Санкт-Петербург. Автобиография Федотова Марина

Немецкий путешественник Г. фон Реймерс присутствовал при открытии памятника.

Прямо напротив обелиска (Румянцевского. – Ред.) у Лебяжьей канавки, отделяющей эту площадь от второго императорского летнего дворца, стоит памятник всемирно известному своей храбростью фельдмаршалу князю Италийскому, графу Суворову-Рымникскому. <...> В конце октября 1800 г. император Павел приказал заложить этот памятник герою <...> и лишь год спустя после его смерти, 5 мая 1801 года, памятник Суворову был установлен и открыт. <...> Пьедестал статуи, или, скорее, основание его, составляет примерно две сажени в поперечнике; он круглый. <...> На этом цилиндре и установлена бронзовая статуя Суворова. <...>

(На открытии памятника. – Ред.) появился и император Александр собственной персоной после большого парада с участием нескольких батальонов гвардии и прочих полков, расквартированных в Петербурге. Покрывало упало, и под троекратный салют из личного оружия глазам многочисленных зрителей предстал образ героя. Бронзовая статуя, превосходно отлитая в Академии художеств, изображает его (пешая фигура в натуральную величину) в костюме римского воина, в шлеме, в правой руке его – обнаженный меч, в левой – щит, которым герой защищает находящиеся на маленьком алтаре папскую тиару и неаполитанскую и сардинскую короны. <...> Для этой большой площади, если смотреть с некоторого отдаления, фигура, пожалуй, маловата, и пьедестал был бы уместен как украшение комнаты, и все-таки на фоне стены высоких лип памятник производит очень хорошее впечатление. <...>

Вопреки утверждению Реймерса, Суворов изображен в образе не просто воина, а бога войны Марса, и потому Царицын луг в 1805 году был официально переименован в Марсово поле. А в 1818 году по предложению К. И. Росси памятник перенесли на Суворовскую площадь, где он не так терялся, как на просторе Марсова поля.

Петербург, 1800 год

Фаддей Булгарин, Николай Греч

Первое столетие существования города завершалось, и до «блистательного Санкт-Петербурга», каким город предстанет в XIX столетии, было еще далеко, что подтверждают мемуары литератора Ф. В. Булгарина.

Со времени кончины императрицы Екатерины II Петербург совершенно изменился, и в наружном своем виде, и во внутреннем устройстве, и в правах и в обычаях. Только некоторые памятники зодчества припоминают прежнее – все прочее новое или возобновленное. Все великолепие города, за пятьдесят лет перед сим, сосредоточивалось на набережной Невы и в центре его, в окрестностях Зимнего дворца; но и в этой части города было весьма немного высоких домов. Почти все каменные дома были или двухэтажные, или одноэтажные с подземельем, т. е. жильем, углубленным в землю. Только на Невском проспекте, между Полицейским и Аничковым мостами, в двух Морских и двух Миллионных не было вовсе деревянных домов, а во всех прочих улицах деревянные дома перемешаны были с каменными, и вообще едва ли только не десятая часть домов были каменные. Но и прежние каменные дома в течение этого времени почти все или перестроены, или надстроены, так что их нельзя узнать. Многие прежние дома, почитавшиеся великолепными, вовсе сломаны, и на их месте воздвигнуты новые, огромные здания.

Теперь на Невском проспекте из старых домов остались в прежнем виде: дом Васильчикова, где Английский магазин (существующий на одном месте более полувека), дом Коссиковского, у Полицейского моста (бывший дом, тогда новый, князя Куракина), дом (pallazo) графов Строгановых, дома Католической церкви, господ Лубье и Меншиковых и Гостиный двор. Все прочие дома приняли другой вид или сломаны. На Итальянской улице, против Михайловской площади, с одной стороны (с правой), были частью каменные, а частью деревянные дома, а с другой стороны улицы, во всю ее длину, была каменная стена (забор), ограждавшая дворцовый огород, принадлежавший к Летнему саду. На Литейной, во Владимирской, в Конюшенных, Троицком переулке, в Моховой и в окружающих их улицах, равно как в Малой и Средней Мещанских, в Подьяческих, на Вознесенском проспекте, Екатерингофском проспекте и прилежавших к ним улицах, большая часть домов были деревянные.

Части города, называемые Московской, Рождественской, Коломною, были почти исключительно обстроены деревянными домами, и большая часть улиц в них не имела мостовой. Козье болото, в Коломне, было настоящее болото, непроходимое и смрадное, покрытое зеленой тиной. Таких болот было тогда много в местах, ныне превосходно застроенных, как, например, по Лиговке, в Грязной, на Новых местах и за Каретным рядом. Еще и до сих пор остались образцы прежних петербургских домов, а именно: на Невском проспекте, за Аничковым мостом, по правой стороне (считая от Невы). Васильевский остров только на набережной Невы и по Первой и Кадетской линиям походил на столичный город, но далее застроен был почти исключительно деревянными домами. Пески, Выборгская и Петербургская стороны, с лучшими улицами, походили на плохие уездные городишки, а Ямская была настоящая деревня.

Даже православных церквей было не много каменных, а великолепная одна только, именно Александро-Невская лавра. Казанский собор был деревянный, низкий, с высокой деревянной колокольней, и выкрашен желтой краской. Исаакиевский собор... представлял какую-то мрачную массу, без всякой архитектуры. Адмиралтейский шпиц существовал, но башня не была окружена колоннами и статуями, а здание Адмиралтейства было низко, не оштукатурено, и не вмещало в себе жилья, а служило единственно для склада кораблестроительных материалов. С трех сторон Адмиралтейство обнесено было тремя фасами (в прямых линиях) земляного вала и водяным рвом. Где ныне находится Инженерный замок, там стоял деревянный летний дворец императрицы Елизаветы Петровны, и на месте его император Павел I воздвиг свое царское жилище, названное тогда Михайловским дворцом. Этот дворец как бы волшебством возник в год, с небольшим, времени. Он тогда окружен был валом, вооруженным пушками и водяным рвом, с подъемными мостами, и имел вид крепости.

Железных мостов вовсе не было; каменные мосты были только на Фонтанке и на Екатерининском канале, а на Мойке мосты Полицейский, Синий, Красный и Поцелуев были деревянные. Нынешний Александрийский театр, тогда называвшийся Малым, не имел никакой внешней архитектуры: это было низкое и безобразное здание, род сарая. Большой театр был без портика и гораздо ниже, и походил более на магазин, чем на храм искусства. Дворцовая площадь окружена была тогда частными домами, между которыми отличался дом Кушелева (на месте нынешнего Главного штаба его императорского величества), выстроенный полукругом, от углового дома бывшего Вольного Экономического общества до нынешней арки, тогда не существовавшей. Дом Кушелева для Петербурга был то же, что Пале-Рояль для Парижа, только в миниатюре. Тут были и лавки, и трактиры, и маскарадные залы, и театр, на котором играли немецкие актеры. Где теперь Ордонансгауз и промежуток у Певчего моста, тут были дома музыканта Булана и белорусского дворянина Древновского. Помню эти дома потому, что в них жили мои знакомые.

Тротуаров вовсе не было в городе. О нынешней чистоте не имели даже понятия. Многие улицы весной и осенью были почти вовсе непроходимы, на других все лето стояли лужи. В отдаленных частях города (ныне великолепных) на улицах паслись коровы и расхаживали свиньи. Ночью собаки целыми стаями бродили возле рынков, и лай их и вытье раздавались далеко. От оборванных мальчишек, игравших в бабки и в городки на улицах, не было прохода вне центра города, и от них надлежало откупаться, чтоб не быть забрызганным грязью.

На повороте с Невского проспекта во Владимирскую был так называемый Обжорный ряд (перенесенный после к Каменному мосту, в Апраксин переулок). Тут сидели рядами бабы с хлебом, пирогами, жареным и вареным мясом или рыбой – и весь рабочий народ толпился тут два раза в сутки. У Синего моста стояли толпы людей обоего пола и различного возраста, с дворецкими и приказчиками. Здесь нанимали работников, слуг, служанок и даже покупали в вечное и потомственное владение. Тогда это было позволено, что можно видеть из объявлений в единственной тогда газете, «С.-Петербургских ведомостях». Можно смело сказать, что только вокруг Зимнего дворца, на Невском проспекте до Аничкова моста, в двух Морских и в двух Миллионных была Европа; далее повсюду выглядывала Азия и старинная предпетровская Русь, со своей полудикостью и полуварварством.

Несмотря на все усилия власть предержащих, Петербург по-прежнему уступал Москве в утонченности, как ее тогда понимали. В воспоминаниях Н. И. Греча читаем:

Карамзин и слог его были тогда предметом удивления и подражания (большею частью неудачного) почти всех молодых писателей. Вдруг вышла книга Шишкова («О старом и новом слоге русского языка») и разделила армию русской словесности на два враждебные стана: один под знаменем Карамзина, другой под флагом Шишкова. Приверженцы первого громогласно защищали Карамзина и галлицизмами насмехались над славянщиною; последователи Шишкова предавали проклятию новый слог, грамматику и коротенькие фразы, и только в длинных периодах Ломоносова, в тяжелых оборотах Елагина искали спасения русскому слову. Первая партия называлась московской, последняя петербургской, но это не значило, чтоб только в Москве и в Петербурге были последователи той и другой. Вся молодежь, все дамы, в обеих столицах, ратовали за Карамзина.

Должно сказать, что в то время Москва, в литературном отношении, стояла гораздо выше Петербурга. Там было средоточие учености и русской литературы, Московский университет, который давал России отличных государственных чиновников и учителей и через них действовал на всю русскую публику. В Москве писали и печатали книги гораздо правильнее, если можно сказать, гораздо народнее, нежели в Петербурге. Москва была театром. Петербург залою театра. Там, в Москве, действовали; у нас судили и имели на то право, потому что платили за вход: в Петербурге расходилось московских книг гораздо более, нежели в Москве. И в том отношении петербургская литература походила на зрителей театра, что выражала свое мнение рукоплесканием и свистом, но сама не производила.

Время, суждение хладнокровное и беспристрастное, и следствия основательного учения объяснили тогдашнюю распрю и примирили враждебные стороны. Москва стояла за слог Карамзина; Петербург вооружался за язык русский вообще. Здесь хвалили материал; там, в Москве, возносили искусство художника.

Тем не менее новый город креп, становился все краше и, если можно так выразиться, державнее, и во второе столетие своей жизни вступал вполне уверенно.

Столетие города, 1803 год

Александр Пушкин, Семен Бобров, Генрих фон Реймерс

За первые сто лет своей истории Санкт-Петербург из «крепостцы невеликой» в устье Невы вырос в блистательную столицу великого государства, подлинно имперский город, о котором А. С. Пушкин в «Медном всаднике» смело мог сказать:

  • Прошло сто лет, и юный град,
  • Полнощных стран краса и диво,
  • Из тьмы лесов, из топи блат
  • Вознесся пышно, горделиво;
  • Где прежде финский рыболов,
  • Печальный пасынок природы,
  • Один у низких берегов
  • Бросал в неведомые воды
  • Свой ветхий невод, ныне там
  • По оживленным берегам
  • Громады стройные теснятся
  • Дворцов и башен; корабли
  • Толпой со всех концов земли
  • К богатым пристаням стремятся;
  • В гранит оделася Нева;
  • Мосты повисли над водами;
  • Темно-зелеными садами
  • Ее покрылись острова,
  • И перед младшею столицей
  • Померкла старая Москва,
  • Как перед новою царицей
  • Порфироносная вдова.

Торжественную оду столетию Петербурга посвятил поэт и переводчик С. С. Бобров.

  • Кто там, подобная деннице
  • В венце горящем над главой,
  • В величественной багрянице
  • Блистает в славе над Невой?
  • Столетня юность с красотою,
  • С улыбкой важность в ней цветет;
  • В деснице дань она несет
  • Богоподобному Герою.
  • Не призрак ли я зрю теперь?
  • Нет – зрю Петрополя я дщерь...
  • Дивятся царства изумленны,
  • Что столь огромный сей колосс,
  • На зыбкой персти утвержденный,
  • Через столетие возрос.
  • Вселенной чудо, храм Дианы
  • Для блеска и твердыни сил
  • Три века с златом поглотил;
  • А здесь не храм – но град державный,
  • Престол полмира, через век
  • На степень доблести востек...
  • Доселе, дебри где дремали,
  • Там убран сад, цветет лицей;
  • Где мертвенны утесы спали,
  • Там, из могилы встав своей,
  • Скудели в зданиях багреют;
  • Где ил тонул под серым мхом,
  • Там прянул водомет сребром;
  • Там куполы в огне краснеют;
  • Там стогны в мрачну даль идут
  • Или стражницы твердь секут...
  • Се там хранилища закона
  • В священном ужасе стоят!
  • Се там Паллады, Аполлона
  • И муз святилища блестят,
  • Где усмирял он древню дикость
  • И злобу стер, где змий шипел,
  • Где самый рок он одолел,
  • Открыл души своей великость
  • И все, едва не все возмог,
  • Как полпланеты полубог...
  • Но, о премудрый основатель!
  • Одних ли сих творец ты стен?
  • Одних ли сих чудес ты здатель?
  • Народ тобою сотворен;
  • Народ – трофей в трофеях главный!
  • А ты – России всей творец.
  • О росс! благословляй венец
  • Петровых стен столетья славный!..

Столетие Петербурга в 1803 году было отмечено с подобающей пышностью. Свидетелем празднования оказался немецкий путешественник Г. фон Реймерс.

16 мая 1803 г. (ибо в этот день сто лет назад Петр Великий заложил первый камень в основание Петропавловской крепости, поэтому-то этот день считается днем основания города, ныне стоящего здесь в полном блеске). Итак, 16 мая 1803 г. столетний праздник города был отмечен следующим образом. О девяти часах поутру вся гвардия и войска гарнизона (22 батальона инфантерии и 13 эскадронов кавалерии, около 20 тысяч человек) на Исаакиевской, Петровской, Дворцовой площадях до Большой Миллионной и на левом берегу Невы до Эрмитажа при полном параде строились в шеренгу по три человека. Монарх был полон жажды деятельности, появлялся там и сям, самолично выстраивал войска и проявлял себя любящим, мягким и добрым по отношению к народу, который в неисчислимом множестве собрался на валах и гласисе Адмиралтейства и повсюду вокруг. (Доказательством внимательного отношения правительства к населению служит тот факт, что, согласно особому распоряжению, всякому прилично одетому гражданину указывалось место на валах или гласисе Адмиралтейства, удобное для обзора.) Все окна близлежащих домов были заполнены людьми, в крышах некоторых домов были устроены проломы, сквозь которые народ наблюдал за зрелищем. Около 11 часов прибыл императорский двор в полном составе. Процессию открыли камергеры в нескольких дворцовых экипажах, запряженных шестернею. За ними следовали гофмаршалы и обер-гофмаршалы, далее ехала окруженная лейб-гусарами императорская карета с молодой императрицей и императрицей-матерью, а у левой дверцы кареты находился молодой монарх в окружении своих адъютантов. Далее – юные великие князья и великие княжны, а потом – несколько карет с придворными дамами и фрейлинами, которые замыкали этот кортеж, состоявший более чем из 30 экипажей. Он медленно продвигался к Исаакиевскому собору, вокруг которого расположились воспитанники Сухопутного и Инженерного кадетских корпусов.

Пока двор находился в соборе, присутствуя на службе в память Петра I и благодарственном молебне, салютовали пушки Петропавловской крепости, орудия с валов Адмиралтейства и с четырех императорских яхт, которые к тому же дружно салютовали флагами. (Линейный корабль «Гавриил», 110-пушечный, заложенный при Павле I 5 августа 1800 г. на стапелях нового, или второго, Адмиралтейства и спущенный со стапелей 3 сентября 1803 г., зазимовал на Неве и теперь стоял на якоре у моста через Неву против Сената. На палубе его было установлено голландское суденышко класса «голле». 11 августа 1723 г. этот маленький парусник был торжественно освящен в Кроншлоте. Во времена царя Алексея Михайловича в 1668 г. он был доставлен из Англии в Архангельск, оттуда – в Москву и, наконец, в Петербург; на нем Петр делал свои первые попытки освоения водной стихии. Чтобы сохранить его для будущего и сделать прочнее, его обили медью. На его маленькой мачте был поднят большой государственный флаг. Адмирал флота стоял у штурвала, а адмиралы, вице– и контр-адмиралы сменяли друг друга на веслах. Так он курсировал вокруг флотилии, и его, как отца, приветствовали изо всех пушек его прекрасные взрослые дети. Затем это маленькое судно пошло вверх по реке. Монарх греб, а князь Меншиков помогал ему. В этот день одного только пороха было потрачено на 12 тысяч рублей. Шесть недель спустя парусник был водворен в крепость как национальная реликвия, чтобы храниться здесь на будущие времена (после празднования столетнего юбилея судно находилось в Адмиралтействе на ремонте)).

Все присутствующие воинские части троекратно салютовали из личного оружия. После службы в церкви двор отправился пешком от Исаакиевского собора к Сенату, где (в Третьем отделении) между колоннами были сооружены два балкона, верхний – для императорского двора, а нижний – для дипломатического корпуса. Сенаторы открыли процессию, чтобы в качестве хозяев принять гостей – императора и императорскую фамилию – в Сенате. Император сел на коня и во главе гвардии с обнаженной шпагой направился к статуе своего великого предка, со взором, обращенным к небу и к Петру, там он салютовал – поистине трогательная и торжественная сцена! После этого он – все еще на коне – стал справа от памятника. Под простертой вперед рукой великого императора он приказал продефилировать с обнаженными и опущенными шпагами сначала пешую гвардию, потом полевые полки, затем кавалергардов, лейб-гусар и лейб-казаков. Как только воинская часть, обогнув памятник, оказывалась лицом к монументу, она складывала свои знамена и штандарты у ног незабвенного создателя Петербурга. После этого кадеты Сухопутного, Инженерного и Морского корпусов выстроились на Петровской площади против императора и памятника. Церемония закончилась; было около полудня. Прекрасная погода благоприятствовала ей, хотя перед этим несколько дней подряд шел дождь. Каждый солдат гвардии и гарнизона получил в этот день по рублю денег, по фунту мяса и по стакану водки.

По завершении этой торжественной церемонии высочайшее семейство снова направилось в Зимний дворец, где императору и императрице министром внутренних дел была представлена депутация от города, передавшая золотую медаль, на лицевой стороне которой был выбит профиль Петра Великого, увенчанный победоносной короной; над ним в воздухе – гражданская корона, освященная сиянием сверху, в виде апофеоза, которым древние торжественно встречали благодетелей народов, с надписью: «От благодарных потомков». На оборотной стороне медали можно видеть северного Геркулеса отдыхающим у стен города, основанного им в 1703 г.; на щите изображена панорама города в 1803 г.; 16 звезд, окружающих корону, указывают на день счастливого события. Затем депутация была представлена ее величеству императрице Марии Федоровне, которой она также имела счастье передать такую же медаль.

В этот день к столу были приглашены знатные персоны обоего пола, среди которых было и высочайшее семейство. Первоначальным намерением монарха было пообедать с командирами здешних полков в маленьком домике Петра Великого на Петербургской стороне; однако из-за тесноты помещения, состоящего из двух маленьких комнат, от этого пришлось отказаться. Вечером императорская фамилия присутствовала на русском спектакле в Каменном театре. И в этот день, и в два последующих звонили колокола.

Когда начинало смеркаться, императорские Летние сады и все общественные императорские здания освещались тысячами ламп. Особенно красиво выглядели со вкусом иллюминированные ограда Летнего сада и крепость с ее бастионами. Стоящий в первом Летний дворец Петра Великого и его домик на Петербургской стороне кажутся одним огненным массивом. В Летнем саду, в крепости и Адмиралтействе монограмма «П. А.» (Петр Первый) ярко освещена маленькими лампами; короче, и празднество, и освещение – под стать основателю города. Вечером облачное небо (так как пополудни шел дождь) делало иллюминацию еще более эффектной, чем если бы она состоялась при ясном небе; однако после полуночи сильный дождь разогнал тысячи людей, прибывших к Летнему саду и на набережную Невы пешком и в бесчисленных экипажах, и пригасил прекрасное освещение. Из местных жителей, чьему разумению было предоставлено в этот праздничный день освещение своих домов, многие украсили их самым приличествующим образом. Местное русское купечество расцветило ограду памятника Петру разноцветными лампами в фестонах, между которыми возвышались пирамиды ярко освещенных ваз. Особенно великолепна была освещенная статуя на дикой скале, высоко вознесенная над морем огней.

На следующий день, в воскресенье, 17 мая (в 11 час. утра) Правительствующий Сенат, собравшийся по предварительному приглашению, имел счастье получить от его императорского величества указ, в котором Сенату повелевалось: «Переданную вчерашнего дня медаль с подобающими почестями и приличествующими случаю церемониями перенести в кафедральный собор святых апостолов Петра и Павла и от имени России, коей великие первоначальные шаги и счастливое их свершение да пребудут благословенны, возложить ее на гробницу Отца Отечества как знак незабвенный на будущие времена того, сколь свята Его память для России».

На следующий день в вышеупомянутом соборе крепости при гробнице Петра Великого его святейшество митрополит Новгородский и С.-Петербургский в присутствии многочисленного духовенства провел богослужение, по окончании которого он торжественно возложил врученную ему медаль на гробницу бессмертного монарха, который будет вечно жить в анналах и сердцах благодарного потомства. 16 мая 1803 г. император пожертвовал капитал размером в 1000 рублей на празднование следующего столетнего юбилея города, который, с учетом 3 процентов и сложных процентов, составит сумму в 131 501 рублей.

В год столетия Петербурга из Кронштадта в кругосветное плавание вышли корабли «Надежда» и «Нева» под командованием И. Ф. Крузенштерна и Ю. Ф. Лисянского. Это было первое кругосветное плавание русских моряков.

«КРАСУЙСЯ, ГРАД ПЕТРОВ»

Второе столетие

В свое второе столетие Санкт-Петербург, «русский город, основанный на немецкой земле и наполовину наполненный немцами и преисполненный иноземными обычаями» (В. Г. Белинский), вступил в качестве полноправной столицы Российской империи; соперничество с Москвой, конечно же, продолжалось, однако столичный статус Петербурга никто более не оспаривал: здесь находился двор, здесь работало правительство, заседали Сенат и Синод, сюда направлялись иностранные дипломатические миссии.

На протяжении XIX века город обрел свои главные достопримечательности – новое здание Адмиралтейства, ансамбли Дворцовой площади и Стрелки Васильевского острова, Казанский и Исаакиевский соборы; Невский проспект сделался «парадной витриной» Петербурга, появились знаменитые петербургские театры и каменный цирк, начала действовать внутригородская транспортная система... Именно в XIX столетии, втором со своего основания, город стал тем «блистательным Петербургом», которым восторгались современники – и который впоследствии ЮНЕСКО занесет в перечень объектов всемирного наследия.

Однако город – не только улицы и дома; город также (если не в первую очередь) – это его жители. Петербург строился как «официальный», императорский город и потому поначалу воспринимался как «мертвый» (отсюда, между прочим, и популярность легенды об «окаянном городе»), но мало-помалу он становился все более живым, бойким и шумным, не утрачивая при этом светского лоска и официозности. Постепенно Петербург становился и средоточием культурной жизни России: в город, поначалу исключительно «чиновный и работный», перебирались, здесьоседали и творили люди, чьи имена будут вписаны золотыми буквами в историю российской культуры – литераторы, композиторы и музыканты, художники и ученые. Не удивительно поэтому, что Петербург сделался законодателем мод и веяний для всей страны, вполне сравнимым по степени влияния – в границах государства – с Парижем, Лондоном или Нью-Йорком. И, кстати сказать, отсюда в конце столетия расползлась по России «революционная зараза», которая в XX веке наделила город малопочетным титулом «колыбели трех революций».

Петербург, начало 1800-х годов

Филипп Вигель

О том, как выглядел Петербург в начале 1800-х годов, как обустраивался городской быт, какие нравы царили в городе, оставил воспоминания чиновник Ф. Ф. Вигель, бывший на короткой ноге со многими царедворцами, политиками, военачальниками и литераторами.

Прежде нежели оставлю я Петербург <...> мне хочется вкратце описать его и дать понятие о тогдашнем его состоянии; читатели не только простят мне сие, но, может быть, и поблагодарят за то. Все уверяют, будто, после двадцатилетнего или даже десятилетнего отсутствия, никто не может узнать Петербурга. Сие могло быть справедливо при Екатерине; но при ней сделано в нем все основное; перемены же, которые с тех пор последовали, суть только прибавления к целому. К несчастью, она усвоила себе гибельную мысль Петра Великого, развила ее и, так сказать, осуществила. Все творения ее носят печать вечности, и город сей, который тридцатипятилетними ее стараниями возвысился и распространился, город, которым щеголяет Россия, забывая, что кости сотен тысяч наших братий, погибших при ископании сей бездны, служат ему основанием, сей город простоит в велелепии столь же долго, как и слава царства русского. Без Екатерины он скоро потонул бы в болоте, среди коего возник. В моих глазах он как здание, которое, близ сорока лет тому назад, увидел я в первый раз совсем оконченным, но коего некоторые только части не были совсем отделаны и из коих многие потом изукрасились. Главные примечательнейшие строения тогда уже существовали и почти в таком же виде, в каком находятся и поныне: дворцы – Зимний, Аничковский, Мраморный, Таврический, три академии, Большой театр; кадетские корпуса, церкви – Спаса на Сенной и Николы Морского; стены Петропавловской крепости и берега Невы, Фонтанки и Екатерининского канала были уже выложены гранитом, решетка Летнего сада уже изумляла красотой. Михайловский, что ныне Инженерный, замок тогда достраивался.

Число и самая величина частных каменных домов в Петербурге, с умножением народонаселения, конечно, с тех пор утроились. В последний год жизни Екатерины в нем жителей, говорят, было до полутораста тысяч; при Павле число сие значительно уменьшилось, с тем чтобы при наследнике его опять быстро увеличиться. В Большой Коломне можно встретить теперь более экипажей и народу, чем тогда на Невском проспекте; но сие происходило не столько от недостатка народонаселения, как от ежедневных верховых прогулок императора. В сопровождении Кутайсова император всякий день объезжал обе набережные, обе Морские, все главные улицы столицы своей; плохо бывало тем, коих наряд или физиономия ему не полюбятся. Все едущие в каретах обязаны были, поравнявшись с ним, останавливаться и, не исключая даже престарелых дам, выходить из них, несмотря ни на какую погоду; мужчины же в таких случаях должны были сбрасывать плащи и шубы.

Завидев его издали, иные пешеходы спасались бегством, бросались в первые открытые ворота; но если зоркий взгляд его замечал таковых, то полицейские драгуны скакали, чтобы схватить их и привести к нему. Он не позволял даже бояться; подобно туркам, ему хотелось, чтобы мы сделались фаталисты и видели в нем неизбежную судьбу свою.

Одна только часть Петербурга была в 1800 году еще в совершенном запустении. Невские острова были тогда острова необитаемые. На Крестовском – ветхий дом, на Каменном – пустой, невысокий дворец и маленькая церковь являли тогда только следы человеческого присутствия. Мосты еще не существовали, сообщения между островов не было; везде дичь, везде непроходимый лес и болото. Один раз брат возил меня туда кататься на шлюпке; дедал протоков, густая зелень сих островов, отражаемая зеркалом Невы, меня восхищали; самое глубокое молчание, которое вокруг нас царствовало и было только прерываемо шумом наших весел, имело что-то величественное. Изредка попадались нам ялики, нагруженные купеческою семьей и самоваром; они приставали к влажным берегам, и гуляющие, выбрав какое-нибудь маленькое возвышение, располагались на нем почайничать. Но песен мы не слыхали; оглашать сию пустыню звуками заунывного русского удальства не было дозволено: они как будто выражают тоску по свободе.

Ничто так меня не прельстило в Петербурге, как театр, который увидел я первый раз в жизни; ибо в Киеве его не было, а в Москве меня туда еще не пускали. Несколько о том слов будут здесь не лишние. Русской труппы я тогда не видал или, лучше сказать, о ней и не слыхал, и название ни одного из актеров мне не было известно; знающих по-французски в сравнении с нынешним временем не было и десятой доли, и отличающимся знанием сего языка было бы стыдно, если б их увидели в русском театре: он был оставлен толпе приезжих помещиков, купцов и разночинцев. Тощий наш репертуар императрице казался неистощим; без скуки и утомления слушала она беспрестанно повторяемые перед ней трагедии Сумарокова и Княжнина; национальные оперы: «Мельник», «Сбитенщик», «Розана и Любим», «Добрый солдат», «Федул с детьми», «Иван Царевич» лет двадцать сряду имели ежегодно от двадцати до тридцати представлений. В это же время переведенные с итальянского оперы придворного капельмейстера Мартини «Редкая вещь» и «Дианино древо» начали знакомить нашу публику с хорошею музыкой, а комедии фон-Визина чистить вкус и нравы. Сему вкусу, однако же, угрожала порча от драматических произведений Коцебу, коими переводчики наводнили тогда наш театр.

Когда брат бывал мною доволен, что случалось весьма редко, то брал с собою во французский театр. Так как кресел было тогда не более двух рядов, то обыкновенно все ходили в партер, куда за вход платили только по одному рублю. Всего удалось мне видеть спектакль три раза, и, следственно, награды мне за хорошее поведение стоили не более трех рублей медью. В первый раз играли комедию «Le Vieux Celibataire» [«Старый холостяк»], как бы в предзнаменование моей будущей судьбы. Я не в состоянии был судить об искусстве, и потому-то, вероятно, чудесная игра г-жи Вальвиль не могла примирить меня с ее безобразием; старый Офрен играл старого холостяка, и для этой роли мне показался слишком стар; он был знаменитый трагический актер: комедия была не его дело. Несмотря на все это, я не дышал во время представления, боялся проронить слово; новое удовольствие, которое ощутил я тогда, было столь сильно, что в этот вечер дал я себе слово не пропускать спектакля, коль скоро позволено мне будет располагать собою и своим карманом. <...>

С самого основания своего Петербург, главное звено, пристегнувшее Россию к Европе, представлял вавилонское столпотворение, являл в себе ужасное смешение языков, обычаев и нарядов. Но могущество народа, коего послушным усилиям был он обязан своим вынужденным, почти противоестественным существованием, более всего в нем выказывалось: русский дух не переставал в нем преобладать. В наружной архитектуре домов своих, как и во внутреннем их украшении, богатые и знатные люди старались подражать отелям Сен-Жерменского предместья; но все это было гораздо в большем размере, как сама Россия. Заморские вина подавались за столом, но в небольшом еще количестве и для отборных лишь гостей, а наливки, мед и квас обременяли еще сии столы. Французские блюда почитались как бы необходимым церемониалом званых обедов, а русские кушанья, пироги, студни, ботвиньи, оставались привычною, любимою пищей. По примеру Москвы, в известные храмовые праздники лучшее общество не гнушалось еще, в длинных рядах экипажей, являться на так называемых гуляньях; оживляемое каким-то сочувствием, оно с чрезвычайным удовольствием смотрело на народные увеселения. В образе жизни самих царедворцев и вельмож, а тем паче чиновников и купечества, даже в Петербурге, все еще отзывалось русскою стариной. При Петре Великом Европа начала учить нас, при Анне Иоанновне она нас мучила; но царствование Александра есть эпоха совершенного нашего ей покорения. Двадцатипятилетние постоянные его старания, если не по всей России, то по крайней мере в Петербурге, загнали чувство народности в последний, самый низший класс.

Я не хвалю и не порицаю, а только рассказываю. Начало решительного перехода от прежней русской жизни к европеанизму было для меня чрезвычайно полезно. Все еще гнушались площадной, уличной, трактирной жизнью; особенно молодым людям благороднорожденным и воспитанным она ставилась в преступление. Обедать за свои деньги в ресторациях едва ли не почиталось развратом; а обедать даром у дядюшек, у тетушек, даже у приятелей родительских или их коротко знакомых было обязанностью.

С другой стороны, для приличия, дотоле необходимо было иметь экипаж; даже на приезжающих в дрожках смотрели не так-то приветливо, и тот, который на чердаке своем не имел иногда чашки чаю, часто разъезжал в карете. При Александре вдруг пешеходство вошло в моду: сам царь подавал тому пример. Все стали гоняться за какою-то простотой, ордена и звезды спрятались, и штатские мундиры можно было встретить только во дворце. Нельзя себе представить, какое было ребячество в этом цинизме, в этом мнимом английском свободолюбии. Но для меня, сказал я, все это вместе было весьма выгодно. Я мог без угрызения совести ходить пешком обедать к знакомым, а как таковых домов набралось у меня более десяти, то, посещая каждый из них недели в две не более одного раза, ни в котором нельзя было почитать меня нахлебником; таким образом сберегались и тощий мой карман, и только что прозябающая моя репутация...

Во время первого пребывания моего в Петербурге ввел я читателя в два дома: в полуаристократический голландский Демидова и французский, несколько обрусевший, Лабата. В обоих ту зиму давались балы и собиралось почти одно и то же общество; разница была в том, что в первом из них более сияло звезд и чаще повторялось слово «превосходительство», а в последнем изобиловали маркизы, виконты и шевалье, все старые эмигранты, которые, однако же, балам предпочитали обеды. <...>

В области моды и вкуса, как угодно, находится и домашнее убранство или меблировка. И по этой части законы предписывал нам Париж. Штофные обои в позолоченных рамах были изорваны, истреблены разоренной его чернью, да и мирным его мещанам были противны, ибо напоминали им отели ненавистной для них аристократии. Когда они поразжились, повысились в должностях, то захотели жилища свои украсить богатой простотой и для того, вместо позолоты, стали во всем употреблять красное дерево с бронзой, то есть с накладной латунью, что было довольно гадко; ткани же шелковые и бумажные заменили сафьянами разных цветов и кринолином, вытканным из лошадиной гривы. Прежде простенки покрывались огромными трюмо с позолотой кругом, с мраморными консолями снизу, а сверху с хорошенькими картинками, представляющими обыкновенно идиллии, писанными рукою Буше или в его роде. Они также свои зеркала стали обделывать в красное дерево с медными бляхами и вместо картинок вставлять над ними овальные стекла, с подложенным куском синей бумаги. Шелковые занавеси также были изгнаны модою, а делались из белого коленкора или другой холщовой материи с накладкой прорезного казимира, по большой части красного, с такого же цвета бахромой и кистями. Это мода вошла к нам в конце 1800 года и продолжалась до 1804 или 1805 годов. Павел ни к кому не ездил и если б увидел, то, конечно, воспретил бы ее, как якобинизм.

Консульское правление решительно восстановило во Франции общество и его пристойные увеселения: тогда родился и вкус, более тонкий, менее мещанский, и выказался в убранстве комнат. Все делалось под древность (открытие Помпеи и Геркуланума чрезвычайно тому способствовало). Парижане мало заботились о Лионе и его мануфактурах, но правителю Франции надобно было поощрить их: и шелковые ткани опять явились, но уже по-прежнему не натягивались на стенах, а щеголевато драпировались вокруг них и вокруг колонн, в иных местах их заменяющих. Везде показались алебастровые вазы с иссеченными мифологическими изображениями, курительницы и столики в виде треножников, курульские кресла, длинные кушетки, где руки опирались на орлов, грифонов или сфинксов. Позолоченное или крашеное и лакированное дерево давно уже забыто, гадкая латунь тоже брошена; а красное дерево, вошедшее во всеобщее употребление, начало украшаться вызолоченными бронзовыми фигурами прекрасной отработки, лирами, головками: медузиными, львиными и даже бараньими. Все это пришло к нам не ранее 1805 года, и, по-моему, в этом роде ничего лучше придумать невозможно. Могли ли жители окрестностей Везувия вообразить себе, что через полторы тысячи лет из их могил весь житейский их быт вдруг перейдет в гиперборейские страны? Одно было в этом несколько смешно: все те вещи, кои у древних были для обыкновенного, домашнего употребления, у французов и у нас служили одним украшением; например, вазы не сохраняли у нас никаких жидкостей, треножники не курились, и лампы в древнем вкусе, с своими длинными носиками, никогда не зажигались.

Теперь от внутреннего убранства перейдем к наружному, то есть к архитектуре. В ней также воскрес вкус римской и греческой древности. Когда у персидского посла в 1815 году спросили, нравится ли ему Петербург, он отвечал, что сей только что вновь строящийся город будет некогда чудесен. Это скорее можно было сказать в начале царствования императора Александра, а еще скорее в нынешние годы. Тогда в одно время начинались конно-гвардейский манеж и все, по разным частям города рассеянные великолепные гвардейские казармы, и огромная биржевая зала, одетая в колонны, с пристанью и набережными вокруг нее, и быстро подымался Казанский собор с своею рощей из колонн и уже приметно передразнивал церковь Св. Петра в Риме; обывательские же трех– и четырехэтажные каменные домы на всех улицах росли не по дням, а по часам. В то же время чистили и делали судоходною речку Пряжку, бока Мойки выкладывали камнем и перегибали через нее чугунные мосты; по Невскому проспекту и на Васильевском острову протягивали булевары и, наконец, от самой подошвы перестраивали заново старое кирпичное, с земляным валом, Адмиралтейство. Так как государь единственным, любимым своим летним местопребыванием избрал небольшой Каменноостровский дворец, то вдруг прервалось угрюмое молчание окрест лежащих островов. Везде на них застучали топор и молот, и засвистела пила; болота их осушились и поросли дачами. Можно себе представить, какая строительная деятельность была тогда во всем Петербурге.

Четыре архитектора были тогда известны: двое русских, Захаров и Воронихин, итальянец Гваренги (Кваренги. – Ред.) и француз Томон. Первый из них, по части зодчества, в художественной нашей истории стоит пониже поэта в архитектуре, Баженова, и наравне со Старовым и Кокориновым. Надобно было его искусство, чтобы растянутому фасаду Адмиралтейства дать тот красивый вид, ту правильность и гармонию, которыми поныне любуемся. Другой же, Воронихин, был холоп графа Строганова, президента Академии и мецената художеств; а как в старину баре, даже и знатные, отдавали мальчиков в ученье, не справляясь с их склонностями, то, вероятно, и Воронихин, природой назначенный к сапожному ремеслу, учением попал в зодчие. И он по рекомендации своего господина построил Казанский собор, этот копиист в архитектуре, который ничего не мог сделать, как самым скверным почерком переписать нам Микеланджело. Старик Гваренги часто ходил пешком, и всяк знал его, ибо он был замечателен по огромной синеватой луковице, которую природа вместо носа приклеила к его лицу. Этот человек соединял все, и знание и вкус, и его творениями более всего красится Петербург; к сожалению, в это время, кажется, его ни на что не употребляли. Мусью Томон или Томас де Томон, как он подписывался и печатался, был человек не без таланта, как то доказывается построенной им Биржей. Он также был известен как бешеный роялист и пламенный католик; земляки его, среднего состояния, составлявшие религиозно-легитимистскую партию, которая бескорыстно стояла за трон и церковь, говорят, все у него собирались.

Был еще один француз архитектор, конечно, гораздо выше других товарищей своих в искусстве, которые с тех пор к нам из Франции пожаловали. Это Камерон, построивший царскосельскую колоннаду, который тогда был жив, здоров и находился в Петербурге. Непонятно, как, имея в своем распоряжении Гваренги и Камерона, можно было что-нибудь великое поручить Воронихину? Тут бы национальность в сторону: с такими людьми народная слава скорее теряет, чем выигрывает.

Петербург в начале правления Александра I, 1805 год

Фаддей Булгарин

При императоре Павле Санкт-Петербург в значительной степени пребывал в запустении, сделался «казенным» городом, но с воцарением Александра Павловича ситуация кардинально изменилась, что засвидетельствовал в своих мемуарах Ф. В. Булгарин.

Множество знатных иностранцев приезжали в Петербург, единственно с той целью, чтобы увидеть государя, на которого вся монархическая Европа полагала свои надежды, прославляя все новые меры юного императора. Права и преимущества русского дворянства (дарованные в 1785 году) снова были подтверждены и произвели общий восторг. Тайная экспедиция уничтожена. Не только все ссылочные не за уголовные преступления, но даже и многие преступники, не закоренелые, а вовлеченные в преступление страстями, прощены, и назначена ревизия для всех вообще ссылочных, между которыми найдены безвинные. Задолжавшим в казну, по несчастным обстоятельствам, прощены долги. Благодетельное городовое положение снова введено в силу, и возобновлены в городах думы, магистраты и управы благочиния. Иностранцам позволено снова въезжать в Россию и жить в ней свободно, а русским по произволу выезжать в чужие края. Духовенство, даже в уголовных преступлениях, избавлено от телесного наказания. Уничтожены не только пытка, но и всякое истязание при допросах, даже в уголовных делах, и конфискация имения преступников. Дозволено купечеству, мещанству и крестьянскому сословию приобретать земли в вечное владение, и учреждено сословие свободных хлебопашцев, с позволением увольнять целые поместья. Учреждены университеты, Педагогический институт, гимназии и приходские училища. Обращено особенное внимание на основание порядка в государственных финансах, на поощрение земледелия, торговли и промышленности. Учреждены, на прочных правилах, американская и беломорская компании, и выслано первое путешествие вокруг света, под начальством Крузенштерна. Войско получило новое преобразование, на основании введенной императором Павлом Петровичем дисциплины, смягченной правильным течением службы <...> и все это исполнилось в три года, от 12-го марта 1801 до 1804 года!..

Государю было всего двадцать семь лет от рождения. Он был и добр, и прекрасен, и среди важных государственных занятий снисходил к желанию обожавших его подданных и посещал и частные и публичные собрания. В конце царствования императрицы Екатерины II, Французская революция нагнала мрачные облака на все европейские дворы, и политические события, тревожа умы, не располагали к веселью. Меры предосторожности отразились и на частных обществах, и везде как-то приутихли. Наконец, сильная рука гениального Наполеона Бонапарте, провозглашенного пожизненным Консулом, оковала гидру Французской революции. Во Франции восстановлены религия и гражданский порядок, и все европейские державы трактовали в Амьене о заключении общего и прочного мира. Никаких опасностей не предвиделось ни внутри, ни извне; ожившая торговля рассыпала деньги; везде было довольство, и люди, как будто после болезни, спешили наслаждаться жизнью!

В Петербурге были превосходные театральные труппы: русская, французская, немецкая, итальянская опера, некоторое время даже польская труппа, под управлением антрепренера Кажинского (отца отличного музыканта и композитора, Виктора Кажинского, ныне проживающего в Петербурге), и, наконец, знаменитая балетная труппа. На русской сцене давали трагедии, комедии, водевили и оперы; на французской также трагедии, комедии, водевили и комические оперы; на немецкой сцене – трагедии и комедии. Итальянская опера была отличная. Примадонна Манджолетти, теноры Пасква и Ронкони, буффо Ненчини и Замбони почитались первыми в Европе. Наш трагик Яковлев и трагическая актриса Катерина Семеновна Семенова, комики: Бобров, Рыкалов, Воробьев, певцы Самойлов и Гуляев, певица Сандунова и множество прелестных актрис были бы отличными и в самом Париже. Фелис-Андрие была первой певицей французской оперы. В балете мы имели первого европейского танцора Дюпора, знаменитого Огюста, балетмейстера Дидло и наших танцовщиц, не уступавших Талиони: Евгению Ивановну Колосову, чудную красавицу Данилову (умершую, как говорили тогда, от любви к неверному Дюпору), Иконину и потом Истомину.

Словом, в отношении изящества Петербург не уступал Парижу, и, что всего важнее, директором театров был знатный барин, умный, образованный, ласковый, приветливый Александр Львович Нарышкин! В нынешнем доме Коссиковского (у Полицейского моста) было Музыкальное собрание, которого членами были сам государь и все высокие особы августейшего семейства, а за ними, разумеется, и вся знать. Тут бывали концерты и блистательные балы. В доме графа Кушелева француз Фельет, в огромных залах, давал маскарады, которые также посещаемы были всем высшим сословием. Все знатные и богатые люди имели собственные шлюпки или катера, богато изукрашенные: в хорошую погоду Нева была ими покрыта, и воздух оглашался русскими песнями, прекрасно исполняемыми удалыми гребцами. Каждый хороший летний вечер был праздник для всего города, и толпы горожан расходились по барским дачам, на которых веселились любимцы фортуны.

Дешевизна была удивительная! Тогда вся молодежь лучших фамилий и все гвардейские офицеры ходили в партер (где ныне кресла), и за вход платили один рубль медью. Было только несколько первых рядов кресел, и кресла стоили два рубля с полтиной медью. За вход в маскарад платили рубль медью. Отличный обед, с пивом, можно было иметь у Френцеля (на Невском проспекте, рядом с домом Строганова) и в трактире «Мыс Доброй Надежды» (где Физионотип, на Большой Морской), за пятьдесят копеек медью. За два и за три рубля медью можно было иметь обед гастрономический, с вином и десертом, у Юге (в Демутовом трактире), Тардифа (в Hotel de Еuгоре, на углу Невского проспекта, в нынешнем доме Грефа, а потом в доме Кушелева) и у Фельета, содержателя маскарадов. Помню, что в маскараде за жареного рябчика платили по 25 и 30 копеек медью, за бутылку шампанского по два рубля! Фунт кофе стоил в лавках сорок копеек, фунт сахара полтина медью. Обыкновенное хорошее столовое вино продавали по сорока копеек и по полтине. Французских и английских товаров была бездна, и они продавались втрое дешевле, чем ныне продаются московские кустарные произведения с казовым концом, т. е. напоказ плохое, а внутри вовсе негодное.

Адмиралтейство, 1806 год

Андреян Захаров, Павел Свиньин

После дворцового переворота 1801 года город начал стремительно строиться. Среди первых новых зданий оказалось Адмиралтейство, проект перестройки которого предложил выдающийся русский архитектор А. Д. Захаров.

На месте строительства находилось старое здание, «однообразное и беспорядочное» (по выражению историка архитектуры Н. Е. Лансере), единственными достоинствами которого являлись главный въезд и башня, построенные И. К. Коробовым. По преданию, это здание, одно из немногих в Петербурге, привлекло внимание императора Павла, который будто бы распорядился его «немедленно исправить». Современное, столь хорошо знакомое всем здание с «адмиралтейскою иглой» появилось уже в годы правления Александра.

Первоначально проект нового Адмиралтейства составлял Ч. Камерон, с 1805 года над ним стал работать А. Д. Захаров; год спустя император утвердил захаровский проект, и строительство началось.

О том, каким видел новое Адмиралтейство архитектор, читаем в записке, поданной им адмиралу П. В. Чичагову.

Составляя сей проект, первым правилом поставлял соблюсти сколь возможно выгоды казны, что и побудило меня старые стены и фундаменты не расстраивать ломкой, почему и прибавлено голых стен весьма мало. <...>

1-е. Ворота под спицей подняты выше, для укрепления стен оных прибавлен фундамент, дабы укрепление под спицей было тверже через соединение новых стен со старыми. Спица самая <...> удержит настоящую свою фигуру, но фонарь, равно как и все прочие строения, находящиеся ниже спицы, получат совсем другой вид. Церковь останется на прежнем месте. 2-е. По обеим сторонам главных ворот под спицей сделаны большие лестницы, ведущие в общий внутренний коридор, в арсеналы для хранения адмиралтейских сокровищ, моделей и редкостей. За сими лестницами по сторонам помещены две гауптвахты... 3-е. По концам главного фасада к императорскому дворцу и к монументу Петра Первого сделаны большие выступы в три этажа с подъездами и большими парадными лестницами в средний этаж. Первый корпус, что к императорскому дворцу, определяется для присутствия адмиралтейского департамента с его библиотекой, музеумом и прочими к нему принадлежностями; второй, что к монументу Петра, для присутствия Адмиралтейств-коллегии с прочими ее отделениями. 4-е. На Неву по обоим сего здания концам шлюпочные сараи соединены с наружными флигелями через продолжение оных до берега в один корпус, в середине коего сделаны над внутренним каналом большие ворота для впуска барок... 5-е. Весь нижний этаж под всем зданием и в некоторых местах на среднем этаже займут кладовые; в нижнем этаже корпуса к монументу сделана большая кузница. Все сии комнаты, магазины и кладовые для безопасности от огня будут со сводами.

Строительство растянулось на несколько лет; сам А. Д. Захаров скончался в 1811 году, и работы продолжил архитектор А. Г. Бежанов. В 1812 году в связи с крупными военными расходами строительство приостановили и возобновили лишь два года спустя. Окончательный вид фасад Адмиралтейства приобрел в 1816 году.

Об Адмиралтействе Захарова оставил воспоминания статский советник П. П. Свиньин, известный коллекционер, издатель «Отечественных записок» и автор книги «Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей».

Санкт-Петербургское Адмиралтейство есть памятник попечений Петра Великого о заведении в России кораблестроения. Сие обширное здание, распростирающееся по левому берегу Невы, здание, где почти пред самыми окнами императорского дворца сооружаются огромные корабли, нередкие вестники славы оружия и ученых изысканий наших на всех концах Вселенной: сие важное и полезное здание принадлежит ныне к числу главных украшений столицы и весьма справедливо может быть названо исполинским свидетелем новейших успехов русского зодчества, ибо в счастливое царствование Александра I превосходно перестроил Адмиралтейство, по особенному плану, русский архитектор Захаров. <...>

Для яснейшего понятия о всех строениях, принадлежавших во времена Петровы к Адмиралтейству, мы обратим взор на тогдашние окрестности сего здания: по левую оного сторону, против нынешних боковых его ворот, находились деревянные палаты, в которых до некоторого времени помещалась Адмиралтейств-коллегия; невдалеке от них были построены: смольная, паровая и магазины: смольный и угольный; близ берега реки стоял мокрый док; на нынешнем месте Сената во многих мазанках жили корабельные мастера и адмиралтейские чиновники; за сими мазанками возвышался огромный прядильный или канатный завод и различные мастерские (как то: парусная, трубная, фитильная, смольная), баня, кузницы и сараи для весельных работ, для хранения пеньки и леса: все сии строения были обведены каналами, как для удобного сообщения и подвоза тяжестей, так и для безопасности от пожара; за ними находились Галерный двор, где строились галеры, Голландия, где сберегались дубовый и прочие леса, провиантские магазины, сухарный завод и мясо-сольня; позади их – торговые бани и каторжный двор, и проч. По правую сторону Адмиралтейства, там, где ныне Зимний дворец, был дом генерал-адмирала Апраксина; пред ним морской рынок, а после – дом Кикина, в котором, в последствии времени, помещалась Морская Академия, где воспитывались дворянские дети для морской службы. Пред главным фронтоном сего здания, на лугу, стоял чертежный анбар; в двух Морских улицах находились домы флотских чиновников; тут же, близ подъемного через канал моста, существовала морская аптека, а близ Синего моста был полковой адмиралтейский двор; у церкви Казанской Божией Матери в казармах жили адмиралтейские плотники; невдалеке стоял лазарет и монетный – после мытный, а потом гостиный – двор. Таким образом, все пространство между Невой и Фонтанкою было занято строениями, принадлежавшими Адмиралтейству, по сей причине его называли Адмиралтейским островом. <...>

В царствование императора Павла I площадь Адмиралтейская сделалась местом учения войск; тогда внимательный взор государя скоро усмотрел необходимость возобновить дряхлеющее строение Адмиралтейства, которое хотя оставалось дотоле в виде, принятом им в царствование Екатерины I, но каналы, заваленные лесами, изрытый гласис и другие обветшалости уже требовали очищения и поправок. Посему государь Павел I поручил инженеру генерал-лейтенанту Герарду немедленно исправить Адмиралтейскую крепость. На другой же год сие исправление совершилось. Земляные окружные валы были срыты, и вместо их сделаны новые, гораздо выше; все окружили палисадом, который ограничивался гласисом с одним балюстрадом: первый был одет мелким дерном, второй окрашен тогдашнею военного краскою, а на двух угловых к площадям бастионах поставили новые срубы с флагштоками для подъема флагов. Внутренняя площадь Адмиралтейства также много изменилась: ей придали лучший вид выстроением новых каменных мастерских, которые были оштукатурены и потом окрашены на голландский вкус, т. е. под цвет и форму кирпича.

Со вступлением на престол Александра I северная столица наша начала обогащаться блестящими украшениями новой архитектуры: правильность и общее согласие частей скоро сделались всегдашним признаком всех новых строений, как частных, так и казенных. Сам государь благоволил обратить внимательный взор свой на все труды и занятия городовых архитекторов, и без его высочайшего утверждения не было даже исполнено ни одного плана какому-либо зданию. В сие время вид Адмиралтейства получил новое усовершенствование. На место бывшего гласиса и покрытого пути сделан широкий и тенистый бульвар в три аллеи; вскоре он стал любимым гульбищем всей лучшей петербургской публики; но сие движение, сия деятельность прогуливающихся по бульвару, сей стук экипажей и толпы народа, пестреющего на площади, и, наконец, сие прямое протяжение прекрасных зданий всех трех проспектов, которые столь красиво сходятся у сей же самой Адмиралтейской площади, – все это тогда весьма мало соответствовало дикой и печальной нестройности Адмиралтейства, которое еще притом, от высоты окружающего его земляного вала, казалось низким и мрачным: глаза утомлялись от таковой несогласной картины и могли приятно останавливаться только на одном золотистом шпице средней башни. Необходимость перестроить сие важное здание не укрылось от попечительного внимания государя императора. В самое сие время к должности адмиралтейского архитектора был определен старший профессор Академии Художеств Андреян Дмитриевич Захаров; представленный им проект всему строению был одобрен и утвержден государем; ныне же мы видим его превосходно исполненным на самом деле.

Не входя в подробности построения сего здания, мы приступаем к описанию его наружного вида и хранящихся в нем достопримечательностей.

Вся длина Адмиралтейского фасада составляет 200 сажен. Он имеет три выступа, из которых средний простирается на 10 сажен, а два боковые на 17 сажен. В середине первого выступа находится арка, служащая главными воротами для въезда в Адмиралтейство; по обеим сторонам ее, на гранитных пьедесталах, стоят две огромные группы, кои изображают морских нимф, поддерживающих небесную сферу; над сей аркой весьма замечателен барельеф работы Теребенева: он представляет заведение в России флота: вы видите Нептуна, вручающего Петру Великому трезубец, а в знак владычества его над морями подле основателя Российской империи стоит Минерва и смотрит на берег Невы, где в отдалении тритоны производят различные корабельные работы; на самой средине барельефа возвышается скала, на которой под тенью лаврового дерева сидит Россия, в виде женщины, украшенной венцом; в правой руке ее палица Геркулесова, признак силы; в левой рог изобилия, к коему Меркурий прикасается своим жезлом, изъявляя тем, что избыток естественных произведений только посредством торговли получает высшую ценность; с другой стороны Вулкан повергает к ногам России перуны и оружие, в ознаменование всех оборонительных средств, устроенных Петром Великим, например пушечного литья и т. п. Лицо России с любовью обращено к сему отцу отечества. Минерва, близ его стоящая, имеет при себе истукан Победы, в знак того, что успех всякой битвы принадлежит уму и что Петр I собственному гению обязан всеми счастливыми следствиями своих предприятий. Летящая Слава несет флаг российский в даль океана, на котором уже виден новый флот, окруженный веселым хороводом вымышленных морских божеств.

Над сим барельефом, по краям выступа, находятся четыре сидящие фигуры, изображающие знаменитых героев древности: Ахиллеса, Аякса, Пирра и Александра Македонского; отдельно от них, у самого выступа, начинает возвышаться башня: первую часть ее составляют 28 колонн ионического ордена; они образуют род галереи, на которую в прежние времена каждый день, в 12 часов пополудни, выходили музыканты и трубили в трубы, поверх сих колонн, над карнизом, стоят 28 круглых фигур из пудожского камня: некоторые из них изображают четыре стихии, другие – четыре времени года, иные – четыре страны света, и т. п. От сего карниза башня идет круглым столбом и оканчивается куполом, в котором вставлены часы на три стороны; выше его простирается фонарь, окруженный небольшой галереей с легкими железными перилами: с сей-то галереи жители Петербурга получают вестовые знаки необыкновенного возвышения воды в реке Неве; а внутри самого фонаря всегда находится часовой для наблюдения в городе пожара и для извещения о том стоящего внизу караула. От сего фонаря начинается шпиц, вновь покрытый (прежними) вызолоченными листами железа; на самом верху его изображен корабль (высотой 10 футов), ниже коего видна корона и яблоко, имеющее в диаметре 3 фута. Пространство от корабля до яблока занимает 3 фута, а вся высота шпица от поверхности земли составляет 33 сажени.

По правую и левую сторону сего среднего выступа здание простирается на 37 сажен; здесь вместо барельефа оно украшено военною арматурой. Потом снова следуют небольшие выступы, имеющие по 6 колонн; от них, чрез расстояние 10 сажен, начинаются вторые выступы; нижняя часть оных имеет вид гладкого фундамента, на коем возвышаются 12 колонн дорического ордена; прекрасные фронтоны, обогащенные барельефами, также работы Теребенева, придают обоим сим выступам великолепный и приятный вид: барельеф, находящийся из них по правую сторону башни, изображает награду за военные подвиги. Фемида, богиня правосудия, сидя на троне, осеняемом крылами двухглавого орла, раздает лавровые венцы Гениям мореплавания и войны; первых к подножию трона ведет Нептун, вторых Марс. Кровля сего фронтона украшена тремя фигурами, кои изображают три весенние месяца; а фигуры, лежащие у подъезда к фундаменту, суть эмблематические изображения рек Волги и Дона, работы г. Анисимова. Что же касается до барельефа левого выступа, он представляет увенчание трудов художника: не входя в его описание, мы скажем, что он весьма ясно свидетельствует о талантах и искусстве г. Теребенева, которому Адмиралтейство равно обязано и другими лепными украшениями; упомянем только, что на кровле сего левого фронтона находятся изображения зимних месяцев, а внизу у подъезда – изображения рек Невы и Днепра, работы г. Пименова. Сия лицевая сторона Адмиралтейства, обращенная к проспектам Невскому, Адмиралтейскому и Вознесенскому, по обоим углам своим оканчивается небольшими, о 6 колоннах, выступами.

Обратимся теперь к боковым сторонам сего здания, из коих одна соседственна императорскому дворцу, а другая обращена к Петровской площади: обе они имеют длины 50 сажен и совершенно сходствуют с двумя первыми, пред сим нами описанными; кроме того, что барельеф фронтона, находящегося на среднем выступе стороны, лежащей ко дворцу, изображает Славу, увенчивающую Науки, а на противоположной стороне оный представляет также Славу, увенчивающую уже военные подвиги. Другое несходство состоит в различии каменных фигур: первый на кровле своей имеет фигуры осенних месяцев, а второй летних; сверх этого, в сем последнем вместо трех дверей с гранитными наличниками и чугунною порезкой сделана арка, по сторонам которой лежат два эмблематических изображения рек Енисея и Лены, принадлежащих к произведениям Демута-Малиновского.

Осмотрев таким образом наружный вид Адмиралтейства с трех главных сторон его, мы обратим взор на один из двух его павильонов; перейдем мысленно на другой берег р. Невы или вообразим себя на чистых водах ее, медленно плывущими в красивом ял-боте.

Павильон, прикрывающий оконечность бокового фасада Адмиралтейства, находится при соединении внутреннего Адмиралтейского канала с Невою; он служит границей двум параллельным линиям сего здания, из коих одна, занимаемая присутственными местами, имеет прекрасный фасад и видна с площади; а другая, заключающая в себе различные мастерские, находится на противоположной стороне канала и небеленым фасадом своим обращена к внутреннему двору Адмиралтейства. Середину павильона занимает арка таковой высоты, что под нею свободно могут проходить небольшие мачтовые суда; по бокам ее стоят женские фигуры из пудожского камня, изображающие: у одного павильона Европу и Азию работы Демута-Малиновского, а у другого – Африку работы Анисимова и Америку работы Пименова. Кровля павильона украшена флагштоком, поддерживаемым тремя дельфинами из луженого железа: на сем флагштоке каждый день, от пробития утренней зари до зари вечерней, развевается Адмиралтейский флаг, на белом поле которого изображены четыре якоря, соединенные лапами.

У левой стороны павильона, ближайшего ко дворцу, в скором времени после наводнения 7 ноября 1824 года сделано четвероугольное деревянное возвышение, на коем поставлена 24-фунтовая пушка, она отныне служит для извещения жителей тремя выстрелами о необыкновенном прибытии воды.

Санкт-Петербургское Адмиралтейство может похвалиться прекрасным, величественным зрелищем, какого не представляет ни одно Адмиралтейство других стран Европы: это спуск корабля пред самыми окнами монаршего жилища. Сие зрелище предшествуется обыкновенно городовыми от полиции повестками накануне назначенного дня. Стечение любопытных бывает чрезвычайное. Адмиралтейство, противоположный берег, крыши и окна домов, на нем находящихся, – все наполняется народом и все одушевлено шумом и движением любопытства. Духовенство торжественно освящает новый корабль, которому при сем дается имя. Вдруг поднимаются три огромных флага: государственный (Кейзер-флаг), адмиралтейский и штандарт; капитан над портом, который обыкновенно командует новым кораблем и провождает его на камелях до Кронштадта, отдает приказание в рупор: громада оседает на сани, скатывается, вытирая из желоба дым, и быстро упадает в объятия Невы; переливающееся ура, рукоплескания, звуки музыки и махания шляпами сопровождают сие первое движение нового чада Балтики.

Миновав разведенный Исаакиевский мост, корабль останавливается на якоре. Тогда все, имевшие удовольствие на нем скатиться, возвращаются в катерах на берег и потом многие из них спешат в Адмиралтейство, дабы быть свидетелями закладки нового корабля. Мастер же корабля спущенного получает из рук государя или начальствующего морской частью на серебряном блюде по три рубля серебром за каждую пушку или борт. Говорят, что несколько лет после царствования Петра Великого мастер в день спуска построенного им корабля одевался в черную одежду.

В самом городе Нева довольно глубока, даже для 130-пушечного (порожнего) корабля; но Кронштадтский залив имеет многие мели; посему для безопасного чрез них прохождения кораблей употребляются камели, т. е. плоскодонные, на полумесяц похожие суда; двумя из них окружив корабль, наполняют их водою, так, что они опускаются наравне с нижними пушечными отверстиями; тогда чрез корабль продевают бревна и укрепляют концы их на краях камелей: выпущенная из сих последних вода облегчает их столько, что они, выплывая, поднимают вместе с собою корабль.

Здешнее Адмиралтейство имеет ныне пять доков; оно всегда было богатейшим рассадником Российского флота; в нем построено: с 1712 года по 1725 – 40 кораблей; с 1725 года по 1745 – 26 кораблей; с 1745 года по 176З – 40 кораблей; с 1763 года по 1797 – 93 корабля; с 1797 года по 1801 – 10 кораблей; с 1801 года по 1825 – 44 корабля.

Следственно, в течение 113 лет оно доставило флоту 253 корабля, кроме значительного числа фрегатов, шлюпов и пр. Здесь вообще все суда строятся из казанского дуба и весьма отличаются чистотой отделки и красотой. Строение кораблей на стапелях употребляется во всех верфях Балтийского моря, не имеющего ни прилива, ни отлива; и хотя заключает в себе многие удобства, но корабли при спуске обыкновенно получают некоторый перелом нижней части, иногда чувствительный впоследствии. <...>

С.-Петербургское Адмиралтейство имеет весьма богатый музеум, в котором можно видеть модели всех замечательных кораблей и все физические и механические инструменты, принадлежащие до мореходства; кроме сего, собственноручные указы монархов, равно и памятники следов Петра Великого; например, его огромные кресла с вышитым гербом останавливают на себе благоговейное внимание каждого россиянина. Все сии исторические сокровища вскоре будут приведены в новый систематический порядок; надобно ожидать, что с сим преобразованием они получат большую важность в глазах многих любителей всего занимательного.

Биржа и Стрелка Васильевского острова, 1806 год

Павел Свиньин

Одновременно со строительством нового Адмиралтейства началось возведение знаменитого архитектурного ансамбля на Стрелке Васильевского острова, где Нева разделяется на два рукава – Большую и Малую Неву. Приглашенный в Россию французский архитектор Ж. Тома де Томон построил здание Биржи; в разработке проекта застройки мыса принимали участие А. Н. Воронихин и А. Д. Захаров, причем последний предлагал частично засыпать русло Невы. Строительные работы вела артель С. К. Суханова, вытесавшая и Ростральные колонны; о Суханове журнал «Отечественные записки» писал: «Столица наша превратится вскорости в новые Фивы; позднее потомство будет спорить, люди или исполины создавали град сей. Честь и слава гражданину Суханову».

О Бирже Тома де Томона и Биржевой пристани на Стрелке оставил воспоминания П. П. Свиньин.

Бордовская Биржа, почитаемая самою великолепнейшей в Европе, должна уступить ныне в красоте и огромности новой С.-Петербургской Бирже, которая, кроме достоинств архитектуры, имеет прелестнейшее и выгоднейшее местоположение. Она выстроена на мысу, образованном с одной стороны Невою, а с другой главным рукавом ее, называемым Малою Невкою.

Здание состоит из продолговатого четвероугольника длиною в 55, шириной в 41, а вышиной в 14 1/2 сажень. Оно обнесено рядом дорических колонн, что составило прекрасную открытую галерею вокруг, имеющую по 14 столбов с длинных сторон и по 10 с обеих фасадов. Сии последние окружены еще сверху изваяниями, представляющими аллегорически Балтийское море и Неву. Внутренняя зала есть одна из прекраснейших в столице по обширности своей и пропорции. Она имеет 40 аршин в длину, 25 в ширину и украшена многими скульптурными эмблемами, изображающими мореплавание и торговлю. Свет получается сверху. Вход в оную со всех четырех сторон, по коим расположены восемь комнат. В иных из сих комнат поставлены столы с чернилицами и бумагой, прибиты разные объявления и постановления; в других продаются мелочные товары, как-то: вещи, нужные для шкиперов, ножи, самовары, чайники, пробошники, прохладительные питья и проч. Ежедневно в три часа пополудни собирается в залу русское и иностранное купечество со всего Петербурга. Здесь человек человеку (как говорит г. Карамзин в описании Лондонской биржи) даром не скажет слова, даром не пожмет руки. Когда говорит, то идет торг; когда схватятся руками, то дело решено и – кораблю плыть в новый Йорк (Нью-Йорк. – Ред.) или за мыс Доброй Надежды. Людей множество, но тихо; кругом жужжат, но не слышно громкого слова. Пробы товаров передаются от одного другому: их нюхают, пробуют на зуб, трут в руках, рассматривают на свет и – идут в другую комнату заключать условие.

Здание сие стоит на открытом месте. Со стороны Коллегий отделяется оно площадью, имеющей 148 сажень длины и 125 ширины. Пред главным же фасадом, обращенным к Неве, сделана обширная полукруглая площадь для складки товаров. Берега ее выложены гранитными плитами и имеют два круглых спуска, ведущих к поверхности реки. По концам площади возвышаются два величественных столба, украшенных статуями, корабельными носами и другими приличными изображениями, из коих замечательнее всех колоссальная фигура Нептуна с трезубцем, работы скульптора Тибо из пудожского камня. Во внутренности столбов проведены крутые лестницы, по коим можно взойти на самый верх их, заключающий довольно широкие площадки с железными перилами. Отсюда в ясную погоду представляются со всех сторон прекраснейшие виды. Каменные громады домов кажутся выходящими из вод, окружающих столицу, или отражаются в кристаллах их другим подземным городом. При закате солнца виден даже Кронштадт.

Во время торжественных иллюминаций Биржа, особливо столбы сии, освещается бесподобным образом. Пылающее пламя на верху сих последних в железных треножниках припоминает мореходцу то радостное ощущение, которое объемлет сердце его в бурную ночь у неизвестного берега при первом мерцании маяка.

Со времени основания Петербурга Биржа находилась на Петербургской стороне, где ныне деревянный рынок, и перенесена уже на Васильевский остров в 1735 году. В 1784 году на сем месте начато было великолепное здание для Биржи по плану известного архитектора Гваренги и выведена уже была величественная гранитная лестница его, но начавшаяся война остановила совершение оного, и оно оставалось в сем положении до 1804 года, когда император Александр конфирмовал новый план Биржи знаменитого архитектора Томона. Ему поручено было также построение оной, которое и окончилось в 1811 году; но открытие залы по политическим обстоятельствам воспоследовало не прежде 1816 года 15 июня. При сем торжестве присутствовал государь император со всею августейшей фамилией, а водоосвящение совершено было преосвященным митрополитом Амвросием. В сей день с.-петербургское купечество угощало здесь высоких посетителей обеденным столом с огромной музыкой и пушечного пальбой со всех судов, стоявших у Биржи.

Строение ее происходило под надзором особой комиссии, составленной из особ, знающих сию часть, и под председательством графа Н. П. Румянцева, бывшего в то время министром коммерции. Император Александр при закладке сам опустил первый камень, под который положили золотую медаль, изображающую с одной стороны портрет его императорского величества, а с другой Биржу со столбами и набережной; также все золотые медали и монеты всех цен, вычеканенные в его царствие. Государыни императрицы положили туда же агатовые доски с их коронованными именами.

Вдоль берега Невки выстроены таможенные кладовые и амбары для складки товаров и лавки. Я опишу их подробно в особой статье, а теперь прибавлю, что нигде пришествие весны столь не радостно и ощутительно, как на Бирже. Лишь только расторгнутся хладные оковы вод, как быстрые струи их и зефиры принесут сюда изобилие и прелести всех земель и климатов. Пришествие первого иностранного корабля в Петербург есть каждый год приятная эпоха для жителей: все спешат на Биржу приветствовать дорогого гостя, пришельца заморского, вестника воскресения природы. Скоро Биржевая набережная и лавки превращаются в апельсиновые и лимонные рощи, населяются златокрылыми и сладкогласными птицами американскими; наполняются вишневыми и фиговыми деревьями с зрелыми плодами. Скоро Биржа делается любимейшим гуляньем и всеобщим ходбищем! Всякий находит здесь предмет, занимательный по его вкусу и чувствам. Вот крылатая громада быстро несется по хребту кристальных вод и, поравнявшись с Биржею, останавливается на всем бегу своем. Там с треском вынимается якорь – и корабль, нагруженный избытками России, пускается за моря. Здесь оклики, встречи, приветствия; там пожелания доброго пути, прощания знаками, шляпами, платками! Здесь ожидание добрых вестей; там надежда на счастье и удачу!

Выгружение лошадей с корабля есть весьма любопытное зрелище. Их подымают на блоках в деревянных ящиках. Мгновенно привезенные Буцефалы обступаются знатоками, охотниками, покупщиками, и когда англичанин гордо рассказывает знаменитую родословную Свифта и Беци, другие восхищаются красотами их или жарко спорят о недостатках и пороках, так, что самый рев выгружаемого быка не отвлекает их внимания. Как страшно озирается во все стороны величественное животное сие; какие дикие взоры кидает оно из кровавых глаз своих; как ужасно потрясает оно тяжелыми цепями своими!

Последуем за этим молодым человеком, прошедшим быстро мимо нас с арапником в руках, в усах и казакине. Это должен быть собачий охотник, и он идет на корабль, привезший собак. Вот прекрасный терневский водолаз, лапы у него, как у утки, сросшиеся перепонкою, хвост косматый, как у лисицы; вот черненькие маленькие мышеловки с быстрыми глазками и желтенькими пятнышками; вот огромный домовый страж – датский барбос, на лапе у него отдыхает, свернувшись в кружок, верная шарлотка (испанской породы собака). В то время как вы дивитесь сей игре природы, охотник меряет правила у борзых и гончих. Недалеко слышен смех детей и простолюдинов, они забавляются кривляньями и прыжками длиннохвостых мартышек и краснощеких обезьян, бросающих в народ орехами и апельсиновою корой; а подле них висят в клетках разноцветные попугаи, кои лепечут с прелестными покупщицами на всех языках. В лавках же за накрытыми столиками пресыщаются сластолюбцы устрицами, запивая их пенящимся английским портером. Оне сей час привезены с голландских отмелей рыбаком, приплывшим сюда в 10 дней на маленьком ботике своем с помощью одного мальчика и собаки. Статный детина в русской рубашке открывает раковины с таким же искусством, как брайтонские и рош-канкальские привилегированные мастера. Но что это за прекрасные розовые личики в соломенных шляпках выглядывают из маленьких окошечек трехмачтового корабля? – Это груз выписанных англичанок в нянюшки, мамзели, компаньонки для первоклассных барских домов наших! Они дожидаются там, пока пропишутся, где следует, их паспорта... В светлую майскую или июньскую ночь прогулка по Биржевой набережной имеет несравненную ни с чем приятность, тою безмолвной тишиной и спокойствием, которая заступает царство беспрерывного шуму, волнений и движений. Все наслаждается сладким отдыхом, все спит крепким сном, который доставляется единым трудолюбием, который тщетно будет покупать золотом празднолюбец! Разве иногда раздается заунывный, тихий отголосок русской песни или трель соловья.

Рассматривая сии разнообразные картины, стечение всех народов, смешение всех языков, силу всех страстей человеческих, не можешь не быть пораженным могуществом той власти, которая производит все сие; которая одному велит снисходить в недра земли или спускаться на дно морское, другому – подыматься выше облаков; которая назначает круг действия гренландскому рыбаку и готтентотскому зверолову; которая дает щебню – цену золота и брильянтов; которая была началом всех важных открытий и усовершенствований: одним словом – торговли. А кто творец российской торговли? Кто заманил в отечество наше сию могущественную волшебницу? Кому обязаны мы всеми благами ее, всеми наслаждениями, ею рассыпаемыми? Петру! Петру Великому! Петр видел, что богатства России драгоценны только великим количеством своим; что их можно вывозить единственно морем; он знал, что без выгодной внешней торговли нельзя возбудить и усилить внутренней промышленности, – и завел пристани, сотворил флоты. Но для сего самого должно было ему завоевать сперва моря у сильных держав и победить природу.

Наслаждайся, Великий, взирая с горних мест на свое творение. Сей великолепный храм, посвященный торговле; сии гранитные набережные и обширная гладкая площадь основаны на том топком болоте, которое размерил ты рукою своею; сия роща мачт возвышается на том самом месте, куда сам привел ты в 1705 году первый голландский корабль.

Окрестности Петербурга при Александре I, 1808 год

Фаддей Булгарин

Санкт-Петербург преображался и хорошел на глазах, чего никак нельзя было сказать о ближайших городских окрестностях, которые пребывали в откровенном небрежении – за исключением Павловска, резиденции вдовствующей императрицы Марии Федоровны, супруги убитого императора Павла. Свидетельства царившей в окрестностях города «серости и разрухи» оставил Ф. В. Булгарин.

Не только Стрельна была тогда не то, что теперь, но и все окрестности Петербурга имели другой вид. Левая сторона Петергофской дороги, только до Колонии и дачи, принадлежащей ныне графу Витгенштейну, была застроена дачами; далее было пусто. Между Стрельной и Петергофом было несколько деревень, но дач вовсе не было. Дворец и деревянные казармы, с госпиталем, существовали в Стрельне, но самая слобода состояла из лачуг или маленьких домиков, в которых для найма было не более одной комнатки. Две или три комнаты была бы роскошь. Домишки эти, большей частью, принадлежали старым служителям его высочества цесаревича и отставным семейным унтер-офицерам конной гвардии, жившим получаемым от цесаревича пенсионом и вспомоществованием. Во всей Стрельне был один только порядочный дом (принадлежавший англичанину, служившему при дворе его высочества), занимаемый поручиком конной гвардии графом Станиславом Феликсовичем Потоцким, проживавшим несколько сот тысяч рублей в год дохода. Ни одной из нынешних дач не было, и даже дача Энгельмана, главного управителя вотчинами его высочества, начала строиться позже. Нельзя себе представить, какая перемена произошла во всем, в тридцать восемь лет!

Петергоф, ныне прекрасный город, был немногим лучше Стрельны! Дворец и сады существовали, хотя и содержались не так щегольски, как теперь, но селения были самые бедные, а между верхним и нижним селением, где ныне чудесный английский сад, было дикое место, как его создала здешняя угрюмая природа. От Петербургской заставы до дворца еще были кое-какие домики, но в дальнем Петергофе, со стороны Ораниенбаума, было селение, какое может существовать теперь где-нибудь в глуши, в захолустье России! В этом селении домики и лачуги принадлежали или отставным придворным лакеям, или ремесленникам императорской гранильной фабрики, существовавшей тогда в полном блеске и в большом размере. Бумажной фабрики вовсе тогда не было. Каменные здания были: церковь, гранильная фабрика и конюшни, где помещались уланские лошади. Ни одного немецкого трактира, или так называемого «ресторана», не было в Петергофе, а в Стрельне один только трактир был на почтовой станции, где собирался весь народ, любивший, как говорил в шутку наш полковник, граф Андрей Иванович Гудович: «сушить хрусталь и попотеть на листе». Тут был бессменный совет царя Фараона, т. е. тут метали банк с одного утра до другого! Тогда это не было еще запрещено.

Один или два эскадрона наших стояли постоянно в конногвардейских казармах в Петербурге, а остальные помещались в Стрельне и Петергофе, – т. е. полк расположен был на тридцати верстах расстояния, и все мы, однако ж, весьма часто видались между собою. Я уже сказывал, что между офицерами все было общее. У эскадронных командиров всегда был открытый стол для своих офицеров – но как молодежи приятнее было проводить время между собою, без седых усов, то кто из нас был при деньгах, тот и приказывал стряпать дома. Эти корнетские обеды не отличались гастрономическим изяществом, но были веселее стотысячных пиров. Щи, каша, биток или жаркое составляли нашу трапезу; стакан французского вина или рюмка мадеры, а иногда стакан пивца – и более нежели довольно! Но сколько было тут смеха и хохота, для приправы обеда, сколько веселости, шуток, острот! Блаженное корнетское время! Фанфаронство, надутость, чванство, важничанье почитались между нами смертными грехами, которые и при жизни не прошли бы без кары.

Из Стрельны и из Петергофа нельзя было ездить в Петербург без дозволения его высочества и без билета, за собственноручным его подписанием – вот что было нашим камнем преткновения. <...>

Едва ли был город в целом мире скучнее и беднее тогдашнего Кронштадта! Ни один город в Европе не оставил во мне таких сильных впечатлений, как тогдашний Кронштадт. Для меня все в Кронштадте было ощутительнее, чем для другого, потому что я, как аэролит, упал из высшей атмосферы общества в этот новый мир. В Кронштадте сосредоточивалась, как в призме, и отражалась полуобразованность чужеземных моряков в их своевольной жизни.

В Кронштадте было только несколько каменных казенных зданий: казармы, штурманское училище, таможня, дома комендантский и главного командира и несколько частных домов близ купеческой гавани. Деревянных красивых домов было также мало. Даже собор и гостиный двор были деревянные, ветхие, некрасивые. Половина города состояла из лачуг, а часть города, называемую Кронштадтской (примыкающую к Водяным воротам), нельзя было назвать даже деревней. Близ этой части находился деревянный каторжный двор, где содержались уголовные преступники, осужденные на вечную каторжную работу. На улицах было тихо, и каждое утро и вечер тишина прерывалась звуком цепей каторжников, шедших на работу и с работы в военной гавани. Мороз, благодетель России, позволял беспрепятственно прогуливаться по улицам Кронштадта зимою, но весною и осенью грязь в Кронштадтской части и во всех немощеных улицах была по колено. Вид замерзшего моря наводил уныние, а когда поднималась метель, то и городской вал не мог защитить прохожих от порывов морского ветра и облаков снега.

В Кронштадте не было не только книжной лавки или библиотеки для чтения, но даже во всем городе нельзя было достать хорошей писчей бумаги. В гостином дворе продавали только вещи, нужные для оснастки или починки кораблей, и зимою почти все лавки были заперты. Магазинов с предметами роскоши было, кажется, два, но в них продавали товары гостинодворские второго разбора. Все доставлялось из Петербурга, даже съестные припасы хорошего качества. Город был беден до крайности. Купцы, торговавшие с чужими краями, никогда не жили в Кронштадте, а высылали на лето в Кронштадт своих приказчиков. Кронштадт населен был чиновниками морского ведомства и таможенными офицерами флота, двух морских полков и гарнизона, отставными морскими чиновниками, отставными женатыми матросами, мещанами, производившими мелочную торговлю, и тому подобными. Между отставными чиновниками первое место занимали по гостеприимству барон Лауниц и Афанасьев (не помню в каких чинах). У обоих были в семействе молодые сыновья, офицеры, и дочери-девицы, а потому в этих домах были собрания и танцы. Был и клуб, в котором танцевали в известные дни. Бахус имел в Кронштадте усердных и многочисленных поклонников! Пили много и самые крепкие напитки: пунш, водку (во всякое время); мадера и портвейн уже принадлежали к разряду высшей роскоши. После Кронштадта никогда и нигде не видал я, чтоб люди из так называемого порядочного круга поглощали столько спиртных напитков! Страшно было не только знакомиться, но даже заговорить с кем-нибудь, потому что при встрече, беседе и прощании надлежало пить или поить других! Разумеется, что были исключения, как везде и во всем. Пили тогда много и в Петербурге, но перед Кронштадтом это было ничто, капля в море. Удивительно, что при этом не бывало ссор, и что в Кронштадте вовсе не знали дуэлей, когда они были тогда в моде и в гвардии и в армии. Впрочем, настоящим питухам, осушающим штурмовую чашу (как называли в Кронштадте попойку), некогда было ссориться! Бедняги работали – до упада!

Оставшиеся в живых из нашего литературного круга двадцатых годов помнят мои миролюбивые и веселые споры с одним литератором-моряком (уже не существующим), бывшим в свое время кронштадским Дон-Жуаном, споры о кронштадтской жизни, и особенно об обычаях прекрасного пола в Кронштадте. Хотя в начале двадцатых годов (то есть лет за двадцать пять пред сим) многое уже изменилось в Кронштадте, но все же приятель мой, литератор-моряк, преувеличивал свои похвалы, утверждая, что в кронштадтском высшем обществе был тот же светский тон и те же светские приемы и обычаи, как и в петербургском высшем круге. Тона высшего круга невозможно перенять – надобно родиться и воспитываться в нем. Сущность этого тона: непринужденность и приличие. Во всем наблюдается середина: ни слова более, ни слова менее; никаких порывов, никаких восторгов, никаких театральных жестов, никаких гримас, никакого удивления. Наружность – лед, блестящий на солнце. Фамильярность и излишняя почтительность равно неуместны. Подражатели высшего круга всегда впадают в крайности – и с первого слова, с первого движения можно узнать человека, который играет несвойственную ему роль. Особенно заметно это в женщинах. Воспитание в высших учебных заведениях может сообщить девице прекрасное образование, но не тон и не манеру, потому что только в домашней жизни и в кругу своего знакомства приобретается то, что французы называют la contenance, les manieres, le bon ton (поведение, манеры, хороший тон), и что заключается в русском слове «светскость». Наглядное подражание порождает жеманство и неловкую принужденность. В целом мире только француженки, особенно парижанки, рожденные и воспитанные в кругу швей и служанок, одарены от природы высочайшею способностью перенимать тон и манеры высшего общества, и только между француженками есть прекрасные актрисы для ролей светских барынь и девиц высшего общества. В старину наши моряки, принужденные зимовать в портах, в которых не было никакого общества, не слишком были разборчивы в женитьбе, и хотя их дочери воспитывались в высших учебных заведениях, знали французский язык, музыку и танцы, но, возвратясь в родительский дом, подчинялись окружающему их, сохраняя память школьных наставлений: tenezvous droite et parlez fransais (то есть держитесь прямо и говорите по-французски). Следовательно, в Кронштадте тон высшего круга был тогда в полном смысле провинциальный, с некоторыми особыми оттенками, – а где принужденность и жеманство, там смертная скука.

Вторую половину кронштадтского женского общества, левую, или либеральную, сторону (принимая это слово вовсе не в политическом, а в шуточном смысле) составляли жены гарнизонных офицеров, констапельши, шкиперши, штурманши и корабельные комиссарши с их дочками, сестрами, невестками, племянницами и проч. Это было нечто вроде женского народонаселения островов Содружества, преимущественно Таити, при посещении его капитаном Куком. В этом обществе было множество красавиц, каких я не видал даже в Петербурге. Не знаю, как теперь, но тогда город Архангельск славился красотой женского пола, и по всей справедливости: почтенные водители наших кораблей, штурмана и шкипера, и хранители морской корабельной провизии, комиссары выбирали для себя жен в этой русской Цитере. Но вся красота заключалась в чертах лица, и особенно в его цвете и в глазах. Красота ножек и рук – cosa rara, величайшая редкость во всей России, и даже в остзейских провинциях, но не скажу на всем Севере, потому что стокгольмские красавицы обладают этим преимуществом. В роде человеческом есть странные отличия пород. Прелестная нога и рука – это принадлежности Франции, Испании, Польши и Швеции.

Тон и обращение второстепенного кронштадтского общества были мещанские или, пожалуй, русского иногороднего купечества, проникнутого столичною роскошью и не подражающего дворянству. Собрания в этой половине кронштадтского общества, называвшиеся вечеринками, были чрезвычайно оригинальны, забавны и даже смешны, но нравились молодым волокитам. Красавицы, разряженные фантастически (то есть с собственными усовершениями моды) в атлас и тафту, садились обыкновенно полукругом, грызли жеманно каленые и кедровые орехи, кушали миндаль и изюм, запивая ликером или наливкой, непременно морщась при поднесении рюмки к губам. Молодежь увивалась вокруг красавиц, которые с лукавым взглядом бросали иногда ореховую шелуху в лицо своих любимцев, в знак фамильярности или легким наклонением головы давали им знать, что пьют за их здоровье. Ни одна вечеринка не обошлась без того, чтоб дамы не пели хором русских песен и не плясали по-русски, или под веселый напев, или под звуки инструмента, называемого клавикордами, прототипа фортепиано и рояля. Иногда танцевали даже английскую кадриль, но никогда не вальсировали, если не было ни одной немки на вечеринке. Старухи и пожилые дамы садились отдельно и занимались своими, то есть чужими, делами, попросту сказать, сплетнями. В их кружке можно было, наверное, узнать, кто в какую влюблен, которая изменила кому, кто добр, то есть щедр, а кто пустячный человек, то есть скуп или беден, и тому подобное. Почтенные отцы семейства, и, как сказал И. И. Дмитриев, «мужья под сединою», – беседовали обыкновенно в другой комнате, курили табак из белых глиняных трубок, пили пунш или грог и играли в горку, в три листика, а иногда и в бостон. Вечеринки эти давались всегда на счет обожателя хозяйки дома или ее сестрицы. За двадцать пять рублей ассигнациями можно было дать прекрасную вечеринку, которой все были довольны. В этом обществе сосредоточивались оттенки нравов и обычаев всех заштатных городов России. Сколько тут было богатых материалов для народного водевиля и юмористического романа!

Театральный Петербург, 1810-е годы

Филипп Вигель

Главным развлечением высшего и среднего сословия в самом Петербурге был театр, тем более что после восшествия на престол Александр I значительно ослабил цензурные ограничения, в том числе введенную его отцом в 1797 году театральную цензуру. В Петербурге гастролировали итальянские, французские и немецкие труппы, французские актеры по ангажементу блистали на сценах петербургских театров, с ними соперничали отечественные актеры и актрисы. О русском театре тех лет оставил воспоминания Ф. Ф. Вигель.

После того, что в последний раз говорил я о петербургской французской труппе, сделала она много богатых приобретений и все становилась лучше. Несмотря на общее недоброжелательство к Наполеоновой Франции, лучшая публика продолжала французский театр предпочитать всем прочим.

Приехавшая в 1805 году девица Туссень, после того госпожа Туссень-Мезьер, была такое чудо, которому подобного в ролях субреток я никогда не видал: непонятно, как выпустили ее из Франции. В Париже могла бы она поспорить с девицей Марс, хотя и выполняла не одинаковые с нею роли. Вместо состарившегося Лароша явился в комедии еще нестарый Дюран. В нем было что-то приготовленное, манерное, более выученное, чем естественное; это, однако же, не мешало ему нравиться старым барыням с молодым сердцем, и его искусственная к ним любовь, говорят, не менее того их пленяла. Старик Фрожер из сценических шутов перешел в комнатные, в домашние. <...>

Трагедия французская в Петербурге высоко вознеслась в 1808 году прибытием или, лучше сказать, бегством из Парижа, казалось, самой Мельпомены. Что бы ни говорили новые поколения, как бы ни брезгали французы старившимся искусством девицы Жорж, подобного ей не скоро они увидят. Голова ее могла служить моделью еще более ваятелю, чем живописцу: в ней виден был тип прежней греческой женской красоты, которую находим мы только в сохранившихся бюстах, на древних медалях и барельефах и которой форма как будто разбита или потеряна. Самая толщина ее была приятна в настоящем, только страшила за нее в будущем: заметно было, что ее развитие со временем много грации отнимет у ее стана и движений. Более всего в ней очаровательным казался мне голос ее, нежный, чистый, внятный; она говорила стихами нараспев, и то, что восхищало в ней, в другой было бы противно. В игре ее было не столько нежности, сколько жара; в «Гермионе», в «Роксане», в «Клитемнестре», везде, где нужно было выразить благородный гнев или глубокое отчаяние, она была неподражаема. Ксавье, великан в юбке, не стыдилась показываться вместе с ней; однако же как должно было страдать ее самолюбие, видя всех прежних рукоплескателей своих превратившихся в шикателей!

Для забавы друга своего Александра в Эрфурте и на удивление толпы прибывших туда королей Наполеон выписал из Парижа труппу лучших комедиантов. Между ними русскому императору более всех игрой полюбилась девица Бургоэнь; заметив то, Наполеон велел ей отправиться в Петербург, чего сама она внутренне желала. Замечено, что парижские актеры охотно меняют его только на Петербург, и Россия есть единственная страна, которая оттуда умеет сманивать великие таланты. Щедрее ли других она платит, или, касаясь пределов Китая и Персии, по весьма извинительному честолюбию в артистах, надеются они, что через нее лишь слава их может достигнуть до концов вселенной? Публике мамзель Бургоэнь очень полюбилась; но царь и двор его не обратили на нее особенного внимания. Она также играла на обе руки молодых девиц и женщин в комедиях и трагедиях. Один из зрителей весьма энергически, совершенно по-русски, прозвал ее настоящей егозой; и действительно, при милой ее рожице и отличном таланте, в ней было что-то чересчур удалое. Когда она играла пажа в «Фигаровой женитьбе», все были от нее без памяти; когда же хотела быть трогательной в «Ифигении», невольно располагала всех к смеху. Года полтора или два она оставалась в Петербурге, потом соскучилась о Париже и в него вернулась.

Вместе с Жорж бежал к нам первый парижский танцовщик Дюпор. О причинах их бегства, о связи их, о чьей-то ревности, о чьих-то преследованиях, о всех по сему случаю закулисных интригах мне подробно тогда рассказывали; но, признаюсь, я ничего не припомню, и, право, кажется, нет в том большой надобности. Самого же Дюпора я никак не забыл: как теперь, гляжу на него. Все телодвижения его были исполнены приятности и быстроты; не весьма большого роста, был он плотен и гибок, как резиновый шар; пол, на который падал он ногою, как будто отталкивал его вверх; бывало, из глубины сцены на ее край в три прыжка являлся он перед зрителями; после того танцы можно было более назвать полетами. В короткое время образовал он шестнадцати– или семнадцатилетнюю танцовщицу Данилову, в которую скоро влюбился весь Петербург и которая была превыше всего, что в этом роде он дотоле видывал. Страсть к ней зрителей желая удовлетворить и деспотически распоряжаясь своими воспитанницами, дирекция беспрестанно заставляла ее показываться, не дав ей распуститься, убила ее во цвете, и она погибла, как бабочка, проблистав одно только лето. Для образования ее Дюпор, как уверяли, употреблял гораздо более нежные средства, чем жестокосердый Дидло, который между тем все продолжал быть балетмейстером. Сообразуясь с новым вкусом, он начал ставить на сцену одни только анакреонтические балеты, тем более что Дюпор в них одних соглашался танцевать.

Исключая Даниловой, были тогда еще две замечательные русские танцовщицы; одна из них, гораздо прежде на сцене и гораздо старее летами, должна была вдруг остаться почти без употребления. С выразительными чертами лица, с прекрасной фигурой, с величавой поступью, Колосова лучше, чем языком, умела говорить пантомимой, взорами, движениями; но трагические балеты брошены, и нашей Медее ничего не оставалось, как, пожимая плечиками, плясать по-русски. Другая, Иконина, была хороша собою, высока ростом, молода, стройна, неутомима и танцевала весьма правильно; но всякий раз, что появлялась, заставляла со вздохом вспоминать о Даниловой. Вдруг напала на нее ужасная худоба, румяна валились с ее сухих и бледных щек, и она сделалась настоящим скелетом. Тогда еще менее она стала нравиться, ибо кому приятно смотреть на пляску мертвецов?

Менее всего в последние семь или восемь лет произошло перемен во французской опере. Все та же Филис продолжала царствовать в ней с своим ничтожным Андрие, как бы какая-нибудь английская королева с каким-нибудь кобургским принцем. Голос ее, кажется, сделался еще сильнее, ее искусство еще усовершенствовалось; только одного лица ее годы не пощадили. Она не хотела никакого соперничества и к одинаковым с своими ролям подпускала только сестру свою Бертен да старую Монготье. Попыталась было дочь знаменитого композитора Пиччини, довольно изрядная певица, показаться в операх отца своего; куда! Филис со своим семейством и с своею партией скоро ее выжила. Она даже не хотела другого тенора, как мужа; но это было решительно невозможно; наконец, он стал просто говорить под музыку. Тогда два порядочные певца, Дюмушель и особенно Леблан, приняты были дирекцией. Одно семейство, которое знало Филис, было ею самою приглашено; оно состояло из Месса, хорошего баса, жены его для старушечьих ролей и дочери их, мадам Бонне, для ролей женщин средних лет.

Итальянская опера не могла поддержаться в Петербурге; в 1806 году надолго прекратилось в нем ее существование. Однако же она оставила по себе память: она несколько обработала вкус любителей музыки и сделала ее строже и разборчивее к ее произведениям. Все мы продолжали любить французские комические оперы; но уже начинали в них чувствовать превосходство Керубини перед другими, и когда в 1809 году показалась «Весталка», сочинение Спонтини, французская опера с итальянизированною музыкой, то приняли ее с восторгом.

Чуть было в это время не опротивела нам итальянская музыка от прибывающих старых, отставных примадонн, которые, за ненахождением сцены, давали слушать себя в концертах. Мадам Мара, которой печатные портреты везде продавались, и которая долго гремела в Европе, давно уже умолкла. Кто-то подбил ее приехать в Россию: этим, дескать, северным варварам нужна одна только слава имени, а недостатков пения они не в состоянии будут разобрать. Может быть, действительно, были мы тогда плохие судьи в искусствах; но что касается до свежести лица и голоса, то в этом русские всегда были любители и знатоки. Уважение их к знаменитости таланта также не служило признаком их невежества, и они показали то, в почтительном молчании выслушав Мара. Когда же, одобренная сим полууспехом, явилась другая старуха, Фантоцци Маркетти, то и они нашли, что это дурная шутка, уже не были столь учтивы и расхохотались после первой арии. Странно, что после того обе они остались навсегда в России и кончили в ней век: видно, в тогдашней хлебосольной нашей стране всякий мог как-нибудь прокормиться.

Не одни они, но еще и другие обветшалые, поношенные таланты повадились тогда к нам ездить. Приехала мамзель Сенваль, которая гораздо прежде революции извлекала слезы у Марии-Антуанетты и принцессы Ламбаль; но после того прошло около тридцати лет, а она и смолоду была неуклюжа и неблагообразна. Ну, так и быть, подавай ее сюда: графы и князья, которые видели блеск Версаля, утверждают, что она чудо. У каждой актрисы есть своя любимая роль, в которую для дебюта облекается она, как в праздничное платье; Сенваль явилась нам Аменаидой. Я не буду говорить о лице ее; но как не содрогнуться, увидев страстную любовницу, малорослую, толстую, кривобокую, с короткой шеей и в карикатурном наряде! В продолжение первых двух действий зрители были удерживаемы от смеха чувством отвращения. Коль же скоро, в третьем действии, осужденная на смерть, показалась она в цепях, в белом платье с распущенными волосами, тогда самый голос ее, довольно охриплый, казалось, вдруг сделался чист и трогателен; из глубины ее сердца потекли рекой прекрасные стихи Вольтера. Так было до конца, и между зрителями остались нерастроганными только те, которые на сцене в женщинах ищут одной красоты. Нельзя себе представить, сколько истинного чувства было в этой женщине: она была воплощенная трагедия, к несчастью, в самой безобразной оболочке. Она не думала затмить Жорж (их роли были совсем неодинаковы), но сравнение их наружности было убийственно для бедной Сенваль. Всего чаще в двух трагедиях играла она, в «Китайской сироте» да в «Гипермнестре», только почти без всякого успеха. Со стыда, сердечная, скорее куда-то уехала.

Три четверти петербургской публики из одних афишек только знали, что дают на немецком театре; а чего на нем не давали? Число драматических писателей в последнее двадцатипятилетие в Германии чрезвычайно расплодилось, и каждый из них был отменно плодовит. Сей огромный репертуар беспрестанно умножался еще переводами итальянских и французских опер и английских трагедий. И все это у нас играли, и немецкая ненасытимость все это поглощала. Источник такого богатства был у нас под носом, и никто не думал черпать из него; никто не спешил ознакомиться с гениальными творениями Лессинга, Шиллера и Гете. Таков был век.

В хорошем обществе кто бы осмелился быть защитником немецкой литературы, немецкого театра? Сами молодые немцы, в нем отлично принятые, Палены, Бенкендорфы, Шепинги, если не образом мыслей, то манерами были еще более французы, чем мы. Некоторые из них со смехом рассказывали сами, как в иных пьесах герой, которого видели юношей в первом действии, в последнем является стариком, как первое происходит в Греции, а последнее в Индии; тридцать или сорок действующих лиц были также предметом общих насмешек. Названия играемых трагедий или драм: «Минна фон Барнгельм», «Гец фон Берлихинген», «Доктор Фауст» – казались уродливы, чудовищны. И что это за Мефистофель? И как можно черта пустить на сцену? Это то же, что пьяного сапожника представить в гостиную знатной модницы. Все это казалось неприличием, отвратительной неблагопристойностью. Я помню раз в театре старого графа Строганова, который так и катался, читая «Damen, Senatoren und Banditen» («дамы, сенаторы, бандиты») на конце афишки, возвещающей первое представление Абеллино. Пристрастные к собственности своей, немцы между тем молчали и себе на уме думали, что придет время, когда они поставят на своем. Оно пришло. Никому ныне не осмелюсь я сказать того, но в сей тайной исповеди должен признаться, что в этом отношении о прошедшем времени я часто вздыхаю.

Что бы сказать мне о немецкой труппе? Я уже раз говорил об ней, называл Брюкля, Штейнберга, Линденштейна; они оставались бессменны. Пьесы давались беспрестанно новые, а играли их актеры все старые. Упомянуть ли мне об одной довольно плохой актрисе, о которой много говорено было в обществе молодых людей? Девица Леве была совершенная красавица; одни только неимущие обожатели сей расчетливой немки находили, что она достойна своего имени, что в ней жестокость львицы; щедрые же богачи видели в ней кротость агнца. Уверяли, что прежний мой начальник, скупой граф Головкин, для нее только был отменно учтив.

Русским театром хочу я заключить: успехи его тесно связаны с успехами нашей словесности, и переход от одного к другой будет естественнее.

Пристрастие ко всему иностранному и особенно к французскому образующегося русского общества, при Елизавете и Екатерине, сильно возбуждало досаду и насмешки первых двух лучших наших комических авторов, Княжнина и Фонвизина, как оно возбуждало их тогда и возбуждает еще и поныне во всех здравомыслящих наших соотечественниках. Если бы что-нибудь могло ему противодействовать, то, конечно, это были забавные роли Фирюлиных в «Несчастьи от кареты» и в «Бригадире» – глупого бригадирского сынка, которого душа, как говорит он, принадлежит французской короне. Но течение подражательного потока, в их время, было слишком сильно, чтобы какими-нибудь благоразумными или даже остроумными преградами можно было остановить его, тогда как не только нам, потомкам их, едва ли нашим потомкам когда-нибудь удастся сие сделать.

Воспитанный в их школе Крылов, если можно сказать, еще быстрогляднее их на несовершенства наши, думал, что приспело к тому время, когда, в надменности нашей, при Александре, забыли мы даже сердиться на немцев и, казалось, в непримиримой вражде с революцией и Бонапартом. Он жестоко ошибся. Что могло быть веселее, умнее, затейливее его двух комедий «Урока дочкам» и «Модной лавки», игранных в 1805 и 1806 годах? Можно ли было колче, как в них, осмеять нашу столичную и провинциальную галломанию? Во время частых представлений партер был всегда полон, и наполнявшие его от души хохотали. Конечно, это был успех, но не тот, которого ожидал Крылов. Только этот раз в жизни пытался сей рассеянный, по-видимому, ко всему равнодушный, но глубокомысленный писатель сделать переворот в общественном мнении и нравах. Ему не удалось, и это, кажется, навсегда охолодило его к сцене.

Высшее общество, более чем когда, в это время было управляемо женщинами: в их руках были законодательство и расправа его. Французский язык в их глазах был один способен выражать благородные чувства, высокие мысли и все тонкости ума, и он же был их исключительная собственность. И жены чиновников, жительницы предместий Петербурга, и молодые дворянки в Москве и в провинциях думают смешным образом пользоваться одинаковыми с ними правами. Какие дуры! Спасибо Крылову, и они одобряли его усилия и улыбались им. Что может быть общего у французского языка, сделавшегося их отечественным, с тем, что происходит во Франции? И она, грозившая овладеть полвселенной, в их глазах находилась в переходном состоянии. Таково было упорное мнение эмигранток, их воспитывавших, которое они с ними усердно разделяли. И, к счастью, они не ошиблись.

Все это гораздо легче Крылова мог подметить другой драматический писатель, более его на сем поприще известный, князь Александр Александрович Шаховской. Сперва военная служба в гвардии, где он находился, потом придворная мало льстили его самолюбию. Он рожден был для театра: с малолетства все помышления его к нему стремились, все радости и мучения ожидали его на сцене и в партере. Как актер, утвердительно можно сказать, он бы во сто раз более прославился, чем как комик: не будь он князь, безобразен и толст, мы бы имели своего Тальму, своего Гаррика. Согласно его склонностям, он был впоследствии определен управляющим по репертуарной части императорских публичных зрелищ, под начальством главного директора Александра Львовича Нарышкина. Тогда он сделался бессменным посетителем дома своего начальника, в котором соединялось и блистало все первостепенное в столице, но в котором оставалось много простора для ума и где можно было (однако же не забываясь) предаваться всем порывам веселости. Странен был этот человек, странна и судьба его; и стоит того, чтобы беспристрастно разобрать как похвалы, некогда ему расточаемые, так и жестокие обвинения, на него возводимые.

Права рождения, воспитания спозаранку поставили его в короткие сношения с людьми, принадлежащими к лучшему обществу; вкус к литературе сблизил его с писателями и учеными; наконец, страсть к театру кинула его совершенно в закулисную сволочь. Первую половину жизни своей беспрестанно толкался он между сими разнородными стихиями, пока под конец совсем не погряз он между актерами и актрисами. Много дано ему было природой живого, наблюдательного ума, много чтением приобрел он и познаний; все это обессилено было в нем легкомыслием и слабостью характера. Каждое из сословий, им посещаемых, оставляло на нем окраску; но невоздержность, безрассудность, завистливость жрецов Талии всего явственнее выступали в его действиях и образе мыслей. Оттого-то всякая высокоподрастающая знаменитость, особенно же драматическая, приводила его в отчаяние и бешенство, которых не имел он силы ни одолеть, ни скрыть. Против одной давно утвердившейся знаменитости не смел он восставать и одной только посредственности умел он прощать. И со всем тем он был чрезвычайно добр сердцем, незлобив, незлопамятен; во всем, что не касалось словесности и театра, видел он одно восхитительное, или забавное, или сожаления достойное.

Как ни горячился он, но, почти живши в доме у Нарышкиных, всегда имел он сметливость не идти против господствующего мнения в большом обществе. Он охотнее нападал на тех, коих более почитал себе под силу. Петербург мало дорожил тогда Москвой. Карамзин, живущий в ней, казался ему безопасен. Карамзин, предмет обожания москвичей, весьма преувеличенного молвою, приводил его в ярость, и он хватил в него «Новым Стерном». Он уверял, что хочет истребить отвратительную сентиментальность, порожденную будто бы им между молодыми писателями, и в то же время сознавался, что метит прямо на него. После того, в двух комедиях, впрочем, весьма забавных, «Любовная почта» и «Полубарские затеи», без милосердия предавал он осмеянию деревенских меломанов и учредителей домашних оркестров, трупп и балетов, все как будто похитителей принадлежащих ему привилегий и монополии. Потом с каждым годом становился он плодовитее. Сделавшись властелином русской сцены, он превратил ее в лобное место, на котором по произволу для торговой казни выводил он своих соперников. Надобно, однако же, признаться, что страсть его, не совсем дворянская и княжеская, имела самое благодетельное действие на наш театр: его «комедий шумный рой», как сказал один из наших поэтов [Пушкин в «Евгении Онегине»], долго один разнообразил и поддерживал его. Что еще важнее, он был неутомимым и искусным образователем всего нового молодого поколения наших лицедеев. <...>

Только в конце 1804 года началась литературная известность Озерова самым блестящим образом. Все старые трагедии Сумарокова и даже Княжнина, по малому достоинству своему и по обветшалости языка, были совсем забыты и брошены. Переводу Шиллеровых «Разбойников» названия трагедии давать не хотели, и казалось, что разлука наша с «Мельпоменой» сделалась вечною. Вдруг Озеров опять возвратил ее нам. Появление его «Эдипа в Афинах» самым приятным образом изумило петербургскую публику. Трагедия эта исполнена трогательных мест и вся усыпана прекрасными стихами, из коих многие до сих пор сохранились еще в памяти знатоков и любителей поэзии. Много способствовал также успеху этой пьесы первый дебют молоденькой актрисы Семеновой в роли Антигоны: с превосходством игры, с благозвучием голоса, с благородством осанки соединяла она красоту именно той музы, которой служению она себя посвящала.

В конце следующего года показался его «Фингал». Тут было гораздо более энергии, и дикая природа Севера, которою отзываются характеры всех действующих лиц, нашим северным зрителям, «Spectateurs du Nord», весьма пришлась по вкусу. Едва прошел год, и «Дмитрий Донской» был представлен в самую ту минуту, когда загорелась у нас предпоследняя война с Наполеоном. Ничего не могло быть кстати, как говаривал один старинный забавник. Аристократия наполняла все ложи первого яруса с видом живейшего участия; при последнем слове последнего стиха: «велик российский Бог» рыдания раздались в партере, восторг был неописанный. Озеров был поднят до облаков, как говорят французы. Сие необычайное торжество, увы, было для него последнее. Столь быстрых, столь беспрерывных успехов бедный Шаховской никак не мог перенести.

Сколько припомню, в 1808 году поставлена была на сцену последняя трагедия Озерова «Поликсена». В пособиях, которыми дотоле Шаховской так щедро наделял его, как сказывали мне, стал он вдруг ему отказывать и, напротив, сколько мог, во всем начал ставить ему препятствия. Наша публика, неизвестно чьими происками предупрежденная не в пользу нового творения, на этот раз не возбуждаемая более патриотизмом и не довольно еще образованная, чтобы быть чувствительной к простоте и изяществу красот гомерических, чрезвычайно холодно приняла пьесу. Ничто не могло расшевелить ее, ни даже пророчество Кассандры, которым оканчивается трагедия и в котором, предрекая грекам падение их и возрождение, она говорит, что придет народ

  • От стран полнощных
  • Оковы снять с ахеян маломощных.

Сии стихи, которые бы должны были наполнить наши груди восторгом благородной гордости (и которые, кроме меня, едва ли кто помнит), были лебединой песней несчастного Озерова.

Но пример его прошедших успехов был заразителен для целой толпы недавно проявившихся мелких стихотворцев: все захотели быть трагиками. Одному только из них, Крюковскому, удалось сладить с оригинальной трагедией «Пожарский», довольно хорошими стихами писанной; все же другие думали прославить себя одними переводами. Молодой воин Марин перевел «Меропу», и старый Хвостов – «Андромаху». По следам их Гнедич перевел «Танкреда», Жихарев – «Атрея», а Катенин – «Сида» и «Аталию» (по его, Гофолию). Затем уже составилась целая компания переводчиков, которые надеялись иметь успехи посредством складчины дарований своих: граф Сергей Потемкин, какой-то Шапошников, какой-то Висковатов и еще другие, по двое и по трое вместе пустились взапуски, кто кого хуже, изводить известные французские трагедии, чтоб угодить общему вкусу. Необходимость в помощи Шаховского для постановки сих искаженных классических творений на время окружила его искателями. Ему приятно было покровительствовать новые, только что на свет показавшиеся таланты, тем более что и в глазах его они в будущем ничего не обещали. Каждая из сих трагедий имела по несколько представлений, и наша покорная публика, которой воспрещено тогда было не только свистать, но даже и шикать, первые раза два довольно спокойно и терпеливо их выносила; но вскоре потом отсутствием своим, как единым средством ей на то оставленным, пользовалась она, чтоб изъявлять неодобрение свое. Весь этот поток через сцену прямо утекал в Лету; «Меропа» и «Танкред» одни только на некоторое время удержались. С самодовольствием окинув взором всю толпу сих бездарных людей, но в то же время увлекаемый примером, сам Шаховской задумал высоко подняться над ними; этого мало, он затеял в творчестве состязаться с самим Расином, и для того в Библии начал искать сюжет для оригинальной своей трагедии. Немалое время мучился он и наконец разразился ужасной своею «Деборой». С любопытством все кинулись на нее; устрашенные же, скоро стали от нее удаляться. Но не так-то легко, как других, можно было одолеть театрального директора: с каждым представлением зала все более пустела, а «Дебору» все играли, играли, пока ни одного зрителя не стало.

Переводных комедий было очень мало: по всей справедливости, Шаховской не любил их и не подпускал к нашей сцене. Водевили, если делом изредка показывались, то словом, то есть именем, тогда неизвестны были на русском театре. Зато операми заимствовались мы у всех, у французов, у немцев, а когда стали побогаче голосами, то и у итальянцев. Началось с бесконечной «Donauweibchen»; ее веселые, легкие, приятные венские мелодии не трудно было перенять нашим плохим тогда певцам, не трудно было ими пленить и наших слушателей. Все это, вместе с богатыми декорациями, беспрестанными превращениями и уморительным шутовством Воробьева, около года привлекало многочисленную публику и умножало барыши дирекции. Ее переименовали «Русалкой» и сцену перевели на Днепр, что также немало полюбилось брадатым зрителям. Когда заметили, что она им пригляделась и посещения становятся реже, то, чтобы возбудить к ней погасающую в них страсть, создали ей наследницу, вторую часть, или «Днепровскую русалку». Следуя все той же методе прельщений, через некоторое время показалась третья часть под именем просто «Русалки». Сильная к ним любовь совсем истощилась, когда показалась четвертая часть под именем опять просто «Русалка», без всякого прибавления; успех ее был довольно плохой. Между русалками восстал «Илья богатырь», волшебная опера, которую написать упросили Крылова. Он сделал это небрежно, шутя, но так умно, так удачно, что герой его неумышленно убил волшебницу-немку, для соблазна русских обратившуюся в их соотечественницу.

Их вкус между тем все исправлялся и чистился. Декорации переставали им быть необходимы; они более стали понимать музыку, но все-таки ее одну без слов не любили. Тогда (я все говорю о среднем и низком классе) начали переводить для них французские оперы, «Калифа багдадского», «Мнимый клад», «Двое слепых», а наконец и «Водовоза». Познакомив их с Бонельдье, с Мегюлем, приготовили их быть способными чувствовать и Херубини. Глядь, и «Деревенские певицы» Фиораванти явились перед ними. Своих композиторов у нас тогда еще не было: произведения Кавоса, управлявшего оркестром, были так слабы; к тому же он был чужестранный, итальянец, что и считать его нечего. Кажется, не заставляя себя трудиться, легче бы было ходить им во французский театр; нет, подавай им свое: там ни слова они не понимали, а звуки могли им быть приятны только в соединении с мыслями. Правда, у них не было Филис, зато не было и Андрие. Место первой в русской опере занимала недавно образовавшаяся, молоденькая, хорошенькая актриса Черникова, с небольшим, но приятным голоском. У молодого же тенора, Самойлова, был такой голос, который итальянцы превозносили и ему завидовали. Впоследствии выучился он очень хорошо играть, и если б, не спеша насладиться успехами, доставленными ему чудесным, природным его даром, он прилежно постарался его усовершенствовать, то наверное можно сказать, что не менее Рубини прогремел бы он в Европе. По примеру Филис и Андрие, и сия чета соединилась законным браком. От частых родов голос у Самойловой начал слабеть и упадать.

Как бы ей на смену, театральная школа произвела нечто чудесное. Еще не выпущенная из нее воспитанница Болина красотой затмевала подруг своих, а голосом едва ли не более еще пленяла, чем красотой. Только одну зиму насладилась ею публика. Один молодой дворянин, Марков, сын умершего богатого отца, имевший более сорока тысяч рублей доходу, совершенно свободный, влюбился в нее без памяти. Он предложил ей руку, а дирекции выкупу, сколько бы ни потребовалось за ее воспитание и освобождение. Согласиться с его желаниями до выпуска ее никак не было возможно. Тогда решился он увезти ее, обвенчаться с нею и за то целый месяц должен был просидеть на гауптвахте. На ней толпами посещала его безрассудная молодежь, видя в наказании его жестокую несправедливость, при всеобщем тогда неудовольствии на правительство, думая дразнить его тем и забывая, что для нее иссяк источник живейших удовольствий и что Марков был похитителем их. Какие у нас обо всем ложные понятия! Права казны и общества должны быть еще неотъемлемее прав частной собственности. И что же? Восемнадцатилетняя певица, которая могла бы долго быть украшением сцены и упиваться восторгами, ею производимыми, сделалась несчастнейшей из помещиц. Сперва из ревности, а потом стыдясь неравного брака, муж всегда поступал с нею жестоко и не давал ей нигде показываться. Не получив в школе приличного воспитания будущему ее званию, ни светского образования потом, из нее вышло нечто совершенно пошлое.

Лет двадцать спустя, по приглашению Маркова, случилось мне раз у них обедать: о Боже! в грации, которой я некогда так восхищался, нашел я что-то хуже деревенской барыни, простую кухарку, неповоротливую, робкую, которая не умела ни ходить, ни сидеть, ни кланяться и как будто не смела и говорить. Я узнал после, что Маркова сделали губернатором; ну, подумал я, для жены его роль губернаторши будет потруднее ролей Зетюлбе и Алины.

В школе, в запасном магазине драматических талантов, не нашлось ни одной девочки, которая бы могла заменить Болину. Попеременно их выставляли; одна только Карайкина, в замужестве Лебедева, могла некоторое время удержаться.

Не в театральной школе должен был образоваться великий талант для нашей оперы. В Петербурге был тогда один дом, в котором еженедельно собирались большие любители музыки и лучшие виртуозы. Дом этот сенатора Теплова, который имел и собственный славный оркестр, был совершенно музыкальный. Познакомившись в нем через сына Теплова, бывшего товарища моего во время путешествия по Сибири, я нередко посещал их вечера. На одном из них услышал я пение немочки, дочери придворного музыканта Фодора, и оно показалось мне писком. Мне непонятно было, как могли великие знатоки восхвалять его и в пророческом восторге сулить ему славу. В этом деле и в это время петербургская публика, видно, столько же смыслила, как и я; ибо года три спустя, когда Фодор явилась на русской сцене, была она принята ею с удовольствием, не совсем преувеличенным. В большом обществе так много еще было тогда пристрастия ко всему французскому, что в нем обижались сравнениями, которые некоторые позволяли себе делать между нею и стареющей Филис. Не для того ли, чтобы поднять себя в его мнении и несколько офранцузить себя, вышла она после за французского комического актера Менвиеля? Нет, ничто не помогло. Имея, однако же, в себе чувство превосходства своего, наконец, стала она требовать по крайней мере прибавки жалованья; ей и в этом отказали; тогда Россию она навсегда оставила. Вся Европа узнала ее потом, засыпала золотом и заглушила рукоплесканиями.

Гораздо более Фодор-Менвиель полюбилась семнадцатилетняя красотка, которая хотя после нее, но еще при ней показалась в опере. Это была Нимфодора, меньшая сестра трагической актрисы Семеновой. Голосок у нее был только что изрядный, зато быть милее ее в игре было трудно. Красотою обе сестры были равны, только в родах ее различествовали между собою. У старшей был греческий профиль и что-то великолепное в чертах; меньшая выполняла все условия русской красоты, белизну груди, полноту и румянец щек, живость в очах, тонкость и пристойную веселость в улыбке. Исключая небольшой разницы, и судьба сих сестер была одинакова. Обе соединились незаконным браком с действительными тайными советниками: старшая, Катерина, с князем Иваном Алексеевичем Гагариным, меньшая с графом Василием Валентиновичем Мусиным-Пушкиным-Брюсом. Одна старшая умела обратить его наконец в законный.

Ничего более о театре сказать я не имею.

Казанский собор, 1811 год

Жан-Франсуа Жоржель, Степан Жихарев, Павел Свиньин, «Санкт-Петербургские ведомости», «Русский инвалид»

В правление Александра I город обрел свой главный храм – собор Казанской Божией Матери, строительство которого началось еще при императоре Павле. Прежде на этом месте находилась церковь Рождества Пресвятой Богородицы (это был первый православный храм на Невском проспекте), в которой в 1773 году венчался цесаревич Павел Петрович; в церкви также совершались молебны во славу русского оружия в присутствии членов императорской фамилии. В 1799 году император Павел распорядился перестроить обветшавшую церковь. Одним из последних посетителей церкви Богородицы был посланник Мальтийского ордена аббат Жоржель.

Собор Казанской Богоматери, где находится икона Святой Девы, которую считают чудотворной, построен на берегу Екатерининского канала и выходит на самую красивую улицу С.-Петербурга. В этой церкви торжественно собирается императорский двор при праздновании блестящих побед; она не велика и недостаточно поместительна; она представляет прямоугольник; над алтарем возвышается купол; на другом конце храма находится башня с колокольней, где устроены часы. Эта церковь построена посредине обширного, покрытого травой двора и окружена стеной фута в три вышиной, над которой возвышается деревянная окрашенная решетка. <...> Алтарь Казанского собора окружен вызолоченной балюстрадой и занавесами с золотой, серебряной и шелковой бахромой. За этой балюстрадой помещается алтарь, а позади занавеса находится жертвенник, престол со Святыми Дарами и священники. Занавес открывается в момент пресуществления, и перед присутствующими появляются Святые Дары: только в этот момент можно видеть совершающего таинство священника. В эту минуту все присутствующие падают ниц и поднимаются только после причастия... Казанский собор очень богато украшен: государи щедро одаряли его драгоценностями. В торжественные дни я видел там более тысячи горящих свечей, кроме множества зажженных лампад из золота или серебра, которые пылают перед алтарем.

В конкурсе, объявленном императором, участвовали такие архитекторы, как П. Гонзага, Ч. Камерон, Ж. Тома де Томон, однако Павел утвердил проект бывшего крепостного графа Строганова А. Н. Воронихина. Закладка нового храма состоялась в сентябре 1801 года, в присутствии нового императора, Александра Павловича.

О том, как строился Казанский собор, вспоминал в своих мемуарах литератор С. П. Жихарев.

Нынешний день, по случаю дня рождения государя, в Казанском соборе был большой съезд всех властей и чинов, к которым присовокупилось огромное стечение народа. Такая была давка и духота, что многим делалось дурно, и некоторых выводили и выносили. Благодарственное молебствие совершено с коленопреклонением. Митрополит читал молитву так внятно и явственно, что во всех концах церкви было слышно, может быть, и оттого, что вместе с коленопреклонением вдруг водворилась глубокая, необыкновенно торжественная тишина: всякий ловил каждое слово молитвы, заключавшей в себе прошение о здравии государя и о даровании ему победы над проклятым зажигою – Бонапарте. В молебствии участвовал опять Воржский и при возглашении многолетия, возвышая постепенно голос, на последних словах «многая лета» кончил таким громовым восклицанием, что удивил всех. После обедни ходил взглянуть на вновь строящийся архитектором Воронихиным огромный собор. Здание будет великолепное: подражание собору Св. Петра в Риме. Воронихин был дворовый человек графа Строганова, за талант отпущен им на волю и записан в службу; он строил для государя Павла Петровича Михайловский замок, в два с небольшим года достиг до чина надворного советника, а теперь уже коллежский. Один из его помощников, которого я случайно встретил, сказывал, что новый собор должен достроиться года через четыре и что мог бы готов быть и прежде, если б не останавливал недостаток в деньгах, по случаю военных обстоятельств.

Историю строительства Казанского собора, его архитектурные достоинства и внутреннее убранство описал в своем труде «Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей» П. П. Свиньин.

Прежде чем приступить к рассмотрению сего изящного произведения искусств, порадуемся, что оно вышло из рук российских художников без всякого содействия иностранцев, равно как и все материалы, на сооружение сего храма употребленные, заимствованы из недр нашего отечества. Обстоятельство сие должно было сделать глубокое впечатление на современников. Воспоминание о сем перейдет в потомство и послужит, конечно, уликой завистникам, утверждающим, что русские лишены творческого гения, что им в удел досталось одно подражание.

По закону несовершенства человеческих произведений, может быть, в сем храме нашлось бы много такого, что бы могло подлежать строгой критике, но зато сколько вещей достойных удивления, сколько предметов единственных, совершенных! Особо сии 56 колонн, украшающих внутренность собора: каждая из них высечена из целого гранита и имеет пять сажень вышины и полтора аршина в диаметре и блестит как зеркало. При рассматривании их должно признаться, что ни величественный Рим, ни великолепные Афины не имели никогда подобных!

В 1800 году блаженной памяти государь император Павел I приказал соорудить новую соборную церковь Казанской Богоматери. Сообразно мыслям и воле его величества, профессор Академии художеств Воронихин составил планы сему зданию, кои и удостоены были высочайшего утверждения, а того же года ноября 14 утверждена, под председательством известного любителя и покровителя художеств, графа А. С. Строганова, особая для построения оного комиссия. В 1801 году император Александр Павлович положил первый камень в основание сего храма. Ровно чрез 10 лет, то есть в 1811 году, церковь сия приведена к окончанию, и того же года 15 сентября, в день коронования государя императора, освящена митрополитом самым блистательным образом в присутствии его императорского величества и всей августейшей фамилии. Начиная от Зимнего дворца до самого нового собора стояли в параде войска; все домы и улицы наполнены были народом, к чему благоприятствовала также прекрасная погода. Бывший по этому случаю вокруг великолепного храма крестный ход был самый величественный.

Наружность Казанского собора представляет огромное здание, украшенное колоннами коринфского ордена. Внешние стороны оного и огромные колонны построены из известкового желто-серого камня, называемого пудожским. Сей прекрасный и прочный камень, произведение северной части России, употреблен равным образом на архитравы, барельефы, статуи и другие украшения. Он имеет удивительное сходство как в цвете, так и в крепости с травентином, из коего построена церковь Святого Петра в Риме. Капители у колонн сделаны из сего же камня, а базы вылиты из чугуна. Портик со стороны Невской улицы украшен колоссальными бронзовыми изображениями Иоанна Крестителя, благоверных князей Владимира, Александра Невского и Андрея Первозванного, отлитыми с удивительным искусством и одним приемом литейного дела мастером Якимовым. Первая из статуй отлита по модели ректора Мартоса, другие две по модели профессора Пименова, а последняя по модели профессора Демута. Но всего любопытнее в сем роде и достойнее удивления великолепная бронзовая дверь, находящаяся с сей же стороны: она отлита по модели славного Батистера, находящейся в Флорентийской кафедральной церкви и представляющей предметы из Священного писания, и с таким искусством, что самые малейшие удаления не было нужды чеканить. Полукруглая колоннада с портиками состоит из 132 колонн и имеет 40 сажень в диаметре. По концам она украшена двумя колоссальными бронзовыми изображениями архангелов Гавриила и Михаила, поставленными на огромных гранитных пьедесталах. Купол над зданием 9 сажень в диаметре, составлен из 16 четвероугольных пилястр коринфского ордена и накрыт овальным сводом с позолоченным крестом на вершине. Вышина церкви с крестом 33 сажени 8 вершков.

Внутреннее расположение церкви крестообразно: в длину имеет она 34 сажени, в ширину между северными и полуденными входами 26, а к западной стороне 12 сажень; вышина от пола до второго купольного свода 26. На середине церкви возвышается купол, освещенный 16 окнами. От четырех подкупольных столпов к главному алтарю и к трем главным дверям церкви простирается в два ряда с каждой стороны колоннада коринфского ордена из самого лучшего финского гранита, который плотностью своею и красотой, конечно, не уступает египетскому. Каждая из колонн украшена бронзовыми капителями и базами.

В сем соборе по-прежнему находятся три престола. Главный алтарь посвящен иконе Казанской Божией Матери, коей чудотворный образ, здесь находящийся, в 1539 году в царствование царя Иоанна Васильевича перенесен был из Казани в Москву, где и оставался он до перенесения его, по повелению Петра Великого, в С.-Петербург. Потом из Андреевской церкви, что на Васильевском острову, перенесен он был в новопостроенную императрицею Анною Иоанновною деревянную соборную церковь, которая разрушена в 1811 по сооружении сего храма. К освящению оного на святую икону сию положена новая риза из чистого золота превосходной работы, украшенная драгоценными каменьями и жемчугом, из коих большая половина принесена в дар их императорскими величествами государынями императрицами Елизаветой Алексеевной и Марией Феодоровной, а синий драгоценный яхонт ея высочеством великой княгиней Екатериной Павловной. Все украшение иконы можно оценить в 100 000 рублей.

Придел с правой стороны во имя Рождества Пресвятой Богородицы, а второй – с левой – во имя Антония и Феодосия, святых печорских чудотворцев. Царские врата и балюстрада около места пред главным алтарем кованные серебряные, равно и сияние над оными вратами ярко вызолоченное, а слово «Бог» в треугольнике составлено из драгоценных каменьев. Вместо лампад у иконостаса поставлены четыре больших серебряных канделябра; Императорское место по правую сторону у подкупольного столба сделано из разных мраморов и облечено мантией из зеленого бархата, богато вышитой золотом с российскими гербами. Над ним надпись из бронзовых вызолоченных литер: Сердце Царево в руке Божией. Насупротив оного по левую сторону находится место для проповедника, над которым сделана надпись также из бронзовых вызолоченных литер: «Приидите чада, послушайте меня: страху Господню научу вас». Пол в церкви весь мозаический, набранный из разноцветных мраморов и аспидов; ступени же к алтарю из шостенского камня, который качествами своими и превосходным колером равняется известному камню antiquo Rosso.

Многие живописные и скульптурные работы, украшающие храм сей, заслуживают особенного внимания. Из картин, отличающихся богатым сочинением, или правильным рисунком, или колоритом, нужно заметить местные образа в главном иконостасе: Рождество Пресвятой Богородицы и Сошествие Святого Духа, писанные профессором Егоровым; образа трех святителей у подкупольных столбов и взятие на небо Божией Матери над западными дверьми против главного алтаря, писанные профессором Шебуевым; образа в Царских вратах главного иконостаса и местные образа в приделах царя Константина и матери его Елены, Святой Великомученицы Екатерины и Святых Антония и Феодосия, печорских чудотворцев, кисти советника Академии Боровиковского; Вечери тайные вверху в алтаре, писанные на золотом поле в большом виде, академика Бессонова. Сверх этого многие барельефы, находящиеся внутри и вне храма, приносят отменную честь нашим художникам, и особенно два над проездами, из коих каждый в 7 сажен длины и 2 аршина вышины. Один из них представляет источение Моисеем воды из камня, работы ректора Мартоса, а другой избавление от змиев, профессора Прокофьева.

В день освящения Казанского собора граф Строганов представил дарохранительницу на престол, сделанную с чрезвычайным искусством из сибирских драгоценных порфиров, агатов, яшмы и других редких каменьев, о шестнадцати колоннах. Фризы и капители оных колонн бронзовые позолоченные, с таковыми же изображениями святых евангелистов и великих святителей российских. Место внутри, для хранилища святых даров, украшено разными историческими изображениями, писанными на финифти. В этот же день от ея величества, государыни императрицы Марии Феодоровны, прислан в дар собственных трудов священный сосуд, со всеми к нему принадлежностями, сделанный частью из кости и янтаря, частию же из дорогих металлов.

На построение сего храма со всеми его живописными, бронзовыми, мраморными и гранитными украшениями употреблено до 4 200 000 рублей.

Теперь намерен я обратить внимание любопытствующих на предметы, которыми русские по справедливости могут славиться и гордиться: я говорю о трофеях, взятых у французов во время нашествия их на Россию и хранящихся здесь; числом их 107 знамен и орлов, и сверх того 7 знамен персидских. Для всех их сделаны на стенах 24 места, а фельдмаршальский жезл Даву и ключи от крепостей и городов, завоеванных в продолжение 1812 и 1813 годов, прикреплены у подкупольного столба с левой стороны к бронзовым, ярко вызолоченным дощечкам с надписями.

Под сенью трофеев сих покоится прах бессмертного спасителя отечества – князя Кутузова-Смоленского. При этом нельзя не вспомнить, что из храма сего, отслужа молебствие с коленопреклонением и возложив на перси свои икону святой Казанской Божией Матери, герой отправился принять начальство над Российской армией и провождаем был за город народом, возлагавшим на него великие надежды свои, и что вскоре тот же благодарный народ привез сюда на себе драгоценные останки его для отдания ему последнего долга. Процессия была великолепная, но ничто не в состоянии изобразить всеобщего сожаления и сердечной печали, которой никакая земная власть не может произвести повелением и которую умеет отдавать один народ великий. Катафалк сделан был аркой и украшен всеми трофеями. Гроб поднялся невидимым образом и внезапно остановился посреди оных. Нельзя не похвалить счастливой мысли художника, соорудившего катафалк сей: низ его убран был черным сукном и украшен всеми атрибутами печали, между тем как верхняя часть катафалка имела все знаки радости и веселья.

В сем самом храме в нынешнем году мы также были свидетелями трогательного доказательства признательности императора Александра Павловича к заслугам его бывшего наставника и печали, причиненной его потерей, разделяемой всяким, кто только знал привязанность покойного фельдмаршала князя Н. И. Салтыкова к его величеству и цену трудов его в пользу отечества.

Главный отличительный характер греко-российской церкви есть веротерпение. Издревле русские монархи славились сею добродетелью и иностранцы принимались в российскую службу, какого бы они ни были вероисповедания. В столице прославляют Всевышнего на двенадцати различных языках: на одной улице Невской находятся храмы для шести разных вероисповеданий, почему многие путешественники называют ее улицей веротерпения. <...>

Под огромными сводами Казанской церкви проходят две большие улицы. Здесь нельзя не остановить внимания любопытствующего. Прямые семисаженные горизонтальные перекрытия, или платбанды, над отверстиями, на которых утвержден свод, удивляют смелостию предприятия. Они возбудили еще прежде приступления к исполнению их большое сомнение, почему и сделана была модель в третью часть против настоящего строения. Но дабы более удостовериться, может ли она кроме своей тяжести и распора противостоять посторонним непредвиденным случаям, навешена была на три части по длине перекрышки тяжесть, превосходящая втрое тяжесть цепей и других железных укреплений, в модели употребленных, и в сем положении оставлена она была от 3 числа августа 1805 до 3 октября 1806 года, а как никаких в модели перемен не последовало, то и удостоверились в прочности предположенной перекрышки, и назначено было производить строение.

С восточной стороны у подножия Казанского собора протекает Екатерининский канал, а с западной имеет он полукруглую площадь, обнесенную прекрасной чугунной решеткой, по концам которой поставлены будут колоссальные изображения святых апостолов Петра и Павла. Каждое из них сделано будет из цельного гранита в 9 аршин вышины. Статуи сии будут единственные в целом свете, ибо в Египте найдены только две, которые превосходят оные величиной: они вышиной в 14 аршин, но из них одна составная.

Взоры созерцателя скоро поражены будут в храме сем новым предметом. Уже знаменитый художник наш Мартос спешит удивить искусством резца своего и передать потомству благородное пожертвование донских казаков, которые, отбив у неприятеля 40 пудов серебра из награбленных им сокровищ в Москве, принесли оное в дар храму Казанской Божией Матери, для сооружения из оного четырех евангелистов, и сии монументы священного благоговения воинов сих к вере, подвизавшей их на великие дела, украсят великолепный Казанский собор!

О похоронах М. И. Кутузова подробно рассказывала газета «Санкт-Петербургские ведомости» от 26 июня 1813 года.

В минувшую среду, 11 числа, столица сия представляла собой зрелище самое торжественное, и сколько для сынов Отечества прискорбное, столько же по оказанном жителями при сем случае общему усердию привлекательное. Смертные останки незабвенного вождя российских войск, господина генерала фельдмаршала князя Михаила Илларионовича Голинищего-Кутузова Смоленского, привезены были сюда для воздания оным последней почести от лица благодарного Отечества. С самого утра того дня собрались в Троице-Сергиеву пустыню духовенство, ближайшие родственники покойного и многие почетные особы для сопровождения тела его в сию столицу. По окончанию божественной службы гроб вынесен был из церкви и поставлен на приготовленную колесницу, под балдахином, запряженную в шесть лошадей, и таким образом в самый полдень началась печальная процессия от оного монастыря к столице на границе Петербурга у каменного моста через речку Таракановку, встреча тела учинена была преосвященным Амвросием, митрополитом Новгородским и Санкт-Петербургским, с знатнейшим духовенством, также главным главнокомандующим в здешней столице, управляющим военным министерством, господами министрами, сенаторами и многими другими знатнейшими особами при собрании дворянства, чиновников, купечества и народа в бесчисленном множестве. На сем месте отправляема была над телом покойного лития, и отсюда началось уже по предназначенному порядку церемониальное шествие. Сначала, за отрядом конной команды, шел домашний штат покойного, ведены были верховыми лошадями, траурные и парадные, и следовала траурная карета с принадлежащими уборами и свитой служителей. За сим, в предшествии маршала, несены были чиновниками гербы дворянского, графского и княжеского достоинства. Потом шло здешнее купечество, а за тем чиновники и члены комитета санкт-петербургского ополчения и губернский предводитель с дворянством. За оными несены были военными чиновниками знаки орденов покойного: прусских Красного и Черного Орла, австрийской Марии Терезии, святого Иоанна Иерусалимского, святой Анны, святого Владимира, святого Георгия, святого Александра Невского и святого Андрея Первозванного; жезл фельдмаршальский, знак портрета государя императора. Вслед за сим перед гробом шло духовенство. Каждое отделение в сим шествии имело перед собой своего маршала или церемониймейстера. За гробом, по сторонам шло 80 человек с зажженными факелами, следовали родственники и ближайшие покойного, а также и знаменитейшие обоего пола особы, коим угодно было сим почтить его память; в заключение же всего, многочисленные отряды войск, пехотных и конных и артиллерия со своими орудиями. Шествие сие продолжалось таким образом от триумфальных ворот через Калинкин мост до Никольского собора, и оттуда через Мойку в Большую Морскую на Невский проспект к Казанскому собору. Все дороги и улицы усыпаны были зеленью, а по иным местам и цветами. Чувства благодарности и почтения к памяти покойного видно было на всех лицах; но редкой и наилучшей почестью можно почесть то, что с самого выступления печальной колесницы с гробом в пределы города, здешние жители отпрягали лошадей и везли оную на себе до самого собора. Многие из именитого купечества других городов в том также участвовали. По приближению к собору гроб встречен был паки преосвященным Амвросием, митрополитом новгородским и санкт-петербургским, с знатнейшим духовенством, и потом внесен воинскими чиновниками в церковь, где поставлен на возвышенном и с особым вкусом устроенном катафалке, коего верх украшали трофеи знаменитых побед покойного. За сим отправлена была лития; а от воинской команды поставлен к телу почетный караул. На другой день, 12 числа, в оном соборе совершаема была божественная литургия архиерейским служением; ввечеру же того дня их величества государыни императрицы, с их императорскими высочествами, изволили приезжать в сию церковь. Вчера, того числа, яко назначенный для погребения день, собрались в Казанский собор знатнейшие особы обоего пола, многие чиновники, дворянство и почетное купечество, а около собора великое множества народа. После божественной службы, которую совершал в присутствии их императорского высочества, государей великих князей, преосвященный митрополит Амвросий с знатным духовенством, гроб, сокрывающий в себе прах сего знаменитого мужа, опущен был в могилу, приготовленную в том же соборе, к левой стороне оного против царских врат придела. Окончание сего печального обряда ознаменовано было залпами ружейных и пушечных выстрелов от стоявших в параде войск. Таким образом, столица сия, откуда сей поседелый в бранях муж призван был на защиту Отечества, приняла в недра свои смертные останки его и погребла оные в том самом храме, где он, в твердом уповании на Господа сил, умолял его о благословении праведного оружия России и где ныне хранятся трофеи знаменитых побед его.

В 1837 году, в честь двадцатипятилетней годовщины изгнания Наполеона из России, перед Казанским собором торжественно открыли памятники М. И. Кутузову и М. Б. Барклаю де Толли (скульптор Б. И. Орловский, архитектор постаментов В. П. Стасов). Газета «Русский инвалид» писала:

Русское торжество воспоминания об отражении неприятельского нашествия в 1812 году праздновано было в минувшую субботу, 25-го декабря, в день Рождества Спасителя, в Императорском Эрмитаже, где на сей случай устроена была походная церковь. В высочайшем присутствии их величества государя императора и государыни императрицы и их императорских высочеств государя цесаревича наследника престола и государя великого князя Михаила Павловича, государыни великой княгини Елены Павловны и великих княжон Марии Николаевны, Ольги Николаевны и Александры Николаевны, в собрании многих знаменитых особ, генералов, штаб и обер-офицеров гвардии, армии и флота, принесено было по совершении божественной литургии благодарственное молебствие Господу Богу, за двадцать пять лет пред сим сохранившему и прославившему верную ему и его помазанную Россию. Торжествуя священное для русских сердец воспоминание в стенах Императорского Эрмитажа, уцелевшего от грозившей ему за неделю до того опасности, все присутствующие взорами и сердцами с любовью и благоговением обращались к великому князю Михаилу Павловичу, которому сие единственное в мире знаменитое здание, памятник любви и уважения русских государей к вековым произведениям гениев, обязано своим сохранением.

В то самое время, когда последовал первый из ста одного выстрелов, которыми сопровождалось торжество, упали завесы с памятников пред Казанским собором, и лики знаменитых героев Отечественной войны, князя Кутузова Смоленского и князя Барклая де Толли, открылись благодарному потомству.

Пожар, собор, лицей, 1811 год

Филипп Вигель, Иван Пущин

Предвоенный 1811 год ознаменовался не только освящением Казанского собора, но и пожаром Большого театра на Театральной площади и основанием Царскосельского лицея. Свидетелем всех этих событий был Ф. Ф. Вигель.

Несчастным происшествием начался печальный 1811 год. В то самое время, когда все тешились и плясали, встречая его, Большой каменный театр, близ Коломны, заново отделанный, славный и обширный, ровно в полночь загорелся; никакими средствами не могли унять пламя, и зарево его до утра освещало весь испуганный Петербург. Люди, которые ждут беды, во всем готовы видеть худое предзнаменование. Один только главный директор театра, Нарышкин, не терял веселости и присутствия духа: он сказал по-французски прибывшему на пожар встревоженному царю: «Ничего нет более: ни лож, ни райка, ни сцены, все один партер, tour est par terre» [«все на земле, сровнялось с землею»].

Я шел в это время пешком к себе на Малую Воскресенскую улицу с Фурштатской, от сестры и зятя Алексеевых, которые за неделю до того приехали. На столь дальнем расстоянии меня так и обдало светом...

Осень стояла сначала столь же ясная, тихая и жаркая, как лето; многие приписывали это действию кометы, которая все продолжала еще бедой сверкать нам в очи. Эта осень замечательна была двумя событиями в столице: окончанием и освящением Казанского собора и основанием Царскосельского лицея.

Вообще цари, и особенно самодержавные, любят оставлять потомству огромные памятники своего царствования; и замечательно, что чем более народ был угнетен, унижен, тем выше они воздымались: доказательством тому служат в преданиях существующий Вавилон, пирамиды, Колизей и все египетское и римское гигантское зодчество (греческие произведения в сем роде более отличаются грацией и совершенством форм). Когда император Павел окончил свой, по мнению его, чудо-дворец, что ныне Михайловский или Инженерный замок, и на короткое время поселился в сем сооруженном себе храме, то задумал воздвигнуть другой храм и Божеству и незадолго перед смертью своею заложил новый Казанский собор. Старый, даже при Елизавете, стоял почти на краю нераспространившегося еще города, над мутным ручьем, называемым Черной речкой, что ныне вычищенный, но все-таки грязный Екатерининский канал. Подобно некоторым, находящимся доныне в Петербурге церквам, был он не что иное, как продолговатый, просторный каменный сарай с довольно высоким деревянным куполом; позади его находилось обширное место, избранное для помещения его великого преемника.

Великим строителем нового храма назначен был граф Александр Сергеевич Строганов. Он всегда был покровитель художников и любитель художеств, не знаю, до какой степени в них сведущий; с иностранным воспитанием и вкусами сочетая русские навыки и хлебосольство, жил он барски, по воскресеньям угощал у себя не одним рождением, но и талантами отличающихся людей. Он был старик просвещенный, умный и благородный, однако же вместе с тем довольно искусный царедворец, чтобы ладить со всеми любимцами царей и пользоваться благосклонностью четырех венценосцев. Ему удалось устранить от строения собора строившего Михайловский замок самозванца архитектора Бренну, весьма любимого Павлом, бывшего в Италии едва ли посредственным маляром, и предложить доморощенного своего зодчего Воронихина. У Павла совсем не было вкуса, у Александра очень много; но в первые годы своего царствования чрезвычайно любил он колонны, везде они были ему надобны, и оттого-то сохранил он утвержденный отцом его план, ибо на нем находились они в большом изобилии.

Все огороженное место вокруг новостроящегося храма, равно как и вход во внутренность его, когда строение его начало приходить к окончанию, оставались открыты для любопытных; не так, как ныне, когда никому, исключая самых избранных, не дозволяется взглянуть на работы, производящиеся десятки лет, когда как будто опасаются, чтобы порядочно одетые люди днем не утащили лежащие кирпич и известку, когда фиглярство строителей хочет какою-то таинственностью закрыть от народа совершаемые им чудеса. Мне иногда случалось входить в достраивающееся здание, и нельзя было не подивиться богатству, расточаемому для внутреннего его убранства. Мраморный узорчатый помост, необъятной величины полированные монолиты, составляющие длинную колоннаду, серебряные решетки, двери и паникадила, покрытые золотом и облитые бриллиантами иконы, все должно было изумлять входящих во храм. Некоторые, однако же, позволяли себе сравнивать архитектора с неискусным поваром, который, начиняя все кушанья свои перцем, имбирем, корицей, всякими пряностями, думает стряпне своей придать необычайно приятный вкус.

Ровно через десять лет после венчания на царство императора Александра, 15 сентября, происходило освящение нового храма. Все носящие мундир, без изъятия, были допущены во внутренность его; у меня мундира не было, и я на улице скромно стоял между фраками и крестьянскими кафтанами, в народной толпе.

Не столь блестящим образом в октябре было открытие Царскосельского лицея. Кто подал мысль или кто первый имел ее об его основании, не знаю, но если не ошибаюсь, то, кажется, сам государь. В первоначальные счастливые годы его царствования любил он свою простонародность (слово, которым я думаю заменить употребляемое ныне популярность). Наскучив пышностью и величием, среди коих возрос, всегда любил он также простоту как в одеянии, так и в образе жизни. Изо всех дворцов своих самый укромнейший, совсем забытый Каменноостровский дворец выбрал он летним своим местопребыванием. Одна сторона его обращена была к реке, другая к саду, в котором два большие входа, один против другого, делали его проходным, так что люди всякого звания, даже простые мужики, могли безвозбранно толпами ходить (и ходили) под самыми окнами не высоко над землею стоящего царского кабинета и почти в него заглядывать. Это его чрезвычайно тешило и радовало. Так было до Тильзитского мира, после которого стал он предпочитать Царское Село.

Странная была участь этого казенного городка и дворца его! Он никогда при начале, а всегда под конец царствования государей делался любимым их убежищем. Место, подаренное Петром Великим Екатерине I, в стороне от большой московской дороги, тайком от него засадила она липовыми деревьями и построила на нем трехэтажное высокое, но не обширное здание. В августе 1724 года в первый раз угощала она тут своего дарителя; все ему чрезвычайно понравилось, и он возвестил, что не только гостить, но даже часто будет жить у нее; в следующем январе он скончался. Несколько лет Екатерина II предпочитала петергофский вид на взморье другим увеселительным местам своей столицы, пока не прилепилась к Царскому Селу; тогда наложила она на него свою могущественную руку и тут, как и во всем, что предпринимала, творила чудеса, так что сын ее, малолетний, когда она вступала на престол, все почитал тут ее созданием. Конечно, не из сыновней нежности совершенно бросил он Царское Село и на поддержание его никаких сумм не велел отпускать; все начало глохнуть, порастать крапивой, покрываться тиной, все портиться, валиться, и сие грозящее разрушение певец Екатерины, Державин, грустно изобразил в стихах своих под названием «Развалины». Окружающим Павла I жалко стало русского Версаля, и они, убедив его, что оно творение не одной матери его, но бабки и прабабки, склонили в июле 1800 года в него переехать. Он прожил тут до сентября, с быстротой, с которой от одного чувства переходил к другому, нашел место сие очаровательным гораздо лучше его Павловска и объявил намерение свое каждое лето проводить в нем по два месяца. Он не мог его исполнить: в марте его не стало.

Я помню то почтительное удивление, смешанное с тоской, с которыми раза два случалось мне посетить сад и дворец царскосельские, в первые годы Александра. Присмотр за тем и за другим казался действием одного приличия; небрежность, с какою сохраняют у нас пышные надгробные памятники, и тут была заметна: везде царствовала пустота. Все это переменилось в 1808 году. Император Александр стал убегать сближения с подданными, в преданности коих начал сомневаться; в расположении духа, в котором он находился, уединение сделалось для него привлекательно: он поселился в Царском Селе и часто бывал в нем и зимой. Густой сосновый бор, обнесенный каменной оградой, называемый Зверинцем, но в котором не дикие звери были видны, а одна дикая природа, нередко посещал он и любил теряться в чаще его вековых деревьев с мрачными мыслями, глубоко в голове его затаенными; гораздо после украсил он сие любимое место и превратил его в бесподобный парк.

Но надобно было сколько-нибудь оживить сию пустыню. Чадолюбие было всегда отличительной чертой характера четырех братьев, сыновей Павла I, и этим они совсем не походили на отца. Два раза надежда поманила родительским счастьем и два раза она обманула Александра. Но вчуже не переставал он любить нежный детский возраст и полагал, что рассадник будущих, верных ему служителей, составленный из невинных, веселых отроков, будет утешителен для его взоров. И для того, кажется, и поместил он его подле самого дворца, в высоком и длинном павильоне, построенном Екатериной для великих княжон, малолетних ее внучек.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга – своеобразная энциклопедия по Серебряному веку русской литературы. Поэты, прозаики, крити...
Эта книга о мире кино. О кинозвездах Запада и их жизненном пути. О ролях и миллионных гонорарах. О м...
Новая книга Юрия Безелянского посвящена знаменитым западноевропейским и американским писателям. По с...
Эта книга продолжает тему предыдущей книги Юрия Безелянского "99 имен Серебряного века". Она посвяще...
Двадцать пять портретов знаменитых женщин, оставивших яркий след в истории русской культуры. Поистин...
Пьесы Виктора Левашова ставились в Московском Новом театре, в Норильском драматическом театре им. Ма...