычанья телячьего. Да и сил не было спрятать немочь стыдную, розовым туманом с головы до пят обволокло.
А дева в шубу вырядилась да и пошла в катух. Тут только и отпустило маленько Аввакума.
Хозяину избы красота будто и нипочем.
– Наказанье с этими бабами. Ладно, когда мужик мыкается по дорогам, а то баба. Говорю: «Чего мыкаешься?» А она в ответ: «Скучно на одном месте». Я ей: «Куда муж смотрит?» А она: «Некому за мной смотреть. Девица я». «Отчего ж, – говорю, – замуж не идешь?» А она хохотать: «Ровню себе не сыскала. Ни один из вашего брата крылышки не опалил».
– Так она гулящая, что ли? – высохшим горлом просипел Аввакум.
– Вестимо, гулящая! Да только ниже воеводы к себе не допускает. Тьфу ты! – И хозяин сплюнул через плечо, да уж больно что-то делано.
Вернулась в облаке мороза девица.
– Небо тучами затягивает. К утру потеплеет. – Сказала, и всю грязь, какой хозяин забросал и ее саму, и гостей, смыло. Будто и не слыхали ничего.
– Петрович! – позвала Марковна Аввакума.
Тот так и подбежал, по-собачьи, не понимая, что нужно сделать, но готовый исполнить и вовсе невыполнимое.
– Петрович? – удивилась Марковна.
– Да вот он я!
– Ванюшку возьми! Устала я, чай. Залезу на печь, а ты мне его подашь.
– А поесть?
– Разморило в тепле.
– Молока хоть выпей! – сказала красавица. – Хозяйка, дай молока гостье.
Хозяйка принесла кринку молока и хлеб. Красавица взяла молоко, налила в кружку, подала Марковне. Та пила, не спуская глаз с прекрасного лица девицы.
– Что ты так смотришь?
Марковна улыбнулась.
– От радости это я! Дочку жду. На хорошего человека поглядеть – дитю польза.
– Господи, господи! – Тучки пошли по лицу красавицы. – Было бы в красоте счастье, а то ведь по-другому говорят: не родись красивой…
Ночью, лежа на полу на тулупе и под тулупом, Аввакум изнывал от жары; тулуп сбросишь – вроде холодно, и уснуть никак нельзя от греховных картин, плавающих в мозгу.
На печи, тихонько посапывая, нежная голубушка Марковна с птенчиком, но подлая мыслишка Марковну стороной обтекает, шарит в горячей тьме.
Сбросил-таки Аввакум тулуп, на коленях приполз под иконы и стал молиться. Да так разошелся, что и заплакал.
Услыхала Марковна молитву Петровича, сошла с печи, стала рядом. А тут и ночная соседка Марковны очнулась от грез, послушала шепот в красном углу и тоже на молитву встала. Так и молились до петухов под богатырский храп монаха-возницы.
Утром – диво дивное. Из-под земли, что ли, вывалился туман, да такой – в двух шагах лошадь не разглядишь. Снег липкий. Стены изб влажные, черные.
– Василий-капельник грядет и свое всегда возьмет! – сказал Аввакум, выходя на крыльцо с Ванюшкой на руках.
У Аввакума с обозом пути теперь расходились. Усадил в сани Марковну, Ванюшку к ней под тулуп. Можно бы и в путь-дорогу. И тут вышла из дому девица-красавица. В шубе из черной лисы, платок как облако пушист, нежен.
– Вы ведь в Лопатищи? Возьмите меня!
У Аввакума голос опять пропал.
– Батька, что же ты молчишь? – удивилась Марковна, силясь повернуться вместе с тулупом к облучку.
– Садись, – выдавил из себя Аввакум: мало сатане ночных мук, мало бессонной ночи и видений пагубных.
– Меня Палашкой зовут! – сказала девица, усаживаясь рядом с Марковной.
Та опять окликнула мужа:
– Петрович, сеном-то закидай нас.
Поп слез с облучка, не глядя женщинам в лица, подоткнул сено с боков.
Вынырнуло из тулупа личико Ванюшки, глазки сожмурил, а рот, как у лягушонка, до ушей раздвинулся – улыбнулся отцу.
– Ванюшку спрячь, не надышался бы холодом!
Укрывая женщинам ноги тулупом, глянул-таки на Палашку, а та тоже смотрит, и в глазах-то вопрос, как теленочек новорожденный, на ножках неверных покачивается. И губы, вместо того чтоб в слово сложиться, дрожат. Совсем Аввакум перетрусил.
Приехали в Лопатищи в полдень. Теплынь на дворе, того и гляди ручьи побегут.
Народ в Лопатищах весело суетился. Все мужички на розвальнях какие-то мешки к воеводским амбарам везут, и от амбаров – тоже с мешками.
– Что тут у вас делается? – остановил Аввакум одного жителя.
– Воевода Иван Родионыч рыбное дело завести собирается. Скупает у людей соль.
– Это как же так? Да стой ты! – крикнул Аввакум своему монаху-вознице.
– За фунт соли пять фунтов зерна дает. Первое, почитай, благодеяние от воеводы-то нашего.
– Благодеяние?! – Аввакума так и подбросило в санях. – А ты знаешь, сколько теперь соль стоит?
– Нет! – испугался житель.
– Гони к амбарам! – заорал Аввакум на возницу и сам дернул за вожжи.
Подлетели к амбарам. Поп на крыльцо прямо из саней прыгнул.
– Эге-гей! Слуша-а-ай!
Люди увидали своего «батюшку», оставили дела, подошли.
– Люди! Вас грабят белым днем! По царскому указу соль ныне стоит две гривны за пуд. Сей оброк назначен вместо всех прочих тягот, вместо стрелецких денег, вместо четвертных, ямских.
– Ай-я-яй! – вдарился бежать сосед Аввакума Сенька Заморыш. – Чуть не продал последние три фунта. Моя очередь вторая была.
– А как же я? – завыла баба. – Я продала. Всю соль сгребла и продала. Без соли теперь сидеть.
Поднялся вой, крик. Люди кинулись к амбарам отбивать свое. Аввакум спрыгнул с крыльца, хотел сесть в сани, но возница-монах кнутовище, как пику, выставил.
– Пошел-пошел! Беды с тобой не оберешься… А ну, бабы, вон из саней.
Женщины выбрались из кошелки, и монах, нахлестывая лошадку, укатил догонять обоз.
И тотчас, взметая снег, налетел на резвом скакуне Иван Родионович.
– Аввакум! – заревел. – Гиль заводишь? Да я тебя!..
– Чем кричать, скажи-ка людям, воевода, почему это ты государев указ утаил?
– Да я тебя! – вырвал коня на дыбы, а из-за угла амбара снежком коню по глазам кинули. А тут еще ангельский голосок:
– Иван Родионович, плохо же ты меня встречаешь!
Палашка заслонила попа и попадью.
– Серафим ты мой! – Иван Родионович прыгнул из седла в снег, поднял девицу на руки, на коня отнес. – За ее здравие, поп, молись.
Аввакум взял сынишку на плечо.
– Марковна!
И, не оглядываясь, пошел тропинкой к утонувшему в снегу, брошенному своему дому.
В последний день февраля, на Василия-капельника, приезжал к Аввакуму крестьянин, привез мешок муки.
– За приношение благодарствую, живем с Марковной не сытно. Только за что такое благодеяние и от кого? – удивился Аввакум.
Крестьянин, человек роста среднего и волосом как бы тоже средник – ни бел, ни черен, рыжим не назовешь, да и не русый, – бороденку пощипал, прокашлялся и голосом самым заурядным рассказал все по порядку.
– Зовут меня Семивёрст сын Иванов. Возле Лопатищ на пустоши живем. Шесть коров у меня, три лошади, три сына, овечек держу, курей, гусей, утей. Старшие сыновья женились. Среднего ты сам венчал. Невестки попались – как пчелы. Наравне с мужиками ломаются. Живем-работаем… А тут воевода Иван Родионыч и объявил, что соль на зерно меняет. Соли у меня пудов десять припасено. Прикинул – дело выгодное, в прошлом году сам знаешь каков был урожай: что посадили, то и собрали. Но все ж таки решил обождать, поглядеть, с чего это Иван Родионыч раздобрился… А потом и беспокойство взяло: не упустить бы жар-птичку-то. И уж совсем собрался к воеводским амбарам, а ты и объявись. В ноги тебе, батько Аввакум, кланяюсь всей семьей.
Крестьянин действительно проворно бухнулся на колени и поклонился в ноги Аввакуму. Аввакум поднял Семивёрста.
– Принимаю от тебя дар не потому, что помог тебе избежать убытков, а потому принимаю твой дар, что мой дом в нужде и ты, любя ближнего, поделился скудным хлебом своим.
– Ой, батько Аввакум! – Семивёрст потряс кудлатой головой. – Умные речи мне до ушей только и доходят, а дальше – никак. Видно, щелка, которая в голову слова пропускает, мала да узка. Я ведь всего и умею – пахать, сеять, косить, и тут не всякий мне ровня, тут я молодец… А коль хлебом моим ты доволен, то и я доволен.
– Скажи, – спросил Аввакум, – что это за имя у тебя такое – Семивёрст?
– Да уж такое вот! Веселия ради! Поп у нас до тебя был очень веселый. Во хмелю меня крестил. Да я и не в обиде, правду сказать. Других все равно по именам не зовут. Все больше прозвищами. А у меня и не поймешь, что это – имя или прозвище. Да и нареки меня Ильей – все равно Семивёрст. Я, батько, проворный.
Тут мужичок спохватился вдруг, шапку на голову, попу и попадье покланялся – да и за дверь. Аввакум кинулся гостя за стол приглашать, а Семивёрст лошадке свистнул, та и пошла. Повалился мужик с крыльца в кошелку розвальней, вожжой шевельнул, и только – динь-динь-динь – колокольчик под дугой.
Отслужив утренние службы, Аввакум торопливо погасил свечи и уж собирался сложить с себя облачение – служить в тот день пришлось одному, дьячок запил, – как вошла в церковь женщина.
– Батюшка, исповедай.
Аввакум глянул с тоскою на оконца, в которые бил настоящий весенний мартовский свет, хотя первый день марта только начинался.
Женщина подошла к налою, на котором лежало толстое, с медными крышками Евангелие. Дотронулась рукой до книги и будто обожглась, руку отдернула, голову опустила. Аввакум поглядел на нее и обмер: перед ним стояла Палашка.
– Слушаю тебя, дщерь! – сказал Аввакум, и голос его дрогнул.
– Отдалась я впервой девчонкой. Молоденький барин наш колечко мне с камушком-бирюзой подарил. Мне и понравилось, хотя шел мне тогда тринадцатый год. Да и барчук, правду сказать, старше меня не намного был…
Горячая лапа схватила Аввакума за горло, разодрала грудь и принялась сжимать сердце… Палашка что-то говорила, говорила, а в нем крутился бешеный вихрь, затмевая разум.
«Господи!» – взмолился про себя Аввакум, стряхивая наваждение, и слух наконец вернулся к нему.
– …Ладно бы один, а то двое их было, – говорила Палашка. – Иван-то Родионович сначала все глядел, будто бы ему противно, как кот фыркал, а потом тюремщика от меня оттащил да и сам кинулся как боров. В том и грех мой, что противен он мне был, а я терпела ради денег и ради дружка моего…
Теперь весь этот ужас долетал до слуха как бы сквозь птичий пух. Будто перебили всех птиц, ощипали да и пустили по ветру… А в голове роился жирненький вопрос: как же это вдвоем-то?
«Сатана!» – хотелось крикнуть Аввакуму, но поглядел он в глаза женщины, а в них все тот же отчаянный вопрос и никакого паскудства в том вопросе, одно черное отчаянье.
«О каком тюремщике она говорит?.. Кого она спасти, отдавшись, хотела? Все мимо ушей пропустил, окаянный!»
Метнулся Аввакум по церкви, взял три свечи, зажег, прилепил к налою и ладонь под пламя поставил.
Вскрикнула женщина. Попятилась в темную глубину церкви, а оттуда засмеялась вдруг и легко так, хвостом покачивая, блудница блудницей, пошла из храма вон.
Только тогда и отнял у огня руку свою Аввакум. Вся ладонь в пузырях, от боли в ушах свист комариный, тонюсенький, а в груди чисто.
Вышел Аввакум из церкви, запер дверь на замок. Встал перед улицей – весна.
Березы влажные, через веточки небо сквозит. Вся детвора из избенок высыпала, словно грачи прилетели. Кричат друг другу и прохожим:
– Весна красна, что ты нам принесла?
И в ответ им все говорили, улыбаясь:
– Красное леточко!
Опустил Аввакум больную руку в сугроб, огонь так и потек с ладони на пальцы и каплями в снег стал уходить.
Пошел к своей избушке Аввакум дворами. Видел, как то там, то здесь выбегали к банькам девки, оглядывались, не подсматривает ли кто, и торопливо умывались снегом. Мартовская вода от веснушек и загара.
В избе было светло и тихо. Сынок Ванюшка стоял, держась одной рукой за край деревянной бадейки, другой рукою ловил в бадейке тоненькие льдинки и совал льдинки в рот.
Аввакум присел на корточки, отобрал у сына лед. Бадейку поставил на лавку. Скинул шубу, шапку, посадил сына на здоровую руку и прошел за занавеску: Марковна лежала.
– Зачем воду таскаешь? – укоризненно покачал головой Аввакум.
– Ну а как же? – прошептала Марковна.
– Голубушка моя!
– Обед-то у меня готов! – Она поднялась было, но Аввакум не дал ей встать.
– Лежи! Сам управлюсь… Да и есть не хочется.
Сыну стало скучно сидеть у отца на руках, завозился. Аввакум пустил его на пол.
– Боже ты мой! – увидала Марковна изуродованную руку. – Да что же это?
– Крестил. Кипяток бухнули. А я и попробовал воду на ощупь. – Сказал все это и волосами потряс сокрушенно. – Бес в меня, Марковна, вселился. Брешу как пес смрадный.
– Аввакумушка, да что в тобой? – Марковна потянулась к Аввакуму руками.
Он наклонился, положил тяжелую голову свою на набухающую молоком грудь жены. И услышал, как бьются два сердца.
– Марковна! – И печально поведал нехитрую свою историю.
– Помолись, Аввакумушка, полегчает! – поскребла ноготками Марковна буйную головушку мужа.
– Три дня в рот ничего не возьму! На одной воде буду жить, – просиял прощенный Аввакум.
Так и не ел три дня, а службы служил и молился втрое против обычного. В церкви порядок завел новый. Читал всю службу, не урезая, не позволяя помощникам своим читать в несколько голосов.
На третий день жестокого покаянного поста пришел Аввакум от всенощной, Марковна спала, и начал молиться, обливаясь слезами. Распростерся перед иконою да и забылся вдруг.
Видит – Волга, свободная ото льда, в разливе. А по Волге из золотой дымки закатной два корабля златые плывут. И близко уже, и видно, как гребцы взмахивают согласно золотыми веслами. И на каждом по кормщику. «Чьи корабли?» – спросил Аввакум. Один из кормщиков ответил: «Луки и Лаврентия». Соображает Аввакум: Лука и Лаврентий – старцы, взятые к Господу. Когда начинал он служить, эти старцы помогали ему советами, дом помогали устроить. Добрые были люди. Поглядел опять на реку, а по Волге третий корабль бежит. Золота на нем не видно, но украшен коврами богатейшими: и красно, и бело, и синё, и черно, и пепелесо на нем. Бежит корабль, да так, словно и по берегу поплывет, и правит им юноша светел, и будто бы и не юноша вовсе, а один только столб света. Правит грозно на Аввакума, словно бы поглотить его собрался. «Чей корабль?» – вскричал Аввакум в отчаянии. И грянул голос: «Твой корабль! Да плавай на нем – с женою и детьми, коли докучаешь».
Тут Аввакум и встряхнулся. То ли сон, то ли видение. Видение во сне! К чему вот только?
Встал Аввакум с пола, отломил кусок хлеба, луковицу взял, хлеб посолил. Ест, а сам слушает, как сердце в нем колотится. Корабль прекрасен был. Может, к доброму? По службе повысят, в город хороший возьмут? Да только что-то грозен был глас. Видно, и впрямь быть плаванью с женой и с детьми…
На Сорок мучеников пришел в церковь воевода Иван Родионович. Послушал службу и затосковал: быстро сегодня от христианских обязанностей не отделаться. Послал к Аввакуму своего человека шепнуть, чтоб служил поп скорым образом: воевода, мол, на охоту за рябчиками собрался. Аввакум на этот шепот и ухом не повел. Тогда Иван Родионович послал к нему ката, этого детинушку хорошо знали в Лопатищах. Не дрогнул поп. Служит по правилу. Уйти из церкви на глазах прихожан негоже, уж лучше бы вовсе не приходить. Заскрежетал Иван Родионович зубами, но смирился.
Под вечер примчался с невезучей охоты Иван Родионович да прямо со всей шайкой к Аввакуму в избу: двери с петель долой, окна выбили, все горшки поколотили, перины и подушки растрясли, лавки, стол, кровать порубили. Иван Родионович, прижавши Аввакума в угол, сам тешился кулачной забавой. Бил со смаком, размахивался не торопясь, бил, покуда не уморился. А потом зарычал, вцепился зубами Аввакуму в руку, да так, что кости на пальцах хрустнули. Хлынула кровь… Тут только и отпустил бешеный воевода жертву, вон из избы выбежал. Добрался Аввакум до бадьи с водой, окунул в воду голову, поднял тряпку с полу, руку замотал.
Марковну с сынишкой кто-то из шайтанов, по доброте или как, из дому выкинул в самом начале побоища.
Народ уж сбежался со всех Лопатищ. Марковна в избу заскочила первая.
– Живой?
– Живой, Марковна.
– Делать-то что?
– Ты к соседям поди. А мне на службу. Меня Господь в пастыри к стаду приставил.
– Да куда ж ты такой?
– Иду, Марковна! Иду! – Вышел на крыльцо. – В церковь, люди! Господь на молитву зовет.
И пошел, качаясь, в церковь.
Ивану Родионовичу, видно, тотчас и шепнули: поп служить идет. А воевода уже вина успел хватить. Выскочил из дому с двумя пистолями.
Какая-то баба в церковь шла, увидала такую страсть – ахнула и в сугроб головой полезла.
Аввакум дом воеводы уже успел миновать, обернулся, а Иван Родионович порох на полке уже зажег. Пыхнул огонь, а грома не случилось – не выстрелил пистоль. Воевода кинул его, давай из другого целить. И снова на полке порох воспламенился, а выстрела опять нет.
– Собака! Собака! – завопил Иван Родионович.
Перекрестил его Аввакум, поклонился:
– Благодать в устах твоих, Иван Родионович!
И пошел своей дорогой, не оборачиваясь.
А домой вернулся из церкви – стрельцы перед разоренной избой:
– Пошел вон, поп, со двора, пока жив!
Переночевали у Сеньки Заморыша, а утром и к Сеньке в избу застучали стрельцы:
– Пошел-ка ты, поп, вон из Лопатищ!
Оделись Аввакум с Марковной, сынишку закутали, в санки посадили. Дал им Сенька Заморыш каравай хлеба на дорогу, и пошли бедные из Лопатищ куда глаза глядят.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
20 февраля 1646 года стольник Петр Тихонович Траханиотов выехал в город Владимир с наказом царя «строить и посадских людей собирать и беречь и землю посадскую очистить».
Петр Тихонович, уповая на могущество царской грамоты, отправился на сыск с одним только слугою. Загоняя лошадей, мчался с яма на ям и прибыл во Владимир 20го же, поздно вечером.
Траханиотову для строжайшего исполнения воли царя была придана полусотня рейтар под командой поручика Лазорева, но рейтары отправились в поход 22го, а прибыли во Владимир 24го. Встречали отряд колоколами, крестным ходом, хлебом и солью, но каково же было изумление и ужас отцов древнего града, когда обнаружилось, что с рейтарами прибыли два подьячих, а доверенное лицо государя вот уже несколько дней, а сколько – точно неизвестно, проживает во Владимире. Правда, «свои» люди в стольном успели донести владимирскому начальству не только имя доверенного лица, дату подписания указа и причину посылки Траханиотова, но доложили и о родственных связях этого малоизвестного человека, о его пристрастиях, слабостях.
– Где же он, ваш начальник? – допытывался воевода у Лазорева.
– Мне сказано так, – отчеканил поручик, – если нужда в рейтарах случится, тогда кликнут. А покуда нужды нет, велено отдыхать.
Вся эта чрезвычайная таинственность пришибла местное начальство. Если Тихоня, как тотчас прозвали Траханиотова, начнет копать по поводу превышения власти, чрезмерных поборов и взяток, то, собственно, и копать не нужно. Но чего ради заниматься такими пустяками? Если же он будет, как, впрочем, и велено ему, искать людишек, вышедших из посада, то здесь москвичу и спину обломают, и руки отобьют. В самом деле, не кинется же стольник, уподобясь лающей шавке, на золотую колымагу имений патриарха всея Руси или на крепости самого Никиты Ивановича Романова, дяди государя…
Петр Тихонович, сначала напугавший Владимир, а потом как бы и рассмешивший, жил в доме некоего мещанина, у него же столуясь и слушая дела. «Дела» ему докладывали «верные» люди под началом юркого человечка Втора, того самого, кто обокрал царскую милостыню в Троице-Сергиевом монастыре.
Сам Петр Тихонович послал бы во Владимир одного, ну, двух сметливых людей, как ему и советовал Борис Иванович Морозов, но Плещеев рассудил по-другому. Плещееву почудилось, что сложное это дело есть тот самый оселок, на котором правитель собирался проверить будущих своих сотрудников. Проверяя Траханиотова, Морозов проверял и Плещеева, хлопотавшего за Петра Тихоновича. И послал во Владимир Плещеев не двух людишек, а две дюжины. Об одной дюжине Петр Тихонович знал и мог ею распоряжаться по своему усмотрению, о другой дюжине знали только Втор да сам Плещеев.
К приезду Траханиотова все земли и угодья, когда-то принадлежавшие посаду, были учтены; многие люди, укрывшиеся от тягла на землях монастырей и сильных бояр, найдены и запсаны в тайные пока книжицы.
Посад во Владимире был жалкий, вконец запутавшийся в долгах, от бессилья готовый взорваться бунтом, но и для бунта не имевший силы. В посаде не было и ста дворов, а тяготы он нес за все триста тридцать девять.
В первый день марта Петр Тихонович явился к владимирскому воеводе, предъявил грамоты и приказал ехать вместе с ним на двор управляющего Никиты Ивановича Романова.
– Болен я! – замахал руками воевода. – Болен я, болен! Еле дотащился сюда, чтоб тебя, друга боярина Бориса Ивановича, приветствовать.
– Не боярина, а ближнего боярина! – жестко поправил Траханиотов и повернулся к Лазореву, который прибыл в съезжую избу в полном вооружении и со всей полусотней: – Поручик, кликни людей да помоги воеводе, снесите его в мой возок да и поезжайте с богом на двор Романова.
– Как это?! – подскочил воевода. – Да что же это?
– Ну, хорошо, Лазорев, не зови, людей, – отменил приказ Тихоня. – Воевода сам пойдет.
– Не пойду!
– Лазорев!
– Слушаюсь.
– Зови людей.
– Вот и носите меня, коли так! – прослезился несчастный воевода. – Сам шагу не сделаю.
Воеводу отнесли в возок, поехали.
Управляющий боярина Никиты Ивановича приказал было запереть ворота, но рейтары запоры сбили, заняли двор, и стало всем понятно: у Траханиотова власть огромная, и все смешки веселым-то отольются слезами.
Траханиотов представил управляющему всесильного боярина роспись земель, незаконно отнятых у посада, и сообщил, что сорок пять пажен у Никиты Ивановича изымаются и отныне эти удобные для выгона скота земли принадлежат истинному хозяину – посаду города Владимира. Кроме того, у боярина забирают восемьдесят семь дворов и сто пятьдесят человек мужского только полу для возвращения в посад.
Управляющий умчался в Москву в тот же день, и город притих, ожидая молнии и грома.
Петр Тихонович возвратился после своего геройства в дом мещанина. Этот дом был уже известен всему Владимиру – люди на погляд приходили: кто с другой стороны улицы, а кто и в окошко заглядывал. Одним будто бы тьма в глаза кинулась, будто дым из-под полу черными кольцами клубит в горнице, другие видели горницу пресветлой, в ней старца тоже пресветлого, в золотой шапке, третьим померещилась голая баба. Изгибается баба так и этак, без всякого стыда, руки в бока упирает, ноги вскидывает. Срам и ужас.
О слухах Петр Тихонович ничего не знал. Жил он все дни праведно, а после геройского наскока на владения Никиты Ивановича Романова расхворался вконец. Велел истопить печь пожарче, голову кафтаном замотал и залег, чтоб ничего не видеть, не слышать. Так и пролежал бы целый день, когда б не прослабило.
А вечером мысль пришла: «Что же это выходит? На одного Никиту Ивановича напал, будто обиду какую выместил. Уж если разворошил осиное гнездо, надо и ос передавить, не то зажалят. До смерти!»
На следующий день у дворян Тургеневых были отобраны в пользу посада лес и покосы, у князя Борятинского взяли два поля.