Одна ночь (сборник) Овсянников Вячеслав
Старик-комендант поиграл кисточкой у своего виска.
— А что ты умеешь? Ракеты с атомными головками пускать?
Упоминание о ракетах задело Хрипунова за незажившее:
— Ра-ке-ты! А ну их на хрен, товарищ комендант! Наелся я ими за два года, во! На колбасу бы их, свиней жирно-железных!
Комендант слушал, поеживаясь в своем несколько потертом и утратившем яркость малиновой краски пальто, снятом напрокат с чьих-то женских плеч.
— Шоферить могу, — заявил Хрипунов, — на худой конец — слесарем-токарем.
Комендант почесал грязным пальнем щетину у себя на щеке:
— Сначала ты мне показался умней, — заметил он. — Нашел занятие для мужчины: подбирать объедки с барского стола, что начальник цеха кинет. — Критически оглядел крепкое, коренастое телосложение Хрипунова. — Хочешь, в телохранители к себе возьму? Дам два пистолета в обе руки. Только должен предупредить: у меня ведь, знаешь, свой взгляд на обязанности телохранителя: будешь идти впереди меня по вокзалу и стрелять во всех подряд, без разбору — малый, старый, инвалид, ветеран, беременная богоматерь или младенец-Иисус в коляске. Пали пулями, не бойся. Всю ответственность беру на себя. Ничего, я думаю, тебе эта работа понравится. Платить буду, как маршалу Советского Союза. Ну как? Не очень-то привередничай! У меня на это место конкурс объявлен, каждый день приходят, спрашивают, — раздражаясь, закричал комендант и опять уже хотел топнуть ногой в тапочке. Хрипунов затруднялся в ответе, он взирал на коменданта в большом замешательстве.
Привлеченные громким криком, в зал вошли два патрульных милиционера, в ремнях-кобурах, с рациями. При их виде настроение коменданта резко переменилось. Он скинул свой головной убор с кисточкой на пол и пошел вприсядку, сопровождая ее голосистой песней: эх, калинка, калинка, малинка моя! В саду ягода-малинка моя!..
Милиционеры молча подступили к ударившемуся в плясовую стихию коменданту, крепко схватили его под руки и поволокли через зал к выходу. Один из милиционеров, пожилой старшина-усач обернулся:
— Что, солдат, не видал еще такого дива? Вот Калинку-малинку к майору отведем, и ты дуй с нами. Майор с тобой поговорить хочет.
Стражи порядка протащили самозабвенно заливающегося соловьем Калинку-малинку через два проходных зала и втолкнули в комнату милиции. Следом вошел и Хрипунов. В комнате за столом сидел строгий дежурный майор с повязкой. Увидев его, Калинка-малинка закричал плачущим голосом:
— Начальник! За что меня твои холуи по почкам бьют? Я никому ничего плохого не сделал. Что я, не человек? Да ты знаешь, кто я? Перед вами чемпион по фигурному катанию на льду! У меня золотая медаль! — в диком визге возгласил новоявленный чемпион.
— Ну ты и заливать, Калинка-малинка, — сказал невозмутимый майор. — Не люблю, когда мне лапшу на уши вешают. Ладно. Покажешь медаль — отпустим. Честное милицейское.
Калинка-малинка рванул свою элегантную, позаимствованную у какой-то модницы на зимний сезон покрышку, под которой обнаружилась голая, в татуировках грудь.
— Нету! — завопил он. — Стибрили, сволочи! Это они у меня медаль срезали! — бешено тыкал он пальцем в приведших его милиционеров.
— Поговори у меня! — огрызнулся старшина-усач. Снял шапку с гербом, погладил себя по плешивой голове и опять водрузил шапку на место. — Куда его, Василь Васильич?
— Куда-куда. Как будто не знаешь. На чемпионат фигурного катания. — Майор отвернулся, листал на столе какую-то папку.
Вокзальную знаменитость поволокли обратно на холодок, и он снова принялся исполнять свою прерываемую пинками программную песню. — В саду ягода-малинка моя… — затихало в глубине зала.
Майор сердечно взглянул на Хрипунова:
— Что, гвардеец, пойдешь к нам работать? Жилье дадим, зарплата твердая.
— К вам так к вам, — дал квакающее, бездумное согласие Хрипунов. Глаза у него были по-лягушачьи выпучены от недавнего зрелища и все еще не вернулись в нормальное состояние.
— Ну, тогда будь здоров. До скорой встречи. Иди, тебя на улице мотоцикл ждет. В общежитие отвезет — переночевать.
Выйдя из вокзала на улицу, Хрипунов увидел милицейский мотоцикл с коляской. Шофер в шлеме-яйце — готовый к старту космонавт.
— Лезь в люльку! — мотоциклист махнул рукой в могучей кожаной рукавице.
Хрипунов повиновался, устроясь в полулежачем положении в промерзлой коляске. Яйцеголовый дал газ, и мотоцикл помчался по ночному городу.
Город казался беспределен, как вселенная, он состоял из множества светлооконных галактик и то разряжался на широких площадях, набережных и мостах через масляно-огнистые каналы, то опять сгущался в тесных, высотно-коробчатых жилых кварталах. «Хана копытам, — подумал Хрипунов, пытаясь пошевелить окоченелыми пальцами в солдатских башмаках. — Еще пять минут такой прогулки — придется ампутировать».
Дома расступались — идущие на парад, единообразные, в суровых бетонных шинелях армейские колонны, холод нарастал, и на каждом повороте подстерегало дорожно-транспортное происшествие, обещая превратить двоих седоков в кумачовую кляксу на тротуаре.
Стоп! Мотоцикл замер у протяженного угрюмого здания в десять этажей. Окна голые, без занавесок, блестели лампами и все, как одно, смотрели на Хрипунова, ошеломляя его своей грозной, вызывающей незадернутостью. Мотоциклист тоже, как бы завороженный, с большим любопытством взирал на дом, задрав яйцевидную голову.
— Чего это сегодня в общаге так тихо? Перерезали они там все друг друга, что ли? — проговорил он озадаченно. — Как сюда подъезжаю — так обязательно с этажей кого-нибудь выкидывают. В день получки сюда ближе чем на сто метров и не суйся. Тут такой человекопад к вечеру начинается — сохрани меня боже и мое родное министерство внутренних дел! Валятся ребятки со всех этажей, от первого до десятого. Тут специально ограждения с красными флажками вокруг здания ставят — чтобы прохожие не пострадали, два вахтера в свистки свистят, предупреждают граждан, чтобы обходили опасное место. И машины скорой помощи дежурят всю ночь на подхвате. А сегодня что-то очень уж тихо, — повторил в недоумении мотоциклист. — Ох, чует мое сердце, не к добру это!..
Дверь парадной зевала настежь, как разинутый в столбняке рот. Мотоциклист повел Хрипунова внутрь общежития и вверх по лестнице. На ступенях попадались интересные вещи: пуговицы, кокарды, фуражки без козырьков, черствые, заплесневелые огрызки, а то и даже целые батоны, окурки, резинки презервативов. Мотоциклист брезгливо отшвыривал их носком сапога. На полушубке у него медно поблескивали широкие лычки старшего сержанта.
— Никакого проку от уборщиц, — проворчал он. — Казалось бы — самых страхолюдных берем, все равно наши жеребцы к себе в комнаты затащат, так что потом неделями не отыскать.
Сверху раздался отчаянный визг, борьба, что-то с шумом рухнуло. Хрипунов и сержант-мотоциклист шарахнулись по сторонам лестницы. Между ними пролетела, оседлав швабру, девушка: в чем мать родила, на лоб нахлобучена милицейская фуражка, козырек закрывал все лицо. Девушку догоняло, грохоча по ступеням, большое цинковое ведро.
— Убью, стерва! — кричал с площадки разъяренный мужской голос. — Часок поспать не даст после дежурства, швабра проклятая! Совсем заездила!..
Голос умолк, хлопнула дверь. Сержант-мотоциклист постоял, подумал, в недоумении почесал затылок.
— Что-то я ее раньше здесь не видел. Новенькая, должно быть, — предположил он.
Поднявшись на площадку, сержант опять остановился, сняв шлем, почесал красный, морщинистый лоб.
— Куда же тебя, солдат, на ночь поместить, чтобы ты у меня дожил до утра целый и невредимый? — размышлял он вслух. — Я-то с тобой тут, понимаешь, не могу. У меня семья, дети. Сын первый год в школу пошел. А двоек уже нахватал, как собака блох. Такой, я тебе скажу, говнюк. Завтра утречком я за тобой заеду, в контору нашу повезу оформляться. Только вот куда ж тебя тут переночевать устроить?..
Сержант все еще чесал свой многомудрый лоб, когда дверь из коридора распахнулась, брякнув о косяк от крепкого ножного удара, и на площадку вывалились три веселых милиционера в смешанной форме одежды. Один держал на плече гитару, как будто дубину. Гитарист этот, капля в каплю — Сенька Погребняк, корешок хрипуновский.
— Игореха! Ты, что ли? — изумился Погребняк.
— А то кто ж? Вот пришел посмотреть — как ты тут живешь.
Погребняк передал гитару стоявшему рядом с ним милиционеру и бросился обнимать друга.
Эх, Игореха, счастье моей поросячьей жизни! Теперь мы с тобой в пару в патруль будем ходить…
Сержант-мотоциклист, сложив ладони, любовался встрече двух боевых друзей-товарищей, лицо у него сияло, как начищенный к строевому смотру сапог.
— Вот и ладушки, — проговорил он умильно. — Сдаю, так сказать, с рук на руки на сохранение, чтоб к утру цел-невредим в наличности был по первому предъявлению. Бумажку надо будет заполнить, контрактик подписать на три годика.
— Не волнуйся, Столбов, — потрепал сержанта по плечу Погребняк. — У меня как в ломбарде. Волос с головы не упадет. А ты к семье катись, сынка нянчить. Пусть он тебя за нос потаскает, козла старого.
Столбов пошел вниз по лестнице, но его все-таки мучило беспокойство, и он еще два раза оглянулся на оставленную компанию, прежде чем исчез из вида.
— Айда ко мне! Обмоем событие! Игореха, кореш мой незабвенный! — кричал разгоряченный Сенька Погребняк, таща Хрипунова по зашарпанному коридору.
В комнате, обклеенной мрачновато-полосатыми обоями — четыре койки вдоль стен, на постели наспех кинуты мятые покрывала-попоны. С потолка свешивается, даруя уютное сороковаттное освещение, лупоглазая лампочка в оригинальном абажуре, устроенном из старой милицейской фуражки. В углу у дверей шкаф, задубелый ветеран с девяностолетним стажем службы, весь сверху донизу покрытый ножевыми шрамами, пулевыми отверстиями и вмятинами от неизвестных твердых предметов. От шкафа до шпингалета на окне через все помещение протянута бельевая веревка с гирляндой непросушенных, пахучих, как протухшая рыба, носков. Посередине — застеленный газетами стол, полбуханки хлеба, изуверски, в рваных зубцах вскрытая «килька в томате», три стакана.
— Переселенность у нас, — пожаловался Погребняк, усаживая Хрипунова за стол. Сдвинул локтем все, что на столе, освободив место для трапезы. — Но ты, Игореха, не бери в голову. Не твоя это забота. Койка тебе здесь законно будет. Выкинем одного дундука в окно — только и всего. — Погребняк подошел к одной из коек, пошарил в наволочке подушки, словно искал щуку в бредне. — Есть голубушка! — обрадованно закричал он, вытаскивая бутылку водки. Подбрасывал ее и целовал то в один стеклянный бок, то в другой.
— Не нашли тебя, кровиночку мою, поганцы сивобрюхие! — приговаривал Погребняк вне себя от радости, поставил бутылку на стол.
— Вот мы тебя сейчас и приласкаем, светик ты мой ненаглядный.
Хрипунов снисходительно посмеивался, наблюдая дурачества своего дружка.
— Досталось мне тут, Игореха, на первых порах. Ох, досталось! — стал рассказывать Погребняк, когда друзья врезали по стакану. — Одели меня в форму, а на ответственные посты, понимаешь, нельзя ставить и пушку нельзя давать. Спецшколу еще надо, говорят, пройти в городе Пушкине. Поручили Столбову в школу эту отвезти, да по дороге преподать кой-какие практические уроки. Столбов и говорит, зайдем к Лялину, он тут недалеко живет, на Дзержинского. Двадцать пять лет протрубил в рядах правопорядка. Он за час лучше всяких школ тебя подкует… А мне-то что? Ну, идем мы, значит, к этому Лялину. Дом какой-то такой старинный, внутри лестница-винтовуха и перильце медное, чтобы держаться. Раныпе-то люди не дураки были — все у них было предусмотрено. Столбов по пути меня настраивает: войдем, не пугайся. У него не квартира, а слесарно-токарная мастерская: станки, верстаки всякие, инструмент. Лялин этот, видишь ли, в свободное от службы время любимым делом занимается. Хобби у него такое: штучки разные мастерит ножички, наручники… Загляденье, я тебе скажу, хоть на всемирную выставку посылай…
— Сенька, не тарахти! — рассердился Хрипунов. — Спать хочу до смерти. Говори, чем вся эта твоя баланда кончилась.
— Сейчас, сейчас, — заторопился Погребняк. — Чем кончилась? Зажали мне башку в слесарных тисках и накачали винищем, так что из всех дырок текло. А потом поставили на пост у Исаакиевского собора, чтоб всю ночь в свисток свистел, бандитов отпугивал от архитектурного сокровища. Это, говорят, испытание молодого сотрудника на стойкость…
— Пустобрех ты, Сенька. И могила тебя не исправит, — встав из-за стола, объявил Хрипунов. — Показывай — на какой лежак кости кинуть.
— А на какой глаз положишь, — отвечал Погребняк. — Вон хоть у окна. Там белье почище, всего-то месяц не меняли.
Хрипунов разделся и по солдатской привычке аккуратно сложил обмундирование стопочкой на стуле. Распростертый под суровым, плотно обволакивающим шерстяным одеялом, он тут же заснул…
Спал Хрипунов, должно быть, недолго. Свет в комнате погашен, кто-то тряс его за плечо, голос Погребняка:
— Игореха, подъем! Столбов тебя уже оформил. Сейчас в спецшколу повезет.
Разбуженный Хрипунов сидел на постели, ничего не понимая, злился:
— Офонарели вы, что ли? Какая спецшкола посреди ночи? Спать хочу, как покойник.
— Нет, Игореха, нельзя. Потом отоспишься, — упрашивал Погребняк.
— Столбов тебя на мотоцикле отвезет. Пока доберетесь, и утро.
Хрипунов взглянул: в проеме дверей молчаливо ждал Столбов в мотоциклетном шлеме.
Опять они помчались по ночному городу, сворачивая с улицы на улицу. Затормозили у какого-то дома.
— Заглянем к Лялину, — сказал Столбов. — Заправиться надо перед дальней дорогой.
Подворотня, сырость, кошки. На дверях столбики цифр. Остановились в конце двора, в тупике перед дверью с одной единственной цифрой, намалеванной от руки во всю дверную ширь — это была криво ухмыляющаяся девятка. Столбов пнул створку сапогом, пригласил Хрипунова внутрь.
Лестница-винтовуха, медное перильце. На каждой площадке Хрипунов заглядывал в низкое, запыленное окошко. Там повторял себя золотой, как гигантское яйцо, срезанный нагроможденным морем городских крыш, купол. Исаакиевский собор. Столбов тоже смотрел:
— Ах, ты, халупа позолоченная! — высказывал он свой восторг. — Ну, идем, идем, солдат, Лялин ждет.
На последнем этаже Столбов нажал кнопку. Звонок запищал комариком. В распахнутых дверях — майор с вокзала. Лялин.
— Т-с-с-с! Идите тихо, чтобы жиды не видели, — зашептал майор Лялин и повел гостей за собой, бесшумно ступая щегольскими, блестящими сапогами. Пропустив в комнату, закрыл изнутри на ключ. Там — очертания какого-то станка, инструменты на столах.
Столбов и майор Лялин схватили Хрипунова с двух сторон — не вырваться.
— Какой ему курс обучения? — спросил майор Лялин. — Сержантский, офицерскую школу или, может, сразу академию?
— Офицерскую он, пожалуй, не выдержит, — засомневался Столбов. — Это ж пять закруток. Не голова будет, а блин. Не говоря уж об академии. Жми сержантскую. Это всего две закрутки.
Зажали голову Хрипунова в станок, стали поворачивать стальную ручку. Череп затрещал, глаза полезли из орбит, сознание вот-вот потухнет. Диктующий с учебной трибуны голос:
— Раздел первый. Статья третья. Принципы деятельности органов правопорядка: деятельность органов правопорядка строится на принципах законности, гуманизма, обеспечения прав человека и уважения его личности…
Хрипунов в ужасе вскочил с постели. В комнате было темно. Потом раздался звон разбитого стекла, яростная матерщина, пьяный вопль и шум выброшенного наружу тела. Это, должно быть, начинался человекопад.
ЦИРКУЛЯР № 12
Лейтенант Глухов посмотрел на часы: 20:00. Развод. Лицо у Глухова суровое, рыжие усики. Глухов раскрыл книгу информации о преступлениях в городе и произнес:
— Приготовьте служебные книжки. Циркуляр номер одиннадцать. Выборгское шоссе, в придорожной канаве обнаружен труп… Записывайте, записывайте, чтобы все подробности были. Проверю.
Старший сержант Зубков молчание не мог выдержать более двух минут. Он зашептал в ухо старшине Овчинникову:
— После смены на рыбалку? А? Крючки, червячки…
— Зубков! — загремел голос лейтенанта. — Записывайте приметы трупа: 30–35 лет, плотного телосложения, лоб высокий с залысинами, брови сросшиеся, глаза голубые, шапка-петушок черного цвета… — отчетливо, неторопливо диктовал лейтенант.
Кот серый в полоску гулял по проходам между столов, терся о сапоги.
— Кис-кис, — зашептал Зубков, — хочешь рыбки?
Лейтенант Глухов отложил книгу информации.
— Тема развода: задержание лиц, подозреваемых в совершении преступления. Должны знать назубок. Время поджимает, — и, отвернув рукав мундира, опять посмотрел на часы.
В оружейной комнате получали свои пистолеты и колодки с патронами. Зубков никак не мог извлечь патрон из колодки и кричал:
— Хоть зубами тащи, в медную его мать! Дежурный! Чем жо… за телефоном просиживать — дырки бы в колодках сверлом расточил.
— Тебе не угодишь, — заворчал черноусый и бритоголовый, как черкес, дежурный Хазин. — То у тебя маленькая дырка, то большая. Это, наверное, патрон у тебя к ночи распухает.
Хмурый Овчинников убрал снаряженный пистолет в кобуру, поправил завернувшийся клапан на кармане шинели. Сказал:
— Приснилось: оса в шею ужалила. А жжет, будто в самом деле…
— И, морщась, потер толстую шею за воротником.
— Меньше пить надо, — заметил Зубков. — Ты же меры не знаешь. При таких запоях и не то еще причудится! Эх, старшина, старшина!
— И перчатки где-то посеял, — продолжал Овчинников.
Люди в форме вышли на улицу, стали расходиться по своим постам. Зубков и Овчинников — вместе. До охраняемого объекта им недалеко, минут пятнадцать.
Зубков говорил:
— Червяков купил у старика-ханыги — жирные, как сосиски, сам бы ел. Клев-то будет? Как думаешь?
— Будет. Только успевай вытаскивать, — пробурчал немногословный Овчинников.
Поворот. Фонарь. Вывеска. Подмигнула оловянными буквами РЫБА. До места десять шагов, в переулок.
Мутно-зеленый дом, отремонтированный. Резкий запах свежей нитрокраски. Вагончик с лесенкой. Рядом отсвечивали стеклами «жигули». Шофер спал, прислонясь головой к стенке кабины. Дом заселен, окна веселые. На втором этаже, в обрамлении пышных штор — хрустальным каскадом — люстра.
— Живут! — восхитился Зубков. — Как в музее! Пошел я вчера…
Из темной подворотни появился плотный, коренастый мужчина в куртке, в шапке-петушок черного цвета. Руки обременены увесистыми тюками.
— Постой, — оборвал Овчинников напарника.
— Эй, трудяга, не тяжело нести? Покажи-ка паспорт.
Коренастый опустил тюки, полез в куртку. Рука выскочила обратно, грянул выстрел.
Овчинников схватился за шею и стал садиться. Пальцы, пытаясь удержать кровь, оделись в липкую, красную перчатку.
Второй выстрел последовал за первым, прервав Зубкова на полуслове. С дырой между бровей он уже ничего не мог сказать.
Третий выстрел прозвучал почти одновременно со вторым. Овчинников выдернул из кобуры пистолет и разрядил в темнеющую перед ним фигуру половину обоймы.
«Жигули» за спиной Овчинникова газанули и с бешеной скоростью понеслись по улице.
Утром лейтенант Глухов говорил перед заступавшим на службу нарядом:
— Мать вашу в парашу! Это называется — задержать преступника! Вчера тему развода объявлял. Перестреляли, как птенчиков. Взрослые мужики, пятнадцать лет стажа. Выполняли бы устав, не лежали бы сейчас — один в морге, другой — в госпитале. Записывайте: циркуляр номер двенадцать. Приметы преступника. Нет, трупа, то есть. 30–35 лет, плотного телосложения, коренастый, лоб высокий с залысинами, брови сросшиеся, на голове шапка-петушок черного цвета…
— Да это мы записывали, — заметил кто-то. — Что они, оживают каждый раз, что ли?..
— Разговоры! — крикнул Глухов. — Записывайте, записывайте. Чтоб все подробности были. У каждого проверю. Приметы второго преступника, скрывшегося на машине, не установлены.
ГДЕ КИРИЛЛОВ?
Я ищу сержанта Кириллова. Но его нет. Сегодня строевой смотр. Объявлено: чтобы весь личный состав батальона в 8:00 стоял во дворе, стриженый, отутюженный, с сиянием бодрости в глазах. Чтобы все до одного прибыли под страхом расстрела! Где же Кириллов? Опаздывает? Появится с минуты на минуту? У нас с ним кой-какие счеты…
Серые милицейские шеренги во дворе. Шинель, портупея, кобура. Усы, носы. Сверху — непрестанный мокрый снег. Тает, течет, сырые рукава.
— А начальства-то, начальства! Как воронья! — ахает Бубнов, старший сержант, фуражка на затылке. — Может, комиссия из Москвы?
— Бубнов возбужден. Подбородок-кактус, небритые колючки.
В начале строя возникает громадный рыжий лев-майор в окружении свиты. Это новый командир батальона Трофимец. С ним два тощих, высоких капитана и зам по службе лейтенант Голяшкин, плоскотелый, колода с семенящими ножками.
Голяшкин, густо покраснев, кричит команду:
— Ры-ыв-няйсь! Сми-ррр-но! Равнение налево!
Трофимец рявкает:
— Здравствуйте, товарищи милцнеры!
В ответ раздается нестройное, вялое:
— Ав-ав-ав, — и бессильно обрывается.
Трофимец из рыжего делается багровым — свирепое солнце над асфальтовой пустыней двора.
— Не батальон, а дохлятина какая-то! Мертвые кошки и то оживленней. Ну и служба у вас тут. Уж я вас закручу на все гайки. А ну еще раз: здравствуйте, товарищи милцнеры!
Строй на этот раз отвечает более воодушевлено:
— Гав-гав-гав.
Бубнов тоже разевает рот, беззвучно, имитируя крик, как несчастная похмельная рыба, выброшенная на берег из пучины разгульной ночи.
Комбат Трофимец больше не пытается на свое мощное приветствие получить отзыв соответствующей строевой звучности.
— Да у вас батальон на ладан дышит, — обращается он к Голяшкину.
— Не батальон, а кладбище. Какой-то хор мертвецов. Приказываю, лейтенант, в недельный срок провести с личсоставом служебные и строевые занятия. После чего я сам буду принимать зачеты по профессиональной подготовке. Кто не соответствует занимаемой должности советского милцнера, тык скызать, слуги народа — обходной лист в зубы, и прощай, Вася, Петя, Федя или как там вас еще прозывают, сукиных сынов, разгильдяев, оболтусов, уродов в нашей здоровой семье братских республик! В народном хозяйстве повкалывайте, как папы карлы! От звонка до звонка! Это вам не на посту прохлаждаться, ковыряя в носу, да по телефону с бабенками языком трепать целые сутки — о стыковке на околоземной орбите договариваться!..
Теперь посмотрим внешний вид и готовность к службе. Командуйте, лейтенант.
Голяшкин, ни жив, ни мертв, осипшим задушенным голосом дает команду:
— Первая шеренга — два, вторая — один шаг вперед. Третья — на месте. Достать свистки, служебные книжки, расческу, носовой платок, удостоверение личности в развернутом виде.
— Хамлов, кинь свисток, когда тебя пройдут, — просит в первую шеренгу стоящий сзади сержант Давийло, тыча пальцем в спину тому, кто перед ним — плечистому старшине с кудреватым затылком.
— Боюсь, ах, боюсь! — трясется бочкообразная Мурина, — у меня голова неуставная.
Действительно: вместо форменного котелка с кокардой, что положено по уставу носить в межсезонье женщинам-милиционерам, у нее на голове задорно пламенеет собственноручно связанная на посту, мохнато-шерстяная, как у шотландских гвардейцев, красная шапка. Что будет с комбатом от такого зрелища — трудно предугадать.
Он, в сопровождении свиты, осмотрел первую шеренгу, движется по второй, грозным взглядом окидывая с кокарды до сапог каждого.
— Это что за явление природы? — возглашает Трофимец, не дойдя до меня двух метров. — Сколько лет в милиции — такого еще не видел! — он смотрит в ноги Давийло.
Давийло стоит перед комбатом навытяжку, рука к козырьку. Вся его амуниция, казалось бы, в полном порядке: фуражка, шинель, служебная сумка на ремешке, штаны с лампасами. Но вот дальше, там, где кончаются, обтягивая икры, штаны-бриджи, открывается, как неожиданный рельеф местности, вид, лишенных сапог, волосато-голых давийловских лодыжек. Вместо сапог, этой грубой армейской казенщины, на ногах Давийлы — лаково блестящие бальные туфли с кокетливым бантиком-бабочкой.
У Трофимца щеки задергались в тике:
— Вы что, сержант, танец маленьких лебедей тут исполнять решили? — и гневно Голяшкину: — Распустили людей, лейтенант! Не служба тут у вас, а театр оперы и балета. Так он в следующий раз вообще босиком придет запорожского гопака плясать. На гауптвахту мерзавца! Чтоб я тут больше его не видел!.. А вам, лейтенант, строгий выговор!
Трофимец приказывает:
— Поворачивайте людей к стенке. Буду стрижку смотреть. Мы патлы им урежем.
Совсем озверев от вида заросших затылков, Трофимец ревет, как голодный лев в пустыне:
— Снять левый сапог, показать носки! Ну, если у кого неуставного цвета, красные, голубые, серо-малиновые в полоску! Живьем в землю тут посередине двора зарою!
Шеренги стоят, одноногие цапли, согнув левую в колене и вытянув напоказ ступню в сером уставном носке. Под мышкой сапог. Я тоже стою, смотрю украдкой в конец шеренги: не появился ли Кириллов.
Справа, бок в бок, старшина Павлов. Форму — боготворит. Командование всегда его в образец ставит. Безукоризненное снаряжение. Сапоги — хоть на витрину. Выправка, солидность. Эта форма присуща Павлову, как кожа присуща телу. Его невозможно представить без нее. В форме представителя власти Павлов так внушителен, так величественно держит голову, что на его монолитных плечах вместо полосок старшины чудятся маршальские орлы. Эту форму Павлов считает наилучшей в мире. Бубнов про него рассказал случай: Павлов, важный, как индюк, при всех регалиях, остановил собственную жену, спешившую в магазин за продуктами (жена перебежала дорогу на красный свет семафора) и, не обращая внимания на ее возмущенные протесты, хладнокровно добился уплаты штрафа за нарушение правил дорожного движения. С тех пор Павлов один. И никто не видит его в иной одежде, кроме формы, и в быту, и в гостях, и на прогулке.
Но где же Кириллов? Он мне позарез нужен. Не люблю быть в долгу. Пора рассчитаться…
Смотр кончился. Теперь нас повезут в автобусах в стрелковый тир.
— Целиться под восьмерку! Плавно нажимайте спусковой крючок. Плавно! Тогда попадание обеспечено, — поет зам по службе лейтенант Голяшкин. — На огневой рубеж шагом марш!
Мурина бледная, как сама смерть. Глаза во все лицо — два омута слепого ужаса.
— Ох, боюсь! Боюсь я!
Пистолет трясется в ее руке, как будто она держит жабу.
Из шеренги раздаются голоса:
— Первый к стрельбе готов. Второй готов. Пятый готов. Десятый.
— По мишеням огонь! — командует Голяшкин.
— Прекратить огонь! — вопит бешеным голосом Голяшкин. — Мурина, ты куда стреляешь?
Мурина поворачивается, ее глаза закрыты, лицо меловой статуи. Пистолет трясется в ее руке как лихорадочный и направлен прямо в грудь лейтенанту. У Голяшкина отвисает челюсть. Он хрипит:
— Мурина, брось пистолет. Брось сейчас же!
Мурина пробует стряхнуть клещом вцепившийся в пальцы пистолет. Но избавиться от этой зловредной железяки ей никак не удается, пистолет дергается вверх, вниз и, огрызаясь, начинает палить в пол, под ноги Голяшкину. Тот пляшет, бойко отбивая чечетку с темпераментом испанца в милицейском сомбреро и истерически визжит:
— Отнимите у нее пистолет! Сейчас же отнимите!..
Все кончается благополучно. У Муриной отбирают оружие и уводят в бесчувственном состоянии.
Голяшкин возвращает свою челюсть на место, поправляет за козырек съехавшую в пляске фуражку, и мы продолжаем стрельбу.
Отзвучал последний выстрел. Голяшкин командует окрепшим после чудесного спасения голосом:
— К осмотру мишеней бегом марш!
Подбегаю, смотрю: у меня легло ровно в девятки, десятки. Как говорится — кучкой, дырка на дырке, нарисованное пистолетом решето.
Мишень Бубнова рядом с моей — девственно непорочная, не поцелованная ни одной пулей.
— Эх, Бубнов, опять скажешь: кривой пистолет тебе попался! — укоряет Голяшкин. — С такими стрелками у нас все мишени целками останутся.
Бубнов усмехается, почесывает скорлупчатым, желтым от никотина ногтем колючий полуостров своего далеко выдающегося в пространство небритого подбородка. Он ничуть не унывает от неудач со стрельбой. Из ушей торчат пустые гильзы — затычки от грома выстрелов. Сейчас вся эта мука кончится, отпустят на волю, и перед его жаждущим взглядом уже стоит мираж с источником животворящей влаги, бьющей из кранчика пивного ларька.
Бубнов про Кириллова должен знать. Они ж дружки-приятели.
В батальоне завелся вор! То служебная сумка пропадет, то деньги, то шинель, то свисток. А сегодня и запасной магазин с патронами улетучился у Бубнова из кобуры, пока он травил анекдоты в курилке. Бубнов вращает свирепыми глазами, кричит негодующим голосом:
— Только попадись, подонок! Я ему руки поотрубаю. Будет еще одна Венера милосская…
— Лучше четвертовать, — замечает Павлов, сочувственно сморкаясь перед Бубновым в клетчатый носовой платок. Аккуратно складывает, прячет в карман. Потом, обнаружив у себя на рукаве мундира пушинку, сдувает ее.
Голяшкин за столом с грудой бумаг. Встает, требует тишины.
— Кто скажет: какая у нас сегодня тема развода? — с коварной искоркой в глазах задает вопрос Голяшкин.
Все молчат, крепко стиснув губы.
— Опять не знаете. Каждый день повторяю. Что у вас — мозгов нет? Дырки в черепе — сквозняк свистит. Лошадь и то давно бы выучила, а вам за целый год двух фраз не запомнить. Все! Последний раз! Кто не запомнит — без зарплаты останется, — возвышает голос Голяшкин. — Тема развода: основания задержания лиц, подозреваемых в совершении преступления. Когда это лицо застигнуто при совершении преступления. Когда очевидцы и потерпевшие прямо укажут на данное лицо. Когда на подозреваемом лице, его одежде, при нем, или в его жилище будут обнаружены явные следы преступления, как то: следы крови, борьбы, царапины, укусы, огнестрельное и холодное оружие, ножи, ломы, топоры и тому подобное. При наличии иных данных, дающих право подозревать лицо в совершении преступления, оно может быть задержано лишь в том случае, если покушалось на побег, не имеет постоянного места жительства или у лица не установлена личность…
Наряд, уставясь страдальчески-сосредоточенными взглядами на лейтенанта, пытается удержать в памяти хоть одно его слово. Я тоже пытаюсь. Но речь Голяшкина льется как поток бюрократических чернил по бумаге, в котором ныряет, то исчезая, то появляясь вновь, чье-то лишенное черт лицо с выпученными от ужаса глазами-кляксами.
Голяшкин продолжает:
— Надо подтянуть показатели. В этом месяце задержаний — кот наплакал. Останемся без премий. И с кадрами напряженка. В батальоне некомплект сорок человек. В полку я и не заикаюсь. За каждого приведенного кадра комполка лично обещает десять дней к отпуску и денежную сумму в размере оклада.
Бубнов после развода рассказывает: я этой курве — ты хоть газетой закройся! А она ни бельмеса. Лыбится до ушей, как будто я ей миллион подарил. Рожа как блин, чухна скуластая…
Господи, ну куда же делся Кириллов? И никому нет дела — где он. В отпуске? В командировке? Перевелся в другое подразделение? Хоть бы кто слово о нем сказал. Молчат, будто Кириллова и на свете не существует. А расспрашивать мне не хотелось бы. Есть на это причины.
Голяшкин, встав из-за вороха бумаг, за тем же столом, в том же помещении, мятый, тусклый, начинает механической скороговоркой:
— Новая тема развода: применение оружия. Разрешается применять оружие против граждан и других опасных животных, угрожающих жизни и здоровью сотрудника милиции, а также при попытке завладения его служебным достоинством с целью изнасилования несовершеннолетних и пытающегося скрыться… — нет, что-то я, кажется, не то, — спохватившись, обрывает свою речь лейтенант и обалдело смотрит на нас. Один ус у него торчит вверх, другой загнут вниз, как отклеенный.
— Все в голове перепуталось, — трет себе лоб Голяшкин. — Кручусь и днем, и ночью, как проклятый…
Мурина меня за рукав:
— Ты бы, Сереженька, хоть часок со мной подежурил. Уж что я с восемнадцати лет на этой работе во внутренних органах повидала!
Мне хотелось бы прервать Мурину и сказать, что меня зовут не Сереженька, но — не удается. Она, загородив проход своим необъятным корпусом и поигрывая глазками, продолжает тараторить:
— Девчонка несмышленая, назначили меня в больницу, сифилитиков охранять. Привели первый раз в палату: ох, мамочка — что я там увидела! Такое, такое! По гроб не забуду! Голые мужики, без всего, и — в карты. А один на кровати, ноги по-турецки, и сам с собой… Ну, ты понимаешь, — хихикает Мурина, — это самое… Фу, гадость. А те — в карты. Хоть бы глазом кто моргнул. — Мурина поглядела на меня с беззастенчивой прямотой и призывно моргнула подкрашенными ресницами, как бабочка черным крылом, чуть не задев меня по лицу. Я испуганно отшатнулся.
Тот же стол, помещение, молочные трубки люминесцентных ламп. Голяшкин, бодрый, усы нормально горизонтальные, читает информацию о преступлениях: Октябрьский район, нападение на квартиру. В час ночи гражданину Лоту позвонили в дверь, сказали — посланы произвести обыск. Трое в черных капроновых чулках, надетых на голову. Возраст: приблизительно 20–30. Рост: 190–200. Применив баллончик со слезоточивым газом, связали и закрыли в ванной. Совершили хищение следующих вещей:
Икона божьей матери с младенцем Христом. Картина с нарисованным средневековым замком работы неизвестного художника. Картина, изображающая наводнение в городе Санкт-Петербурге. Три медальона царского времени. Шкатулка из бронзы, инкрустированная изумрудами. Морские часы в чехле. Ботфорты и подзорная труба, приписываемые Петру Первому.
Преступники скрылись на машине «Волга» неопределенного цвета.
— Вот и ищи-свищи этих ангелочков, — развел руками Голяшкин.
— До чего у нас народ гостеприимный, впускают всех без разбора — только в дверь позвони.