Санкт-Петербург. Автобиография Федотова Марина
Еще раз извинившись, Репины ушли, а я вошел к себе в полном смятении чувств.
Из этого состояния вывел меня Чуковский, который не больше как через пять минут появился у меня, пальто внакидку.
– Что это вы накричали на Илью Ефимовича? Пойдемте со мною вместе извинитесь, а то он вне себя от страха!
Я, конечно, пошел и увидел, что Репин очень весел.
Встретил он меня патетически:
– Мальчишкой в Чугуеве босиком по улицам я бегал – никто на меня так не кричал!..
– Да ведь я не на вас кричал, Илья Ефимович, – на котов!.. – пробовал я вставить, но он заготовил целую речь и продолжал:
– В иконописной мастерской работал – никто на меня так не кричал! В Академию художеств поступил – никто на меня так не кричал! В Италии был – никто на меня так не кричал!
С каждой фразой он становился все патетичнее.
– Ректором Академии стал – никто на меня так не кричал!..
Дальше я уж не стал слушать, расхохотался и завертелся с ним по комнате.
– Сколько вам лет, Илья Ефимович? – спросил я его минуту спустя.
– Семьдесят! – сказал он.
– Ох, что-то вы прибавляете, позвольте-ка!
Я припомнил, что он родился в 1844 году, так что ему было тогда, значит, шестьдесят пять лет.
Мне самому было тогда тридцать четыре года, и я уже давно бросил занятия живописью, однако именно живопись определила многое в моих писательских средствах, в моем новаторстве, которое критикам того времени «резало глаза».
И вот случилось так, что он-то (Чуковский. – Ред.) и познакомил меня с художником, которого заочно я знал с детства, который [...] наравне с Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем и Тургеневым, сам не зная о том, формировал меня как писателя.
У него был день отдыха – среда, когда он принимал гостей из Петербурга, но остальные рабочие дни он ревностно охранял; однако случилось вскоре после моего знакомства с ним, что один такой день его был несколько испорчен, и виновником этого сделался отчасти я.
Чуковский соблазнил меня идти кататься на лыжах. У него нашлись лишние лыжи и палки, и мы увлеклись этим делом до усталости.
Когда мы отдыхали, сидя под соснами на пеньках, Чуковский сказал мне совершенно потухающим голосом:
– Я очень, очень устал... Я, должно быть, сейчас умру... А у вас в «Печали полей» сказано: «Снега лежали палевые, розовые, голубые...»
– Да, именно так и сказано, – подтвердил я.
– Сергей Николаевич, – обратился он ко мне очень нежно и ласково, – хотя бы вот теперь, перед самой моей смертью, скажите, что вы тут наврали, а снег, он обыкновенный – белый!
– Корней Иваныч, – сказал ему я, – Платон мне друг, но истина больший друг, чем Платон: снег бывает именно таким, как я писал, – палевым, розовым, голубым.
– Так этот вот снег, – указал кругом Чуковский умирающей рукой, – какой же по-вашему? Палевый? Розовый? Голубой?
– Снег этот явно зеленый, – ответил я, – и это и вы должны видеть: ведь на нем отражается зелень сосен.
– А-а! – вскричал Чуковский. – Та-ак! В таком случае пойдемте сейчас же к Илье Ефимовичу, и пусть он сам при мне вам скажет, что снег – белый.
И Чуковский тут же вскочил на лыжи: любовь к правде в словесном творчестве победила в нем, критике, приблизившуюся смерть.
– Послушайте, – сказал я, – неужели вы в самом деле вздумали беспокоить Репина из-за каких-то пустяков?
– Пустяки? Нет-с, это не пустяки, когда вы в своих книгах все перекрашиваете по-своему, а меня, читателя, хотите заставить в эту свою выдумку поверить! И Илья Ефимович тоже скажет, что это не пустяки! Идем!
Мы пошли по направлению к «Пенатам», и я все-таки полагал, что Чуковский шутил, но оказалось, он действительно затеял нагрянуть к Репину днем.
Я тогда не имел представления о том, где именно «Пенаты», но Чуковский пришел на лыжах, как оказалось, прямехонько к даче Ильи Ефимовича, и пока я еще только разглядывал этот двухэтажный деревянный дом среди сосен и елей, Чуковский стучал уже на крыльце в двери.
Он стучал энергично, – по-видимому, для него вопрос о том, бывает ли снег какого-либо другого цвета, кроме белого, являлся действительно острым вопросом и требовал немедленного ответа.
Дверь открылась, и на крыльцо вышел Репин в домашнем сером пиджаке, с палитрой, кистью и муштабелем в руках, и, что меня особенно поразило, он был вооружен еще одной парой очков, кажется, четырехугольной формы!
Разумеется, он был недоволен, что его оторвали от работы, но Чуковский горячо извинялся, и вот я слышу:
– Илья Ефимович! Скажите, пожалуйста, хотя бы вы ему, вот этому, – тут широкий размах длинных рук в мою сторону, – скажите ему, что снег – белый!
– Корней Иванович, а вы учили физику? – вместо ответа спросил Репин.
– Учил, Илья Ефимович, я был в гимназии, – сказал Чуковский.
– Так почему же вы не знаете, что белого цвета в природе не существует?
Репин имел, мне тогда казалось, рассерженный вид, и Чуковский не мог этого не заметить, но он показал рукою на снег около дачи, под елями и соснами, и спросил, повысив голос:
– Хорошо, – а этот вот, этот снег какой, какого цвета?
Репин пригляделся к снегу и сказал теперь уже более отходчиво:
– Я не знаю, каким вам назвал его Сергей Николаевич, но я бы лично... я бы лично написал бы его, разумеется, зеленоватым... а местами даже и гуще... в тенях – просто зеленым.
– Ну как, Корней Иванович, удостоверились?
Чуковский промолчал, но тут же начал усиленно извиняться перед Репиным за беспокойство. Мы простились с художником и пошли назад, к своим дачам...
В самом Петербурге, помимо литературных салонов, в 1912 году открылся «приют» для людей культуры – кабаре «Бродячая собака», официально «Художественное общество Интимного театра», на углу Итальянской улицы и Михайловской площади. В этом кабаре выступали Маяковский, Гумилев, Ахматова, Мандельштам; Т. Карсавина танцевала под музыку Люлли, а цыганка Б. Казароза исполняла цыганские танцы. М. А. Кузмин сочинил гимн «Бродячей собаки»:
- И художники не зверски
- Пишут стены и камин:
- Тут и Белкин, и Мещерский,
- И кубический Кульбин.
- Словно ротой гренадерской
- Предводительствует дерзкий
- Сам Судейкин (3 раза) господин.
О времяпрепровождении в кабаре оставил воспоминания поэт Г. В. Иванов:
«Бродячая собака» была открыта три раза в неделю: в понедельник, среду и субботу. Собирались поздно, после двенадцати. К одиннадцати часам, официальному часу открытия, съезжались одни «фармацевты». Тaк нa жаргоне «Собаки» звались все случайные посетители от флигель-адъютанта до ветеринарного врача. Они платили за вход три рубля, пили шампанское и всему удивлялись.
Чтобы попасть в «Собаку», надо было разбудить сонного дворника, пройти два засыпанных снегом двора, в третьем завернуть налево, спуститься вниз ступеней десять и толкнуть обитую клеенкой дверь. Тотчас же вас ошеломляли музыка, духота, пестрота стен, шум электрического вентилятора, гудевшего, как аэроплан.
Вешальщик, заваленный шубами, отказывался их больше брать: «Нету местов». Перед маленьким зеркалом толкутся прихорашивающиеся дамы и загораживают проход. Дежурный член правления «Общества Интимного театра», как официально называется «Собака», хватает вас за рукав: три рубля и две письменные рекомендации, если вы «фармацевт», полтинник – со своих. Наконец все рогатки пройдены. Директор «Собаки» Борис Пронин, «доктор эстетики гонорис кауза», как напечатано на его визитных карточках, заключает гостя в объятия. «Ба! Кого я вижу?! Сколько лет, сколько зим! Где ты пропадал? Иди! – жест куда-то в пространство. – Наши уже все там».
И бросается немедленно к кому-нибудь другому. Свежий человек, конечно, озадачен этой дружеской встречей. Не за того принял его Пронин, что ли? Ничуть! Спросите Пронина, кого это он только что обнимал и хлопал по плечу. Почти, наверное, разведет руками: «А черт его знает»...
Сияющий и в то же время озабоченный Пронин носится по «Собаке», что-то переставляя, шумя. Большой пестрый галстук бантом летает на его груди от порывистых движений. Его ближайший помощник, композитор Н. Цыбульский, по прозвищу граф О’Контрэр, крупный, обрюзгший человек, неряшливо одетый, вяло помогает своему другу. Граф трезв и поэтому мрачен.
Пронин и Цыбульский, такие разные и по характеру, и по внешности, дополняя друг друга, сообща ведут маленькое, но сложное хозяйство «Собаки». Вечный скептицизм «графа» охлаждает не знающий никаких пределов размах «доктора эстетики». И, напротив, энергия Пронина оживляет Обломова-Цыбульского. Действуй они порознь, получился бы, должно быть, сплошной анекдот. Впрочем, анекдотического достаточно и в их совместной деятельности.
Раз, выпив не в меру за столиком какого-то сановного «фармацевта», Пронин, обычно миролюбивый, затеял ссору с адвокатом Г. Из-за чего заварилась каша, я не помню. Из-за какого-то вздора, разумеется. Г. был тоже немного навеселе. Слово за слово – кончилось тем, что Г. вызвал директора «Собаки» на дуэль. Нутро проспавшийся Пронин и Цыбульский стали совещаться. Отказаться от дуэли? Невозможно – позор. Решили драться на пистолетах. Присмиревший Пронин остался дома ждать своей участи, а Цыбульский, выбритый и торжественный, отправился секундантом к Г. на квартиру. Проходит полчаса, час. Пронин волнуется. Вдруг – телефонный звонок Цыбульского: «Борис, я говорю от Г. Валяй сейчас же сюда – мы тебя ждем! Г. – замечательный тип, и коньяк у него великолепный».
Другой раз Пронин под руку с Цыбульским прогуливались по левой стороне Невского в людное время и пригласили всех более-менее знакомых встречных на обед в итальянский кабачок Фрaнческо Тaнни на Екaтерининском кaнaле праздновать чье-то из них рождение или именины. К обеду явилось человек пятьдесят. Пронин шумит, распоряжается, заказывает меню и вино, наконец съедено очень много, выпито еще больше. Хозяин подает Пронину счет. Тот берет с явным недоумением. «Что это?» – «Счетик-с». Пронин читает вслух внушительную трехзнaчную цифру, обводит окружающих диким взглядом и вдруг восклицает: «Хамы! Кто же будет платить?»
Комнат в «Бродячей собаке» всего три. Буфетная и две «залы» – однa побольше, другая совсем крохотная. Это обыкновенный подвал, кажется, в прошлом погреб. Теперь стены пестро расписаны Судейкиным, Белкиным, Кульбиным. В главной зaле вместо люстры выкрашенный сусальным золотом обруч. Ярко горит огромный кирпичный кaмин. На одной из стен большое овальное зеркало. Под ним длинный дивaн – особо почетное место. Низкие столы, соломенные табуретки. Все это потом, когдa «Собака» перестала существовать, с насмешливой нежностью вспоминала Aннa Ахматова:
- Дa, я любила их – те сборища ночные
- Нa низком столике – стаканы ледяные,
- Нaд черным кофием голубоватый пар,
- Кaмина красного тяжелый зимний жар,
- Веселость едкую литературной шутки...
...Сводчатые комнаты «Собаки», заволоченные табачным дымом, становились к утру чуть волшебными, чуть «из Гофмана». На эстраде кто-то читает стихи, его перебивает музыка или рояль. Кто-то ссорится, кто-то объясняется в любви. Пронин в жилетке (пиджак часам к четырем утра он регулярно снимает) грустно гладит свою любимицу Мушку, лохматую и злую собачонку: «Ах, Мушка, Мушка, зачем ты съела своих детей?» Ражий Маяковский обыгрывает кого-то в орлянку. О. А. Судейкина, похожая на куклу, с прелестной, какой-то кукольно-механической грацией танцует «полечку» – свой коронный номер. Сам «мэтр Судейкин», скрестив по-наполеоновски руки, с трубкой в зубах мрачно стоит в углу. Его совиное лицо неподвижно и непроницаемо. Может быть, он совершенно трезв, может быть, пьян – решить трудно. Князь С. М. Волконский, не стесняясь временем и местом, с жаром излагает принципы Жака Далькроза. Барон Н. Н. Врангель, то вкидывая в глаз, то роняя (с поразительной ловкостью) свой моноколь, явно не слушает птичьей болтовни своей спутницы, знаменитой Паллады Богдановой-Бельской, закутанной в какие-то фантастические шелка и перья. За «поэтическим» столом идет упражнение в писании шуточных стихов. Все ломают голову, что бы такое изобрести. Предлагается, наконец, нечто совсем новое: каждый должен сочинить стихотворение, в каждой строке которого должно быть сочетание слогов «жора». Скрипят карандаши, хмурятся лбы...
Под аплодисменты ведут автора, чья «жора» признана лучшей, записывать ее в «Собачью книгу» – фолиант в квадратный аршин величиной, переплетенный в пеструю кожу. Здесь все: стихи, рисунки, жалобы, объяснения в любви, даже рецепты от запоя, специально для графа О’Контрэр. Петр Потемкин, Хованская, Борис Романов, кто-то еще – прогнав с эстрады поэта Мандельштама, пытавшегося пропеть (Боже, каким голосом!) «Хризантемы», – начинают изображать кинематограф. Цыбульский душераздирающе аккомпанирует. Заменяя надписи на экране, Таиров объявляет: «Часть первая. Встреча влюбленных в саду у статуи Купидона» (Купидона изображает Потемкин, длинный и худой, как жердь). «Часть вторая: Виконт подозревает... Часть третья...»
Понемногу «Собака» пустеет. Поэты, конечно, засиживаются дольше всех. Гумилев и Ахматова, царскоселы, ждут утреннего поезда, другие сидят за компанию. За компанию же едут на вокзал «по дороге» на Остров или Петербургскую сторону. Там в ожидании поезда пьют черный кофе. Разговор уже плохо клеится, больше зевают. Раз так за кофеем пропустили поезд. Гумилев, очень рассердившись, зовет жандарма: «Послушайте, поезд ушел?» – «Так точно». – «Безобразие – подать сюда жалобную книгу!»
Книгу подали, и Гумилев исписал в ней с полстраницы. Потом все торжественно расписались. Кто знает, может быть, этот забавный автограф найдут когда-нибудь... Столкновения с властями вообще происходили не раз при возвращении из «Собаки». Однажды кто-то, кажется Сергей Клычков, похвастался, что влезет на чугунного коня на Аничковом мосту. И влез. Разумеется, появился городовой. Выручил всех Цыбульский. Приняв грозный вид, он стал вдруг наступать на городового. «Да ты знаешь, с кем ты имеешь дело, да ты понимаешь ли... Как смеешь дерзить обер-офицерским детям», – вдруг заорал он на весь Невский. Страж закона струсил и отступился от «обер-офицерских детей».
На улицах пусто и темно. Звонят к заутрене. Дворники сгребают выпавший за ночь снег. Проезжают первые трамваи. Завернув с Михайловской на Невский, один из «праздных гуляк», высунув нос из поднятого воротника шубы, смотрит на циферблат Думской каланчи. Без четверти семь. Ох! А в одиннадцать надо быть в университете.
Распоряжением градоначальника артистический подвал «Бродячая собака» был закрыт в 1915 году.
Сами того не желая, «люди Серебряного века» в стремлении следовать правилам «века золотого» доходили до нелепостей (поневоле вспоминается Т. С. Элиот: «Так закончится мир – не взрыв, но всхлип»). А современность брала свое – мир вокруг «башен», дач, кабаре, художественных (не забудем о пропагандируемых Казимиром Малевичем и Иваном Пуни на лекциях принципах кубизма, футуризма и супрематизма) и литературных споров стремительно и неудержимо менялся.
Первые такси и трамваи, 1907 год
Яков Годес, Дмитрий Засосов, Владимир Пызин
Технический прогресс наступал – вместо гужевого транспорта в городе начали появляться «механические машины»: трамваи, троллейбусы, автомобили.
О первом рейсе петербургского трамвая вспоминал историк Я. Г. Годес.
В тот день утром из Василеостровского парка выехал разукрашенный флагами трамвайный вагон. На Николаевской набережной, на Николаевском мосту, на Конногвардейском бульваре стояли толпы людей. Особенно много народу собралось у Адмиралтейства, где должна была состояться официальная церемония открытия трамвая. Здесь разбили шатер, в котором отслужили молебен, освятили новый транспорт. Прозвучало несколько речей, приглашенные вошли в вагон – те, кто был чином постарше, расселись на скамьях, остальные толпились возле передней площадки, чтобы посмотреть на работу вагоновожатого. Последним в вагон поднялся Графтио (инженер, строитель первых гидроэлектростанций. – Ред.). Он подошел к контролеру, несколько раз позвонил, повернул тяжелую ручку, и вагон под одобрительные возгласы и аплодисменты тронулся. И по мере того как вагоновожатый поворачивал ручку, вагон то убыстрял, то замедлял свой бег.
Вот уже позади бульвар, Благовещенская площадь (ныне площадь Труда)... Вагон легко обгоняет экипажи, сразу взбирается на вершину моста, спускаясь с нее, притормаживает и спокойно въезжает на набережную Васильевского острова. Люди в вагоне и на тротуарах не перестают удивляться. Вот и конечный пункт – на углу 8-й линии и Большого проспекта. Первый рейс сделан. Графтио, довольный, покидает вагон.
В первом вагоне петербургского трамвая ехал и другой будущий выдающийся советский ученый и конструктор – Яков Модестович Гаккель. Он решал проблемы обеспечения трамвая электроэнергией и так же, как многие другие, представлял здесь фирму «Вестингауз»... Горожане с восторгом встретили новый вид транспорта. Тысячи людей спешили проехать в трамвае. Петербуржцы по достоинству оценили его, – он сразу же стал необходим многим. «Преимущества трамвая перед конками», «Трамвай – средство против дефицита», «Петербуржцы довольны» – заголовки газет достаточно красноречивы. А городские власти были завалены требованиями о скорейшем открытии новых линий.
Что касается автомобилей, парк частных машин был невелик: свои «авто» имелись только у самых обеспеченных. Зато в городе начала действовать система такси.
Д. А. Засосов и В. И. Пызин вспоминали:
В 10-х годах появились автотакси частных владельцев. Машины были заграничные, разных фирм и фасонов. На них были счетчики, но чаще их нанимали из расчета примерно 5 рублей в час. Стоянка была на Невском, около Гостиного. Шоферы этих такси выглядели людьми особого типа, одеты по-заграничному: каскетка, английское пальто, краги. Держались они с большим достоинством, ведь это были все хорошие механики, машины были несовершенной конструкции и часто портились, их надо было на ходу ремонтировать. Многие относились к таксомоторам с недоверием и предпочитали пользоваться извозчиками – надежнее и дешевле. На некоторых улицах с малым движением и с хорошим покрытием, например на набережной Фонтанки, иногда можно было наблюдать своеобразные гонки между рысаком и автомобилем. Победителем часто оказывался орловский рысак, правда, на коротких дистанциях. При этом часть публики выражала явное удовольствие, сопровождая обгон криками восторга и нелестными выражениями в адрес автомобиля.
Пожалуй, уместно будет отметить, что в Петербурге появился и первый в России автоклуб (1902), издававший журнал «Автомобиль», который писал: «Как всякий из нас знает, клубы и общества, в том числе и спортивные, могут быть двух родов: действующие и бездействующие. Санкт-Петербургский Автомобиль-клуб принадлежит к первой категории. У него есть помещение (Невский пр., 61) и гараж на 30 автомобилей». Этот клуб регулярно устраивал автомобильные гонки, в том числе и для марки «Руссо-Балт» – автомобилей производства Русско-Балтийского завода в Риге (этот же завод и его авиационный отдел под руководством И. И. Сикорского наладили выпуск в России первого в мире пассажирского самолета «Илья Муромец»).
В целом автопарк Петербурга был по большей части иностранным, зато шины почти на всех автомобилях – отечественными. Продукция «Товарищества Российско-Американской резиновой мануфактуры “Треугольник”» в Санкт-Петербурге пользовалась спросом и в России, и за рубежом: «Треугольник» был одним из крупнейших производителей шин, по их производству занимал третье место в мире после французской компании «Мишлен» и рижского «Проводника». Все автомобильные державы рекламировали на страницах журналов и газет резину «Made in Russia», и владельцы машин охотно покупали русские покрышки. Регулировать дорожное движение стали намного позже, первый семафор появился в городе в 1930 году на перекрестке Невского и Литейного проспектов (в те годы проспектов 25-го Октября и Володарского), а через год появились и первые трехцветные светофоры.
Памятник царю и повседневная жизнь, 1909 год
Сергей Витте, Василий Шульгин, Дмитрий Засосов, Владимир Пызин
Мир вокруг неотвратимо менялся, но с былыми устоями и традициями город расставался с трудом. Одним из проявлений приверженности прошлому стала установка в 1909 году на Знаменской площади памятника императору Александру III – того самого памятника, о котором в народе ходила частушка:
- Стоит комод,
- На комоде бегемот,
- На бегемоте – идиот,
- На идиоте шапочка.
- Чей же это папочка?
С. Ю. Витте вспоминал:
По смерти императора Александра III, ввиду моего чувства поклонения его памяти, я сейчас же возбудил вопрос о сооружении ему памятника, зная, что если это не будет сделано покуда я нахожусь у власти, то это затем не будет сделано в течение многих десятков лет.
Достаточно сказать, что в Петербурге мы до настоящего времени не имеем памятника императору Александру II. Конечно, будущее потомство о памятнике Александру III думало бы еще менее, ибо император Александр III представлял собою тип монарха абсолютно неограниченного, хотя благороднейшего из монархов Российской империи. Но, так как Россия в те времена, в особенности до 17 октября 1905 года, находилась под полным гипнозом крайне либеральных идей, то, само собой разумеется, что со смертью современников императора Александра III никто бы не подумал о сооружении памятника. Таким образом, инициатива сооружения этого памятника принадлежит исключительно мне.
Я представил его величеству императору Николаю II мою мысль, которую, конечно, император принял с радостью, так как он к памяти своего отца относился и, вероятно, относится и поныне с крайним почтением и любовью. Я предложил такой способ ведения этого дела: составить конкурс на представление проектов этого памятника, причем были выработаны и условия, которым этот конкурс должен удовлетворять. Условия эти были выработаны особым комитетом, в котором принимали участие специалисты по этому делу.
Когда все проекты на конкурс были представлены, причем по принятому в этом случае порядку авторы представленных проектов были неизвестны, то все эти проекты были выставлены в Зимнем дворце. В этом дворце все эти проекты осматривались государем императором, августейшей супругой почившего императора Александра III Марией Феодоровной и другими членами царской фамилии. В осмотре этом, кроме царской семьи, никто не участвовал, затем его величеству угодно было мне передать, что он остановился на таком-то проекте.
Открыв запечатанный пакет, который был при этом проекте, оказалось, что проект этот принадлежит русскому по имени художнику, князю Трубецкому. Этот князь Трубецкой в то время жил в Москве и считался преподавателем одной из тамошних художественных школ.
Я вызвал его. Оказалось, что он, в сущности говоря, совсем не русский, а итальянец, родившийся в Италии и проживший всю свою молодость в Италии и только недавно приехал сюда, причем ему в это время было, вероятно, не более 24–25 лет. Оказалось что он сын итальянки, но был прижит с незаконным супругом, князем Трубецким, русским, жившим в Италии, человеком бедным.
Воспитан он был своею матерью. В сущности говоря, из разговоров с ним можно было убедиться, что он человек почти совсем необразованный и даже весьма мало воспитанный, но с громадным художественным талантом. Уже ранее того он в Италии, где такая масса выдающихся художников, был отличен тем, что выиграл несколько художественных конкурсов, вследствие которых по его проекту и были сооружены некоторые памятники в Италии. Затем он сделался известным и в Париже, вследствие своих мелких, но крайне характеристичных художественных вещей. <...>
Трубецкой этот затем представлялся государю и императрице Марии Феодоровне и им очень понравился. <...>
Была учреждена комиссия по сооружению этого памятника, в которой участвовали как члены президент Академии художества, граф Иван Иванович Толстой... затем А. Н. Бенуа – известный художник по живописи, два выдающихся архитектора, и председателем комиссии был князь Б. Б. Голицын, заведовавший в то время экспедицией заготовления государственных бумаг, где имеется особый весьма выдающийся художественный отдел. <...>
При сооружении памятника сразу оказалось, что князь Трубецкой обладал совершенно неуживчивым характером. Он решениям комиссии не подчинялся, постоянно обходил указания, которые ему давали как князь Голицын, так и я, которым было поручено полное руководство этим делом. При сооружении памятника делал некоторые фантастические выходки, который стоили громадных денег. Ему на Невском проспекте был устроен громадный павильон, в котором он лепил свой памятник. Памятник этот он лепил и постоянно его переделывал. <...>
Во время работы, когда работа была почти что кончена, то как его величество, так и его августейшая матушка несколько раз приезжали осматривать памятник. Я всегда присутствовал при этом осмотре, и их величества высказывали свое удовлетворение работой князя. Его величество никаких указаний не делал, а ее величество несколько раз указывала на различные недостатки в фигуре императора, в его лице, которые князем Трубецким были исправлены; в конце концов, когда была сделана модель в настоящем виде, то как императором, так и императрицей-матушкой модель была вполне одобрена. <...>
Раньше, чем приступить к отливке самой статуи, я решил выставить эту модель на площади, где этот памятник стоит ныне, против Николаевского вокзала, дабы посмотреть какой эффект будет производить этот памятник.
Это было года за два до его открытия. Место, где должен был быть сооружен этот памятник, было огорожено забором, забор этот был еще возвышен, был устроен деревянный пьедестал вместо камня, на котором стоит этот памятник. Вот эту модель привезли и ночью выставили. Я помню как теперь, что я в 4 часа ночи, по рассвету поехал туда. Еще никого из публики не было, и вот, поднявшись к памятнику, мы открыли его, и он представился нам в таком виде: вместо каменного пьедестала сделан из досок пьедестал и сверху эта модель. На меня произвел этот памятник угнетающее впечатление, до такой степени он был уродлив.
Это меня чрезвычайно взволновало, и я начал говорить... что я никоим образом не допущу, чтобы памятник был выставлен. Сам Трубецкой признал многие капитальные недостатки его, и очень меня благодарил, что я сделал такую пробу, при которой он сам мог видеть этот памятник на пьедестале и в том положении, в котором он должен будет стоять. Вследствие этого он затем эту модель еще значительно переделал, и вот тогда, после этого, великий князь Владимир Александрович ее видел и сказал, что хотя в ней есть еще недостатки, но что он тем не менее против нее не возражает, потому что в ней есть что-то привлекательное и напоминающее брата, которое его в известной мере чарует.
Памятник отлили итальянцы при участии князя Трубецкого. Конечно, в конце концов князь Трубецкой поссорился и с этими итальянцами; затем была целая история с устройством пьедестала. Сначала предполагали пьедестал устроить в виде горы, в виде глыбы, а затем по докладу Трубецкого, так как соответствующих камней не могли достать, а с другой стороны, и по соображениям Трубецкого, художественного порядка, вместо этой глыбы решили с утверждения государя устроить нечто вроде катакомбы, четырехугольного ящика. <...>
После того как я покинул пост председателя совета министров, а именно в апреле 1906 года, то руководство делом по сооружению памятника осталось за мной по желанию его величества...
Наконец в 1909 году наступило время открытия памятника. Памятник был готов и выстроен... Наконец был назначен день открытия памятника. В обществе начали относиться к этому памятнику крайне критически. Все его критиковали. Потом у меня явилась дилемма: идти ли мне на открытие памятника или не идти. С одной стороны, ввиду того отношения государя, которое он проявлял ко мне по делу этого памятника последние годы, мне не хотелось идти на открытие памятника, с другой стороны, я опасался, что если я не пойду, то сейчас же скажут, что, мол, так как это дело неудачно, то Витте, конечно, от этого дела открещивается. Вследствие этого я пошел на открытие памятника и был во главе комиссии по сооружению памятника.
Князь Трубецкой на открытие памятника не приехал, так как ему вовремя не было дано знать об открытии памятника, так что он опоздал на несколько дней.
Памятник открыли при торжественной обстановке: его величество командовал войсками, которые проходили перед памятником. Государь император мне сказал несколько слов. <...>
Тем не менее и после по поводу открытия этого памятника я имел некоторые неприятности, прежде всего мне было, конечно, крайне неприятно то, что памятник этот при открытии заслужил общее хуление. Все большей частью критиковали этот памятник.
Отчасти эта критика была связана с тем, что памятник императору Александру III, императору весьма реакционному, был так скоро открыт благодаря моему содействию, моей энергии, в то время когда памятник Александру II в то время и до настоящего времени отсутствует. Затем в некоторых слоях общества этот памятник критиковали ввиду моего участия в этом деле, а большинство критиковало потому, что этот памятник вообще имеет в себе нечто несуразное.
Но прошло некоторое время, и теперь с этим памятником более или менее примирились, а некоторые даже находят выдающимся в художественном отношении. Так, известный художник Репин уверяет, что этот памятник представляет собою выдающееся художественное произведение. Мне приходилось последнее время встречать людей, которые сначала критиковали этот памятник, а теперь находят в нем некоторые черты высокого художества...
А писатель В. В. Шульгин в автобиографической повести «Дни» вспоминал:
Это было лет пятнадцать тому назад. День был весенний и нарядный. Кругом всей большой площади стояли шпалерами войска в самом торжественном уборе, с развевающимися знаменами. Вокруг этого живого барьера была несметная толпа.
Ждали государя. И вот наступила торжественная минута. Медь заструила гимн, которому аккомпанементом был непрерывный рокот войск. Это «ура» действительно напоминало шум моря.
Государь проходил вдоль линии и, приближаясь к знаменам, отдавал им честь, а великолепные шелковые прапоры медленно склонялись при его проходе.
Это было потрясающе красиво. Потом были какие-то еще церемонии, церемониальные марши, одна часть проходила с задорными свистульками, смеявшимися голубому небу. И можно было сразу различить всех хохлов в этой несметной толпе. Играли известную малороссийскую песенку «Ой, за гаем, гаем», и даже каменно-торжественные конные городовые, статуями возвышавшиеся над толпой, кое-где улыбались в усы.
Этот день мог бы быть апофеозом империи: он собрал на свою палитру только радостные краски самодержавия. Но кончилось это, увы, чем-то, что нельзя назвать иначе, чем оскорблением величества...
Серые покрывала, закутывавшие огромный памятник, внезапно куда-то смылись. И вот перед глазами исполинская бронза на гранитном постаменте с надписью: «Строителю Великого Сибирского Пути».
Да, велик был этот путь – десять тысяч верст, в океан Азии, через непролазные и неприступные тайги, и стоило поставить памятник его строителю.
Но кого же мы увидели вместо мощного императора, перед которым «дрожала Европа»?
Увы! Не государя во всем величии своего бескровного царствования, на мощном коне, достойном тяжеловесной, но великой России, мы увидели какого-то обер-кондуктора железной дороги верхом на беркшире, превращенном в лошадь.
Ужасно...
Я помню негодование, помню боль. «Новое время» и частично Государственная дума подняли кампанию за то, чтобы немедленно ассигновать миллион, снести памятник, поставить другой.
Но стали говорить, что государь одобрил проект, вопреки комиссии под председательством графа Витте, которая его забраковала...
Как это случилось, одному Богу известно.
Уже в эмиграции я узнал из посмертного дневника Паоло Трубецкого, что это оскорбление России и династии было им сделано умышленно. Совершенно оторвавшийся от России, он тем не менее был напичкан бессмысленной ненавистью оппозиционной русской интеллигенции к Александру III. И вот заплатил ему «долг благодарности», взяв в натурщики для изображения царя на коне большого ростом солдата из пехотного полка. Солдат этот потом служил швейцаром в Государственной думе, мы все его каждый день видели...
В 1994 году памятник императору, «скрывавшийся» во дворе Русского музея, установили перед Мраморным дворцом на Миллионной улице.
Памятник императору Александру III стал материальным воплощением тех противоречий и контрастов, которые в жизни Петербурга и страны в целом ощущались повсюду.
О проявлении этих контрастов в быту и повседневной жизни писали Д. А. Засосов и В. И. Пызин.
Приезжая из деревни в сермяге, в домотканом платье, подчас даже в лаптях, с мешком за плечами, в углу которого зашита луковица для удержания петли-лямки, рабочий как можно скорее старался приодеться по-городскому, приобрести картуз с лакированным козырьком, темного цвета пиджак и брюки, а то и всю тройку и обязательно высокие сапоги. Рабочий люд всегда ходил в высоких сапогах. Большинство галош не носило. Считалось, что брюки навыпуск – это как-то несолидно. Высокие сапоги считались предметом заботы не только потому, что отвечали эстетическим принципам рабочего человека, но и ввиду того, что в них крайне удобно было на работе: не пачкались брюки при работе в грязи, ступни ног были защищены от неизбежных ударов при тяжелой работе, ведь ноги обертывались под сапог толстой портянкой. Когда рабочий уже пообжился, он приобретал еще другие, выходные сапоги из хрома с лакированными голенищами. Они так и назывались – русские сапоги. Считалось особенным шиком, чтобы выходные сапоги были «со скрипом». Отвечая этим пожеланиям, сапожники прибегали к такому ухищрению: между стелькой и подметкой закладывали сухую бересту, и сапоги начинали скрипеть.
Рабочий народ, как правило, носил рубашки-косоворотки разных цветов. Особенно приняты были черные рубашки, как менее маркие. Поверх рубашки носили жилетку без всякого пиджака. Рубашка часто, особенно у пожилых, оставалась навыпуск. Особенное тяготение к жилетке наблюдалось у только что приехавших из деревни. Старую жилетку можно было купить на толкучке копеек за 50–60. Наденет паренек такую жилетку и почувствует себя уже городским.
На холодное время приобретались шерстяные фуфайки, шапки, толстые брюки, ватные пиджаки. Сапоги оставались, редко кто носил валенки. Длинные пальто рабочие носили мало, они стесняли их движения. Нагольные полушубки носить стеснялись, черненые были в большем ходу. Надо сказать, что, как общее правило, одежды от завода, фабрики или просто хозяина не полагалось, разве только в специальных цехах. Поэтому рабочему человеку приходилось все вещи покупать на свои деньги: в зависимости от их количества либо старые или подержанные – на толкучке в Александровском рынке, либо новые, подешевле, в лавках, открываемых возле больших предприятий. У больших заводов в дни получек открывался своеобразный базар «на ногах»: приходили торговцы с разными товарами, обувью и одеждой на всякую цену. Тут же, на улице, все это и примерялось. Окружающие принимали участие в покупке своими советами: кто хвалил, кто хаял товар, сбивая с толку покупателя и «купца».
Высококвалифицированные рабочие ходили на работу также в высоких сапогах и в простой одежде, а «на выход» носили хорошие тройки, рубашки с галстуком, брюки навыпуск и даже сюртуки. Носили пальто, зимнее на меху, и хорошую меховую шапку. Рабочие попроще носили шапку-ушанку, а после первой революции – чаще папаху. Фуражка с лакированным козырьком уступила место кепке.
Женщины-работницы носили ситцевые платья, на работу обычно темные. На производстве надевали сверху халатик или передник. Выходные платья старались приобрести шерстяные. На улице в холодную и прохладную погоду носили короткие на ватине кофты, позже – более длинные саки. Не обремененные семьей работницы копили деньги на приобретение плюшевого сака с аграмантами. Ноги обували в прюнелевые ботинки – самую дешевую женскую обувь. В сырую погоду поверх надевали галоши. По праздникам прюнелевые башмаки заменялись кожаными туфлями или полусапожками на пуговках. Для застегивания пуговиц употреблялись специальные крючки.
Предметом особых забот работниц были головные платки, шали, полушалки. Разного цвета, разного качества, часто красивой расцветки, они сразу меняли облик женщины. Черный платок придавал грустный вид, цветистый платок или шаль делали ее нарядной, праздничной. Очень была распространена черная кружевная шаль, которую надевали обычно вместе с саком. Шляпа или шапочка в рабочей среде не прививалась. Сережки, колечки, брошки и браслеты были в большом ходу, чаще серебряные, позолоченные с искусственными камнями. Прическу делали простую, узлом, закалывали обычными железными шпильками, стриженых работниц не было. Девушки носили косы. Косметика почти не применялась, считалось стыдным румяниться и даже пудриться, особенно девушкам. Духов и одеколонов обычно не покупали, ограничивались душистым мылом. Особенно в ходу было земляничное мыло.
Средний слой населения – мещане, мелкие чиновники и служащие старались подражать господам. Со слезами тратили свои последние денежки (особенно женщины) на одежду, чтобы выглядеть прилично. Это требовало от скромных тружеников больших жертв, ухищрений. Мужчина должен быть в крахмальном белье с манжетами, в приличном костюме-тройке, штиблетах, носить шляпу или котелок, иметь зимнее или демисезонное пальто. Курящим полагалось иметь серебряный портсигар, пожилым – трость с серебряной ручкой. Так как такая одежда требовала значительных денег, то торговля шла навстречу и выпускала пристежные крахмальные груди, манжеты и воротнички. Была даже государственная монополия на бумажные воротнички ценою 5 копеек. Доходы от их продажи, а также игральных карт шли на содержание детских приютов. Последнее время появились пристежные целлулоидные воротнички, которые можно было мыть и снова носить. Тройки выпускались модных фасонов, но полушерстяные и даже бумажные. Варшава и Лодзь предлагали за 1 рубль 50 копеек плоские часы вороненой стали с цепочкой, портсигары польского серебра тоже примерно за такую же цену.
Для парадных случаев старались завести сюртук или жакет и шевровые ботинки. Зимнее пальто имели обычно на вате, а не на меху. Летом носили парусиновые костюмы, а сверху летнее пальто или плащ, на голове соломенную шляпу.
Особенно страдали в погоне за модой женщины. Прежде всего нужно было иметь приличную шляпу к лицу. Шляп было большое разнообразие, конкурирующие многочисленные магазины и мастерские придумывали бог знает какие фасоны. Серьезные, скромные для девушек, для молодых и пожилых дам – с лентами, цветами, перьями, с кружевами, вуалями. Выбрать шляпу – целая мука: чтобы шла, была недорога, практична, не на один сезон. Приходилось бегать до обморочного состояния по магазинам и мастерским. Продавщицы услужливо предлагали множество шляп, уверяя, что именно эти к лицу и последний крик моды, кроме того, крайне дешевы, и в конце концов часто всучивали залежалый товар. Только придя домой, покупательница разбиралась в модной покупке и часто убеждалась, что купила совсем не то, что нужно. Тут имели место слезы и даже разочарование в жизни.
С дамскими шляпами связаны были и несчастные случаи. Дамы носили длинные волосы и большие прически. Чтобы шляпа держалась на голове, ее прикалывали к волосам длинными булавками длиной тридцать и более сантиметров. Бывали случаи, когда в тесной толпе острые концы этих булавок царапали лица соседей и даже выкалывали глаза. Позже было издано административное распоряжение, чтобы эти булавки продавались только с наконечниками, но они часто терялись, и несчастные случаи повторялись.
Так же трудно было с зимними шапочками. Надо было их подобрать к пальто или шубке, сочетать меха воротника и шапочки, и опять-таки, чтобы это было недорого. В особых случаях, когда делалась особо пышная прическа, которую жалко было помять шляпой или шапочкой, накидывали на голову шелковый или кружевной платочек. При поездке в театр или концерт на голову часто надевался капор из легкого гаруса. Женщины среднего круга одевались довольно скромно, обычно носили длинную юбку-клеш и кофточку. Юбки были настолько длинны, что касались пола или панели, и для того, чтобы не обнашивался подол, подшивалась тесьма – бобрик. В сырую погоду, чтобы не запачкать и не замочить подол, женщины подбирали юбку одной рукой. Для этой же цели употреблялся «паж» – резиновый жгут, который застегивался на бедрах, а юбка немного выдергивалась выше жгута.
Для создания стройной фигуры молодые, да и пожилые женщины, особенно полные, носили корсет под кофточкой. Это французское изобретение причиняло много страданий и вреда их здоровью. Неразумные модницы до того стягивали свою фигуру в «рюмочку», что окружность талии чуть ли не равнялась окружности шеи. Можно себе представить, какие муки переносила кокетка в жестком корсете на китовом усе, когда она пребывала подряд несколько часов в такой кирасе! Был еще один женский секрет для того, чтобы фигура выглядела более рельефной: под юбку сзади, ниже пояса, подшивали маленькую удлиненную подушечку.
Верхняя одежда женщин состояла в теплую погоду из костюма скромных тонов или легкого пальто. Для холодной погоды были осенние драповые пальто и зимние шубки, обычно не меховые, так как и тогда меха были дороги. Ограничивались меховым воротником, обшлагами и муфтой из того же меха. Вместо мехового воротника носили иногда боа из перьев или меха. Оно надевалось отдельно от шубки. На боа из меха часто пришивались мордочки или лапки тех зверьков, из которых сшито боа. Муфты делались большого размера, с внутренним карманом, куда можно было положить перчатки, портмоне, носовой платок.
Обувь молодые женщины носили на французском каблуке средней высоты. В дождливую погоду все ходили в галошах.
Чулки обычно носили простые, в теплое время – бумажные, в холодное – шерстяные. Юбки были длинные, чулок не было видно, а потому на них не обращалось большого внимания. В парадных случаях для девушек или невест покупались ажурные шелковые чулки. Всякого рода чулки-«паутинки» стали входить в моду только в самое последнее время.
Украшения в виде сережек носили почти все, колечки, браслеты тоже большинство, замужние – обязательно золотые обручальные кольца. Коммерция шла навстречу этим людям со скромными заработками. В Петербурге был на Невском магазин Кепта и Тэта, где в эффектных витринах с вертящимися электрическими лампочками слепили глаза прохожих искусственные бриллианты и другие цветные камни в оправах из фальшивого серебра и золота. Да и неподдельные драгоценности были у этих людей более дешевые: кольца и браслеты дутые, камушки мелкие, вместо бриллиантов – осколочки, так называемые «розочки».
Особая нарядность платья, подчеркивание рельефности фигуры стали выходить из моды к 1910-м годам. Ударились в английский скромный стиль с прямыми линиями, многочисленных украшений тоже избегали. Эта мода выродилась позже в стиль модерн с очень узкими юбками и громадными шляпами.
Несколько слов о прическах: короткой стрижки не было, разве только у некоторых курсисток. Старались носить пышные прически. Под волосы не очень густые подкладывали волосяные валики. Волосы укладывались в прическу либо на темени, либо на затылке, смотря по фасону, скреплялись шпильками металлическими, целлулоидными, черепаховыми или под черепаху. Иногда шпильки и гребни украшались фальшивыми бриллиантами или инкрустациями из фальшивого золота. Также для украшения прически употреблялись различные пряжки, нитки из фальшивых драгоценных камней, жемчуга. Девушкам было модно украшать головку венчиком из искусственных мелких цветов. В особых случаях – на балы и свадьбы – волосы посыпались золотой или серебряной пудрой. Всех причесок нам не описать, как невозможно предугадать все фантазии женщин и угодливых русских «жанов» – парикмахеров.
Принято было завивать волосы, но чаще это делалось дома, для чего каждая женщина или девица имела щипцы, которые нагревали примитивным способом, опуская внутрь стекла горящей керосиновой лампы. Папильотками завивались реже, причем смачивали волосы сладким чаем или квасом. Это делали более пожилые женщины. Они же часто носили на голове вместо прически наколки из черного шелка и кружев.
Девушки особых причесок не носили, особенно молоденькие, а ограничивались косой, особенно если волосы были густые и длинные. Поверх косы на затылке обычно большой черный бант, в театр и на балы – белый. В этих же случаях были приняты локоны (свои завитые или накладные).
Несколько слов о «кисейных барышнях» – термине, вошедшем в литературу. Выходное, бальное платье молодым небогатым девицам было принято шить из белой кисеи. Это было недорого, и такое платье на голубом или розовом чехле делало девицу нарядной, если к тому же прическа с большим белым бантом, белые туфельки и чулки. Если платье было пышное, получался воздушный вид. По талии обычно завязывалась широкая белая лента, на спине из этой же ленты делался большой бант с концами. Руки обычно были открыты, делалось маленькое декольте.
В среде интеллигенции, лиц свободных профессий – адвокатов, врачей, артистов, служащих частных банков, – более зажиточных, соприкасавшихся с высшим обществом, бывавших за границей, одежда и моды были несколько иные.
Зимою у мужчин костюм был обычно темных тонов, шерстяной. Желая несколько оживить однотонность костюма, носили жилет из другой материи, более светлого цвета. Было принято разнообразить эти костюмы, надевая брюки более светлого цвета, чем пиджак, обычно в продольную полоску.
Моды на костюмы менялись. На нашей памяти носили длинные пиджаки – «пальмерстоны», позже начали носить более короткие из плотной материи, зимой двубортные, летом из более легкой материи однобортные с закругленными полами. Брюки носили узкие, иногда со штрипками. Последнее время перед войной стали входить в моду брюки-клеш, но они не привились. Часы носили в жилетном кармане, обыкновенно открытые из вороненой стали с золотой или тоже вороненой цепочкой, причем молодые носили в верхнем кармане жилета, а пожилые в нижнем. Наручных часов не носили. Рубашку под тройку носили белую, зимой крахмальную, летом – пикейную. Летом носили пиджак из альпака – легкой шелковой материи обычно синего цвета. В жаркое время носили парусиновые, чаще чесучовые костюмы.
Галстуки употреблялись двух видов: самовязки, что было неудобно при крахмальных воротниках, и чаще – «на машинке». Воротники у рубашек были стоячие с загнутыми отворотиками или двойные отложные.
Более официальными костюмами были сюртук, смокинг и фрак. Сюртук всегда был двубортный, с задними карманами и пуговицами на талии. Шился он из черного сукна, у молодых до колен, у пожилых несколько ниже. На груди для молодых шился более открытым, для пожилых – более глухим.
Жакет – это была переходная форма от сюртука к фраку. Он шился однобортным, фалды закругленные. Вырез более глухой, чем у фрака, такого же типа и жилет. Брюки под жакет было принято носить в полоску, черные с серой полоской. Последнюю нижнюю пуговицу жилета было принято не застегивать. Галстук с сюртуком носился темный.
Молодые, следя за модой, носили разного вида проборы: то сбоку, то посередине, причем и по затылку, почти до самой шеи, что придавало фатоватый вид. Некоторые зачесывали волосы свободной волной назад, другие носили с зачесом на лоб. Более пожилые люди носили: зачес назад, низкий боковой пробор, с зачесом на образующуюся плешину, или брились наголо. Носили усы и бороды или только баки. Бороды и усы носили разных фасонов. Усы – «в кольцо», «щеточкой», острые, прямые, «а-ля Вильгельм», пушистые, сливающиеся с бородой. Бороды – короткие, длинные, раздвоенные, «лопатой», Henri Quatre и пр. Волосы на голове мужчины не завивали, усы же и бороду иногда подвивали, «нафабривали». Брили все лицо почти исключительно артисты, католические священники и немногие англоманы. Косметика у мужчин была редкостью, помада же употреблялась самых различных сортов.
Одежда женщин этого круга мало отличалась от описанного выше наряда среднего сословия. Только материалы были добротнее, платья моднее. Украшения настоящие, не фальшивые. Обувь на заказ, каблук более высокий, лакированные туфельки, замшевые ботинки. Шлейфов не носили, разве только в особо торжественных случаях, на свадьбах, на званых балах. Артистки при выступлениях на концертах часто появлялись на эстраде со шлейфом.
При выезде в вечернем дорогом туалете надевались ротонды, чтобы не смять платья. Надевать на себя много драгоценностей считалось плохим тоном.
В противоположность этому в среде купечества, подрядчиков женщины одевались пышно, этим подчеркивалось богатство их мужей. Масса дорогих мехов: палантины из соболя, горностая, шиншиллы, шубы на дорогом меху или целиком все пальто с верхом из ценного меха котика, каракуля. Платья из лионского бархата, английского тонкого сукна, шелковые с брюссельскими или венецианскими кружевами. Обувь особо оригинальных фасонов, нередко ботинки из белой лайки. Для тепла надевали в морозы фетровые светло-серые ботики.
Что касается драгоценностей, то дамы этого круга не знали чувства меры: у иной пальцы едва сгибались от множества колец. На пышной груди покачивался, как на волнах, громадный кулон, который стоил не одну тысячу рублей. Золотая цепь от этого кулона свободно могла бы удержать свирепого цербера. Браслеты были нанизаны от запястья до локтя. Толстые золотые цепи в этом кругу вообще были в моде, на них носили не только часы и лорнеты, но и муфты. На шею надевали жемчужные и бриллиантовые нити, укладывали на голову диадему из драгоценных камней.
Одежда мужчин купеческого круга ничем особенно не отличалась, только материал был добротный, сшито солидно, не в обтяжку, сюртук подлиннее. Шуба на дорогом меху. Купцов в поддевках в наше время почти уже не было, времена и типы Островского отошли в прошлое.
Золото мужчины тоже носили: перстни, часы с толстой золотой цепочкой, запонки и булавки в галстук с драгоценными камнями.
Аристократия старалась не отличаться особой пышностью, броскостью туалетов. На улице, встретив скромно одетую даму или господина, вы можете и не признать в них аристократа. Конечно, у этих людей вы не встретите смешения разных стилей, вся одежда от головного убора до перчаток и ботинок будет строго выдержана. Им не свойственны были слишком яркие цвета одежды, которые бросались бы в глаза. Надо отметить, что люди этого круга не очень спешили следовать за модой, а всегда чуточку как бы отставали от нее, что считалось признаком хорошего тона. Моды, в общем, были те же самые, но сшито безукоризненно, из самых лучших материалов...
Нам приходилось встречать этих людей кроме обычной обстановки в Мариинском и Михайловском театрах и в концертах. В воскресенье вечером в Мариинском театре шел обычно балет, и тогда собиралась особо нарядная публика. Но и там можно было отличить аристократок от представителей «золотого мешка»: красивые, изысканные туалеты аристократок выгодно отличались своей выдержанностью и изяществом от пышных, броских туалетов богатеев.
Скажем несколько слов о ридикюлях, сумках, веерах, духах, перчатках. В скромной среде часто шились сумочки из остатков материи к надетому платью. К ним пришивались кольца, через них протягивались шнурки того же цвета. Сумочка украшалась кружевами. Ридикюли носили кожаные, разных цветов, с металлическими замочками и ручками. Были ридикюли из панцирной металлической сетки, серебряные и позолоченные.
Веера в обиходе не употреблялись, разве только летом, в жару. Обыкновенно веер был принадлежностью бального платья. Разнообразие их было большое, от очень дорогих с черепаховой оправой и страусовыми перьями на золотой цепочке до дешевых на целлулоидной или деревянной основе с гармошкой из шелковой материи. На дачах было принято носить китайские веера гармошкой из бумаги. Их продавали разносчики-китайцы.
Духи модны были французские, особенно фирмы «Коти». В конце описываемого периода вошли в моду эссенции, и тоже французские, например ландышевая: маленький пузыречек заключен в деревянный футлярчик. К притертой пробке прикреплен стеклянный пестик, с которого капали одну-две капли на волосы или платье. Аромат сохранялся долго, была полная иллюзия натурального ландыша. Стоили они дорого – 10 рублей за флакончик.
Перчатки носили вязаные, из фильдекоса, в более теплое время – из лайки и замши. Среди богатых людей и в высшем кругу не принято было появляться на улице без перчаток. Особенно славились английские перчатки фирмы «Дерби» из хорошей кожи, с большой прочной кнопкой. Женщины на балах и приемах надевали белые шелковые или лайковые перчатки, длинные, выше локтя. Мужчины – если они в форме – замшевые, в штатском – лайковые...
Праздник воздухоплавания, 300-летие дома Романовых, 1910–1913 годы
А. Сумской, Николай II, «Гражданин», Абрам Лейферт, Александр Бенуа
Предвоенные годы в Петербурге заполнялись не только непрекращавшимися волнениями среди рабочих и богемными «чудачествами», но и галереей пышных торжеств, венцом которых стало празднование 300-летия дома Романовых в 1913 году. Открыл эту череду гуляний в 1910 году первый всероссийский праздник воздухоплавания.
О покорении воздушной среды в Петербурге заговорили еще в 1802 году, когда итальянский профессор Черни поставил в городе первый опыт воздухоплавания. В «Санкт-Петербургских ведомостях» появилась язвительная заметка следующего содержания: «Что, брат, задумался и что закручинился? Или злая участь ввергает тебя в пучину горести? На что отдаваться слабым и пустым воображениям? Шар твой не полетел, бочка лопнула: ну так что же? Эта ошибка не велика; иногда и философы ошибаются в своем мнении, а ты хоть и профессор, но также человек, и человек не без дела. Ты беспокоишься, что публика только потревожена была твоими утвердительными афишами. Но и то ничего: мы зато на счет твой довольно посмеялись и без застенчивости сказали что-нибудь – понимаете ли? И это ничего, все пройдет. Знаешь ли, любезный, что и парижские учители, приезжающие в Россию, бывали учениками. И это ничего. Век живи и век учись. Итак, я уверен, что твой шар не полетел не от чего другого, как от твоей жестокой строгости к физике, которая столь тобою наблюдена, что всю цель и силу потеряла. Что принадлежит до собранного тобою интереса, то это не худо: без денег человек враг отечеству. Впрочем, свидетельствую вашим высоким наукам свое почтение».
В следующем году совершил показательный полет французский воздухоплаватель-изобретатель Андре-Жак Гарнерен. С середины XIX столетия полеты воздушных шаров сделались непременной частью летних сезонов; в 1870 году состоялся первый военный полет – шар с водородом поднялся со двора Павловского военного училища. В 1910 году шар «Треугольник», экипаж которого составляли подполковник Генштаба С. И. Одинцов и его напарник В. В. Кузнецов, за сорок часов преодолели расстояние от Петербурга до хутора Вершинина близ Таганрога.
Шло время, техника совершенствовалась, в России стали появляться первые аэропланы, которыми управляли иностранные пилоты. (Кстати сказать, слова «летчик» и «самолет» появились в русском языке с легкой руки двух поэтов Серебряного века, Велимира Хлебникова и Игоря Северянина соответственно.) Был создан Петербургский императорский аэроклуб (1908), группу пилотов, среди которых были Н. Е. Попов, М. Н. Ефимов, С. И. Уточкин, В. А. Лебедев, направили на обучение во Францию. В апреле 1910 года в Петербурге прошла Международная авиационная неделя, а осенью того же года состоялся праздник воздухоплавания на Коломяжском скаковом ипподроме, который с 1908 года использовался для испытаний летательных аппаратов. На этом празднике поручик Е. В. Руднев установил три всероссийских рекорда – по продолжительности полета (2 часа 24 мин.) и набору высоты (1350 метров) и поднял в воздух двух пассажиров, также сделал два круга над Исаакиевским собором, а в конце соревнований совершил первый в истории России междугородный перелет по маршруту Петербург – Гатчина: «Оделся потеплее и велел сделать то же самое механику Плотникову... Боковой ветер сильно сносил аппарат. Вскоре под крылом “Фармана” проплыло Красное Село, Тайцы. Подлетая к лесу, аппарат попал в очень опасный слой воздуха, его стало качать, и я с большим трудом справился с управлением. Было очень холодно, еще над взморьем пальцы левой руки начали застывать, а у Лигово почти закоченели. У меня даже мелькнула мысль – выбрать ровную площадку и совершить спуск, но впереди уже виднелось спасительное военное поле Гатчины. Ровно 56 минут потребовалось нам, чтобы покрыть расстояние в 60 верст». Коллега Рудневалейтенант Г. В. Пиотровский первым в истории пролетел над морем, из Петербурга в Кронштадт.
Капитан Л. М. Мациевич взял в показательный полет пассажиром председателя Совета министров П. А. Столыпина. Увы, это оказался последний успешный рейс одного из первых русских пилотов – в тот же день капитан Мациевич трагически погиб.
Журналист А. Сумской посвятил летчику и его похоронам проникновенный очерк.
То настроение, тот ужас, какой пережила многотысячная толпа при падении 24 сентября сего года авиатора Льва Макаровича Мациевича с высоты 500 метров, передать сейчас словами нет возможности. Такие моменты не передаются. Они только чувствуются нервами, сердцем. Чувствуются еще потом долго, болезненно, но передать их в точности нельзя... И потому то, что я передам, будет, может быть, только слабым рефлекторным отблеском действительного.
В первый момент, когда аэроплан кувыркнулся носом вниз и от него отделилась человеческая фигура, толпа невольно болезненно вскрикнула, как один человек, ахнула и замерла, с ужасом следя, как авиатор, перевернувшись в воздухе несколько раз, с быстротой ядра, пущенного из пушки, падал вниз.
Ужас случившегося, сознание развязки и того, что помочь падающему нет сил, нет возможности, тяжелым камнем придавили всех на мгновение и сковали волю... Но еще момент – и толпа вздрогнула и побежала, гонимая ужасом и инстинктом, к тому месту, где упал авиатор. И то, что она, эта толпа, увидела, прибежав на место катастрофы, вызвало новый крик ужаса и горя... Авиатор был мертв... Он лежал ничком, зарывшись головой в землю...
Но вот явился доктор... распорядители... взяли... понесли... Толпа, рыдая, двинулась за печальной процессией к карете «скорой помощи». Уложили и увезли... Аэродром понемногу начал пустеть...
Роковая весть о гибели Льва Макаровича Мациевича с быстротой молнии разнеслась по городу, и уже к вечеру знали почти все о его трагической кончине.
Утром 25 сентября все газеты были переполнены статьями о роковом полете Льва Макаровича и тех причинах, которые могли вызвать такую трагическую развязку. Некоторые распространенные газеты в первый же день посвятили памяти погибшего прочувственные статьи, с выяснением заслуг покойного как авиатора, инженера, общественного деятеля и человека. Это сразу же дало определенный облик погибшему и создало в массах соответствующее настроение. Массы почувствовали, что они потеряли в лице покойного не только авиатора и инженера, а что вместе с ним со света ушел еще один стойкий и честный общественный деятель, ушел практик – борец за идеалы лучшего будущего, ушел чудный человек, каких в жизни так мало... И это объединяло всех около дорогого имени, около своего родного человека. Имя Мациевича в этот день было у всех на устах.
В час дня на панихиде в Казанском соборе, кроме семьи покойного, друзей и представителей от разных казенных ведомств, была масса молящихся студентов, курсисток, учеников средних учебных заведений и народных школ и просто народа, без отличительных признаков социального положения. Пришли почтить память погибшего все те, кто видел в покойном олицетворение чего-то бодрого, смелого, красивого, родного... Пришли помолиться за него и поплакать вместе с близкими ему людьми...
После панихиды молящиеся долго не расходились с Казанской площади, все чего-то ждали, разбившись на группы и обсуждая происшедшее на все лады. Все удручены... подавлены... всем, очевидно, хочется услышать что-либо определенное о причинах трагедии. И потому офицеров – летчиков и моряков – окружают целые толпы людей, засыпая их вопросами. Но увы... Никто из них ничего не может сказать определенного, так как причина падения была и остается и посейчас невыясненной. Это тайна, которую унес с собою в могилу погибший. (Мациевич пытался поднять самолет на максимально возможную высоту. – Ред.)
Настроение с каждым часом росло. Все новые и новые группы людей подходили к Казанскому собору. Получался какой-то своеобразный митинг печали, в котором центральное место занимали офицеры. К вечеру это настроение еще расширилось и окрепло в массе.
Уже к 8 часам вечера часовенка военного клинического госпиталя, где покоился прах усопшего, была буквально переполнена молящимися. И сотни, а может быть, и тысячи людей стояли за часовней на улице, ожидая очереди поклониться дорогому человеку. Одна за другой прибывали депутации от разных казенных и общественных учреждений и групп, друзья и просто частные лица, возлагали на гроб венки и цветы. Гроб положительно утопал в цветах.
Преобладали венки от учащихся средних и высших учебных заведений, школ и курсов. Трогательные надписи на лентах свидетельствовали о том, как глубоко и трепетно чувствовали эти юные души потерю такого талантливого, светлого, молодого, жизнерадостного человека, как Лев Макарович...
26 и 27 сентября публика массами посещает часовню и без конца возлагает венки. Перед панихидой 27 сентября часовня настолько была переполнена венками, что пришлось ранее возложенные убирать на приготовленные колесницы, дабы дать место у гроба вновь возлагаемым.
К 12 часам дня 27 сентября, перед выносом тела из часовни, улицы, прилегающие к клиническому госпиталю, запружены народом. Много военных всех родов оружия, но они совершенно тонут в той массе учащихся и штатских, какая собралась на проводы. Настроение повышенное, нервное...
Трагизм происшедшего еще не изгладился из памяти, еще бередит сердца, еще давит на душу и мозг каждого...
Но вот кончилась панихида. Гроб вынесли, при раздирающих душу рыданиях жены покойного, из часовни и установили на катафалк. Процессия тронулась по направлению к Адмиралтейству, в собор Святого Спиридония.
По дороге грязь, слякоть. Но публика запруживает улицы и компактной массой двигается за колесницей...
Во время панихиды в соборе Святого Спиридония и потом в течение целого дня продолжалось возложение венков на гроб погибшего от всевозможных учреждений, групп и лиц. Кажется, нет такого казенного и общественного учреждения, школы, курсов, которые бы не возложили венка на гроб Мациевича и так или иначе не были представлены перед гробом. Сотни учреждений и лиц самых разнообразных направлений и окрасок несли знаки своего сочувствия, удивления и преклонения к гробу погибшего героя...
28 сентября – день похорон Льва Макаровича. Местность, прилегающая к собору Святого Спиридония в здании Адмиралтейства, еще с утра запружена народом. Александровский сад переполнен. Стоят на возвышениях, на решетках, сидят на деревьях. Масса народа в переулке, ведущем в собор. Эта местность буквально осаждается желающими попасть на отпевание. Отдать последний долг погибшему явились люди всех положений, рангов, возрастов, полов и национальностей. Масса народа пришла с самых отдаленных окраин Петербурга.
В церковь с 9 часов утра начали прибывать депутации от самых разнообразных учреждений и групп. Моряки, кавалергарды, студенты, курсистки, рабочие, артисты, нижние чины и т. д. Парадные мундиры чинов разных ведомств и воинских частей мешались со скромными костюмами учащихся и штатской публики.
Церковь, несмотря на то что пропускались лица, только имеющие билеты, уже к началу литургии была переполнена народом. Хоры также битком набиты, и тысячи глаз молящихся устремлены вниз на печальное зрелище, на последнюю почесть, отдаваемую человеческому телу на земле.
Храм убран тропическими растениями. Гроб положительно тонет в массе живых, благоухающих цветов. У изголовья гроба лежат серебряные венки от высочайших особ. Покойный лежит в гробу в морском форменном сюртуке с тремя академическими знаками на груди. Лицо землистое, заостренное, в котором только с трудом можно узнать жизнерадостное, цветущее, живое лицо всегда бодрого и веселого Льва Макаровича.
У гроба стоят: вдова покойного, отец, родственники, друзья, сотоварищи-летуны и, выстроившись в шеренгу в полном составе, команда подводной лодки «Акула», на которой плавал покойный. Вдоль собора стоит шпалерами команда Гвардейского флотского экипажа.
Отдать последний долг усопшему прибыли военный министр Сухомлинов, товарищ морского министра адмирал Григорьев, помощник военного министра генерал Поливанов, адмиралы Яковлев, де Ливрон, Рейценштейн, Запаренный; генералы барон Каульбарс, Кованько, контр-адмирал граф Толстой; члены Государственной думы Тучков, Челноков, Лерхе, Некрасов, Степанов и многие другие. А также временно пребывающий в Петербурге военный министр Соединенных Штатов Дикенсон и представители французских авиаторов Полана и Райта.
Семья покойного сплоченной группой стоит у гроба. Все измученные, уставшие, страдающие...
Депутации прибывают в продолжение всей литургии и возлагают венки. Много их возложено в этот день, красивых, художественных, дорогих... Но венцом всего был дар детей.
Два маленьких гимназиста, не старше первого класса, смущенно подходят ко гробу и так же смущенно кладут на него свой скромный дар – две живые хризантемы. Это был самый скромный дар на гроб Льва Макаровича, но, может быть, самый непосредственный и самый искренний. Чувствовалось, что эти хризантемы приобретены детьми на гроши, которые им, быть может, были даны на лакомства, и что, урвав от себя эти гроши, они положили на гроб часть себя, часть своей детской души, удивленной и пораженной неразгаданной загадкой бытия и плачущей трепетными слезами вместе с окружающими...
После панихиды гроб с останками, покрытый Андреевским флагом, на руках министров, адмиралов, генералов, членов Государственной думы, авиаторов и родственников был вынесен из церкви и при звуках «Коль славен» установлен на катафалке.
Для отдания воинских почестей покойному перед собором были выстроены матросы Гвардейского и Балтийского флотских экипажей с двумя оркестрами музыки.
Трудно передать грандиозность картины, открывшейся перед глазами лиц, вышедших из собора. Дворцовая площадь, Александровский сквер, Невский проспект, леса вновь строящихся домов, балконы, крыши – все это сплошь было усеяно и запружено народом. Кругом на земле сплошное море голов. И это море двигалось, колыхалось, тянулось стать поближе к процессии, ко гробу, и потому тихо волновалось, переливаясь с места на место.
В час двадцать минут дня процессия, при звуках шопеновского похоронного марша, тронулась в путь по Невскому проспекту.
Людское море тел всколыхнулось и хлынуло за процессией на Невский проспект и затопило все на своем пути. Движение трамваев, извозчиков, даже пешеходов приостановилось в этот момент по Невскому, так как двигаться можно было только по одному направлению: за волной. С боковых улиц, как с притоков, вливались в общее русло, текущее по Невскому, все новые и новые массы народа.
Все окна, все балконы, все возвышения были заняты публикой. На протяжении всего Невского глаз видел только процессию и медленно плывущую вперед черную массу. Поминутно то там, то здесь щелкают фотографические аппараты, вертят свои вертушки кинематографщики, снимая редкую процессию. Десятки бойких мальчишек, с риском быть задавленными толпой, сновали среди движущейся массы, предлагая последние портреты покойного.
День был ясный, солнечный, ласковый... Играла музыка... И этот прощальный привет умирающего лета и звуки траурного марша как-то еще больше усиливали грусть, рождали большую тоску души, бередили тяжелую рану сердца, нанесенную потерей близкого, дорогого человека...