Век Наполеона. Реконструкция эпохи Тепляков Сергей
3
Каждая клятва верности имела время и место действия, и вполне объяснимо, что слово «предатель» в те времена употреблялось крайне редко. Таковыми могли считаться разве что французские эмигранты или служившие в русской армии подданные государств, союзничавших с Францией или находившихся от нее в какой-либо форме зависимости.
Осенью 1812 года в Москве французы взяли в плен барона Фердинанда Винцингероде, командира одного из русских партизанских отрядов. Винцингероде, узнав, что французы намерены взорвать Кремль, поехал в Москву, чтобы как-то этому помешать. Однако при этом барон либо что-то упустил в парламентерской процедуре (пишут, что он не взял с собой трубача), либо не являлся парламентером вовсе (согласно Коленкуру, Винцингероде в солдатской шинели пытался «распропагандировать» французских солдат). Так или иначе, французы схватили барона и сочли его пленным. Когда Винцингероде привели к Наполеону, тот пригрозил пленнику смертью, считая барона своим подданным. Винцингероде отвечал, что давно готов к этому («Я служил всегда тем государям, которые объявлялись вашими врагами, и везде искал французских пуль!») и добавил, что царь Александр не оставит его семью. Храброму барону повезло: или ответ понравился императору, или заботы отступления отвлекли его, но сразу Вингцингероде не расстреляли, а потом (под Борисовым) он был освобожден партизанами отряда графа Чернышева. В эпоху же побед Наполеон был совсем снисходителен: когда генерал Вимпфен, немец на русской службе, юридически являвшийся подданным Наполеона, был при Аустерлице взят в плен и ожидал, что его расстреляют, Наполеон просто выпил с Вимпфеном вина.
Может, Наполеон вспомнил, как в 1788 году, будучи поручиком, сам пытался поступить на русскую службу? За месяц до прошения Наполеона о принятии в Русскую армию был издан указ о принятии иноземцев на службу чином ниже, на что Наполеон не согласился. Руководившему набором волонтеров для участия в войне с Турцией генерал-поручику Заборовскому будущий император сказал: «Мне король Пруссии даст чин капитана!». Заборовский, в 1812 году ставший одним из московских беженцев, горько каялся в этом отказе. Да и король Пруссии через двадцать лет, надо полагать, готов был дать Бонапарту не только капитанский чин.
4
Национальность в те времена большого значения не имела – смотрели на вероисповедание. Тогдашний военный мир был даже более интернационален, чем штатский. В армии Суворова во время Швейцарского похода главой «русской партии» был генерал Отто Вильгельм Христофор фон Дерфельден, выходец из Эстляндии, которая отошла России только в 1710 году, а до этого была шведской территорией.
Дерфельден служил в российской армии с 19 лет. Именно он на военном совете в Мутентале, после того как Суворов рассказал о гибельной для армии ситуации, от имени армии ответил: «Веди нас, с нами Бог, мы – русские».
Европа тогда имела куда более причудливый в сравнении с теперешним вид: Ганновер, например, был английским, а Померания – шведской. (Теперь это – территория нынешней ФРГ). Так что уроженца Ганновера русского генерала Леонтия (Теофиля Августа) Беннигсена, которого считали немцем, правильнее считать англичанином. А прусский фельдмаршал Блюхер был родом из Померании и службу свою начал в шведской армии, в рядах которой принял участие в Семилетней войне. Именно к пруссакам он, 16-летний офицер, попал в плен и через два года записался в прусскую службу (это было делом обычным для пленных), определив этим, возможно, не только свою судьбу, но и судьбу Европы – все же именно благодаря упорству, если не упертости, Блюхера пруссаки пришли на поле Ватерлоо.
Кроме того, короли и императоры «дружили» то с теми против этих, то с этими – против тех. Из-за этого у их подданных были порой весьма причудливые послужные списки.
Например, Фаддей Булгарин, по происхождению поляк (Ян Тадеуш), известный по советским учебникам литературы враждой с Пушкиным, был в наполеоновскую эпоху офицером: сначала – в русской армии, потом – во французской. Как русский офицер, он участвовал в Прусской кампании (за Фридланд получил орден св. Анны третьей степени) и в войне со Швецией в 1808–1809 годах. Потом перешел на французскую службу (после Тильзита Россия стала союзницей Франции) и в составе Польского легиона воевал в Испании. Затем проделал поход в Россию и только в 1814 году в Пруссии закончил свой боевой путь, попав в плен. Зная это, легко понять, почему в своих военных мемуарах Булгарин пишет об Испании только с позиций высокой политики, а о походе в Россию не упоминает вовсе – не писать же ему, как он, русский журналист, штурмовал батарею Раевского и рубил солдат Лихачева. Французская карьера Булгарина удалась лучше русской: если в армии Александра он дослужился до подпоручика, то в армии Наполеона стал капитаном и кавалером ордена Почетного легиона.
(Пушкиноведы едва ли не каждое слово Булгарина о Пушкине, даже то, что можно посчитать комплиментом, оценивали как донос. Забавно, что доносами считают опубликованные в журнале статьи Булгарина о «Евгении Онегине». Не проще ли и не вернее ли писать донос настоящий – тайком, о котором и не узнает никто – чем вот так, публично? И если публично – так, видимо, это уже и не донос? В вину Булгарину ставят строки о Пушкине «бросает рифмами во все священное, чванится пред чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан». Но они, во-первых, во многом правда: достаточно прочитать, например, написанное Пушкиным после подавления Николаем Первым польского восстания очень даже верноподданническое стихотворение «Клеветникам России», за которое Пушкину выговаривали даже близкие друзья. Во-вторых, много написано и о том, как Пушкин стремился к придворному званию и досадовал, когда стал всего лишь камер-юнкером. При этом надо еще помнить, что Булгарин был старый солдат, а Пушкин со своим окружением были для него не нюхавшие пороху штафирки. Уже этим они не могли вызывать у Булгарина ничего, кроме насмешки и презрения. Когда друг Пушкина барон Дельвиг вызвал Булгарина на дуэль, тот распорядился ответить: «Передайте господину барону, что я видел больше крови, чем он – чернил!». И дуэль не состоялась).
Поляк Юзеф Понятовский служил сначала в рядах австрийской армии, потом – в прусской и имел даже прусский орден, с которым он в 1806 году поехал на встречу с Наполеоном, чем вызвал неудовольствие императора, как раз накануне разгромившего пруссаков. Как известно, затем Понятовский служил Наполеону до самой своей смерти в водах реки Эльстер. А еще во французской армии служил ирландец Макдональд, а среди генералов был даже некто Андоленко – француз русского происхождения.
В Военной галерее Зимнего дворца есть портрет барона Генриха Жомини, знаменитого военного теоретика. Между тем в 1812 году барон, швейцарец по национальности, состоял в Великой Армии и был там в немалых чинах – сначала губернатор Вильны, потом – Смоленска. Если в кампанию 1812 года он и совершал подвиги, то во славу французского оружия: например, его знания помогли Наполеону переправиться через Березину. К союзникам же он перешел только летом 1813 года, в последний день заключенного после Бауцена Плейсвицкого перемирия: Жомини, служивший тогда начальником штаба в корпусе Нея, рассчитывал за Бауцен получить чин дивизионного генерала, но Бертье помешал. Жомини обиделся, перешел на сторону союзников, через несколько дней был принят в русскую армию в чине генерал-лейтенанта и состоял при Александре Первом военным советником.
Удивительнее всех сложился боевой путь австрийского князя Карла Филиппа цу Шварценберга: начав воевать с французами с 1790-х годов, он после Тильзита стал послом Австрии в Петербурге. Но после того, как разгромленная под Ваграмом Австрия попала в сферу влияния Наполеона и даже отдала ему в жены свою эрцгерцогиню, Шварценберг стал австрийским послом в Париже, а в 1812 году, командуя австрийским корпусом в составе Великой Армии, вместе с ней вторгся в Россию. За бой с армией Тормасова при Городечно он по ходатайству самого Наполеона получил от императора Франца I маршальский жезл. Однако уже в 1813 году, после того как Австрия примкнула к антифранцузской коалиции, Шварценберг стал главнокомандующим всеми союзными войсками. За битву под Лейпцигом Шварценберг был награжден русским орденом св. Георгия первой степени. В общем, этот замечательный человек успел повоевать за всех и даже получить высшие награды от главных противников эпохи.
Однако Наполеон поневоле делал людей принципиальными. Сказанные бароном Винцингероде Наполеону слова («Я служил всегда тем государям, которые объявлялись вашими врагами, и везде искал французских пуль!») мог произнести упомянутый Клаузевицем в книге «1812 год» Лео фон Люцов, младший брат известного партизанского вождя пруссаков Адольфа фон Люцова. Лео служил до 1806 года в прусской гвардейской пехоте, в 1809 году перешел на службу в австрийскую армию, после разгрома которой отправился в Испанию, но там попал после капитуляции Валенсии в плен и был отправлен в Южную Францию, откуда бежал и через всю Европу пришел в Россию, где вступил в русскую армию и был принят в генеральный штаб в чине подполковника. «Я не знаю другого немецкого офицера, который участвовал бы во всех трех войнах – австрийцев, испанцев и русских – против Франции», – заключает Клаузевиц.
Биться с Наполеоном – вот что тогда было главным для огромного количества людей. И не важно, под чьими знаменами: после оставления Москвы многие русские офицеры, полагая, что дело кончится новым Тильзитом, говорили о желании записаться в испанскую армию, чтобы там воевать с французами.
Общеизвестно, что и сам Наполеон в общем-то не был французом – Корсика только в 1768 году, за год до его рождения, перешла к Франции, а до этого больше 400 лет принадлежала Генуе. Кем считать Наполеона, если к тому же верить, что его предки приехали на Корсику из Греции? (Наполеон соотносился с Францией примерно так же, как Сталин – с Россией). Кем считал себя сам Наполеон – французом, итальянцем или корсиканцем – неизвестно по той простой причине, что для него самого этот вопрос не существовал: он служил себе, он был сам себе мир.
Армия двунадесяти языков – так называли армию Наполеона. По одним данным, в составе Великой Армии в Русском походе «не французов» было около половины, по другим – четверть. При этом, хотя расы и нации были перемешаны, но, по свидетельству современников, армия не переплавилась в единый организм. Немецкие и австрийские корпуса все меньше понимали, почему они должны воевать за Наполеона, который до этого не раз становился их противником. Неспроста австрийский корпус Шварценберга в Белоруссии и пруссаки Йорка в Риге почти не доставляли проблем своим русским противникам. Испанцы сдавались при первой возможности (их, в уважение к борьбе испанцев против Наполеона, велено было содержать лучше других пленных).
При этом в русской армии языков было не меньше. Например, среди командиров всех уровней было огромное количество разных немцев, в основном – пруссаков, перешедших на русскую службу после разгрома Пруссии в 1806 году, чтобы продолжать борьбу с Наполеоном. В русской армии служил, например, будущий военный теоретик Карл Клаузевиц. Правда, тогда он был еще практик: благодаря его талантам переговорщика противостоявший русским под Ригой корпус генерала Йорка принял нейтралитет и вышел из войны. (В то же самое время два брата Клаузевица служили под французскими знаменами в корпусе Йорка: «мысль о том, что здесь, может быть, придется увидеть брата взятым в плен, была для меня гораздо мучительнее, чем представление о том, что придется сражаться друг против друга в течение нескольких дней…», – писал Клаузевиц).
Неудивительно, что газета «Ведомости», издававшаяся в 1-й Западной армии Барклая, эдакая «армейская многотиражка», выходила на двух языках – русском и немецком. Немцев было столько, что часто они даже не считали нужным осваивать русский язык. Так, военный советник Александра I генерал Карл Людвиг Август Фуль за шесть лет службы не выучил русского языка, тогда как его денщик Федор Владыко хорошо говорил по-немецки, хотя и плохо писал на родном языке. (Впрочем, не всякий русский знал свой язык – будущий декабрист Сергей Муравьев-Апостол в детстве жил в Гамбурге и Париже, на русском впервые заговорил в 13 лет, а в 1812 году было ему шестнадцать. Даже много позже, уже после восстания декабристов, попав в крепость, он, по приведенному Натаном Эйдельманом свидетельству Александра Одоевского, не мог перестукиваться с соседними камерами «по одной простой причине: не знал русского алфавита»).
Языком русского штаба был французский: как иначе поняли бы друг друга грузин Багратион, родившийся в Риге шотландец Барклай, ганноверский немец Беннигсен, ирландец Иосиф О'Рурк из армии Чичагова, француз Сен-При, серб Милорадович и крещеный турок Александр Кутайсов?
А еще в русской армии были башкиры, калмыки (у них на знамени были изречения на тибетском языке и дева-ангел Окон-Тенгри с младенцем в зубах на лошади, взнузданной змеями). Денис Давыдов писал, что при начале партизанской войны крестьяне как-то раз убили отряд из шестидесяти казаков-тептярей (тептяри – татары, жившие в то время на территории нынешней Башкирии), приняв их за солдат наполеоновской армии «от нечистого произношения ими русского языка».
Впрочем, смешение наций было обычным делом в те времена: испанскими дивизиями, действия которых 23 июля 1808 года принудили к сдаче отряд Дюпона под Байленом, командовали швейцарец Теодор Рединг и даже французский (!) маркиз де Купиньи. При этом швейцарцы были и в армии Дюпона, и во время байленских боев одни перешли на сторону испанцев, а другие остались с Дюпоном до конца. Правда, капитуляцию Дюпона принимал генерал Костаньос, испанец, который и получил титул герцога Байленского.
Интересно, что многие поляки, попавшие в русский плен в 1812 году, потом перешли на русскую службу – их определили в казачьи войска. Примечательно, что в срок службы им было посчитано пребывание в Великой Армии – так что уже скоро они начали выходить в отставку.
5
В те времена у человека была одна цель: прожить жизнь не зря. Причем это «не зря» крайне редко было материальным – немалое количество людей уже по рождении имело и деньги, и титулы.
Вот как командовавший в 1812 году сводно-гренадерской дивизией граф Михаил Воронцов, наследник громадного состояния, родившийся в Англии, сразу же записанный в полк и к 19 годам уже имевший на бумаге чин камергера (полковника). Впрочем, чин этот не значил ничего: службу в армии Воронцов начал в 1801 году поручиком.
Ему, как и многим подобным богачам, не для чего было жить, кроме славы. Поэт Петр Вяземский записал: «Я желал бы славы себе, но не для себя, а с тем, чтобы озарить ею могилу отца и колыбель моего сына». (Слава была и у Вольтера, но писательство не давало настоящей, 999-й пробы, славы, а о том, что мир можно завоевать, придумав диету, духи, штаны, песню, и вовсе никто не подозревал). Война была прямой и самой короткой дорогой к славе, поэтому мужчины бежали в армию чуть не наперегонки. «Я только что узнал с невыразимым наслаждением, что мои самые заветные мечты сбудутся. Она скоро начнется, эта новая война, которая так превознесет славу Франции», – записал весной 1812 года французский офицер Фонтен дез Одоар.
Наполеон своей судьбой раздвинул пределы достижимого так, что те, кто прежде надеялся к старости выслужить чин полковника, при нем совершенно потеряли голову от открывшегося горизонта. В «Войне и мире» старый граф Ростов, когда его сын Николай заявляет, что хочет идти в гусары, говорит: «Все Бонапарте всем голову вскружил; все думают, как это он из поручиков попал в императоры».
Альфред де Мюссе, родившийся на излете эпохи, написал об этом так: «Один только человек жил тогда в Европе полной жизнью. Остальные стремились наполнить свои легкие тем воздухом, которым дышал он. (…) Никогда еще люди не проводили столько бессонных ночей, как во времена владычества этого человека. Никогда еще такие толпы безутешных матерей не стояли у крепостных стен. Никогда такое глубокое молчание не царило вокруг тех, кто говорил о смерти. И вместе с тем никогда еще не было столько радости, столько жизни, столько воинственной готовности во всех сердцах. (…) Они хорошо знали, что обречены на заклание, но Мюрата они считали неуязвимым, а император на глазах у всех перешел через мост, где свистело столько пуль, что, казалось, он не может не умереть. Да если бы и пришлось умереть? Сама смерть в своем дымящемся пурпурном облачении была тогда так прекрасна, так величественна, так великолепна! (…) Никто больше не верил в старость. Все колыбели и все гробы Франции стали ее щитами. Стариков больше не было, были только трупы или полубоги».
Это была битва нового Голиафа с бесчисленным количеством Давидов, каждый из которых мечтал поразить его, чтобы, может быть, самому стать хоть немного Голиафом. Великий противник делал и их, Давидов, немного больше. За это каждый Давид был благодарен Голиафу. Бесчисленные Давиды не могли собраться духом, чтобы победить именно потому, что без Голиафа они становились никем. (И еще: Юрий Лотман пишет, что люди того времени постоянно ощущали себя как бы на сцене: они играли в грандиозном спектакле и разве что наедине с собой снимали свои маски и костюмы – да и то вряд ли. Еще меньше они желали окончания спектакля).
Они влюблялись в войну, как в прекраснейшую из женщин, и это почти всегда была любовь с первого взгляда. Для Вольдемара Левенштерна, который в 1812 году был майором и адъютантом Барклая-де-Толли, история этой странной для нынешнего человека любви началась в 1790 году, когда он, 12-летний мальчик, увидел морской бой между русским флотом и шведами неподалеку от Ревеля. «Шведские ядра долетали до нас; свист, который они производили, пролетая над нашей головой, приводил меня в восторг; некоторые ядра попали в стену этой старой деревянной батареи, и я заметил, что окружающие нимало не разделяли мое радостное настроение; некоторые старые воины даже побледнели. Их ужас и еще более величественная картина сражения произвели на меня глубокое впечатление; с тех пор я только и мечтал о сражениях и ничего так не желал, как еще раз быть свидетелем битвы», – вспоминал, повзрослев, Левенштерн.
Они любили войну еще и за то, что она все расставляла по своим местам и показывала каждому его истинный вес. Генерал Эммануэль накануне Отечественной войны сказал Денису Давыдову: «Нам нужна война, нам нужна война, мой любезный Денис: в мирное время, посмотри, и Витт становится колоссальным».
Их «сказками на ночь» были воспоминания ветеранов. Детские глаза смотрели на стариковские увечья как на ордена. Один из русских офицеров 1812 года вспоминал своего дядю, поручика Алтухова: «без правого глаза от пули, с проткнутым скулом той же стороны и без левого уха, сдернутого картечью». Этот изувеченный, ничего не выслуживший человек, считал, тем не менее, что прожил славную жизнь – ведь всю ее он отдал Отечеству!
Люди того времени легко относились к войне, возможно, еще и потому, что попадали на нее еще детьми. То, что должно быть ужасно, было для них обычно с детства. Князь Петр Багратион впервые попал на войну в 17 лет. В 1787 году на одну из бесчисленных русско-турецких войн приехал 16-летний Николай Раевский, будущий герой войны 1812 года. После этого неудивительно, что в Отечественную войну при нем были сыновья – 17-летний Александр и Николай, которому и вовсе было 11 годков. Под Салтановкой, когда измученные за десять часов боя войска стали сдавать, Раевский пошел вперед с сыновьями. «Меньшого, Николая, он вел за руку, а Александр, схватив знамя, лежавшее подле убитого в одной из предыдущих атак нашего подпрапорщика, понес его перед войсками. Геройский пример командира и его детей до исступления одушевил войска», – писал внук Раевского Николай Орлов, чьи воспоминания были потом опубликованы в журнале «Русская старина».
Сам Раевский потом, когда его стали допекать воспоминаниями о Салтановке, говорил, что все это придумал бывший при войсках поэт Василий Жуковский. Поэту Батюшкову Раевский говорил: «Правда, я был впереди. Солдаты пятились, я ободрял их. Со мною были адъютанты, ординарцы. По левую сторону всех перебило и переранило, на мне остановилась картечь. Но детей моих не было в эту минуту. Младший сын собирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребенок, и пуля ему прострелила панталоны); вот и все тут, весь анекдот сочинен в Петербурге». Однако послужные списки показывают, что Александр в бою под Салтановкой был, да и про ягоду Раевский рассказывает зря: младший, 11-летний Николай, после Салтановки был произведен в подпоручики – не за землянику же. Сам Раевский-старший писал знакомой сразу после сражения без шуток, но с гордостью: «Сын мой, Александр, выказал себя молодцом, а Николай даже во время самого сильного огня беспрестанно шутил; этому пуля прорвала брюки; оба сына повышены чином».
Сын императора Павла Первого Константин в 20 лет проделал вместе с Суворовым Итальянский и Швейцарский походы. Если царь отдает войне своего сына, то смели ли его подданные держать своих дома?
Надо понимать еще вот что: у всех этих людей, у всех красавцев-гусар, пленительных корнетов, графов и князей руки были по локоть в крови. Война была контактная – на выстрел надеялись мало – в основном на удар саблей или палашом. Противники бились глаза в глаза. Казалось бы, очень скоро, едва ли не сразу, человек должен был сойти с ума – однако не сходил. Причина была проста: разрушительные для душевного здоровья мысли о ценности человеческой жизни, о том, что каждый человек – целая Вселенная и т. п., еще не родились. Зато было множество геройских легенд. Говорили, например, что Карл XII, впервые оказавшись на поле боя и услышав вокруг себя странный свист, спросил: «Что это?». «Это пули, государь!» – отвечали ему. «Теперь это будет моя любимая музыка!» – заявил Карл. Рассказывали, что под Тулоном, когда Жюно под диктовку Наполеона писал какой-то приказ, рядом рухнуло ядро, засыпав всех землей. «Ну вот, – заявил, отряхнувшись, Жюно, – нам не придется посыпать чернила песком!». При Прейсиш-Эйлау командир французской кавалерии генерал Лепик, выехав перед ряды, увидел, что его солдаты пригибаются под русским огнем. «Выше головы, ребята! Это только пули – не гавно!» – закричал Лепик.
(Был и еще один поворот: убийство в бою совершалось сгоряча, в угаре – так убивать было легко. После того, как адреналиновая волна схлынула, убийство становилось несравнимо труднее, почти невозможно. Николай Муравьев описывал, как при Тарутино русский драгун, получив приказ убить пленного поляка, «приставя ему палаш к горлу, собирался заколоть его, но не мог решиться». У драгуна так и не поднялась рука, он подозвал проезжавшего мимо казака, тот сначала заявил: «Эту собаку заколоть? Сейчас!», разогнался, но на последних шагах поднял пику – не смог и он. Поляка погнали в Тарутино к пленным).
Война удивительным образом не ожесточала людей. Неспроста в мемуарах почти всегда пишется «неприятель» и почти никогда вы не встретите «враг». При малейшей возможности человеческое в человеке брало верх. Фаддей Булгарин писал в воспоминаниях о кампании 1808 года в Финляндии: «(…) Шведскою кавалерией, т. е. саволакскими драгунами, командовал капитан Фукс, человек лет за сорок, храбрый воин, веселый и откровенный. Он подружился с Кульневым и часто приезжал к нему на аванпосты. Неустрашимый, неутомимый Кульнев был по душе Фуксу, и если он мог достать курительного табаку, рому или другого аванпостного лакомства, то или присылал Кульневу через своего драгуна, или сам привозил на наши пикеты. (…) Наши казаки, гродненские гусары и уланы, так свыклись с саволакскими драгунами, что в авангарде вовсе с ними не перестреливались без крайней нужды».
Каждая минута без риска тягостно томила этих людей. Генрих Росс в своих воспоминаниях о 1812 годе записал: «Во время остановки и взаимного обозрения какой-то казачий офицер подмигнул одному из наших, лейтенанту фон Менцингсену. Наш выступил, подошел и тот. Долго оба гонялись друг за другом в пространстве между обоими фронтами. Все взоры были обращены на них: оба ревностно действовали саблями, но ни один не мог даже задеть другого, ибо оба умели ловко парировать удар противника. Наконец, утомившись от бесплодного и бескровного боя, оба вернулись на свое место, и это зрелище так и осталось веселым приключением».
Во время пребывания Наполеона в Москве князь Гагарин поспорил (тогда говорили – «побился об заклад») с приятелями, что доставит Наполеону два фунта чая. Надо полагать, вся компания была изрядно пьяна. Однако даже когда все начали трезветь, было уже поздно – в те времена такие вещи в шутки не обращались. Каким-то чудом Гагарин через аванпосты проехал в Москву и даже достиг Наполеона, которому, видимо, хотелось хоть какого-то разнообразия. Гагарин потом излагал его диалог с Бонапартом так:
«– Какое у вас ко мне дело? – спросил Наполеон.
– Я поспорил с целым обществом, что ваше величество не откажется отведать нашего московского чая, представляющего из себя для Москвы национальный напиток.
– И только за тем вы ко мне заявились? – спросил Наполеон, не сдерживая насмешливой улыбки.
– О, нет! Кстати, хотел на деле убедиться, так ли французы гостеприимны и галантны, как о них рассказывают.
– Французы снисходительны и любезны! – проговорил Наполеон и приказал окружающим его пропустить князя Гагарина обратно в русский лагерь».
Пари было выиграно, а Гагарин прославился на всю жизнь – еще в конце XIX века ему, постаревшему и за худобу прозванному «адамовой головой», вспоминали эту историю.
6
Наполеон был бессмертен, но это было еще не все. Он брал с собой в бессмертие и друзей, и врагов – и за это люди того времени готовы были простить ему даже собственную смерть.
«Опьяненные сражением солдаты не боялись смерти, которая могла стать вечным раем славы», – записал современник. Слава была синонимом бессмертия. И ведь не подвел расчет – тысячи из них остались в истории! «Я желаю многим молодым людям пережить подобный радостный день!» – записал в 1855 году наполеоновский офицер Анджей Неголевский, вспоминая бой в ущелье Сомосьерра, где 150 польских кавалеристов атаковали испанские позиции. Надо было скакать вверх по горной дороге, на каждом повороте которой испанцы поливали атакующих картечью. Поворотов было четыре: на трех стояло по две пушки, на последнем, четвертом – десять. С криками «Hex жие цезар!» (польский перевод французского «Да здравствует император!») поляки бросились навстречу смерти. С каждым новым поворотом дороги их становилось все меньше. До четвертой батареи доскакал замыкающий взвод колонны, которым командовал лейтенант Неголевский. Тут под ним убило лошадь, а упавшего Неголевского испанцы принялись колоть штыками – он получил одиннадцать ран.
Весь в крови Неголевский лежал возле захваченных поляками пушек, когда Наполеон, осматривавший позицию, отдал ему свой крест Почетного легиона. И ведь, наверное, не придумал Неголевский свою «радость» – должно быть, даже в горячке боли от всех своих ран он ощущал некое «счастье».
Барон де Марбо описывает, как в бою под Эйлау русский пехотинец пытался попасть в него штыком: «Он пробил мне левую руку, и я с ужасным удовольствием вдруг почувствовал, как из нее потекла горячая кровь…». Ужасное удовольствие – в этом, видимо, и был смысл существования миллионов людей, живших тогда на планете Земля, за ним гонялись Наполеон, Кутузов, Беннигсен, Мюрат, Боливар, тысячи других, помельче, и миллионы тех, кого совсем не видать даже в оптические стекла исторических книг и полотен.
Они, и правда, летели на бой, как на пир. «Наполеон, этот великий знаток людей, – вспоминал Тирион, старший вахмистр одного из кирасирских полков, – внушил войскам, что дни сражения суть большие праздники, и раз навсегда был отдан приказ, чтобы в дни сражений люди были в полной парадной форме». Война делалась грандиозным спектаклем, и в нем каждому хотелось рольку, да хорошо бы еще со словами. «Я сыграла небольшую партию в огромном спектакле, который мы дали господам пруссакам на равнинах под Йеной», – пишет Тереза Фигер (драгун Сан-Жен). Поэтизировали даже то, что, казалось, поэтизировать невозможно. «В воскресенье вокруг Прейсиш-Эйлау под величайший оркестр состоялся большой и пышный бал. Танцевальная зала была на равнине, покрытой снегом, и замерзших болотах. Снег падал крупными хлопьями, и эти новые цветы немного украшали праздник…», – так француз Виталь Иоахим Шаморен, командир эскадрона конно-гренадерского полка, описал сражение, в котором 160 тысяч русских, пруссаков и французов в течение целого дня в снегу и метели убивали друг друга. На этом балу погибло и было ранено около 70 тысяч человек. Из мертвецов потом сложили поленницы и сожгли. Возможно, и на горевшие трупы крупными хлопьями падал снег, но смог ли он хоть немного украсить эту сторону «праздника», неизвестно.
Они много видели смерти, очень много, чересчур много, от этого смотрели на нее как зрители в театре, убежденные, что за кулисами актеры оботрут бутафорскую кровь и пойдут ужинать. Врач баварской кавалерии Генрих Росс записал в своих воспоминаниях: «Я видел, как на совсем близком расстоянии (…) пушечное ядро сняло голову французскому инженер-полковнику, так что туловище его еще несколько мгновений продержалось в стоячем положении на лошади, а кровь била кверху, как это бывает обычно при обезглавливании». Вот так, без сантиментов, без нынешних размышлений о том, что жизнь – это целый мир, и даже без мыслей о том, что и ему другое ядро может также оторвать голову Александр Чичерин, офицер лейб-гвардии Семеновского полка, в октябре 1812 года записывает в своем дневнике судьбу канарейки: ее, едва не замерзшую, подкинули к нему в палатку друзья, он ее отогрел, птичка начала уже было летать, но утром Чичерин обнаружил ее мертвой. Он, впрочем, и о ней не больно-то горевал, но все же потратил время, записывая в дневник и пытаясь (правда, безуспешно) придумать по этому поводу мораль. Писать же в дневнике о смертях своих однополчан ему в голову не пришло – дело-то обычное…
Француз Фантен дез Одоар записал, как после битвы под Фридландом убитых, чтобы не хоронить, сбрасывали с обрыва в реку Алле: «В этом занятии, казалось, не было ничего веселого, тем не менее, такова уж легкомысленность солдата, а в особенности французского, что самое неподобающее оживление царило на этих весьма оригинальных похоронах. Дело в том, что трупы, скатываясь с откоса, кувыркались, принимая самые невообразимые позы, что вызывало взрывы всеобщего смеха».
Барон Марбо в 1806 году, увидев в замке Заальфельд тело принца Людвига, убитого в бою, пишет: «Я не мог не предаться печальным размышлениям о непрочности человеческого существования». Судя по всему, он просто взглянул на покойника, как на достопримечательность, да еще и не без некоторого злорадства – ведь именно в этом замке принц буквально накануне вечером устроил бал, на котором клялся разбить французов.
В Москве князь Шаховской видел оставшиеся от французов трупы их товарищей: «приставленные к печкам и нарумяненные кирпичом». Они спешили посмеяться над смертью, зная, что когда-нибудь она все равно посмеется над ними.
Кроме привычки к смерти была еще и усталость, невероятная усталость. Александр Муравьев пишет о том, как на Бородинском поле по окончании сражения пытался найти брата Михаила, и, дойдя до батареи Раевского, «утомившись до чрезвычайности, лег тут отдохнуть на землю, подле одного раненого, заснул немного и, проснувшись, застал соседа уже мертвым».
В те времена и «сувениры» были соответствующие. Вольдемар Левенштерн записал после Бородинского сражения: «я видел молодого Шереметева, получившего большую рану саблей по лицу: подобная рана всегда делает честь кавалерийскому офицеру». Барон Марбо при осаде Сарагосы был ранен необычной пулей – очень большого калибра, сплющенная молотком, на каждой стороне был выгравирован крест. Из-за зазубрин эта пуля была похожа на шестеренку от часов. Император Наполеон отослал пулю, вынутую из груди де Марбо, на память его матери.
Генерал Коновницын после Бородинского сражения отослал домой свой сюртук, у которого пролетевшим ядром оторвало обе полы. Генерал в свои 38 лет совершенно по-мальчишески рассматривал это как «куриоз». Жена Анна Ивановна в ответ писала: «Как все твои люди рыдали, видя твой сюртук»: женщины и тогда были мудрее самых умных мужчин, а мужчины и тогда были как дети. Тот же Коновницын уже при отступлении французов посылал домой детям отбитые у неприятеля пушки: «Петруше посылаю на память, надобно сделать лафет и ее беречь. Другую пушку, маленькую, мне сейчас принесли – посылаю Ване милому».
7
Место в истории, которое было целью тысяч молодых людей, гарантировал только подвиг – но его нужно было еще «застолбить» за собой. Из-за этого война годами продолжалась на страницах мемуаров.
Ермолов, при Прейсиш-Эйлау собравший на русском левом фланге 36 орудий и несколько часов картечью отбивавший французские атаки, был представлен Беннигсеном к Георгиевскому кресту 3-й степени, который однако получил Кутайсов, какового по старшинству чина посчитали организатором обороны. «Его одно любопытство привело на мою батарею, и, как я не был в его команде, то он и не мешался в мои распоряжения», – раздраженно пишет Ермолов, заключая: «Вот продолжение тех неприятностей по службе, которыми так часто я наделяем!».
Второй легендарный ермоловский подвиг – отбитую батарею Раевского – оспаривало еще больше народу. Напомню, Ермолов по поручению Кутузова ехал на левый фланг. Кутайсов от скуки увязался следом. Они оказались напротив батареи Раевского именно в тот момент, когда ее захватили французы из бригады Бонами. Каким-то чудом остановив разбегавшихся солдат Уфимского полка, Ермолов повел их в атаку. Кем-то командовал Кутайсов. Русские ворвались в укрепление и подняли французов на штыки. «Нужна была дерзость и мое щастие, и я успел», – горделиво писал Ермолов. Он в общем-то имел право на гордость: возможно, эта контратака спасла сражение – прорванный русский центр, без сомнения, воодушевил бы французов, у которых к тому времени осталось еще достаточно конницы для расширения и углубления прорыва.
Однако как всегда у победы оказалось много отцов. Адъютант Барклая Вольдемар Левенштерн в своих воспоминаниях описывал все так, будто первым ворвался в захваченный французами люнет он с солдатами Томского полка, а Ермолов и остальные подоспели потом: «В тот момент все признали за мою заслугу, что я увлек всех своим примером. Генерал Ермолов поцеловал меня на самой батарее и тут же поздравил с Георгием, который я, несомненно, должен был получить. Но впоследствии, когда этот эпизод был признан самым выдающимся событием дня, другие лица пожелали присвоить себе эту честь».
Кроме Левенштерна, батарею Раевского атаковал Иван Паскевич с солдатами своей 26-й пехотной дивизии. Паскевич вскользь упоминает Кутайсова, а про Ермолова молчит. Левенштерн пишет про Ермолова, а Кутайсова не вспоминает (впрочем, он мог его и не видеть). А Ермолов, видимо, сразу решив не делиться ни с кем славой, в своем рапорте Барклаю от 20 сентября забывает и про Кутайсова, и про расцелованного Левенштерна, не говоря уж о Паскевиче.
Еще интереснее, что в одном из вариантов рапорта о сражении («Описание сражения при селе Бородино, происходившего 26 августа 1812 года», «Бородино. Документальная хроника», М. РОССПЭН, 2004, стр. 329) кто-то решил забыть о них всех. В этом «Описании» эпизода первого захвата батареи Раевского просто нет. Автором описания был наверняка Карл Толь. Вряд ли ему хотелось признавать, что почти сразу после начала сражения центр позиции был прорван и один из главных пунктов обороны достался противнику. Алексей Васильев и Лидия Ивченко в своей работе «Девять на двенадцать, или Повесть о том, как некто перевел часовую стрелку (о времени падения Багратионовых флешей)» путем сопоставления мемуаров и документов вычислили, что Бонами со своими солдатами взяли батарею в девять утра. Они же показали, что примерно в это же время французы захватили флеши. То есть, через три часа после начала боя русская армия потеряла почти все. Мог ли Толь позволить себе согласиться с такой картиной боя? Вряд ли – он ведь тоже наверняка хотел орденов. Толь хотел вычеркнуть всех из истории по той же причине, по какой Ермолов и другие хотели себя вписать.
Анекдотическая по всем меркам ситуация и разрешилась в полном соответствии с анекдотом «Пришел лесник и всех нас выгнал»: царь сам решил, у кого какие заслуги. Так, хотя Барклай представил Ермолова за Бородино к Георгию 2-й степени, а Кутузов переменил это на орден святого Александра Невского, но царь постановил – Анна 1-й степени («награду, получаемую за смотры войск и парады» – с отчаянием восклицает Ермолов в воспоминаниях). Впрочем, и остальным не повезло: Паскевич также получил Анненскую ленту, а Левенштерн уже в июне 1813 года в жалостливом письме к Барклаю напоминал о себе и об обещанном ордене Святого Георгия. В послужном списке Левенштерна этот орден 4-й степени есть, но за Бородино ли он получен – неизвестно.
8
Офицеров и генералов к наградам представляли после каждой битвы и почти поголовно. Надо было особо «отличиться», чтобы не попасть в наградные списки.
За Бородино Кутузов обошел представлениями только Платова и Уварова (одни пишут – из-за того, что рейд казаков во французский тыл не принес ожидаемого эффекта, другие намекают, что в день битвы Платов был мертвецки пьян). Возможно, самой щедростью испрашиваемых наград он хотел показать императору, что битва была славная, почти победа. Император же, снизив многим представленным ранг наград, видимо, хотел напомнить, что «отразив неприятеля на всех пунктах», армия затем отступила и оставила древнюю столицу. Дохтурову, Милорадовичу и Коновницыну царь вместо Георгия 2-й степени расписал, например, первым двоим – алмазные знаки Александра Невского, а Коновницыну шпагу с алмазами.
«За так» монархи награждали разве только чтобы сделать друг другу любезность. Например, в Тильзите Наполеон наградил крестом Почетного легиона рядового лейб-гвардии Преображенского полка Алексея Лазарева. Ему также полагался легионерский пенсион – тысяча франков в месяц. История Лазарева грустная. Как кавалера, его приглашал на свои приемы французский посол в Петербурге Коленкур. Правда, в 1809 году по повелению цесаревича Константина французский орден у Лазарева отобрали. Историк Андрей Юрганов в своей работе «Дело» Алексея Лазарева» называет причину: Лазарев за некие «дерзкие поступки» был разжалован в рядовые и переведен из гвардии в пехоту. Потом он снова был переведен в гвардию и даже выслужил чин прапорщика, но в 1819 году попал за драку под суд, ждал окончания следствия под арестом несколько лет с перерывами и в конце концов в апреле 1825 года застрелился. Повлияла ли на характер Лазарева отобранная награда французского императора – кто знает?
В любом случае, чтобы получить боевой орден, надо было быть на войне. Граф Евграф Комаровский, с началом войны сопровождавший Александра Первого, по его поручению отправился собирать для армии лошадей в Подольской и Волынской губерниях. Граф собрал 13 тысяч лошадей – видимо, благодаря ему у России была в Заграничном походе кавалерия. Однако никаких наград за 1812 год Комаровский не получил. В воспоминаниях он записал: «Однажды, будучи наедине с государем, я дал почувствовать его величеству, как много я потерял по службе тем, что не находился в армии, что не могу даже участвовать в празднествах, учрежденных для воспоминания незабвенных военных подвигов нашей армии, каковы суть Лейпцигская баталия, вход в Париж и проч., и лишен права носить медаль 1812 года, которою украшены почти все, имеющие военный мундир. На сие император мне отвечал: «Что делать; это зависит от обстоятельства, но ты себя ничем упрекнуть не можешь…». (В 1819 году Комаровский получил Георгия 4-й степени за 25 лет беспорочной службы в офицерских чинах).
Герои-генералы относились к награждениям и производству в чин по-детски ревниво. (Кроме старшинства в чине, существовало еще понятие «старшинство в производстве»: при одинаковых чинах старшим считался тот, кто получил свой чин раньше. В книжках про 1812 год не раз упоминается, что Багратион считал себя старше Барклая производством. Между тем в генералы от инфантерии они были произведены в один день, одним указом. Только фамилия Багратиона в этом указе стояла раньше, чем фамилия Барклая – видимо, по алфавиту. Мелочь, а вся история 1812 года едва из-за этого не стала иной).
Раевский был представлен Багратионом за Салтановку к ордену Александра Невского, за Смоленск к Георгию 2-й степени, Кутузовым за Бородино снова – к Георгию 2-й степени, а за Шевардино – к брильянтовым знакам, которые давались к орденам Александра Невского или Анны первой степени. Но уже из Тарутино генерал жаловался в письме к другу, что до сих пор из этого золотого дождя на него не пролилось ни капли.
В декабре, уже после изгнания французов, Раевский пишет жене из Вильно: «Кутузов, князь Смоленский, грубо солгал о наших последних делах. Он приписал их себе и получил Георгиевскую ленту (первую степень ордена – прим. С.Т.). Тормасов – Св. Андрея, Милорадович – Св. Георгия второй степени и высшую степень Владимира, а я, который больше всех, чтобы не сказать один, трудился, должен дожидаться хоть какой-нибудь награды!». В конце концов только в 1813 году Раевский получил за Бородино орден Александра Невского и брильянтовые знаки к нему, а Георгия 2-й степени получил только под занавес войны – за Париж (крестом 3-й степени он был награжден за Малоярославец).
Такое отношение к наградам вызвано соображениями житейского расчета: большинство офицеров и генералов наградное оружие, и алмазные знаки к орденам почти сразу продавали. Тот же Раевский, дождавшись наконец, ордена Александра Невского, пишет: «Это десять тысяч рублей для дочери, я ей сделаю подарок». А в следующем письме к жене говорит, что сын Александр «умолил меня позволить ему продать его золотую шпагу» (Александр из своей награды за бой под Красным хотел сделать подарок сестре Екатерине). «С моими брильянтами от Св. Александра мы сделаем несколько милых вещей для нашей дорогой дочери», – пишет Раевский.
Герои войны по большей части были небогаты и стремились конвертировать славу в деньги разными способами. Так, генерал Михаил Милорадович добивался расположения графини Орловой-Чесменской, обладательницы несметных миллионов отца.
Денис Давыдов юмористически описывал пребывание Милорадовича в Гродно осенью 1812 года при изгнании французов: «Он в то время получил письмо с драгоценною саблею от графини Орловой-Чесменской. Письмо это заключало в себе выражения, дававшие ему надежду на руку сей первой богачки государства. Милорадович запылал восторгом необоримой страсти! Он не находил слов к изъяснению благодарности своей и целые дни писал ей ответы, и целые стопы покрыл своими гиероглифами; и каждое письмо, вчерне им написанное, было смешнее и смешнее, глупее и глупее! Никому не позволено было входить в кабинет его, кроме Киселева, его адъютанта, меня и взятого в плен доктора Бартелеми. Мы одни были его советниками: Киселев – как умный человек большого света, я – как литератор, Бартелеми – как француз, ибо письмо сочиняемо было на французском языке. Давний приятель Милорадовича, генерал-майор Пассек, жаловался на него всякому, подходившему к неумолимой двери, где, как лягавая собака, он избрал логовище. Комендант города и чиновники корпуса также подходили к оной по нескольку раз в сутки и уходили домой, не получа никакого ответа, от чего как корпусное, так и городское управление пресеклось, гошпиталь обратился в кладбище, полные хлебом, сукном и кожами магазины упразднились наехавшими в Гродну комиссариатскими чиновниками, поляки стали явно обижать русских на улицах и в домах своих, словом, беспорядок дошел до верхней степени. Наконец Милорадович подписал свою эпистолу, отверз милосердые двери, и все в оные бросились… но – увы! – кабинет был уже пуст: великий полководец ускользнул в потаенные двери и ускакал на бал плясать мазурку…».
Подвиги вообще имели неплохую покупательную способность. Генерал Коновницын в 1813 году узнав, что дочь Лиза очень хочет стать фрейлиной, писал жене: «а Лизе вензель выслужу, (…) пойду в Данциге на батарею…». То есть, чтобы заслужить для дочки придворное звание, отец брался штурмовать крепостные укрепления Данцига (нынешний польский город Гданьск).
Барон де Марбо вспоминал, как его знакомый Лефрансуа «накануне показал мне письмо, в котором любимая им женщина объявляла, что ее отец будет согласен на их брак, как только он получит чин майора (подполковника). Чтобы получить это звание, Лефрансуа вызвался вести войска на штурм (монастыря святого Франциска при осаде Сьюдад-Родриго – прим. С.Т.). Атака была мощной, оборона упорной. После трехчасового боя наши войска овладели монастырем, но бедный Лефрансуса был убит!..».
Жажда наград приводила и к менее геройской смерти. В 1813 году при осаде союзниками крепости Глогау подпоручик Костромского ополчения влюбился в местную немецкую девушку Фредерику. Подпоручику было 14 лет – видимо, это была его первая любовь. 10 ноября французы пошли на вылазку, которую ополченцы геройски отбили. В главную квартиру отправили реляцию со списком представленных к наградам. Подпоручик, состоявший при дежурном генерале Розене адъютантом, внес в этот список себя, подделав почерк Розена – уж очень хотелось этому подростку покрасоваться перед Фредерикой с Владимиром 4-й степени. Награда пришла, но тут обман раскрылся. Офицеру грозил суд, а пуще того – позор. Он сбежал из армии, девять дней ходил где-то, а 25 мая 1814 года, уже после окончания войны, застрелился недалеко от дома Фредерики.
Иногда подвиги имели объявленную цену. Когда весной 1811 года Мармон отбывал в Испанию, Наполеон сказал ему: «В Испании вы будете хорошо вознаграждены. После завоевания полуостров должен быть разделен на пять государств, управляемых вице-королями с их дворами и всеми королевскими почестями; одно из этих вице-королевств предназначено для вас: идите и заслужите это». Мармон пошел, но не заслужил.
Награды могли быть и совсем необычными. После сражения при Ляхово, где партизаны, объединив несколько отрядов, заставили сдаться в плен целую французскую бригаду, Кутузов послал с реляцией к царю знаменитого уже героя-партизана Александра Фигнера. Как и бывает, гонец, принесший добрые вести, был осыпан милостями: чин подполковника с переводом в гвардейскую артиллерию, флигель-адъютантство… Однако Фигнер как будто не рад. Когда же царь поинтересовался, чего же Фигнеру надобно, тот попросил простить бывшего Псковского губернатора Михаила Бибикова, приходившегося Фигнеру тестем. Бибиков за растрату, настоящую или мнимую, уже несколько лет был под судом, но по просьбе героя-зятя прощен и освобожден от суда и «всякого по нему взыскания».
Бывали и другие занятные просьбы. Например, Михаил Илларионович Кутузов, желая сделать приятное своей жене, во время похода 1813 года по Германии просил у императора Александра разрешения возобновить постановку французских пьес в Петербурге. 19 февраля первый такой спектакль состоялся в доме А. Л. Нарышкина. Княгиня Смоленская при этом сказала: «Я, правда, не меньшая патриотка как всякий, но чтоб французский театр мешал любить свое отечество, я этого не понимаю; Слава Богу, по крайней мере, мы не будем сидеть с мужиками!».
9
Наполеоновские времена стали апогеем эпохи, когда люди жили для того, чтобы хоть чуть-чуть как-то повернуть колесо истории – и одновременно ее закатом.
Самым большим потрясением для всех – и побежденных, и, главное, победителей – оказалось то, что мир после этих удивительных, невообразимых 15 наполеоновских лет вдруг словно кошка встал на четыре лапы. Ничего не изменилось…
Война кончилась, но наступившая эпоха спокойствия удивительным образом не принесла удовлетворения, наоборот, она вызывала реакцию отторжения у этих людей, которые в течение полутора десятилетий годами не вылезали из седла. Пишут, что, например, Остерман-Толстой, уехавший при Николае Первом в Европу, устроил у себя в доме алтарь, посвященный Александру Первому: портреты, бюст императора, медали. (В памятные дни в комнате курился фимиам, из-за чего во время путешествия по Востоку местные жители посчитали Остермана последователем какого-то неизвестного культа). В Ливане Остерман велел высечь в мраморе свои суждения о правлении Александра I и о двадцатипятилетнем «Felicitas Trajana» (счастливом правлении) и прикрепить эту мемориальную доску к ветвям дерева в знаменитой кедровой роще. «Он просто в отношении к России заживо замер и похоронил себя в дне 19 ноября 1825 года», – писал мемуарист. Когда Николай Первый пригласил Остермана на празднование юбилея Кульмской битвы, генерал не поехал. О чем было разговаривать с пигмеями ему, видевшему великанов?! Николай Первый понял это и не обиделся – даже прислал Остерману знаки ордена Святого Андрея Первозванного. Пакет с орденом остался нераспечатанным до самой смерти генерала.
А ведь было еще немалое количество тех, кому не хватило войны. Декабристы в России, которых при советской власти расценивали как предтечу социалистической революции, на самом деле скорее всего просто пытались догнать ушедший поезд. Сенатская площадь была для них Тулоном, который в каждой перестрелке ищет князь Андрей у Толстого. «В 14-м году существование молодежи в Петербурге было томительно, – писал декабрист Иван Якушкин. – В продолжение двух лет мы имели перед глазами великие события и некоторым образом участвовали в них (Якушкин в лейб-гвардии Семеновском полку прошел Отечественную войну и Заграничный поход, был награжден орденом святого Георгия 4-й степени и Кульмским крестом – прим. С.Т.); теперь было невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь». Часть декабристов в наполеоновские годы была слишком молода и не успела блеснуть, часть блеснула, но считала, что заслужила больше, чем получила. «Мы умрем! Как славно мы умрем!» – вскричал декабрист Александр Одоевский, узнав, что восстание все же будет. В 1812 году ему было 10 лет.
Есть знаменитая формула Герцена: о том, что декабристы хотели сделать революцию «для народа, но без народа». Она красивая и очень хорошо заслоняет то, что декабристы о народе в общем-то почти не думали. Пункт об отмене крепостного права, содержащийся во всех их программных документах, – это по тем временам уже давно было общее место. При этом куда более важный вопрос о наделении крестьян землей во всех трех программных документах декабристов рассматривается крайне робко. Конституция Никиты Муравьева предусматривала выделение крестьянам двух десятин земли – тогда как крестьянину для прокорма требовалось четыре. Пестель в «Русской правде» делил всю землю на две части: одну, побольше, оставлял помещикам, другую, поменьше – крестьянской общине. Делать из крестьян индивидуальных собственников – это Пестелю даже в голову не приходило: «Еще хуже – отдать землю крестьянам. Здесь речь идет (…) о капитале и просвещении, а крестьяне не имеют ни того, ни другого». В «Манифесте к русскому народу» Сергея Трубецкого о земле и вовсе не говорилось. Иван Якушкин, решив для последовательности освободить своих крестьян, землю все же собирался оставить себе. Якушкина не поняли не только крестьяне. Из министерства внутренних дел пришел ему ответ: «если допустить способ, вами предлагаемый, то другие могут воспользоваться им, чтобы избавиться от обязанностей относительно своих крестьян». (Обязанности, и правда, были: например, в неурожайный год помещик обязан был кормить крестьян за свой счет). Так что Герцен скорее всего не прав в обоих пунктах: декабристы хотели сделать революцию не только «без народа», но и не «для народа», а для самих себя.
Они потому и не пошли в атаку утром 14 декабря, когда у них все еще могло получиться, что по их меркам у них и так уже все получилось: славная смерть – вот и все, что им нужно было от жизни. Вполне вероятно, Николай Первый разгадал их – и казнил только пятерых, обрекши остальных на наказание мучительной и, скажем прямо, довольно бесславной жизнью.
Наполеон показал, что можно перевернуть мир. И он же показал, что мир на самом деле не переворачивается. К тому же и слава из-за ее перепроизводства не принесла тех дивидендов, на которые люди могли рассчитывать – подвиги обесценились. Наполеон опустошил не только материальный мир государств, но и внутренний духовный мир людей: после него в мире стало пусто и скучно.
Разочарование было массовым. На фоне минувшей эпохи все мужчины казались карликами. Лермонтов, описывая Печорина, дал портрет одного из детей 1812 года, который ищет и не находит смысла жизни. Печорин бросается под пули, но это не разогревает его кровь и никуда не продвигает его философию: «Ведь хуже смерти ничего не случится – а смерти не минуешь!» – мысль и в те времена давно весьма банальная. Потом Печорин пытается влюбиться в княжну Мэри – но, оказывается, он не умеет любить: не учили. (Любовь в ее нынешнем понимании тогда была редкость – у мужчин на нее в общем-то никогда не хватало времени, браки устраивали родители жениха и невесты, «дети» же почти всегда принимали родительский выбор). Сам Лермонтов был таким же: его не учили любить (кстати, рисуя линию Печорин-Вера, Лермонтов пытается хотя бы в повести довести до желаемого конца свой роман с Варварой Лопухиной, с которой был помолвлен, но разлучен, и вышла замуж она за богатого помещика Николая Бахметева старше ее на 17 лет). Всякая война проигрывала 12-му году в сравнении. Валерик был, конечно, жестокой битвой (русские и чеченцы три часа рубились саблями, Лермонтов писал, что «даже два часа спустя в овраге пахло кровью»), но он не мог даже сравниться с самой мелкой арьергардной стычкой Отечественной войны.
Видимо, подобное же чувство было у Толстого, поехавшего в 1854 году в Севастополь. Он забрался на самый гибельный 4-й бастион (в некоторые дни на бастион падало до двух тысяч неприятельских снарядов) и писал оттуда брату Сергею: «Дух в войсках выше всякого описания. Во времена древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо «здорово, ребята!» говорил: «Нужно умирать ребята, умрете?» и войска отвечали: «Умрем, Ваше превосходительство, ура!» И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а ВЗАПРАВДУ и уже 2200 исполнили это обещание. Раненый солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24-ю французскую батарею и их не подкрепили; он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастионы для солдат. Многие убиты и ранены. Священники с крестами ходят на бастионы и под огнем читают молитвы. В одной бригаде, 24-го, было 160 человек, которые раненые не вышли из фронта. Чудное время!..». Чудное время!
Однако Севастополь не заслонил Отечественную войну – тем более, ведь не победили мы. Вместо славы война принесла разочарование и стыд. «Для чего жить?!» – об этом размышляет Андрей Болконский, вернувшийся домой после Аустерлица, другого постыдного поражения России – возможно, Толстой записал свое настроение после окончания Крымской войны.
В знаменитом эпизоде с дубом князь Андрей сначала решает, что его время прошло («пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь, – наша жизнь кончена!»), а потом, увидев, что дуб выбросил молодую листву, он вдруг понимает, что жизнь не кончилась. Правда, определенности в этом решении немного («надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтоб не жили они так, как эта девочка, независимо от моей жизни, чтоб на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!»), однако заметнее всего вот что: «Тулона», поиском которого задавался князь Андрей в 1805 году, теперь нет. Он перестал искать подвигов – он решил просто жить, просто жить для себя! Правда, сам князь Андрей пожить для себя не успел. А вот Безухов и вышедшая за него Наташа как раз являются примером этой идеи: они просто живут для себя. Не для мира и не для истории, не для Бога, а для себя. Делают детей, стирают пеленки…
Марк Алданов в работе «Загадка Толстого» отмечает, что писатель в «Войне и мире» на примере Болконских и Ростовых пытался понять, какая жизнь лучше – духовная или материальная? Алданов отмечает, что Болконские, в семье которых идет «напряженная духовная работа», все несчастны. Ростовы же, у которых «никто никогда не мыслит, там даже и думают только время от времени», наоборот – «блаженствуют от вступления в жизнь до ее последней минуты». Смысл жизни – сама жизнь. В этом состояло открытие Толстого.
Вторая идея Толстого – исторический фатализм: все будет как будет. У него и Наполеон бессилен. Толстой низвел смысл жизни человека до смысла жизни муравья. Но все ему поверили, потому что жить для себя казалось так здорово. Но если для себя, то надо устроиться поудобнее. А поудобнее – это значит, минимум детей, минимум волнений, минимум усилий. Нынешняя европейская цивилизация ленива, труслива и почти не делает детей.
В противоположность ей мусульманский мир, где произведения Толстого не прижились, работает не покладая рук, готов умереть за идею в любой удобный момент и плодится без остановки. Обвязывая себя поясом шахида, мусульманин идет, чтобы чуть-чуть крутнуть колесо истории. Чтобы совершить подвиг и остаться в веках навсегда.
Победа, впрочем, пиррова: справившись с Европой, победители возьмутся друг за друга. Да и уже взялись. В основе этой «победы» – одно только разрушение. Возможно, спустя много лет победитель, оставшись один среди разоренного мира, оглянется и скажет, как Наполеон в повести Марка Алданова «Святая Елена, Маленький остров»: «Если Господу Богу угодно было лично заниматься моей жизнью, то что он всем этим хотел сказать?». Только такие вопросы лучше бы задавать пораньше – они спасают много человеческих жизней.
На войне
Война и жизнь. Женщины в армии. Форма. Оружие. Глобализация войны.
Часть I
Война и жизнь
1
Сама по себе война занимает на войне не так уж много времени. Сражение в наполеоновскую эпоху длилось 10–12 часов (кроме гигантских битв вроде Ваграма, Эсслинга, Лейпцига и других). Но маневрировать или гоняться за противником приходилось недели. Все это время надо было где-то жить, как-то устраиваться, что-то есть.
Наполеоновские войны начались в те времена, когда воевать предпочитали летом (зиму армии пережидали – отсюда и выражение «зимние квартиры»), и поэтому не заботились о палатках и теплой одежде. (До 1805 года французы даже шинелей не имели). В походе на ночь разводили громадные костры, вокруг которых ложились ногами к огню. Во французской армии офицеры имели нечто, напоминавшее нынешние спальные мешки. Однако тепла они давали немного.
У французов палатки имела только гвардия Наполеона и его штаб. В России жизнь в палатке часто была предпочтительнее жизни в домах – настолько они были убоги. «Владельцы этих нищенских халуп, покидая их, оставляли в них два, иногда три стула и деревянные кровати, которые в избытке были заселены клопами. Никакое вторжение извне не было в состоянии вынудить этих насекомых покинуть свое убежище», – писал Констан.
Жилье императора во время походов в немецких, испанских, австрийских, русских домах, избушках и замках обустраивалось так: «Сначала на полу раскладывался ковер, потом устанавливалась походная железная кровать императора и на маленький стол ставился дорожный несессер, содержавший все необходимое для спальной комнаты. (…) Если в доме было две комнаты, то одна из них служила спальной и столовой. А другая превращалась в кабинет императора». При этом всякое помещение, где устраивался император, именовалось «дворцом». В этом был некоторый стиль – насмешка победителя бытом, который в походе чаще всего был крайне убог. (Показательно, что виллу в Лонгвуде на Святой Елене ни Наполеон, ни его свита не именовали «дворцом» – видно, понимали, что здесь это было бы уже не величественно, а смешно).
Капитальная постройка еще не гарантировала комфорта. В Испании при осаде Сьюдад-Родриго маршал Массена занял каменное здание. Однако в первую же ночь оказалось, что внутри стоит неимоверная вонь! Выяснилось, что прежде здесь держали овец. Тогда Массена стал время от времени захаживать к своим штабным офицерам – они на собственные деньги построили деревянный «барак», где спали прямо на полу. Тем не менее Массена, приходя туда, говорил: «Как у вас хорошо! Дайте и мне местечко для кровати и стола!..».
Граф де Марбо, один из адъютантов Массены, описывавший этот случай, вспоминал: «Мы поняли, что это будет дележ со львом, и поменяли свое прекрасное жилище на овечьи стойла. Нам приходилось ложиться прямо на голый зловонный пол и дышать гнилостными миазмами. Уже через несколько дней мы все чувствовали себя в разной степени больными».
Только в Булонском лагере французы устроились основательно: «Сухопутные войска, размещенные в лагере, занимали хижины, возведенные из глины и веток, составляя целый городок, разделенный на улицы. Каждый полк, бригада, дивизион имели собственное жилье, отделенное от других широким авеню», – писал секретарь Наполеона Меневаль.
Кавалерист-девица Надежда Дурова, описывая отступление русских в 1812 году, не раз упоминает шалаши – но для них нужно и время, и лес, так что устраиваться даже с таким минимумом удобств войска могли далеко не всегда и не везде. Основательнее всего русские в 1812 году обосновались в Дрисском лагере, а потом под Тарутино, где были и шалаши, и землянки, а для некоторых офицеров выстроили и избы, для чего разобрали несколько домов в селе. Рядом с лагерем был базар, а между шалашей даже ходили сбитенщики.
Стоянки в городах на походе были большим счастьем. В этом случае солдаты и офицеры получали «квартирные билеты» (адреса домов, куда они были определены на постой), по которым и расселялись. Хозяева же потом по «квартирным билетам» получали от государства деньги. (Правда, платили ли, например, французы за постой русских – этот вопрос выяснить не удалось). Постой всегда был лотерея. Иногда удавалось срывать джек-пот Фаддей Булгарин вспоминал, как он с товарищем в войну 1808 года в Финляндии устроился в одном из городков: «Мы жили роскошно, имели по нескольку блюд за обедом и за ужином, весьма хорошее вино, кофе и даже варенье для десерта. Только шесть домов во всем городе имели подобные запасы, и по особенному случаю самый богатый дом достался двум корнетам! Была попытка отнять у нас квартиру, но Барклай-де-Толли по представлению Воейкова не допустил до того. «Военное счастье, – сказал он, улыбнувшись, – пусть пользуются!..».
Почему солдаты (да часто и офицеры) того времени не имели палаток? Ответ простой: это была лишняя поклажа, солдат же и без того был навьючен как мул. В Великой Армии вес оружия и разного имущества, нагруженного на французского солдата (да еще с учетом положенного ему четырехдневного запаса провизии), составлял больше 24 килограммов.
В Русском походе на пехотный взвод для перевозки всякого добра выделялись две лошади, но имущества было так много (котел с крышкой, один котелок, большой бидон, лопата, мотыга, топор, садовый нож, два шерстяных одеяла, персональная фляга для каждого солдата и три малых фляги для уксуса), что большая его часть все равно оседала на солдатских плечах и спинах. В 1810 году генерал Фуа предложил новую схему переноски грузов. Фуа, может, и не знал поговорку «Лучший отдых – смена деятельности», но мыслил точно по ней: солдаты должны были нести, поочередно сменяясь, грузы разного веса (первый 28,6 кг, второй 30,3 кг, третий 30,8 кг). Вряд ли это разрешило проблему: в Русском походе в Великой Армии число отставших доходило до половины.
За всю эпоху наполеоновских войн известны лишь два-три эпизода, когда пехота ехала на телегах. В 1805 году некоторые части Великой Армии везли на телегах из Булонского лагеря. Особой скорости телеги не давали – лошади плелись не быстрее людей. Но важно было другое – солдаты не выматывались. Осенью 1812 года генерал Милорадович также на телегах доставил новобранцев-рекрутов под Гжатск. Правда, ружья следовали другим обозом и отстали, так что Милорадович за свою инициативу получил от Кутузова нагоняй. «Телего-пехота» ни у кого из противников не прижилась – с ней обоз становился еще более громоздким, и в результате передвижение войск только замедлялось.
«Да, были люди в наше время! – говорит старый солдат в лермонтовской поэме «Бородино». – Богатыри – не вы!». И правда – не мы. Движущей силой всех армий были солдатские ноги. Солдаты Суворова, Наполеона, Блюхера делали переходы по 50–60 километров в сутки. Суворов, чтобы отвлечь и развлечь солдат на марше, использовал уловку: находившиеся в голове колонны офицеры на ходу разучивали с солдатами французские слова – это принуждало солдат тянуться вперед.
Выносливость была одним из главных качеств солдата. «Классический» пехотинец всех армий мелковат ростом, жилист и сухощав. Даже гвардия Наполеона состояла из людей среднего роста (в гренадеры гвардии, кирасиры и конную артиллерию набирали мужчин ростом не ниже 178 см), а то и ниже (гусары и конные егеря были ростом 160–165 см.). Так что вряд ли Наполеон испытывал среди своих солдат приписываемый ему комплекс «маленького человека».
В русской армии начала XIX века гвардеец был не ниже 180 см ростом. Зато во французскую гвардию брали людей испытанных (отслуживших не менее 10 лет и участвовавших не менее чем в трех кампаниях в Молодой гвардии и не менее четырех – в Старой), а в русские лейб-гвардии полки брали необстрелянных рекрутов. (Статус «неприкосновенного запаса» делал боевое крещение и вовсе проблематичным. Атака кавалергардов при Аустерлице 2 декабря 1805 года, когда один эскадрон пошел против всей французской армии, была для большинства русских ее участников первой – и последней: как известно, из 200 человек в живых осталось только шестнадцать, в том числе – 16-летний юнкер Сухтелен, который сказал указавшему на его года Наполеону знаменитые слова: «Молодость не мешает быть храбрым». В том же Аустерлицком бою два батальона Измайловского лейб-гвардии полка на фоне общего бегства русской армии пошли в атаку и опрокинули находившихся против них французов).
В кавалерии солдаты были мельче – надо же было и о лошади подумать: долго ли она сможет таскать на себе стокилограммового великана? Так, в русские гусары набирали в основном жителей теперешней Украины ростом 165–169 сантиметров (у них и лошадки в холке были ниже полутора метров, так что гусар даже на коне не больно-то походил на былинного героя). Знаменитый поэт-гусар Денис Давыдов был как раз таким жизнерадостным коротышкой. У Наполеона были свои герои-гусары – Ланн и Лассаль (именно он, а не Ланн сказал фразу: «Гусар, который не убит в тридцать лет, не гусар, а дрянь». Лассалю было 34 года, когда при Ваграме он повел в атаку кирасир Сен-Сюльписа и был сражен австрийской пулей).
Разве что знаменитые в ту эпоху «железные люди Нансути» (французские латники) были великанами – до 180 сантиметров. Однако после русского похода и эти кентавры заметно сдали: Наполеон не смог найти хорошей замены погибшим в России лошадям, и его латники ездили практически на деревенских клячах едва ли не из-под сохи. Неполноценность французской кавалерии некоторые историки считают одной из причин неудачного исхода кампании 1813 года – то и дело побеждая, Наполеон не мог довершить разгром противника, так как нечем было организовать преследование, при котором деморализованный противник обычно нес самые большие потери.
(Впрочем, таранные и деморализующие возможности кавалерии сильно преувеличены потомками. В Битве при Пирамидах 21 июля 1798 года около 15 тысяч мамелюков атаковали французов, но были отбиты с такими потерями в численности и боевом духе, что это решило исход битвы. В 1807 году при Прейсиш-Эйлау Лепик возглавил атаку 10 тысяч французских кавалеристов, прорезал русские линии в двух местах и… не достиг ничего. При Ватерлоо около 10 тысяч французских кирасир раз за разом атаковали английские каре – и тоже без результата).
В русской пехоте требования были попроще: Вальдемар Балязин в книге «Фельдмаршал Барклай» пишет, что если в 1806 году не взяли ни одного рекрута с больными зубами, то в наборы 1810, 1811 и 1812 годов в связи с расходом людей требований, можно сказать, не осталось вовсе: брали уже хромых, частично парализованных, с небольшим горбом, кривых на один глаз («ежели только зрение им позволяет прицеливаться ружьем»), «сухоруких», а из зубов требовали только наличие передних – чтобы мог скусывать патрон. Ведь война проглатывала людей, не морщась: даже при «победоносном» преследовании французов от Тарутино до Немана русская армия потеряла 80 тысяч человек.
Усталость при переходах, болезни и недомогания сильно вычищали ряды всех армий. Чужие армии не заботили Наполеона, но проблема была в том, что и Великая Армия теряла боеспособность с каждым днем именно потому, что была слишком велика. Наполеон стремился решить судьбу войны одним ударом, одним сражением, прежде чем его оружие – армия – придет в негодность. (Непродолжительность походов также извиняла отсутствие палаток и других удобств – сравнительно короткое время без них, и правда, можно было обойтись). Какое-то время это ему удавалось. В 1805 году кампания началась в начале октября, а уже 20 октября австрийцы сдались в Ульме, 13 ноября французы взяли Вену, а 2 декабря союзники были разбиты под Аустерлицем. В 1806 году Наполеон управился с пруссаками и того быстрее: от первого сражения (при Зальфельде) до вступления французов в Берлин прошло всего-то 17 дней.
Однако с каждой новой кампанией армии всех воюющих сторон, в том числе и Франции, становились все больше. С 1805 году в Великой Армии было только около трети кадровых военных, для которых служба была жизнь. Остальные – новобранцы или солдаты, призванные из запаса, прошедшие до того одну-две кампании. Для тех и других война была не ремеслом, а приключением, которое хорошо лишь до тех пор, пока оно не утомляет. Утомляло же это «приключение» почти сразу.
Кампания 1807 года в Восточной Пруссии началась в ноябре, и уже к февралю обе армии имели жалкий вид. Французский очевидец писал: «Солдаты каждый день на марше, каждый день на биваке. Они совершают переходы по колено в грязи, без унции хлеба, без глотка воды, не имея возможности высушить одежду, они падают от истощения и усталости (…) Огонь и дым биваков сделали их лица желтыми, исхудалыми, неузнаваемыми, у них красные глаза, их мундиры грязные и прокопченные».
Не лучше выглядели в эти дни и русские. Один из русских офицеров писал: «Армия не может перенести больше страданий, чем те, какие испытали мы в последние дни. Без преувеличения могу сказать, что каждая пройденная в последнее время миля стоила армии 1.000 человек, которые не видели неприятеля, а что испытал наш арьергард в непрерывных боях! Бедный солдат ползет как привидение, и, опираясь на своего соседа, спит на ходу: все это отступление представлялось мне скорее сном, чем действительностью. В нашем полку, перешедшем границу в полном составе и не видевшем еще французов, состав рот уменьшился до 20–30 человек». Немудрено, что военные действия возобновились только летом, когда обе армии пришли в себя.
Однажды поняв, что выносливость человеческая не имеет предела, противники все чаще решались на то, что прежде даже не пришло бы в голову. В марте 1809 года русская армия совершила беспримерный переход в Швецию по льду Ботнического залива. В истории наполеоновских войн сравнить его не с чем. Пройти надо было около 100 километров – между торосов, волоча за собой пушки. При 15-градусном морозе войска ночевали не только без палаток, но и, чтобы не выдать себя, без костров. 200 солдат обморозились. Только на последней стоянке, уже вблизи шведского городка Умео, солдаты колонны Барклая, разобрав несколько найденных рыбачьих лодок, развели огни, при виде которых шведские власти разбил паралич. Городок сдался без сопротивления. Колонна Багратиона вышла недалеко от Стокгольма и своим появлением так потрясла шведов, что король Густав IV Адольф был свергнут, а сменившая его партия запросила мира.
В 1808 году в Испании, стараясь побыстрее добраться до английской армии генерала Мура, Наполеон с войсками перешел перевал Гвадаррама. Был декабрь – время, когда в горах не до шуток. «Снег ослеплял людей и лошадей. Ветер был такой силы, что снес несколько человек в пропасть. Наполеон (…) поговорил с солдатами и посоветовал им держаться за руки, чтобы их не унесло ветром. На середине подъема маршалы и генералы, у которых на ногах были ботфорты для верховой езды, не могли идти дальше. Наполеон сел верхом на пушку, маршалы и генералы поступили так же. Мы продолжали путь таким гротескным образом и наконец дошли до монастыря на вершине горы. Император остановился там, чтобы собрать армию. Нашлись вино и дрова, которые отдали солдатам. Холод был ужасный, все дрожали» (Марбо).
В этой же кампании солдатам приходилось форсировать незамерзшие реки. Мучения были так тяжки, что не выдерживали даже ветераны – они стрелялись, опасаясь попасть в плен гверильясам и принять смерть пострашнее.
(Может, именно памятуя о Гвадарраме, Наполеон в Москве пренебрегал пророчествами Коленкура о жестокостях зимы: ведь там был декабрь и горы – казалось, стоило ли бояться едва начавшегося октября на равнине? Но, видно, в Русском походе кто-то специально занимался его судьбой: даже когда французы и преследовавшие их русские достигли Белоруссии и Литвы, где от погоды можно было ожидать снисходительности, морозы были ниже 25 градусов – совершенно небывалое для тех мест явление).
При этом в погоне за числом Наполеон постоянно поступался качеством войск. Перед войной 1812 года полк, набранный в ганзейских городах для Великой Армии, пришлось вести под охраной. В корпусе Удино был швейцарский полк, в который молодых людей приводили в кандалах. Неудивительно, что дезертирство началось едва ли не с первых дней похода: «Наступила ночь, и тут я стал замечать, что мои дезертиры начинают ускользать в чащу леса. Темнота не позволяла возвращать их на места; оставалось только злиться про себя…», – пишет Куанье (наполеоновский ветеран и знаменитый мемуарист), которому в 1812 году в подчиненные достались испанцы короля Жозефа, категорически не хотевшие воевать. Беглецов ловили, ставили в строй, но при первой возможности они сбегали снова – отсюда невиданная для французской армии убыль в людях. Когда Куанье попытался остановить очередную группу беглецов, те начали в него стрелять! После очередной поимки испанских дезертиров им была предложена страшная лотерея: белый билет означал жизнь, черный – смерть. Расстреляны были 62 человека. «Боже! Какая это была сцена! Вот чем пришлось обновить свой чин лейтенанта!» – записал Куанье.
(В русской армии и у партизан велено было относиться к пленным испанцам с добром – в знак уважения к борьбе их соотечественников на Пиренеях. Точно так же из числа пленных как людей православных отличали кроатов (хорватов): «привели в Городню кучу нахватанных в плен разнородцев; случившиеся между ними кроаты нашего исповедания остановились и начали креститься на церковь по-нашему; их окружили крестьяне и, поняв из славянского наречия, что они захватом взяты на войну против России, тотчас нанесли им пирогов, а ямщики просили позволения на своих лошадях подвезти их в Тверь», – писал князь Шаховской).
Если кампания продолжалась больше трех месяцев, то такая армия как боевой организм переставала существовать. Кампания в России подтвердила это. Сначала стояла небывалая жара, от чего в первые восемь дней похода Великая Армия из 80 тысяч лошадей потеряла каждую десятую, а за первый месяц пали 22 тысячи лошадей. Но 29 июня жара сменилась страшной бурей, громом и градом: «Было невозможно сдерживать лошадей, пришлось их подвязывать к колесам телег. Я умирал от холода. (…) Утром перед глазами предстало душераздирающее зрелище. В кавалерийском лагере, около нас, земля покрылась трупами не перенесших холода лошадей: в эту ужасную ночь их пало более десяти тысяч. (…) Мы вышли на дорогу. На ней мы находили мертвых солдат, которые не могли вынести чудовищного урагана. Это удручающе действовало на значительное число наших людей», – записал Куанье.
5 сентября (22 августа для русских) утром на траве была изморозь. Солдаты поднимались с ночлега простуженными, с ломотой в костях и болью в почках. Лошадей стало так мало, что в Москве из кавалеристов формировали пешие батальоны. «Эта неудачная операция вконец погубит нашу кавалерию. Самый плохой пехотный полк гораздо лучше исполняет пешую службу, чем четыре полка кавалеристов без лошадей; они вопят, как ослы, что не для того предназначены», – писал в дневнике камердинер Наполеона Кастеллан.
Начав в двадцатых числах июня поход с 600 тысячами человек, Наполеон в августе, через полтора месяца, имел под Смоленском только треть этой армии. До Бородина дошел один из пяти наполеоновских солдат. Если бы Москва была еще на 200–400 километров дальше, наполеоновское нашествие сошло бы на нет само по себе, без сражений. Именно понимание этой нехитрой арифметики лежало в основе стремления Наполеона как можно раньше – пока у него еще есть войска – принудить русских к генеральной баталии.
2
Особенность всех армий того времени состояла в том, что за казенный счет содержались лишь солдаты – офицеры же получали жалованье и потому должны были сами оплачивать свои нужды: покупали на свои деньги лошадей, кормились, обмундировывались.
Небогатым дворянам некоторые полки были просто «не по карману»: Денис Давыдов, начавший службу в лейб-гвардии Гусарском полку, потом перевелся в Ахтырский гусарский, где расходов было меньше. А Надежда Дурова, единственная на всю русскую армию кавалерист-девица, ради экономии перешла из гусар в уланы.
«Мундиры мои, эполеты, приборы были весьма бедны; когда я еще на своей квартире жил, мало в комнате топили; кушанье мое вместе со слугою стоило 25 копеек в сутки; щи хлебал деревянною ложкою, чаю не было, мебель была старая и поломанная, шинель служила покрывалом и халатом, а часто заменяла и дрова», – такой была в 1811 году офицерская жизнь Николая Муравьева, будущего покорителя турецкой крепости Карс, а в 1812 году – 18-летнего прапорщика-квартирмейстера.
Если в мирное время даже небогатый офицер мог как-то жить на жалованье и помощь из дома, то в военное становилось совсем нелегко. «Мы обносились платьем и обувью и не имели достаточно денег, чтобы заново обшиться. Завелись вши. Лошади наши отощали от беспрерывной езды и недостатка в корме…, – так вспоминал об отступлении к Смоленску Николай Муравьев. – У меня открылась цинготная болезнь, но не на деснах, а на ногах. Ноги мои зудели, и я их расчесывал, отчего показались язвы, с коими я отслужил всю кампанию, до обратного занятия нами в конце зимы Вильны». Великий князь Константин Павлович, видя Муравьева и еще нескольких его приятелей «всегда ночующими на дворе у огня и в полной одежде, то есть в прожженных толстых шинелях и худых сапогах, назвал нас в шутку тептярями» (татарами).
Добыча провианта была одной из главных проблем на войне. Воровство процветало везде и у всех. Фаддей Булгарин писал о том, как снабжалась русская армия во время Финской войны 1808–1809 годов: «злейший наш враг был голод. Из Петербурга беспрерывно высылали хлеб, а к войску его доставляли весьма редко. В подводах был совершенный недостаток, а кроме того, партизаны, как я уже говорил, беспрестанно отбивали транспорты по слабости их прикрытия. Хуже партизан были наши провиантские чиновники, как свидетельствует и наш знаменитый военный историк А.И. Михайловский-Данилевский, приводя пример, что в кулях, присылаемых из Петербурга, вместо муки находили мусор! Это совершенная правда. Наказание, которому император Александр подвергнул весь провиантский штат за злоупотребления в кампании 1806 и 1807 годов, лишив его военного мундира, вовсе не подействовало к исправлению провиантских чиновников. Было еще и хуже, чем кули с мусором! Провиантские чиновники рады были, когда шведы отбивали подвижные магазины, потому что тогда они избегали всех проверок, расчетов и отчетов. Только на морском берегу солдаты получали иногда хлеб. Кавалерийские лошади вовсе отвыкли от овса, и даже травы не всегда можно было достать вдоволь. Был также крайний недостаток в обуви и в боевых зарядах. Словом, наша армия была в самом дурном положении во всех отношениях, и все недостатки заменяла храбрость». (Русские солдаты в Финляндии перешли на подножный корм – питались грибами и ягодами).
Чем больше делались армии, тем тяжелее было решить проблему продовольствия. Общепринятая численность армии Наполеона в Русском походе в 600 тысяч человек (гигантская цифра по тем временам – население Москвы было, например, 300 тысяч человек). Но это – только солдаты, офицеры и генералы. А ведь у большинства офицеров были слуги (во французской армии слугу имел даже сублейтенант, младший из офицерского состава), многие брали с собой и семьи (в рассказах о форсировании Березины в декабре 1812 года повторяется один сюжет: француженка, у которой накануне погиб муж-офицер, видя, что ей не спастись, сначала убивает своего ребенка, а ее саму затаптывают стремящиеся к переправе войска). Еще с армией ехали маркитанты (торговцы), кузнецы, конюхи и множество людей тех специальностей, о которых мы в XXI веке и не догадываемся. То, что армия шла несколькими колоннами, кое-как спасало ситуацию. Тяжелее всего пришлось центральным колоннам, шедшим против 1-й и 2-й Западных армий. А вот войска Виктора, Ожеро и Удино, шедших на Петербург, Ренье и Шварценберга, действовавших против Чичагова на территории Белоруссии, Йорка, окопавшегося с корпусом пруссаков под Ригой, до самого декабря 1812 года и не подозревали о бедствиях основных сил Великой Армии.
Только в лагерях или на зимних квартирах государство отвечало за кормление солдат на деле. В походе – только на словах. Как это выглядело, можно понять на примере питания французского солдата: если в лагерях или на зимних квартирах его кормили два раза в день, а в рацион завтрака входило мясо, то в походе вместо завтрака давали кофе и хлеб. Правда, после 1810 года, когда война стала главным предприятием Империи, а солдаты – ее главными рабочими, был регламентирован сухой паек: он состоял из пшеничных сухарей, риса, сухих овощей, фунта мяса и соли. Солдатам полагались литр вина на четверых и литр того, что тогда считалось водкой, – на шестерых. Это и были те «рационы», миллионами заготовленные на пути отступающей Великой Армии – в Смоленске, Вильно, Могилеве, и большей частью погибшие из-за неразберхи и грабежа.
Впрочем, еще на пути к Москве проблемы со снабжением войск были таковы, что по воспоминаниям вюртембергского лейтенанта фон Зукков, «при распределении рационов каждая булка бралась с боем. В этом отношении французы всегда вели себя как малые дети. Здесь было другое поле боя наполеоновских войн…».
Мародеры были во всех армиях, особенно быстро дисциплина падала после поражений. Иван Бутовский, участник кампании 1805 года, описывает, как 3 декабря, уже после Аустерлица, цесаревич Константин застал в одной венгерской деревне русских мародеров. «Бродяги не ожидали такого посещения. На голос Великого князя «Выходи вон, срамцы!» все зашевелилось и начали вылезать с добычею кто в дверь, кто в окно, а некоторые из-под крыш и погребов. Улица была широкая, и приказано строить их там же в шеренги. В присутствии самого Великого Князя огромный Малороссийского полка правофланговый гренадер завяз в дверях и задержал товарищей сзади; на спине у него была клетка, полная живых гусей и кур, по бокам мешки, набитые разной снедью, а на груди висел свежезаколотый дорогой меринос. Константин Павлович спросил его с досадой, но едва удерживаясь от смеха: «Куда ты, жадная душа, набрал столько?» – «На целую артель, Ваше Императорское Высочество!» – отвечал гренадер, выпачканный весь в муке и оглушаемый гусиным и куриным криком». Гренадер в строю мешался другим то бараном, то клеткой, в конце концов цесаревич велел ему идти впереди вместо тамбур-мажора.
Опустошив ранцы и окрестные деревни, солдаты всех армий переходили на конину, да и она в некоторых случаях была деликатесом. Голодать приходилось всем. В 1799 году русские в Швейцарском походе ели коровьи шкуры, по недостатку дров не имея возможности хотя бы их опалить. В дневнике гренадерского капитана Грязева записано: «Мяса было так бедно, что необходимость заставляла употреблять в пищу такие части, на которые в другое время и смотреть было бы отвратительно; даже и самая кожа рогатой скотины не была изъята из употребления; ее нарезывали небольшими кусками, опаливали на огне шерсть, обернувши на шомпол, и таким образом, обжаривая воображением, ели полусырую». (В походах при необходимости вместо соли использовали порох, кашу заправляли свечками, которые тогда делались из сала).
А вот что вспоминал барон Марбо о Прусской кампании 1807 года: «Штаб маршала Ожеро расположился у городских ворот в доме главного садовника герцога (герцог Веймарский находился в рядах прусских войск). Все слуги герцога бежали, поэтому нашему штабу, не нашедшему никакой еды, пришлось ужинать ананасами и сливами из теплиц герцога! Это была слишком легкая еда для людей, которые ничего не ели уже сутки, провели предыдущую ночь на ногах, а весь день в сражении! Но мы были победителями, а это магическое слово дает силы переносить любые лишения».
3
Женщины при армии были и тогда – маркитантки (торговки), офицерские и солдатские жены (при отступлении из Москвы с Великой Армией шли и русские девушки – любовь), проститутки. В Молдавии при Кутузове, например, была «боевая подруга» – молодая женщина, для конспирации переодетая казаком. Об этом «казаке» знали все не только в армии, но и в Петербурге, в том числе и жена Кутузова Екатерина Ильинична.
Такие же обычаи были и у французов. «Массену обычно сопровождала, даже на войне, некая дама X, к которой он был так привязан, что не принял бы даже командование Португальской армией, если бы император не разрешил ему это сопровождение», – вспоминает де Марбо.
Генерала Александра Тучкова 4-го в походах сопровождала жена Маргарита, переодевавшаяся денщиком. В Финляндскую кампанию (зимой 1809 года) она жила в палатке, переправлялась через ледяные реки и снежные заносы. Только в кампанию 1812 года Маргарита Тучкова осталась дома – их сыну не было еще года.
А вот медсестер не было – первые сестры милосердия появились в английской армии только в Крымскую войну 1853 года. Женщин-воинов, амазонок, было совсем немного. В русской армии известна одна – Надежда Дурова. «Гусарская баллада» (пьеса Михаила Светлова, а потом и фильм Эльдара Рязанова) рассказывает историю кавалерист-девицы в облегченном и романтизированном виде. На деле Надежда Дурова сбежала в армию не в 1812 году, а в 1806-м, и вовсе не такой юной – ей было 23 года. Вряд ли она пела перед отъездом песни своим куклам – к тому времени у нее был муж и трехлетний сын. Уже через год ее раскрыли, однако сам император Александр разрешил Дуровой служить в армии, произвел в первый офицерский чин корнета и наградил знаком Военного ордена. Наградил не за так – в сражении под Гутштадтом 24 мая 1807 года Дурова (тогда – рядовой улан Александр Соколов) спасла офицера. Император и окрестил ее: далее она служила под именем Александра Александровича Александрова. Впрочем, тайну знали совсем немногие.
Были «амазонки» и во французских войсках, но там им не приходилось прятаться. Тереза Фигёр, служившая под именем Сан-Жен в драгунах с 1793 по 1815 годы, даже написала воспоминания «Кампании мадемуазель Терезы Фигёр». Мемуары – чистый боевик: драгуна Сан-Жен пытаются женить, он (она?) попадает в плен, его ранят, он убивает, а в конце – хэппи-энд: драгун Сан-Жен выходит замуж за такого же как он (она) наполеоновского ветерана.
У Дуровой история другая: с возрастом она совсем забыла, что она женщина: Пушкин, которому довелось разговаривать с Надеждой Дуровой (он же правил ее мемуары, так что не стоит им слишком доверять), поразился тому, что она говорила: «я пошел», «я поскакал».
4
Одним из «пунктиков» тогдашних королей и генералов большинства воюющих сторон (кроме Наполеона) было единообразие, стремление к тому, чтобы и живые солдаты выглядели так, будто их достали из коробки.
Например, в Павловский гренадерский полк, созданный императором Павлом, набирали под стать ему солдат: невысокого роста, блондинов, обязательно курносых. «Иногда в каком-нибудь взводе павловцев все солдаты выглядели на одно лицо, все похожи, как родные братья, до удивления, до желания суеверно перекреститься: фу, наваждение какое», – писал воспитанник Пажеского корпуса Канкрин.
Требования единообразия распространялись не только на людей: лошадей в кавалерии подбирали по мастям – например, в Кавалергардском полку в 1812 году первый и четвертый эскадроны имели гнедых лошадей, второй – серых, третий – вороных. В английской кавалерии почти полностью погибший при Ватерлоо 2-й драгунский ездил на серых лошадях, за что имел прозвище «Шотландские серые».
Наполеоновские войны были финалом рыцарской эпохи, которая заметна не только в поведении ее участников, но и в деталях обмундирования, особенно у кавалеристов – кирасы, пики, палаши (облегченные мечи). Художники в ту эпоху рисовали мундиры так, чтобы они радовали глаз королей и генералов: яркие краски, высокие султаны и плюмажи. В походе красоты становилось на несколько порядков меньше: солдаты и офицеры лейб-гвардии Измайловского полка высокие черные султаны прятали внутрь кивера, а потом и вовсе, видать, стали выкидывать: когда в Париже царь Александр решил устроить смотр гвардии, султан нашелся только у одного солдата.
Регламентация доходила до смешного: так, Павел Первый однажды на строевом смотру увидел, что мужское достоинство, видимо, по причине утренней эрекции, топорщит солдатские штаны. Казалось – ну и что? Но для Павла и это было, видимо, самоуправство и даже в чем-то якобинство: он издал приказ, согласно которому солдат должен был размещать свое достоинство в левой штанине.
Иногда форма становилась предметом шуток: французы, например, звали англичан «раками» за красные мундиры. Наверняка какие-то прозвища у своих противников получали шотландские полки, выходившие на поле боя в клетчатых юбках (килтах) и под звуки волынок. При этом юбки – это были еще цветочки. Правда, ягодок Европа не увидела: войска Ост-Индской кампании ходили во времена наполеоновских войн в шортах.
О функциональности задумывались, но – слегка, попутно: например, плетеные жесткие шнуры-бранденбуры на гусарских ментиках и доломанах не просто украшение, а дополнительная защита. По тем же соображениям украшались гребнем из конского волоса каски драгун и кирасир – перерубить конский волос почти невозможно.
Кирасирам, которых в русской армии было тогда восемь полков, полагались еще и панцири (кирасы). Однако новые кирасы начали привозить в армию только в апреле 1812 года. Кавалеристы их не любили. «2 июня на разводе я узнал неприятную новость: нам привезли кирасы, – записал поручик Конной гвардии Миркович. – В 12 часов я пошел примерять мои цепи». Пять кирасирских полков без лат дошли от границы до Смоленска. Некоторые полки получили только переднюю часть панциря, отчего главные потери несли при возвращении из атаки.
Впрочем, обыкновение защищать кирасир латами только спереди не было русским недомыслием – в апреле 1809 года в битве при Экмюле австрийские кавалеристы также имели кирасы только на груди. Последствия описывал в своих мемуарах барон Марбо: «…французские кавалеристы были защищены и спереди, и сзади. Не опасаясь ударов сзади, они наносили их австрийцам, раня и убивая множество врагов, неся при этом малые потери. Эта неравная битва длилась несколько минут. Затем число убитых и раненых австрийцев стало таким большим, что, несмотря на свою храбрость, они были вынуждены уступить поле боя. Развернув своих лошадей, чтобы отступать, они еще больше поняли, как плохо не иметь кирасы сзади, – битва превратилась в бойню…».
Форма придумывалась так, чтобы по сочетанию цветов воротника и обшлагов, по знакам и султану на кивере можно было с первого взгляда безошибочно понять, к какому полку принадлежит солдат. Это работало, пока армии были относительно невелики. Однако когда счет перевалил за сотню тысяч, в ход пошли уже оттенки цветов, и путаница стала неизбежной. Так, польские уланы в армии Наполеона были одеты почти так же, как уланы в русской армии, отчего по тем и другим то и дело стреляли свои. В битве при Аустерлице французы ожидали, что вот-вот на поле битвы явятся баварцы, тогдашние союзники Франции, от этого баварцами считали все войска в неизвестной форме.
(Что уж говорить о потомках! В фильме «Гусарская баллада» Ржевский говорит переодетой в гусарского корнета Шурочке Азаровой: «Мундир на вас, я вижу, Павлоградский!», хотя волею костюмера картины Шурочка одета в мундир Сумского гусарского полка).
Во время Отечественной войны некоторые русские богачи на свои деньги создали полки. Форму в этом случае придумывал тот, кто платил. «Мой казацкий мундир Мамоновского полка был неизвестен в армии. На голове был большой кивер с высоким султаном, обтянутый медвежьим мехом (подобные шапки имели французские гвардейцы – прим. С.Т.), – вспоминал поэт Петр Вяземский. – Ко мне подъехал незнакомый офицер и сказал, что кивер мой может сыграть со мной плохую шутку. «Сейчас, – продолжал он, – остановил я летевшего на вас казака, который говорил мне: «Посмотрите, ваше благородие, куда врезался проклятый француз!». Вяземский после этого стал носить фуражку.
Когда в 1813–1814 годы против Наполеона вышла на поле боя вся Европа, вопрос, как отличить своих от чужих, стал особенно актуальным. Решили просто: солдаты и офицеры антинаполеоновской коалиции имели на левой руке белую повязку (Стендаль, описывая вступление союзников в Париж 30 марта 1814 года в книге «Жизнь Наполеона», говорит: «В десятом часу человек двадцать государей и владетельных князей во главе своих войск вступили в город через ворота Сен-Дени. Все союзные солдаты … носили белые повязки на левой руке. Парижане решили, что это эмблема Бурбонов, и тотчас же почувствовали себя роялистами»).
Солдаты как могли приспосабливали свое снаряжение к походной жизни: например, пехотинцы в киверах носили чайные принадлежности (чайничек для заварки, сладости, стаканчик). Жозеф Берта, герой книги Эмиля Эркмана и Александра Шатриана «Новобранец 1813 года», рассказывает: «У меня по уставу в кивере были сложены щетка, гребенка и носовой платок».
Некоторые детали формы за особые подвиги объявлялись коллективной наградой.
В сражении под Фридландом 2 июня 1807 года Павловский гренадерский полк при общем отступлении оставался на своих позициях и одиннадцать раз ходил на французов в штыки. Шеф полка генерал-майор Мазовский оставался во главе павловцев, несмотря на два ранения. Когда, обессилев, он не смог сидеть на лошади, то приказал нести его в атаку на руках со словами: «Друзья, неприятель усиливается, умрем или победим!». В этой атаке Мазовский получил смертельное ранение. Последними его словами были: «Друзья, не робейте…».
За геройское поведение Александр Первый повелел оставить в полку каски-гренадерки «навсегда в том виде, в каком сошел он с места сражения, хотя б некоторые из них были повреждены. Да пребудут оне всегдашним памятником отменной его храбрости». 13 ноября 1809 года было приказано вычеканить на касках имена их хозяев «для сохранения навсегда памяти сих заслуженных воинов».
Правда, вскоре после Отечественной войны царь сам нарушил свой указ – для единообразия павловцам предписано было носить кивера, как всем. Но случай помог вернуть старые шапки полку. Однажды проходя по Зимнему дворцу, Александр Первый спросил стоящего на часах гренадера Павловского полка Леонтия Тропина: «Что, покойней ли новые кивера шапок?» «Так точно, Ваше Величество, покойней, – отвечал солдат. – Да только в старых шапках неприятель нас знал и боялся, а к киверам еще придется приучать его». Ответ так понравился императору, что он тотчас же велел вернуть полку его старые шапки. Леонтий Тропин же получил унтер-офицерский чин, 100 рублей и право первым приветствовать царя при появлении его перед строем. С тех пор гренадерки остались в полку действительно навсегда. Их «знали и боялись» турки в 1828–1829 и в 1878 годах, поляки в 1831 и 1864, венгры в 1848 году. Во всех сражениях Павловский полк был среди первых, что подтверждают и награды. За войну с польскими мятежниками в 1831 году павловцам даны права старой гвардии. За отличие в войне с турками в 1878 году гренадерские шапки украсила андреевская звезда и знак с надписью «За Горный Дубняк 12 октября 1878 года».
28 октября 1812 года Псковский драгунский полк в бою у деревни Ляхово разбил полк французских латников. В качестве трофея драгуны забрали себе французские кирасы. Император Александр повелел с тех пор считать Псковский полк кирасирским и оставил за ним право носить взятые с бою кирасы навсегда. Однако за них как за почетный боевой трофей была многолетняя тяжба между Псковским и Каргопольским драгунскими полками: каргопольцы говорили, что это они в бою под Красным «раздели» латников, и требовали кирасы вернуть. Были и другие мнения: говорили, будто псковские драгуны вовсе не взяли доспехи с боя, а нашли брошенными на дороге. В конце XIX века все решилось само собой: в 1863 году кирасы сдали на хранение в киевский арсенал, а в восьмидесятые годы, когда всю кавалерию преобразовали в драгунскую, трофейные кирасы пошли в переплавку. В 1912 году историки полка поднимали вопрос о возвращении ему хотя бы внешне формы славных предков. Однако потом началась Первая мировая и целый ряд других событий, в свете которых дискуссия о псковских кирасах сошла на нет…
Коллективными были не только награды, но и наказания. В Новгородском мушкетерском полку, который под Аустерлицем бежал на глазах у Александра I, офицерам было запрещено носить темляки на шпагах, солдатам – тесаки, офицеров не производили в чины и не увольняли, а солдатам добавили еще по 5 лет службы. До своего прощения в 1810 году полк не имел знамен. (Да и прощение ли это было – полк переименовали в 43-й егерский). Томский мушкетерский полк, героически сражавшийся в Бородинском бою, тем не менее не получил за это никаких наград – в том же бою попал в плен генерал Лихачев, шеф полка, а это было серьезным проступком: «Не спасли шефа».
А вот 12-й английский уланский полк, солдаты которого разграбили в Испании женский монастырь и изнасиловали монашек, был наказан Веллингтоном практически на века: в течение 100 лет полку надлежало каждый вечер в 10 часов выстраиваться под ружье, солдаты молились и пели гимны. (Это кроме того, что непосредственных виновников расстреляли сразу). Наказание перестало действовать только в августе 1912 года.
5
В атаку в те времена ходили в полный рост, сомкнутыми колоннами. Кланяться пулям считалось позорным делом. В бою под Островно корпус Остерман-Толстого нес огромные потери от артиллерийского огня.
Однако на вопрос, не переместить ли войска, Остерман отчеканил: «Стоять и умирать». Сам он, как подчеркивают историки, стоя под таким же огнем, ел из фуражки черешню.
Соображения для этого «Стоять и умирать» могли быть разные. Некоторые командиры полагали, что если позволить солдату нагнуться, то он скоро и ляжет, а потом его уже не поднять. «Для вразумления» дрогнувших частей командиры нередко прямо под огнем устраивали строевые учения – солдаты выполняли строевые приемы, перестраивались, осыпаемые градом картечи и ружейных пуль. В романе Загоскина «Рославлев» описан как раз такой эпизод:
«Три ядра, одно за другим, прогудели над головами солдат; четвертое попало в самую средину каре.
– Не прибавляй шагу! – закричал Зарядьев. – Примкни! Передний фас, равняйся!.. В ногу!.. Заболтали!.. Вот я вас… Стой!
Каре остановилось; еще несколько ядер выхватило человек пять из заднего фрунта, который приметным образом начал колебаться.
– Не шевелиться! – закричал громовым голосом Зарядьев, – а не то два часа продержу под ядрами. Унтер-офицеры, на линию! Вперед – равняйся! Стой!.. Тихим шагом – марш!
– Послушай, Зарядьев! – сказал вполголоса Рославлев, – ты, конечно, хочешь показать свою неустрашимость: это хорошо; но заставлять идти в ногу, выравнивать фрунт, делать почти ученье под выстрелами неприятельской батареи!.. Я не назову это фанфаронством, потому что ты не фанфарон; но, воля твоя, это такой бесчеловечный педантизм…
– Эх, братец! Убирайся к черту со своими французскими словами! Я знаю, что делаю. То-то, любезный, ты еще молоденек! Когда солдат думает о том, чтоб идти в ногу да равняться, так не думает о неприятельских ядрах.
– Положим, что так; но для чего вести их тихим шагом?
– А ты бы, чай, повел скорым? Нет, душенька! От скорого шагу до беготни недалеко; а как побегут да нагрянет конница, так тогда уже поздно будет командовать…».
При этом нужно помнить, что и сам командир находился здесь же, под этим же страшным огнем. И эта запредельная и по нынешним меркам бессмысленная храбрость была обычным делом в те времена.
Резервы ждали своей очереди, стоя в полный рост. Это страшное время коротали как могли. Будущий декабрист Сергей Трубецкой, полковник лейб-гвардии Семеновского полка, в бою под Лютценом ради шутки подошел сзади к известному полковому трусу штабс-капитану Боку и бросил ему в спину ком земли. Бок с перепугу упал.
Офицеры-новички щегольства ради иногда норовили пнуть долетавшие до резервов ядра. Порой это дорого обходилось: даже на издыхании ядро не теряло своей силы и могло оторвать ногу. Но игра со смертью была обычным делом во всех армиях тех лет. Особо иронические формы это приняло в английской армии, воевавшей в Испании: британские офицеры ходили в атаку с зонтиком и сигарой. Погибали они так часто, что Веллингтон в конце концов запретил это щегольство своим приказом.
Капитан Франц Моргенштайн из 2-го вестфальского линейного полка 8-го корпуса описал следующий эпизод, относящийся к Бородинской битве. Когда рота Моргенштайна стояла под обстрелом в резерве без движения, к нему подошел фельдфебель, опытный профессиональный солдат, воевавший в армиях Гессен-Касселя, Пруссии и Австрии. Со своеобразным солдатским юмором он посоветовал Моргенштайну приказать солдатам высунуть языки, рискнув предположить, что почти у всех они совершенно белые – согласно проверенной примете, это безошибочно означало сильный страх. Действительно, языки всех солдат были белыми, как и их собственная униформа (у вестфальцев были белые мундиры). Язык же фельдфебеля был ярко-красным, «как лобстер». Сам же Моргенштайн на предложение фельдфебеля показать свой собственный язык отделался шуткой.
Вахмистр французского кирасирского полка Тирион вспоминал, как долгие часы на Бородинском поле он с товарищами ждал сигнала к атаке: «Неподвижно стоя перед русскими, мы отлично видели, как орудия заряжались теми снарядами, которые должны были лететь в нашу сторону, и как производилась наводка орудий наводчиками; требовалось известное хладнокровие, чтобы оставаться в этом неподвижном состоянии. К счастью, вследствие ли взволнованного состояния прислуги или плохой стрельбы или по причине близости расстояния, но только картечь перелетала наши головы в нераскрытых еще жестянках, не успев рассыпаться и рассеяться своим безобразным веером».
Скорострельность ружей и пушек уже тогда была нешуточная, однако рассыпному строю и тактике индивидуального бойца, которые могли бы снизить потери, учили в русской армии только егерей (у них и перевязи амуниции были черные – все же не так видно, как белые пехотные ремни). Впрочем, при Бородине, Лейпциге и при Ватерлоо пехота уже устраивала «засады»: солдаты залегали в пшенице, а потом, внезапно поднявшись, расстреливали противника в упор.
Полевые укрепления представляли собой земляные валы разной формы. Флеши или люнеты были открыты сзади, редут (редан) был замкнутой постройкой. Вход в редут (горжа) по правилам должен был быть укреплен особо. Оттого при Бородине прорыв конницы Огюста Коленкура в редут Раевского через горжу, произведенный после трех часов дня, когда у Наполеона кончилась пехота, с самого начала представлялся делом отчаянным. Колючая проволока еще не была изобретена, поэтому перед фортификациями устраивали «засеки» и «палисады» (заборы из заостренных бревен, обращенных в сторону атакующего) и «волчьи ямы» (замаскированные ветками ямы с заостренным колом на дне). Правда, «волчьи ямы» уже после одной-двух атак забились мертвецами и ранеными вровень с землей.
Укрепления в те времена предназначались для артиллерии, ценившейся высоко – потеря орудия приравнивалась к потере знамени. Поэтому обычно артиллеристы уезжали с позиций при первой серьезной угрозе и большого урона противнику не наносили. Эти и другие правила, а также относительное несовершенство ружей и пушек позволяли солдатам служить десятилетиями, почти ежегодно бывая в боях.
