Если судьба выбирает нас… Валерин Михаил

Следующая моя позиция была у капонира траншейной пушки Гочкиса. Присев на дно окопа, я хотел было набить автоматные магазины патронами, да не вышло — руки дрожали…

Здесь меня нашел вестовой от командира роты.

— Принимайте командование, вашбродь, — сипло кричал солдат, перекрывая грохот разрывов. — Господин поручик в беспамятство впал. Оглушило его и контузило… Но, кажись, оклемается. За него там фельдфебель Лиходеев остался.

Веселый разговор!

Казимирского приложило, и я теперь командую ротой. Точнее, тем, что от нее осталось…

По сути, у нас два опорных пункта обороны — это пулеметные гнезда второй траншеи. Два «максима». На нашем фланге еще и 47-миллиметровка, до кучи. Вот и воюй как хочешь.

А немцы лезут и лезут. И останавливаться не собираются!

Опять лежу без сна…

Уже светает — летние ночи коротки…

За окнами легкий ветерок шумит в кронах деревьев, а мне почему-то вспомнилось прекрасное стихотворение Николая Гумилева:

  • Углубясь в неведомые горы,
  • Заблудился старый конквистадор,
  • В дымном небе плавали кондоры,
  • Нависали снежные громады…[99]

Навеяло, однако, печальным событием: два дня назад умер один из моих товарищей по несчастью, а точнее — сосед по палате штаб-ротмистр Путятин…

Я знал этого молодого жизнелюбивого парня всего около недели, но его характер, мужество и неугасимый оптимизм останутся для меня примером на всю жизнь…

Двадцатипятилетний Сергей был старшим сыном князя Михаила Сергеевича Путятина — начальника Царскосельского дворцового управления.

С многочисленными осколочными ранениями он был доставлен в Варшаву за неделю до меня.

Несмотря на раны Сергей вел себя как тот самый конквистадор — был дерзок и спокоен, не знал ни ужаса, ни злости. Вспоминал балы и женщин, пел романсы…

Поначалу мне показалось, что это у него истерическая реакция на стресс, связанный с ранением. Но пару дней спустя понял, что этот ироничный брюнет действительно таков, как он есть, на самом деле…

Сергей с превосходством местного старожила дал шутливые характеристики госпитальному медперсоналу. Доктора, мол, — счастливые теоретики, наконец дорвавшиеся до практики. Их и в поварята взять зазорно, потому что он, князь Путятин, с ножом и вилкой и то лучше управляется, чем доктора со своими ланцетами.

Сестры милосердия тоже удостоились нелестных эпитетов в свой адрес. Молоденькая Елена Адамовна — средоточие мистических противоречий (барышня действительно напоминала героиню Марины Дюжевой из фильма «Покровские ворота»: «Я вся такая внезапная. Такая противоречивая вся…»). Баронессообразная пани Ядвига — несгибаемая сострадательница (она сострадала исключительно при помощи мимики и слов, избегая при этом каких-либо действенных методов помощи раненым. В лучшем случае поправит подушку, принесет отвар из ромашки или попросту позовет доктора). И наконец Зоя Кондратьевна — невеста героя (кокетливая, влюбляющаяся и боящаяся, что в нее все влюбятся: ей-то нужен непременно ГЕРОЙ).

До последнего неунывающий Путятин общался с нами, поддерживая в трудную минуту. Несмотря на то что сам он — умирал. Я уверен — Сергей это понимал и чувствовал, но оставался верным себе.

Когда Смерть пришла за ним, вряд ли он предложил ей «поиграть в изломанные кости» на манер старого конквистадора. Скорее всего — пригласил выпить и расписать пульку…

Гумилев, кстати, тоже, наверное, воюет. В нашей истории он один из немногих поэтов, кто отправился на фронт добровольцем, вместо того чтобы сидя в тылу слагать патриотические стихи. Был отчаянным кавалеристом, имел награды: Георгиевские кресты 3-й и 4-й степени.

Неожиданно промелькнула крамольная мысль: «А вдруг — погиб…»

Нет! Ерунда все это! Будем надеяться, что он переживет эту войну, и я вместе с ним.

Там, глядишь, встретимся! Как говорится, «пути Господни — неисповедимы»…

5

Я вновь окунулся в воспоминания о том бое… О моих товарищах и сослуживцах, павших в тот страшный день… Слишком дорого мы заплатили за то, чтобы удержать эту позицию меж двух озер.

Слишком много людей погибло… Знакомых мне лично русских людей!

На меня накатила невыносимая печаль, в горле запершило, к глазам подкатили слезы… Я сжился с этими солдатами. Делил с ними все тяготы войны и походов. Ругал, хвалил, учил…

Ротная книга стала для меня не просто отчетным документом, а практически — семейным альбомом…

Но, черт возьми, они не канули в небытие, а навсегда остались в моей памяти такими, как я их запомнил: такими разными, но простыми и настоящими.

Я словно иду вдоль строя на утренней поверке, вглядываясь в лица, стараясь запечатлеть их как можно лучше…

А они…

Они смотрят на меня: кто-то — серьезно, кто-то — с усмешкой, кто-то — с грустью…

— Ничего, вашбродь, ты там держись! Не раскисай! Зря мы, что ли, тут головы свои сложили? Ты уж выздоравливай поскорей да верни немцам должок…

— Ничего, братцы… Они еще заплатят мне за все… По максимальному курсу!!!

Немцы накатывали волнами, и мы яростно отбивались на пределе сил! В какой-то момент противник прорвался во вторую траншею, но вновь был отброшен.

Нас оставалось все меньше и меньше.

Вот пуля нашла немолодого степенного калужанина Дятлова.

Упал, пронзенный штыком, наш подрывник-любитель Белов. Когда немцев отбили, он был еще жив, и Савка наклонился осмотреть его рану. Открыв глаза, раненый посмотрел на меня ясным взглядом и проговорил:

— Убили меня, вашбродь… Как есть — убили… Вы уж отпишите жене моей Евдокии, что так, мол, и так… — Глаза умирающего закрылись, и он уронил голову на грудь…

И опять бой…

Автомат перегрелся и заклинил — я выхватил из кобуры браунинг. Стрелял, командовал что-то, бросал гранаты, ругался…

Потом меня оглушило, и несколько минут я пребывал в окружении звенящей тишины. А кругом гибли люди…

Мой вестовой — добродушный увалень Палатов — лег на гранату, спасая нас от неминуемой гибели. Другому вестовому — шустрому и плутоватому Жигуну — осколком снаряда оторвало по локоть левую руку.

Я навалился на дрожащего от шока солдата и резво перетянул культю ремешком от бинокля, приговаривая: «Давай, держись!» — стараясь при этом не глядеть в его выпученные от ужаса и боли глаза. На обрубок руки смотреть было не так страшно…

Убило пулеметчика, и мне пришлось встать к «максиму». Размытые серые фигурки появлялись в прорези пулеметного щитка, так и норовя соскочить с мушки.

Я стрелял — фигурки пропадали, но потом вновь возникали…

И я вновь стрелял…

Огонь пулемета жег глаза, а в голове крутилось легендарное: «В очередь, сукины дети! В очередь!»[100]

От вибрации руки почти не чувствовали рифленых рукояток «максима», и казалось, что грохочущий, пышущий жаром станкач стал продолжением меня самого…

Савка, вставший ко мне вторым номером, что-то возбужденно кричал, указывая влево. Разворачиваю ствол и:

— Тра-та-та-та-та… Тра-та-та-та… — и только стреляные гильзы сыплются из-под щитка…

— Вашбродь! Вашбродь!

— Цыц! Ленту гляди!!!

Фух… Отступили… Перерыв на обед?

К нашей группе пробились Акимкин с Гусевым и еще с полдюжины гренадер — почти все раненые, но с оружием в руках и готовые сражаться до конца.

Я с некоторым облегчением уступил пулемет более опытным специалистам, сел на дно траншеи и перезарядил верный браунинг…

Потом нас все-таки выбили из второй траншеи, но тут подошла двенадцатая рота, и мы, контратаковав, полностью очистили окопы от немцев…

Тогда погиб мой «почти что друг» прапорщик Платон Остроумов — пуля-дура ударила его в грудь… Он остановился, покачнулся, приложил руку к ране, поднес окровавленную ладонь к лицу и неловко, боком повалился на дно траншеи.

Двенадцатая рота под командованием поручика Павлова заняла передовую траншею по фронту и изготовилась к обороне.

А остатки десятой роты собрались у нашего с Казимирским блиндажа.

Кругом разруха и смерть…

В полузасыпанной траншее вперемешку лежат трупы в русской и германской форме.

У входа, прислонившись плечом к стенке окопа, сидел самый молодой солдатик из нашего пополнения — курносый голубоглазый Лаврушка… Мертвый… На его бледном лице застыло удивленно-испуганное выражение…

В самом блиндаже среди убитых немцев, навалившись грудью на телефонный аппарат и сжимая в окровавленной руке наган с пустым барабаном, лежал унтер-связист Токмаков. Он до конца защищал свой узел связи от врагов…

Но были и живые: Акимкин с Воскресеньевым, Гусев, великан Степан Степанов с ручным пулеметом в руках, взводный унтер Рябинин с окровавленными бинтами на голове. Всего — двадцать пять человек.

В их числе, слава богу, был и Кузьма Акимыч Лиходеев — грязный, в изорванной гимнастерке с красными от крови рукавами, но с задорно торчащими «тараканьими» усами на закопченном лице…

Захотелось пить, но фляжка с разведенным вином была пуста. Я потряс ею над ухом, а потом недоуменно оглядел, ища повреждения.

Да нет — вроде цела. Дырок никаких нету…

Когда я успел все выпить?

В изнеможении я привалился к стенке траншеи.

Поскорей бы все кончилось…

Но потом была еще атака… И еще одна… И еще…

Двенадцатая рота отошла во вторую траншею — и опять вражеская атака. Ополоумевшие немцы прорвались и сюда — грянула рукопашная.

Я палил из двух пистолетов — браунинга и «парабеллума». Савка прикрывал меня с дробовиком, еле успевая перезаряжаться. А когда он не успел и чумазый немец попытался пропороть меня штыком — пришлось вспомнить, чему меня учил старший сержант Костырев в учебке морской пехоты. То есть — отбить оружие в сторону и рукоятью разряженного пистолета в лицо, затем — коленом в живот…

Затем наступило короткое затишье, после которого немцы навалились на нас с новой силой…

Как раз тогда мой хозяйственный ординарец предложил забрать наши ранцы из блиндажа, а то как бы чего не вышло…

Это меня в конечном итоге и спасло…

Когда мы в очередной раз отступили под напором превосходящих сил противника, я и получил свою пулю. Откуда она прилетела — Бог весть…

От несильного удара у меня перехватило дыхание. Боли не было… Я попытался сделать шаг, но земля вывернулась у меня из-под ног, и наступила темнота.

6

Заснул я на рассвете, когда солнце уже показалось из-за горизонта.

Хорошо заснул: легко, спокойно и без сновидений…

Проспал, однако, недолго — сестры милосердия разбудили: скоро утренний обход.

Никакой, понимаешь, врачебной этики! Сплошная конкретика…

Меня вообще весьма забавляло то положение, которое занимают в госпитальной структуре сестры милосердия. Дамы ухаживают за ранеными, помогая им сугубо в примитивно-бытовом плане: налить отвар, сделать компресс, поправить подушку или укрыть дополнительным одеялом. В остальном — эти замечательные представительницы прекрасного пола содействуют в написании писем, чтении книг, газет и тому подобной ерунде.

Всю грязную работу по уходу за ранеными выполняют санитары — в большинстве своем уже немолодые мужики-добровольцы. Фельдшеры делают перевязки и уколы, а врачи оперируют и осуществляют общее руководство лечением.

Кстати, о перевязках!

Эти садисты, эти варвары в белых халатах знать не знали, что для того, чтобы приставший к телу бинт легче отходил, его надо намочить раствором перекиси водорода или, на худой конец, марганцовки. А эти упыри попросту рвали по-живому.

Боль адская…

На третий раз я обложил фельдшеров матом в три этажа с балконом и мезонином, упомянув всех их родственников до седьмого колена и их вольных и невольных сожителей из числа представителей животного мира. А потом огласил суть рацпредложения с пероксидом водорода и попросил впредь делать именно так — иначе я буду очень огорчен и прострелю коленки тому лечиле, который будет действовать по старинке.

Консенсус был достигнут.

Ну вот, все суетятся, изображая бурную деятельность. Топочут по коридору, забегают в палаты, проверяя, все ли на вид в порядке, перед появлением профессора. Причем главное — это именно внешний вид, а остальное — издержки…

Наконец все затихает в ожидании.

Ага! Значит, начальство идет!

И точно — из коридора слышится голос профессора Болеслава Яновича Зелинского.

У меня даже как-то каламбур в стихах родился: «И вот нас посетило медицинское светило…»

Наша очередь подойдет минимум через полчаса, потому как палата у нас четвертая, а Зелинский — дядечка на редкость дотошный, вплоть до занудности…

— Доброе утро, господа! — В дверях появился наш профессор в сопровождении свиты из врачей и сестер милосердия.

— Утро — добрым не бывает! — буркнул я.

Не выспался потому что. И вообще! Не люблю, когда они вот так вот толпой вламываются, — чувствуешь себя обитателем зоопарка. Однако поздороваться все-таки надо… Noblesse oblige:[101]

— Здравствуйте, уважаемый Болеслав Янович!

— Ну-с, как вы себя чувствуете, господин прапорщик?

— Отвратительно! Но полон оптимизма!

— Ха-ха… Это очень трогательно, но хотелось бы услышать подробности. Особенно по первому пункту!

Мы с профессором в некотором роде пикируемся. С соблюдением всех приличий, естественно! Не знаю почему, но у меня на врачей всегда такая реакция — юмористическо-истерическая. Хорошо еще, когда у оппонента есть чувство юмора!

— Слабость, пульс учащенный, одышка, боли вот здесь и здесь… — перечислил я. — То же самое, что и вчера.

— Василий Михайлович! — обратился профессор непосредственно к моему лечащему врачу — доктору Исачкову. — Каково, на ваш взгляд, состояние раны?

— Удовлетворительно, Болеслав Янович, — отозвался тот. — Заживление идет хорошо, без осложнений.

— И слава богу! — Зелинский извлек из кармана своего белоснежного халата слуховую трубку, дабы помучить меня традиционным «дышите — не дышите». — Поднимите-ка рубашку, господин прапорщик!

После того как осмотр моей скромной персоны наконец удовлетворил любопытство «светила», профессор взялся за моего соседа — поручика Лазарева.

С ним было сложнее — практически все повреждения внутренние и довольно болезненные. Однако спустя четверть часа величественная процессия медработников торжественно удалилась, оставив нас в покое.

Ну наконец-то!

Утомили — сил нет!

Тем временем наступило время завтрака. Тоже, если честно, непростая процедура в нашем положении. Я неделю привыкал держать ложку левой рукой, потому что правую мне поднимать крайне не рекомендуется — рана может открыться.

Лазарева так вообще медсестры кормят с ложки…

Собственно, за завтраком мы и узнали, что к полудню прибудут раненые и у нас появятся новые соседи.

Может быть, станет немного получше в плане общения, а то я со скуки совсем с ума сойду!

7

Итак, у нас в палате пополнение, и теперь нас четверо.

Новыми жильцами нашего скорбного покоя стали два весьма примечательных со всех сторон человека.

Во-первых, прапорщик братского Сибирского 9-го гренадерского полка нашей 3-й дивизии Иван Иванович Евграшин — младший офицер пулеметной роты. Полный георгиевский кавалер. Нелюдимый чубатый парняга крепкого телосложения, с сурово нахмуренными бровями на круглом лице. Эпикриз — проникающее штыковое ранение грудной клетки.

Пока новоприбывших таскали на перевязку, доктор нам поведал, что того несчастного недоумка, который рискнул проткнуть Иван Иваныча штыком, этот спокойный на вид хлопец взял за горло и забил насмерть пятифунтовой гранатой Новицкого.

Наш человек!

Ибо не хрен!

Вторым по очереди, но не по значению, был штабс-капитан Анатолий Акинфиевич Логинов — самый что ни на есть настоящий танкист! То есть, конечно, бронеходчик из 52-й особой бронебригады (так здесь обозвали танковые части).

Немолодой общительный мужчина среднего роста с лукавым оценивающим взглядом.

Эпикриз — множественные осколочные ранения. Плюс ко всему — выбитые передние зубы. Все это как результат пробития брони шрапнелью, поставленной «на удар».

Больше всего Логинов страдал не от ранений, а от переживаний по поводу факта гибели большей части экипажа и, собственно, самого танка, носившего гордое название «Бегемот». Кто-то погиб сразу, кто-то потом, когда машина загорелась.

Самому Анатолию Акинфиевичу, на мой взгляд, крупно повезло, что его в полубессознательном состоянии выволокли из подбитого «бронехода» до того, как машину охватило пламя.

После перевязки, проведенной в соответствии с моими скромными пожеланиями в традициях, отличных от эпохи раннего палеолита, я упросил санитара проводить меня в палату к Генриху.

Я уже мог с грехом пополам передвигаться самостоятельно, держась за стену. Но в данном случае нужно было идти в другое крыло здания, а такой подвиг был мне пока не по силам.

Литус лежал на койке у стены, откинувшись на подушку и прикрыв глаза.

Санитар усадил меня на стул, стоявший в изголовье, и, шмыгнув носом, поинтересовался:

— Ну дык я пойду?

— Ступай… — отозвался я, внимательно оглядывая Генриха. Последний раз мы с ним виделись в санитарном поезде, а по прибытии в госпиталь общались исключительно посредством записок, передаваемых через сестер милосердия.

На фоне белой наволочки его лицо казалось изжелта-зеленым. Под глубоко запавшими глазами — темные круги. Даже светлые волосы моего друга приобрели какой-то пепельный оттенок…

— Геня… Генрих! — осторожно позвал я.

Потемневшие веки дрогнули и приоткрылись… Несколько секунд Литус смотрел на меня не узнавая, но потом взгляд обрел осмысленное выражение:

— Саша…

— Геня… Как ты?

— Увы… Приличия обязывают меня сказать сейчас что-нибудь возвышенно-бодрственное, но — не могу. — Он облизнул сухие растрескавшиеся губы. — Лихорадка не проходит. Значит, есть воспаление. Нога — словно бревно! Каждый день эти компрессы на рану… Гной, сукровица… Боль… Господи, Саша, я подумать не мог, что человеку вообще может быть так больно…

— Терпи, казак, атаман будешь![102]

— Терплю… Знаешь, когда вытаскивали обломки кости — было гораздо хуже. Я все время был в сознании, а морфий не помогал. — Генрих вздохнул. — А теперь — это глупое воспаление.

Мне нечего было ему сказать. Не было нужных слов… Не находилось… Поэтому я просто сжал его правую руку своей «рабочей» левой…

Тень благодарной улыбки промелькнула на его изможденном лице.

— Видишь, Саша, как оно получается — когда тебя притащили на перевязочный пункт, все думали, что все… Что ты при смерти… Что помочь уже невозможно… А ты — вот он, живой… И даже сидишь почти ровно, хоть и похож на бледную тень себя самого. А я, когда меня ранило, — наоборот, думал, мол, ерунда это все! За пару недель оклемаюсь! И операция прошла успешно, и даже кость, говорят, срастается нормально. И вот тебе… Как все бессмысленно, нескладно…

— Ничего, Геня. Ничего… Прорвемся! — Я так разволновался, что употребил в речи явный анахронизм.

— В каком смысле? — Литус был в недоумении.

— В смысле: «Прорвемся сквозь жизненные неприятности»!

8

Разговор с Генрихом разбередил мне душу…

Вновь припомнились офицеры нашего батальона…

Я до сих пор до конца не осознал всей глубины трагедии того дня: потери были фатальными…

Когда я, будучи в бессознательном состоянии, покидал поле боя, немцы пошли на последний штурм. На участке нашего батальона обороняться было уже практически некому… Да и нечем…

Капитан Берг, взяв с разрешения командира полка всех доступных на тот момент строевых солдат, занял оборону в последней, третьей траншее. В бой пошли все: разведчики, саперы, комендантские и даже жандармская команда. Да и мой трофейный немецкий пулемет им очень пригодился.

Схватка была страшной, но отступать было некуда, отходить на вторую линию обороны — бессмысленно. Главное — выиграть время до подхода подкреплений.

И они выстояли!

Но какой ценой…

Наш командир батальона Иван Карлович Берг был смертельно ранен. Тяжелое ранение получил поручик Щеголев — осколок повредил позвоночник, и через шесть дней командир одиннадцатой роты скончался в полковом лазарете. Павлов, так храбро сражавшийся в этом бою, был убит.

Положение спасли подошедшие части Имеретинского 157-го полка 40-й пехотной дивизии. Молодцы-имеретинцы с ходу ударили в штыки, сперва отбросив противника, а затем полностью очистив окопы от немцев.

После всего от нашего третьего батальона осталась одна только сводная рота, к тому же почти без офицеров…

Батальонным стал не получивший ни единой царапины штабс-капитан Ильин. Адъютантом при нем — подпоручик Цветаев. А командиром единственной роты стал с трудом оправившийся от контузии мой незабвенный пан Казимирский!

Савка…

Мой верный Савка тоже был ранен. Вечером этого же дня осколок снаряда выбил ему левый глаз. Рана болезненная, но не опасная…

Когда меня грузили в санитарную двуколку, чтобы везти на станцию в Розенберг, он вышел меня провожать.

Бледный, худой, с перевязанной головой, он сам был похож на привидение.

Савка уложил в повозку мои вещи, прикрикнул на санитаров, которые, на его взгляд, не слишком аккуратно со мной обходились, и, взобравшись на подножку, сказал:

— Вы выздоравливайте, вашбродь! А я за вас помолюсь!

— Постараюсь…

— Я-то, видать, свое уж отвоевал: куда мне — кривому… Чую, не свидимся мы с вами боле… Так что — прощевайте! И не поминайте лихом!

9

Чувствую себя белой вороной!

Все пишут письма всем! Причем многие чуть ли не ежедневно. Кто-то собственноручно, кто-то надиктовывает сестрам милосердия. Но страсть к эпистолярному жанру неистребима.

А я вот — не знаю, что мне писать.

То есть вроде бы, конечно, надо, а что именно — непонятно!

На мой взгляд, письмо следующего содержания вызовет стресс у любого адресата: «Дорогая мама, меня тяжело ранили! Прострелили навылет для улучшения вентиляции легких! Я чуть не помер, но уже оклемался! Теперь пролеживаю кровать в госпитале в Варшаве. Твой сын Александр».

Согласитесь, текст несколько спорный, а ничего другого в голову не идет.

В предыдущий раз я вымучивал письмо несколько дней, а потом просто кратко ответил на подсказки и вопросы из маминого письма, приукрасив его общими фразами.

И что теперь? «To be, or not to be?»[103] Писать или не писать? Вот в чем вопрос! А я не Шекспир ни разу…

Не чувствуя склонности к писанию писем, я весь отдаюсь чтению — практически на всем протяжении светового дня.

Начал с газет и теперь постепенно перехожу на книги, которые беру у доктора или заказываю «сестричкам» и «ходячим» раненым приобрести в городе.

Одна беда: город этот — Варшава…

Дикие места: все сплошь по-польски или по-немецки. Со вторым у меня проблем нет, но газеты сплошь на первом. Лишь изредка удается раздобыть русские источники информации.

Меня очень интересует история проявления различий между моим родным миром и тем, в котором я ныне обитаю.

Порыться в памяти не получается. Все-таки мозг — это не поисковая система в Интернете, чтобы давать готовый ответ на сформулированный вопрос. К тому же память очень ассоциирована с личностью моего носителя.

До моего появления Сашу фон Аша не шибко интересовала новейшая история, политика и государственное устройство. Он просто среди всего этого жил и не стремился к глубинному анализу.

Какие-то смутные воспоминания всплывали, но все крайне бессвязно и бессистемно.

Теперь же при чтении газет включился «контекстный поиск», и «открытия» поперли одно за другим.

Итак, двухпалатный парламент существовал в Российской империи с 1888 года, когда Александр II скрепя сердце разразился «Парламентским манифестом от 7 ноября».

Если уж «плясать от печки», то «согласительная» конституция Лорис-Меликова действовала с 13 марта 1881 года, а потом еще четыре года валандались с временными подготовительными комиссиями.

«На обязанности комиссий лежало бы составление законопроектов в тех пределах, кои будут им указаны высочайшею волею. Засим составленные подготовительными комиссиями законопроекты подлежали бы, по указанию верховной власти, предварительному внесению в общую комиссию, имеющую образоваться под председательством особо назначенного высочайшею волею лица из председателей и членов подготовительных комиссий, с призывом выборных от губерний, в коих введено положение о земских учреждениях, а также от некоторых значительнейших городов, по два от каждой губернии и города; причем в видах привлечения действительно полезных и сведущих лиц губернским земским собраниям и городским думам должно быть предоставлено право избирать таковых не только из среды гласных, но и из других лиц, принадлежащих к населению губернии или города».[104]

Подготавливались, подготавливались — и наконец подготовились: еще через четыре года. Со скрипом, спорами и матюками вползла матушка-Расея в парламентаризм.

Парламент состоял из верхней палаты — Государственного совета, формируемого смешанным путем по территориальному признаку: один депутат от каждой губернии избирался, а другой назначался. Госсовет, созданный при Александре II, просуществовал неизменным вплоть до его кончины в 1890 году, а в период царствования Александра III — c 1890 по 1894-й — был переименован в Сенат.

Нижняя же палата — родимая Государственная Дума, избираемая полностью представительным путем. Первая Дума, выбранная по путаному и сложному избирательному закону, просуществовала всего полгода и была распущена.

Хороший старт, однако. В нашем мире Николай II свою Думу в 1906 году через семьдесят два дня разогнал.

Вторая Дума тоже превзошла свою тезку из нашей истории — целый год против ста двух дней.

Третья Дума была избрана в соответствии с новым избирательным законодательством и, хотя не была источником непрерывных и неразрешимых конфликтов, заметных успехов в законодательной деятельности не достигла. Распущена была 20 февраля 1890 года в связи со смертью императора Александра II.

Четвертая Дума от своей предшественницы отличалась в основном большим представительством консерваторов и, аналогично Третьей, была распущена после кончины Александра III в 1894 году.

Восшедший на престол Александр IV одним из первых своих указов повелел перейти к трехпартийной системе формирования Государственной Думы, дабы избегнуть «фракционной грызни» и не допустить к законотворчеству «неблагонадежных и нечестных людей».

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Однажды Венера поддалась на уговоры своей подруги Персефоны и спустилась с Олимпа, чтобы развлечься ...
9 мая 2010 года, на 47-м году жизни, отошел ко Господу владыка Зосима, епископ Якутский и Ленский (в...
Главное дело нашей жизни – это собственно жизнь. Так в чем же суть дела?Вячеслав Пьецух: «Во-первых,...
В книге рассматриваются основные темы, которые входят в программу курса «Управление персоналом». В ч...
В книге рассматриваются социальные, социально-экономические и психологические факторы и закономернос...
Ведение рыбного хозяйства является одним из источников поступления товарной рыбы в виде живой и парн...