Одна ночь (сборник) Овсянников Вячеслав
Нет, ничего подозрительного Лупенко не обнаружил. Тогда он снова вернулся в центральный коридор, к своему столу, засунул пистолет обратно в кобуру, плюхнулся в кресло, вытянул ноги в сапогах и развернул газету.
Через какое-то время снаружи раздался оглушительный звонок. Лупенко вскочил с кресла, как пружина. Он быстро сунул газету в ящик стола и устремился открывать двери, поправляя на ходу галстук и фуражку.
У последней двери Лупенко поднял веко глазка и внимательно осмотрел человека снаружи, хотя он и был ему хорошо знаком. Уменьшенный фокусом линзы, стоял там командир отделения старшина Цветков, и усы его браво торчали стрелками, как у жука.
— Открывай, лютики-незабудки! Разглядывает, как в театре. Ослеп, что ли? — шумел Цветков и, ввалясь, наконец, в помещение, внес запах дождя и сырой одежды.
Цветков был ветеран милиции, старшина, прослужил почти двадцать пять лет. К Новому году можно было и собирать документы на пенсию. Но это был мужчина в расцвете, сорока пяти лет, крепкий телом, с бычьей шеей, с круглой головой в жестких черных волосах. Его лицо сияло солнечной добродушнейшей улыбкой до ушей, показывая широкие, замечательной белизны зубы. Это был еще тот цветок! Чертополох! Кактус! Цветков гремел:
— Лютики-незабудки! Что ты все молчишь? Отвечай, как ты докочевал до такой жизни?..
Потом Цветков, наверное, стал рассказывать Лупенко, смущенному таким напором энергии и веселья, самые смачные последние анекдоты и сам же раскатисто гоготал, массивно рассевшись в кресле и упираясь ручищами в колени. А Лупенко стоял перед ним и косо, вежливо улыбался.
Тут опять до слуха Лупенко раздался какой-то странный подозрительный звук, как будто кто-то с тихим ржавым скрипом открывает дверь где-то изнутри запломбированного помещения за поворотом коридора.
Лупенко опять выхватил из кобуры пистолет, который был уже на боевом взводе, судорожно двинулся вдоль стенки на полусогнутых ногах, устремив настороженный заледеневший взгляд в одну точку.
Цветков крикнул ему вслед:
— Ты что, совсем сдурел? Во шибанутый! Тебе бы только мышей стрелять!
Лупенко снова какое-то время, крадучись, обыскивал путаницу коридоров.
Когда же он, опять ничего не обнаружив, возвращался, прислушиваясь к каждому шороху, вдруг тихо скрипнула дверь позади него, Лупенко быстро обернулся, и пистолет выстрелил…
Человек застонал, захрипел:
— Ах ты, лютики-незабудки… — и опустился в распахнутых дверях туалета. Это был командир отделения Цветков.
«…Наконец-то можно и отдохнуть, отоспаться, — вздыхает Быков, — домой, теперь уж домой». От Исаакия шел к Неве, ко Всаднику.
Выскочил лейтенант ГАИ в фосфоресцирующих манжетах, вращает колесом дубину-зебру, гонит автомобили по сторонам, как тучу стальных мух, туда-сюда, да хоть в воду, хоть на луну, к чертовой матери! Освободить дорогу!
В сумерках от Невы показался красный бисер, поворачивают у Всадника. Шарахнули фары, крутится на передовом милицейском газике, как бешеный, синий фонарь. Мчатся мотоциклисты-охранники в кожах, головы-яйца с гербами. Проносится стая черных шелестящих машин, за стеклами толстогубые профили эфиопов.
Быков идет по бульвару Профсоюзов. Остановился трамвай, распахнулись створки, вывалился Алкоголь Горыныч, в грязи, в блевотине, лоб раздрызгай. Мытариться еще с этим сокровищем! Прислонил к стене. Патруль подберет.
Катится Быков в ночном безлюдном трамвае. Мимо Никольского собора, Крюкова канала. Старый-старый Петербург. Очень старый. Смотрит на скучные, плывущие в темноте дома, на мерцающую ухмылку воды. Лампочка-одуванчик в подворотне. Тусклые окна. Неожиданный на мгновенье просвет неба между фасадами, страшный, как в иной мир. «Где это я? — думает Быков. — Этот кусок города брошен на съеденье псам!» Кроваво-кирпичное здание с содранной кожей. Железный еж у машины-чистильщика, как усы у Чапуры. Быков не выдерживает, кричит:
— Как называется этот город? На Л или на С?
Быков у себя в комнате. Смотрит в окно, огромный черный квадрат. А на стене постукивают часы, шагают на месте, как солдат с усами.
Вошел Чапура с милицейской кокардой на лбу.
— Эй, Быков, хочешь бабу? Смотри! — Чапура показал из штанин с малиновым кантом — Веру!.. А ты не убежишь с моей у-тю-тю девочкой? — стал издеваться Чапура. — А вот я тебя прикую, — снял пояс и прикрутил Быкова к батарее.
Быков орет:
— Чапура, отпусти! Зверь! Никуда я не убегу!..
А Чапура только гогочет.
Ничего нет. Темно. Хоть в глаза выстрели. Только звон и блеск на окне и потолке — трамвай. В зеркальном сапоге отразился негр. Порядок! Шагай сапог за порог! Цветочки на обоях лилово скучайте!
На Невском однообразие. Глаза и колеса.
Лучи-усы. «Рыба». Пролетают автобусы. Погасло «К», горят «АССЫ». Потом гаснет «А».
Фонари, фонари. Рация о чем-то шумит-кричит. В пистолете спят восемь медных ос. Надо ночью охранять МЕДНОГО ВСАДНИКА на скале. Быков озирается, слушает: шумит роща, растет мерный плеск и звон, дробь барабана, и вдруг рядом ослепительно запела армейская труба. Шумя шинелями бурого цвета и звеня сапогами с железками, поблескивая зыбким тростником карабинов, марширует рота солдат-юнцов на Дворцовую площадь. Скоро праздник, парад, Великий Октябрь.
Номер на личном пистолете Быкова — 1703. А надо ночью охранять Петра с конем на скале. Провались он в болото!.. Растет ветер. Ураганные порывы. В дрожащих фонарях блестит Петр, как сон.
На нем позеленелый медный мундир. Как генерал. Голова в лаврах. Гроздь фонарей затряслась, зазвенела, фуражку Быкова унесло в Неву. Гранитный утес дрогнул, и над квадратнозубым конем тихонько шевельнулся Петр. Смотрит орлиным взором. Владыка! Не оторваться от его тусклого взора, прикованы глаза… А Нева взбухает, волны плещут пеной. Солдат, стреляй! Идет вода! Взлетела из рук Быкова птица-пистолет, блеснул вороненый клюв, лопнул огонь, вскрикнул выстрел над Невой яркой звездою…
И над утесами домов во сне летит выстрел на воле — такая развеселая звезда. А над городом медный гигант с перстом, и под ним у скалы солдатик со стиснутым в руке пистолетом.
Идет, идет Быков ночью. Свист ветра, мрак. Толстая баба обхватила фонарный столб, матерится по-черному, зовет:
— Эй, сперматозоид в лампасах, проводи под ручку. Я за углом живу. Что вылупился? Нравлюсь? Смотри-ка — врезался с первого взгляда!
Быков видит: ну и бочка, рожа какая-то пористая, губищи как раздавленные помидоры, ноги-бутыли, задница в грязи. Женщина! Зацепил, тащит, шатается, лужи свинские, нефтяные, ветер посвистывает в водопроводных трубах.
Зашли в дом.
— Хочешь, — говорит, — отблагодарю. Только тут. В квартире — ни-ни. Муж.
Ну, и отфанфарил же ее Быков. Прямо тут, на лестнице. За все! За Веру, за Надежду, за Любовь!
Дом трясся всеми этажами, как землетрясение.
— Ну ты и зверь! Б-б-бы-ык!
Видит Быков, укладывают сослуживцы его в гроб, все при параде, с мрачными мордами, фуражки в руках. Скрестили Быкову руки на груди, кладут сверху гробовую крышку. А она никак не ставится, что-то мешает. Смотрит Быков: а это его мужское достоинство стоит столбом, живей живого, как ни в чем не бывало. Стыд и срам. Как же хоронить?
— А вот мы его сейчас малость подкорнаем, крышка и ляжет, как миленькая, — говорит Чапура и вытаскивает откуда-то из-за спины топор.
Ночь. Нева. Крепнет ветер. Вздувается вода, хлещет брызгами о гранит. Чудовища флота с цифрами на боку, разукрашенные флагами и гирляндами горящих лампочек, растопыренные пушками, покачиваются на волнах. Скоро великий праздник советской страны, большая революционная годовщина. Совсем скоро.
Тоска. Купил Быков бутылку. Пошел к соседям. В комнате табачный дым, сапоги. В карты режутся. Чьи-то босые ноги на кровати. Чапура уже там, пьет из горла бутылку «Бычья кровь».
Быков ревет:
— А, так ты кровь мою попиваешь! Смирно! Равняйсь! Сволочи, паразиты, пьяницы, подонки, сброд!.. Я вас, легавых, на уши поставлю!..
Чапура спокойно допил бутылку и пошел на Быкова. Началась свалка.
Что-то Быков совсем заскучал. «Если быть — то уж быть. Первым. Вот если бы я стал, как Гагарин, — первый космонавт на планете, — думает Быков. — Вот это жизнь! Космическая! Свобода! Молодая веселая кровь. С пылу с жару. Ошеломлять башку и сшибать с копыт… А закон стоит у ворот, чурбан в каске, с гербом на лбу, с автоматом. Кто его тут поставил, у зоны запрета для слабонервных? Начитался, сволочь, слюней, теперь рассуждаешь. Освободиться бы от всего, от всего!.. Нет, до чего ж скучно, — думает Быков, — куда ни сунься — морды, морды… Нет уж, — думает Быков, — я свои сапоги ни на что не променяю. Ни на какого Моцарта и Сальери. Плевать мне на них с Исаакиевского собора. Гады. Хоть бы раз дали путевочку в Париж. Что я, не человек? Я тоже хочу попутешествовать по всяким там заграницам… Вот сидела бы у меня на плечах генеральская звезда! Нет, лучше — министр внутренних дел».
Видит Быков самого себя в широких брюках с лампасом. А над ним ослепительными буквами лозунг:
Путевки в Париж — каждому советскому милиционеру!
Чапура полирует щеткой сапог, напевая свою любимую песенку: ландыши, ландыши, светлого мая привет.
Щурит выпуклый желтый глаз, говорит:
— Быков, ты ведь свое получил. Полакомился девочкой, дай и другому. Что выкобениваешься? А все потому, что ты такой жадный.
— Ах ты гад, змей! — вскрикивает Быков, машет пистолетом. — Убью!
Чапура с усмешкой пожимает широкими плечами.
Выстрел. Чапура и не дрогнул. Знай себе ухмыляется.
Быков стреляет и стреляет. Патроны кончились. Что делать? Стал доставать из кобуры запасную обойму. Где же она?.. А все зубы у него изо рта так и посыпались. Подставил ладонь — а это, оказывается, патроны, целая пригоршня.
— Вот тебе и запасная обойма, — говорит, подходя, Чапура и бьет Быкова сапогом в пах, потом под дых.
Быков охает, приседает, хрипит с разинутым ртом.
Чапура наваливается, жмет его коленом к полу, душит матерыми лапищами, ломая горло.
В мозгу Быкова взрываются и высоко возносятся, как фейерверк, большие кроваво-веселые звезды. Все выше и выше. Дух захватывает. Праздничный салют…
Потом все тухнет.
ВТОРАЯ БУТЫЛКА
Улица Шкапина, мрак, дождь. Ветер, внезапно набрасываясь, ударяет сбоку. Хорошо что — ватник. Ничего святого у этой погоды. И фонари трясутся в мутных свинцовых ореолах. Октябрь.
Нагнув незащищенную голову, преодолеваю пространство. Только бы старуха не закрыла пивной ларек. Впереди освещения больше, трамвай лязгает. По Обводному каналу косит дождик.
Ларек уже близко. Облизываю пересохшие губы. Какой-то темный тип загородил дорогу:
— Эй, мужик, дай рубль!
— Нету. Одна мелочь.
— Ну три рубля дай. Пять дай. Десять! — уже орет обезумевшим голосом, наступая на меня, уголовный верзила.
— Да нет ничего. Честное слово. Вот только двадцать копеек на кружку пива.
— А ты, оказывается, крепкий мужик, — удовлетворяется тот. — Ну, хоть хлебнуть оставишь.
У ларька стоит суровая мужская очередь. Стоит молча, вперив взгляд в заветное окошко, где толстые, как боровы, пальцы старухи брызжут водой, омывая кружку, поворачивают кран и выращивают снежную вершину.
Впрочем, я обнаруживаю, что не только мужчины составляют общество пивного ларька. Две, которых для краткости лучше бы назвать на «б», находятся в сторонке и уже хлебают из кружек, размазывая помаду. В отличие от мужчин эти достаточно разговорчивы. Они вскрикивают и производят резкие жесты, обсуждая свои приключения. Особенно оживлена та, что выделяется весьма объемными формами и мясистой лицевой частью. Она держит кружку, изящно оттопырив похожий на сардельку мизинец. По ее плащу на живот стекает струйка пива. Кулаком другой руки она тычет в чахлую грудь подруги и закатывается хриплым хохотом.
Бледный юнец в кожаной кепке непринужденно предлагает:
— Идем со мной, что ли. Не пожалеешь.
Та пихает подругу в бок и гогочет:
— Слыхала, а?.. Да что я с тобой делать буду? У тебя еще пистолетик не вырос!
Наконец и я получаю свое облако пены. Мрачный верзила держится около меня, хоть и отвернул голову, безучастно взирая в мировое пространство.
Я ему оставляю почти половину. Он важно принимает кружку, не спеша делает пробный глоток, и потом замирает с задумчивостью дегустатора, чмокая губами.
Я уже собираюсь двигать в свою котельную, но замечаю, что накопившаяся очередь шумит и волнуется. Два бритоголовых, расправив плечи, отстраняют людскую мелочь и полновластно занимают место у окошка с пивом. При этом один из них нечаянно толкает под локоть моего нового знакомца, который как раз надумал сделать вторую пробу. Выплеснутые таким способом остатки пива, освежив его небритую физиономию, текут по щекам. Верзила утирается рукавом, произносит односложное ругательство и, резко взмахнув кружкой, бьет обидчика по зубам. Раздается хруст. Потерпевший садится на корточки и выплевывает, мыча, кровавую кашу. Друг его, горя местью, лезет в карман (не за ножом ли?) Но верзила держится решительно, приготовив свое оружие для следующего удара. И это оружие грозно. Оно не обещает ничего приятного. Торчат острые, как бритва, зубцы стекла. Люди у ларька вросли в асфальт, столбы столбами. Женский пол завизжал.
Будто из-под земли вынырнул милицейский газик и, сделав вираж, резко затормозил… Выскочили два сержанта. А верзила с устрашающей кружкой, где же он? Ветер сдул?.. Очередь тычет в меня пальцем — этот с ним был. Тот, что так и не вытащил нож из кармана, тоже — нет его. Сержанты швырнули в фургон разбитого. Двинули и меня в спину, предлагая бесплатный проезд. Я понимаю: сопротивляться бессмысленно.
Во дворе районного отделения милиции оживленно, движется туда-сюда будничная милицейская форма. Из подъезжающих фургонов выгружают нарушителей общественного порядка и прочий преступный элемент и конвоируют во внутренние помещения. А оттуда уже оформленных преступников выводят, чтобы отправить в те или иные места — отбывать наказание. Профессионально отлаженный круглосуточный конвейер по обработке противозаконных людей.
Повели и меня, вместе с другим участником происшествия, разбитым и стонущим.
В тусклом помещении с загаженным полом сержанты, усадив своих подопечных на скамьи вдоль стен, пишут протоколы, выпытывая у виновных их паспортные данные, а также перечень имущества, находящегося при них. Затем ведут и встают в очередь, опять же к окошку, за которым сидит дежурный офицер с красной повязкой и помогающий ему старшина. Но из этого окошка выдают отнюдь не пиво. И я, державшийся довольно равнодушно, начинаю трястись.
Дежурный офицер (то ли майор, то ли младший лейтенант) — знак звезды прыгает на его плечах, вводя в заблуждение своими размерами (дежурный офицер, ведающий судьбы, изрекает мой срок), и усатый конвоир-сержант, подталкивая в спину, гонит меня из помещения. Но мне не хочется: ох, как не хочется, и я пытаюсь тормозить.
Скользя безнадежным взглядом, замечаю: дюжий старшина, шкаф в мундире, сидит в сторонке, покачивая нечищенным сапогом. Его исполненная пунцовой и сытой важности личность не выражает никакого чувства по поводу заикающегося, похожего на бред повествования, которое расходует перед ним какой-то потрепанный бедолага.
Что-то озаряется, старшина мне знаком, и я кричу:
— Шмякин!
Тот поворачивается, он изумлен. Тряхнув лбом, сдвигает на брови козырек фуражки и орет во всю глотку:
— Охромеев! Ты тут чего?
Слабо улыбаюсь и развожу руками.
— Погоди.
Идет к окошку. Дежурный раздражается:
— А раньше ты где был? Я его уже оформил.
— Этого взамен возьмешь, — невозмутимо говорит Шмякин, указывая на приведенного им бродягу. — Ему один хрен. Как его ни запиши.
Обмен происходит, Шмякин выводит меня на улицу. Радуюсь: ночь, город. Дождь поливает вволю, как ему хочется.
— Спасибо, — бормочу я, — если бы не ты…
— Не траться! — орет Шмякин. — Чешем ко мне. Надо встречу спрыснуть. Я ведь не из «уличников». Я к ним забрел бомжишку сдать. Из охранников я.
— Что ж ты, тюрьму охраняешь?
— Кроме тюрьмы есть что охранять, — наставительно произносит Шмякин и поднимает палец. — Объекты особой государственной важности. Понял?
— В котельную мне надо, — вспоминаю я.
— Что, котлы взорвутся?
— Да нет, еще не пустили. Готовим.
— Ну и забудь свою котельную.
Шмякин подвел меня к дому. Шесть этажей темны. Только на первом тускло размазывается по стеклу свет. Окно в решетке. Что тут охраняют?
Шмякин позвонил, нас пускают в заскрежетавшую дверь. Лычки младшего сержанта, усы.
Коридор, двери, таблички с цифрами. Шмякин вводит меня в комнату:
— Ну, располагайся. Ведь как чуял. У меня тут как раз бутылек конфискованный.
Из сейфа достает водку. Голый стол, желтая лакированная скука. Со стены смотрит Дзержинский. Неизменный. Незаменимый.
Шмякин разлил в стаканы:
— Ну, поехали! — крякнул. — Закуска — извини. Хочешь, вот со вчера корка завалялась.
После третьего стакана Шмякин принялся рассказывать, как он проходил у врачей обязательную каждый год проверку своего здоровья.
— Слушай, Охромеев, хохма, — масляно заливается Шмякин. — Поначалу надо было анализы сдать. Ну, нацедил я мочи поллитровую банку. Старуха в халате говорит: «Ты что? Жеребец? Это же лошадиная доза!..» «Ничего, — отвечаю, — анализы лучше получатся». Пошел я дальше — сидит девица, кровь из пальца шлангом высасывает. Ну, улыбаюсь, тары-бары, куда, говорю, вечером закатимся? Она — тоже развеселилась. Глазищи — у! Раскрашенные во всю рожу. Как у коровы. Не прочь, в общем. И сама не заметила, как у меня чуть не канистру крови выкачала. Еле выбрался по стенке, как пьяный.
Я слушаю шмякинскую муру, крошу корку в пальцах. Шмякин продолжает:
— Вот, в кабинете хирурга, знаешь, подольше задержаться пришлось. Хирург, такая, знаешь, матрена, раздевайся, говорит. Снимай все — до носков. Что ж. Понятно. Посмотреть у меня есть на что. В кабинете сразу откуда-то взялись три медсестрички, инструменты на столах переставлять им понадобилось. Сунула голову в дверь и четвертая, как будто с вопросом. А хирург брови нахмурила и спрашивает:
— А это что же у тебя на конце-то такое, а? Нарост какой-то?
— А это, — говорю, — мы на флоте из баловства. Шарики это у меня под кожей. (Помнишь, Охромеев, пьяному мне зашили тогда, стервецы, в конец шарикоподшипник).
У хирургши и очки на затылок полезли:
— Это для чего ж у тебя такое?
Медсестры инструменты перестали передвигать, уставились на меня, слушают.
— Ну как же! Все для любви, — отвечаю. — Чтоб, значит, женщинам приятней было.
— И что? Приятно им?
— Еще бы. Катаются, как на роликах. Можно сказать, визжат от удовольствия.
Хирург аж на копытах вздыбилась:
— И тебе не стыдно?! Вот такие, как ты, и портят нашу сестру! Ну что, скажи, женщине после тебя делать?.. Разве она сможет жить с каким другим?
— А мне-то что, — говорю, — после меня хоть потоп.
Хирургша визжит:
— Это надо у тебя вырезать!
А медсестры за меня заступаться стали:
— Клавдия Ивановна, но ведь у него это совсем вросло. Вы же видите. — А сами так и стреляют глазами. — Теперь операцию делать опасно. Пусть уж так и остается.
— Ха-ха-ха, — заливается Шмякин. Его глаза-щелочки масляно смеются. Мне становится не по себе. Сейчас он похож на веселящегося спрута в милицейской фуражке.
Допили остатки. Я заскучал. Шмякин меня подбадривает:
— Охромеев, не унывай. Сейчас еще добудем. На! Переоблачайся! — и Шмякин извлекает из сейфа полный комплект милицейской формы.
Выбрались наружу, на улицу. Шмякин уверенно зашагал к какой-то известной ему цели, увлекая за собой и меня, наряженного в новенькую форму с широким, как у ворона, глянцевым козырьком.
Шмякин останавливается и поводит носом, втягивая воздух. Заворачиваем за угол дома и направляемся в скверик. Там, на утопающей в грязи скамейке, мокнут под дождем два мужика. Они так и застывают со стаканами в руке. У одного из кармана плаща торчит еще не откупоренная водочная головка.
— Давай сюда, — требует Шмякин и показывает глазами на оттопыренный карман.
— Не отдам! — вдруг истошно завопил мужик. — Менты проклятые! Ведь на последнюю копейку купил, на кровную!..
— Ну-ну. Поразговаривай у меня, — лениво замечает Шмякин, — жду одну минуту.
— Сказал — не дам, и не дам, — продолжает кричать мужик. — Делайте со мной, что хотите!
— Не дашь? — меланхолично спрашивает Шмякин и икает.
— Не дам. Хоть застрели! — взвизгнул мужик.
— Последнее твое слово?
— Ага, последнее.
— Ну, ничего, — говорит Шмякин, — последнее, так последнее. — Достает из кобуры пистолет и стреляет мужику в ухо.
Взяв из кармана распластанного трупа бутылку водки, Шмякин размашисто шагает из сквера. Я, ошеломленный, выпучив глаза, следую за ним, гремя сапогами и оставляя на асфальте бурые комья грязи.
РОДИНА-МАТЬ
— Шевелись, Охромеев! Что ты, как мертвый! — кричит в ухо старшина Жудяк.
В темных водах витрин плывет моя голова, окровавленная околышем.
Транспорт гудит, зыбь зонтов, погодка.
Узнаю: Невский, Гостиный Двор. Сворачиваем на Садовую. Идем. Крыша галереи вдруг обрывается, дождь стрекочет по плащу автоматной очередью.
Тут — вправо. Жудяк пинает дверь, приглашает. Делаю шаг, и на меня, как из обрушенной бочки — шум, гам, гогот. Небольшое помещение полно горластого милицейства. Пахнет сапогами. Красный телефон визжит на столе, как зарезанный. Из облака дыма протягивается рука в повязке, рвет трубку:
— Дежурный по батальону сержант Фролов. А, товарищ полковник!.. Да заглохните вы, оглоеды! — кричит окружающим дежурный. Опять прижимает трубку к уху, пальцы заросли рыжим волосом: — Алло, товарищ полков… будь сделано…
Я озираюсь. Повернуть обратно, назад? Поздно!
Жудяк облапывает меня медведем и ведет к дежурному сержанту, который бросил трубку и, впав в задумчивость, курит, пуская дым в левую сторону, туда, где за решеткой угрюмо пустует клетка для задержанных.
Жудяк орет, глуша все голоса:
— Фролов, ты что спишь стоя, как лошадь? Можешь зафиксировать. Это мой подопечный. Сегодня он будет при мне, в резерве.
Появляется капитан с нетвердой походкой, лицо вытянутое, скучное, тощ, как резиновая палка. Хрипло вскрикивает:
— Соколы! Выходи строиться!
— Суконцев. Зампослужбе, — уведомляет меня Жудяк.
Милиционеры один за другим ныряют в низкую дверь, пропадая в зевающей темноте. Жудяк и меня толкает кулачищем в спину: я проваливаюсь.
Темная подворотня, резкая сырость, сквозняк. Подворотня отгорожена от улицы двустворчатой железной дверью, висит замок. Голая лампочка-заморыш пытается с потолка освещать шеренгу. Стук дождя, шарканье, отрывки фраз.
Дежурный Фролов рад стараться. Выпучив глаза, горланит иерихонским петухом:
— Наряд, становись, равняйсь, смирно!..
Капитан Суконцев страдальчески морщится. Его уху достается, он машет усталой рукой:
— Вольно, вольно… Фролов, читай информацию.
Тот распахивает толстенную в черной обложке библию и, помогая себе фонариком, начинает перечислять происшествия за сутки. Мрачной чередой идут грабежи, насилия, убийства. Шеренга пытается в темноте зафиксировать информацию в своих служебных книжках. Шуршат плащи. Это святое дело милиционеров, Жудяк пихает в бок: пиши! Я пробую, держа на весу новенькую служебную книжку, чиркать на ее первом листе, но только зря терзаю страницу.
— Терпите, соколы, — икает капитан Суконцев. — Негде нам, бедным, приютиться, чтобы по-человечески… — опять икает, — инструктаж произвести. — Его вытянутое серое лицо даже и не пытается прятать равнодушие к совершаемой церемонии. До нас доносится с его стороны приятно контрастирующий с обстановкой аромат коньяка.
— Это его дежурный запах, — косит ухмылку Жудяк.
Суконцев продолжает бороться с икотой:
— Вы уж того… Вам пятьдесят рублей прибавили. Должны быть теперь счастливы, — как говорится, до задницы. А вы, знай, дрыхнете на своих постах, как медведи. Вот Быков на Кировском мосту: фуражку под голову, и храпит так, что мост трясется со всем проезжающим транспортом. Вот, — говорит Суконцев, приложив ладонь к уху и прислушиваясь, — так и есть — храпит!
Шеренга заливается, громче всех лучистоглазый Фролов.
Суконцев обращается к нему:
— Я, Фролов, никогда не пойму, отчего ты такой веселый после ночного дежурства: радуешься, что смена, или стакан уже успел на грудь принять?
Фролов скалит зубы:
— Как же, стакан!
Суконцев замечает меня, тычет пальцем:
— Вот, прошу любить и жаловать, в наши ряды влился новый сотрудник… Как тебя величать-то?
— Охромеев, — негромко произношу я свою фамилию.
— Так вот, Охромеев. Наставником молодому кадру назначается всеми нами уважаемый командир отделения старшина Жудяк.
Жудяк приосанивается. Он доволен.
Суконцев продолжает:
— Эх вы, соколы мои красноперые. Никто ж от вас особенно и не требует, чтобы вы ловили на улицах бандитов и подбирали пьяных. Разве уж никак нельзя обойти, тогда, конечно… У нас другой профиль работы. Наша задача — обеспечить охрану государственных объектов особой важности… Теперь напомним тему развода. Сегодня тема развода: вежливое обращение с гражданами. Короче говоря, в двух словах: если вы хотите взять за шкирку какого-нибудь нарушившего порядок гражданина, то сотрудник милиции прежде всего обязан приложить руку к козырьку и представиться: сержант Сидоров. Затем доходчиво и убедительно, без оскорбительных слов и жестов, не унижая человеческого достоинства гражданина, объяснить ему смысл его правонарушения, а тогда уж, без лишних слов, брать за жабры и тащить в отделение.
Суконцеву наконец надоедает говорить. Борьба с икотой становится затруднительна, она прерывает фразы в самый неподходящий момент. Но Суконцев вдруг преображается, вскидывает голову, будто его тряхануло током, и громко командует:
— Наряд, смирно! — и начинает скороговоркой произносить, чтобы успеть до следующего ика, заключительную формулу так называемого развода:
— Приказываю заступить на охрану общественного порядка и соцсобственности в городе-герое Ленинграде, на защиту жизни, здоровья и личного имущества граждан, а также… и так далее… Суконцев, застигнутый новым спазмом кишок, громко икает с утроенной из-за задержки утробной силой.
Комната милиции. Дежурный Фролов, весь так и искрясь веселостью, сдает смену другому сержанту, мрачному, как пуленепробиваемый сейф. Снимает ремень с кобурой, повязку.
Капитан Суконцев откинулся на стуле, шуршит газетой, бросает на стол. Сидит вялый, глиняный, с широкой безусой губой, зевает, как могила.
Жудяк гудит мне в ухо:
— У-у, нагулялся! Видишь, совсем разваливается. Опять всю ночь девок на служебной машине возил.
Дверь взвизгивает от удара сапога. Влетает, нагнув голову, нечто обезьяноподобное, поперек погона толстая медная лычка, старший сержант. Подбегает к нам, срывает фуражку, швыряет на стол. Фуражка с высоким околышем, как стакан, козырек расколот.
— Чтоб его в рот… Я этого козла с говном съем. Дай закурить.
У Жудяка усы встают вертикально:
— Бойцов, ты чего? С цепи сорвался?
Тот сидит на столе, нога на ногу, глаза в опухших мешках. Мундир, как будто корова жевала. Ногти булыжником бум-бум-бум по столу. С яростью закуривает протянутую Жудяком папиросу:
— Что ты думаешь! Опять этот х… на службу не изволил. Ну, достукается. Я его в рот вы-бубу… — бурно всасывает дым и в неожиданном молчании начинает выпускать роскошные пушистые эллипсы, плывущие, покачиваясь, к потолку.
— Артист! — говорит Жудяк. И мне: — Знакомься. Бойцов, командир второго отделения. Мы с ним в пару тянем. — И Бойцову, похлопывая меня по плечу:
— Не обижай парня. Он у меня, так сказать, под крылом.
Бойцов смотрит оценивающе. Не тронутое бритвой лицо с сивыми колючками на подбородке улыбчиво расплывается: