Граница дождя (сборник) Холмогорова Елена

Володя удивленно поднял брови, пожал плечами.

— Ладно. Я поехал в офис, а водитель за тобой вернется. Совещание, как всегда, ровно в двенадцать.

И ушел. Не попрощавшись.

Маша догнала процессию. Без Володи она почувствовала себя легко и свободно: ее никто не знал, и никто, кроме нее, не знал чего-то очень важного про Митю. Она могла теперь по-настоящему понять, что он больше никогда не позвонит и что последнего его настойчивого пожелания: «Не меняйтесь!» — она не исполнила. Чья-то рука протянула ей свечку, воткнутую в бумажку, чтобы не капал воск.

С каждой минутой службы Маше становилось все горше. Совсем недавно, в Прощеное воскресенье, она слышала похожие слова, только обращенные к живым, но они прошли мимо нее, теперь же она может только просить прощения у Мити и вместе со всеми молиться об отпущении ему всех грехов. Слух вылавливал растасканные на цитаты обрывки: «во блаженном успении вечный покой», «в селениях праведных», «прости ему согрешения вольные и невольные», «последним целованием…» И нелепо, неприлично, в храме, у гроба Машино тело заныло, как никогда прежде, не душа, а оно, грешное, горевало, что отвергло, быть может, единственное свое женское счастье. И всплыло Володино лицо на подушке, увиденное будто в гробу, и в смятении и стыде она закрыла лицо руками. Господи, да что это с ней! Гроб уже выносили, Маша попыталась подпевать «Святый Боже, Святый крепкий…» — и вдруг почувствовала, что все та же, и поклялась Мите «не меняться».

Вышедшие из храма стали рассаживаться в автобусы, а Маша, отойдя к больничной ограде, вынула косметичку и как могла привела в порядок заплаканное лицо.

…Служебная машина стояла у ворот. Через сорок минут на совещании Маша очень аргументированно доказала, что им невыгодно дальнейшее сотрудничество с Чеховским полиграфкомбинатом.

Как любой уважающий себя глава фирмы, первые десять дней мая Володя объявил нерабочими. Само собой разумеется, это стало возможно за счет аврала предшествующих недель, однако никто не роптал: идея сада-огорода или же Барселоны-Антальи уже овладела массами. Маша буквально задыхалась, но все шло на удивление четко, без срывов и истерик, оказалось, что она умеет заранее увидеть узкие места и, как говорили коллеги, «разрулить» грозившие застопорить движение заторы.

Зато вынужденный отпуск оказался невыносим. Володя с женой собрались в Португалию. Он чувствовал себя неловко и всячески уговаривал Машу уехать куда-нибудь, даже грозился молча принести путевку, но она была тверда. Не раз она потом жалела, что не поддалась Володиным уговорам, но в тот момент одна мысль, что придется упаковывать чемодан, уже парализовывала. Когда они с Надюшей отдыхали в Турции, она полушутливо решила, что ездить надо одной и непременно с легендой. Что ж, роль свежеиспеченной вдовы могла бы оказаться ей впору, но было это так пошло, что окончательно убило мысль о возможности поездки куда бы то ни было.

Верочка отправилась с компанией однокурсников в Суздаль, но, по-видимому, что-то сказала отцу, потому что Сережа был внимателен, как никогда, звонил каждый вечер, а как-то предложил съездить за город.

С того неправдоподобно далекого февральского дня Маша из Москвы не выбиралась, погода была замечательная, делать ей было решительно нечего…

— Только не спрашивай, куда поедем, вези куда хочешь, ладно?

— Очень хорошо, тем более что я уже маршрут продумал.

Они долго пробирались сквозь жилые массивы, одинаковые, как пчелиные соты, а когда пересекли Кольцевую дорогу и помчались по широкому шоссе, Маша с удивлением увидела, что деревья уже зеленеют, а на обочинах мелькают золотые головки мать-и-мачехи.

— Сережка, а тебе не странно, что ты взрослый, почти дедушка, и ни мамы с папой, ни Балюни уже нет?

— Еще как! Все думаешь, вот-вот жизнь настоящая начнется, а на самом-то деле она давно катится под уклон…

Маше хотелось вызвать брата на доверительный разговор, после смерти Балюни образовалась пустота, которую никто, кроме кровных родных, не мог занять.

— Помнишь, Балюня говорила: «Друзей выбирают, а родственников — нет». Интересно, муж и жена не родственники, потому что их выбирают?

— Не знаю, наверное.

— А все-таки почему мы с тобой, Сереженька, оказались одинокими, как ты думаешь? Нормальные вроде бы люди.

— Думаю, случайно. Что такое брак? Одна встреча. Клубится некое броуновское движение — пересекутся траектории или нет. Вот ты не спрашиваешь, куда мы направляемся, а мы уже почти приехали. Смотри, ничего не узнаешь?

Маша вертела головой то вправо, то влево, но ничего знакомого не видела. Вокруг тянулись заборы какого-то дачного поселка, и вдруг в просвете между домами мелькнуло водное зеркало, причал и сосны, сосны, сосны…

— Лунёво! — закричала она, и сердце дернулось, как будто нежданно исполнилась главная мечта ее жизни. — Господи, неужели Лунёво?!

Сережа остановил машину и сказал очень серьезно:

— А теперь подумай хорошенько, готова ли ты увидеть, что мест твоего детства уже нет, а все занято двух- трехэтажными каменными джунглями, где обитают новые русские?

— Нет, что-нибудь да осталось.

— Я прямо боюсь тебя выпустить, страшусь энергии возможного разочарования.

Но Маша уже открыла дверцу и вылезла из машины. Пусть ничего не осталось, но почему ей хочется снять туфли и идти босиком, лечь ничком на молодую траву, почему все горести и ошибки кажутся поправимыми?..

Пристань изменилась мало, разве что палатки выглядели посовременнее и торговали в них вполне пригодными в пищу хот-догами, шаурмой и прочими закусками. Они сели за столик, съели по куску пиццы с пепси-колой и набрались храбрости на десятиминутный марш-бросок, взяв друг с друга слово не приходить в отчаяние, что бы им ни привелось увидеть.

Двадцать лет — не срок для протоптанных дорожек. Конечно же, тропинка была закована в асфальт, но все ее изгибы были целы, и те же сосны по бокам: справа раздваивающаяся, похожая на лиру, слева — обвитая диким виноградом. А вот и край деревни. Первый забор каменный, высоченный — даже дворца не видно, зато напротив — за покосившимся штакетником зеленая с белыми наличниками изба.

— Сережка, помнишь, здесь Лаврик жил, ну о котором Балюня вспомнила, который бутылку с осой разбил?..

— Какую еще бутылку?

— Неважно, но дом-то цел!!!

Они не сговариваясь остановились. Теперь всего сотня-другая шагов отделяла их от цели.

— Мы с тобой волнуемся, как первопроходцы на Северном или Южном полюсе, которые собираются водрузить флаг и оттягивают этот момент, потому что слишком долго его ждали, чтобы он стал прошлым.

— Не знала я, братец, что ты такой романтик. Смелее, вперед!

Так, дурачась, они прошли мимо шикарного каменного особняка, глядящего на улицу бетонными плитами ограды и воротами гаража, и замерли: у знакомого заборчика на посеревшей лавке сидела, подставив лицо солнышку, постаревшая, но все та же тетя Тоня.

Началось с того, что она вдруг потеряла аппетит. Совсем. Не могла заставить себя съесть даже самое вкусное, самое любимое. На третий день Маша забеспокоилась: не было сил двигаться и работать, а главное — уж очень было это на нее не похоже. Сколько лет кряду все попытки выдержать диету спотыкались об очередной стресс, который неудержимо требовалось заглушить чем-нибудь калорийным. А теперь она медленно обходила длинные прилавки супермаркета, толкая перед собой тележку, в которой сиротливо перекатывалось из угла в угол средство для мытья посуды. Глаз ни на чем не желал останавливаться. Может быть, надо купить такое, чего никогда не пробовала? Вот в овощном ряду столько экзотики, даже названий таких не встречала: одна черемойя чего стоит! А это что за черные ягодки? Древние греки деревья и кусты с черными плодами считали посвященными богине возмездия Немезиде. Смешная все-таки Верочка, маленькая еще. «Неужели, — говорит, — ты не понимаешь, что иначе быть не могло, все шло к развязке, которой в этом мире не было». Счастливая, еще не утратила способности выражаться высокопарно.

Кто-то толкнул ее, извинился. Маша опомнилась: стоит столбом с пустой тележкой в узком проходе и всем мешает. Начала хватать все подряд: бананы, яблоки, виноград.

Дома попыталась поесть, насильно запихнула в себя, почти не разжевывая, банан — пустой желудок ответил благодарным урчанием. Решила натереть яблоко — можно сразу глотать. Из-под ножа поползла, завиваясь, аккуратная лента, лента Мёбиуса. Яблочное пюре — пища здоровая и полезная.

На следующее утро она поняла, что на работу не пойдет, вообще ни за что не встанет с кровати. С трудом заставила себе позвонить секретарю и соврать, что сильно простудилась и день-другой посидит дома. А потом выходные. А дальше будет видно.

Хорошо иметь в семье врача! Сережа твердо сказал, что о работе в таком состоянии не может быть и речи, бюллетень он ей сделает, пусть не волнуется, а главное — выпишет рецепт: маленькие бордовые таблетки — и через неделю порядок. «А пока не заставляй себя ничего делать, хорошо бы только на улицу выходить. Кстати, таблетки нужные есть в единственной аптеке, на “Юго-Западной”, съездила бы сама, а?»

Маша была, конечно, благодарна брату, но хотелось капризничать, как маленькой, ныть: «Не хочу бордовые таблетки, хочу зелененькие, из травы гелений, гореусладное зелье; не хочу никуда ехать, принеси домой», — но она сдержалась.

С полдороги пришлось возвращаться — рецепт оставила на тумбочке в передней, пути не будет. В метро все люди казались какими-то особенно противными, прикосновения чужих тел, проталкивающихся к выходу, вызывали брезгливость, и Маша была рада оказаться на ведущем вверх эскалаторе — по крайней мере у нее здесь была своя ступенька. «Вниманию молодых и красивых, — вдруг раздался утробный голос из-под лестницы, — спешите, не упустите свой шанс».

«А мне уже некуда спешить, — скорее машинально отметила она. — Модельное агентство едва ли мной заинтересуется. Молодости и красоты у меня нет».

В аптеке пожилая провизорша терпеливо растолковывала обнимающейся парочке, что втирать мазь надо в определенном направлении, по ходу нервного ствола, иначе толку не будет. «Вот вы ей скажите, чтобы больше под вентилятором не сидела, совсем скособочит. А то жарко ей, видите ли…» — грубовато-ласково кивнул парень на свою спутницу.

Маша спросила у провизорши, нельзя ли проглотить лекарство прямо здесь, без воды, таблетка ведь маленькая и гладкая, собственно, не таблетка, а драже. Можно было, конечно, спокойно потерпеть до дома, ей просто захотелось услышать обращенный к себе голос. Провизорша принесла теплой воды в мензурке и, как показалось Маше, посмотрела на нее сочувственно.

В садике перед аптекой распускалась сирень. На лавочке молодой человек растирал своей подруге простуженную под вентилятором шею. И было в движениях его рук что-то такое интимное, что Маша отвела глаза. «Это любовь, — подумала она, — то, чего у меня тоже нет».

Обратный путь дался ей еще тяжелее: в метро мучили тянувшиеся со всех сторон мерзкие запахи, а из подземного перехода она вышла задыхаясь и еле волоча ноги. Ничего себе новости! Пришлось остановиться, чтобы перевести дух, прямо на верхней ступеньке, рядом с толстой теткой, державшей в руках корзинку, в которой копошились два пушистых комочка: серый и рыжий. Мама с дочкой лет шести топтались в нерешительности, а тетка вынимала то одного, то другого котенка своей мясистой ручищей, поворачивала так и сяк, демонстрируя и расхваливая их достоинства. Девочка нерешительно, одним пальчиком гладила рыженького и то и дело поднимала глаза на маму. Видимо, все слова уже были сказаны, и теперь ее сердечко замирало, а мамина внутренняя борьба, казалось ей, длится вечно. Мама вздохнула, произнесла заветное: «Ну ладно…» — и полезла в сумку за кошельком. Девочка неловко взяла котенка, прижала к себе, и из глаз у нее выкатились слезы. «Это счастье, — подумала Маша, — и его у меня нет».

Ей стало жалко себя и одновременно страшно: так, что ли, теперь будет всегда? Почему, черт возьми, не действует таблетка?!

— Что тут так долго думать? Вы только в руки возьмите и уже сами отдавать не захотите. Да и прошу немного — триста рублей за такого-то пушистого!

Маша вздрогнула. Тетка протягивала ей серого котенка. Господи, она, оказывается, была уверена, что Маша стоит и размышляет, купить ли его! В другое время она бы рассмеялась, но сейчас только погладила неправдоподобно нежную спинку и двинулась в сторону дома.

Не один раз она порывалась завести кошку или собаку. Но больших собак она боялась и всегда обходила стороной резвящихся во дворе овчарок и еще каких-то страшных зверей, чьих пород она не различала. А маленькая собачка или кошка почему-то воспринимались признаком поражения, окончательного признания собственного одиночества. А что касается живого в доме — ей цветов выше головы хватало, хотя в последний год она несколько к ним охладела. Интересно, что Балюня никогда не держала животных дома, хотя сколько лет жила одна. И опять, как почти по любому теперь поводу, Маша подумала про древних греков. Ее очень удивляло, что у египтян кошка была священным животным, а греки держали дома мало пригодных даже на зимние шапки маленьких пушных зверьков ласок, которые успешно ловили мышей. Откуда такое название — ласка, может быть, они умеют урчать и тереться об ноги лучше кошек или же мех такой шелковый?

Делать было нечего. День был давно назначен, и теперь он наступил. Наглотавшись таблеток, Маша спустилась к машине. Они с Сережей и Верочкой ехали в гости в Лунёво. Верочка трещала без умолку, у нее появился новый поклонник, а Маша была не в состоянии снизойти к девичьему эгоизму и всерьез обиделась на племянницу, которую не занимала свалившаяся на тетку депрессия. Глянцевые листья на деревьях, уже доросшие до привычных летних размеров, являли контраст очертаний и цвета — он был еще ненастоящий, без малейшего налета пыли даже по обочинам шоссе, на траву было неловко ступить, как бывает жаль оставить следы на только что выпавшем снегу.

В Лунёве их ждали. Как ни убеждали Сережа с Машей, что угощенье — их забота, стол, конечно же, был уже «собран». И копченая колбаса с бужениной, и сыры трех сортов, и консервы с экзотическими этикетками, тут же водруженные на новую (как бы не по случаю такого праздника купленную) клеенку, поражающую воображение яркостью и аляповатостью огромных цветов и неперебиваемым никакими кулинарными ароматами запахом не то резины, не то какого-нибудь полихлорвинила, утонули среди необъятных мисок с картошкой, соленьями-маринадами, блюд с селедочкой, салом и непременной царицей стола — «жаренкой» — яичницей, на которую, наверное, не меньше недели трудились все наличные лунёвские несушки. «Гжелка» и «Каберне» смотрелись почетными гостями, хотя бутыли с самогоном и кувшины с наливками имелись в достаточном количестве. На каждый день продукты можно было купить в сменившем сельпо супермаркете, но праздничный стол пока оставался незыблем.

Собрались все, кто помнил их семью, человек пятнадцать. Пришли нарядные, Маша подумала, что не отправишь сюда, как встарь, вышедшую из обихода одежду. Кого-то она помнила, хотя и узнавала с трудом, чьи-то черты вдруг вспыхивали в неожиданно рассказанном эпизоде, но это было неважно — оказалось, что их семья и она, Маша, все эти годы существовали здесь, жили в мифологии Лунёва, о них говорили новым поколениям дачников, иногда даже ставили в пример. «Вот как получается, — думала она, — мы не ведаем даже того, где в данный момент находимся — словом или мыслью, кто говорит или думает о нас. Что же можем мы знать о том, что происходит за той чертой, куда шагнули Балюня и Митя? Люди кичливы и самоуверенны, а на самом деле и впрямь — песчинка мироздания». Ее в последнее время часто тянуло философствовать, она даже иногда разговаривала сама с собой и все чаще заполняла голубоватые странички Балюниной амбарной книги.

Тем временем выпили, закусили, помянули, как положено, с легким всхлипыванием, маму — мало ей, мол, Бог отпустил, а какая хорошая была женщина, — потом с печалью, но с почетом Балюню — девяносто прожить, так бы каждому, — поохав, обсудили, как только-только Верочку в коляске возили, и, исполнив долг, расслабились. В ответ на Сережины расспросы подробно, перебивая друг друга, стали рассказывать, как теснят их новые хозяева жизни, сколько народу дома свои попродавали — кто по доброй воле, а кто под нажимом.

— Тетя Тоня, а вам дом продать не предлагали? — поинтересовался Сережа.

— Еще сколько раз! В Москве квартиру сулили, да еще денег в придачу, даже поджечь угрожали. Но мы твердо сказали: где родились, там и помрем, а что там Катерина, племянница, которой дом «отписан», после нас надумает, так то — ее дело. А насчет поджога заявление участковому отнесли. Так что богатенькие поканючили-поканючили и отстали. А вон, видишь, из сараюшки какой дом сладили, уже шесть лет одни и те же у нас снимают, люди хорошие, а нам на зиму деньжат хватает.

Хозяин дома дядя Гена в разговоре участия не принимал, сидел с грустноватым видом и все подливал себе клюквенного морсу.

— Дядя Гена, чего это ты ни рюмки себе не позволишь, в общество трезвости записался или, как я, за рулем от избы до сарая ездишь? — съязвил Сережа, который явно чувствовал себя центром торжества.

— Да мне о прошлом годе прохвессор хренов, экстрасенс-херосенс, видишь ли, сказал, что совсем загнусь от болей в желудке, если пить буду. Разве что, говорит, сто граммчиков по большим праздникам. Ну, ты сам подумай, стану я из-за ста грамм рот поганить?!

Маша тянула каберне, никакой ностальгии не было, возвращения в детство не получилось, а была одна тяжкая обязанность пережить этот день. Тетя Тоня подошла к ней:

— Приезжай, поживи, подкормлю тебя маленько, вон бледненькая.

«Она меня жалеет, потому что сама такая, бездетная и никому не нужная, только еще по-деревенски выжатая, всю жизнь тащившая воз…»

И тут с дальнего края стола высокий женский голос затянул: «Ой, кто-то с го-орочки спустился…», и уже два голоса: «Наве-ерно, ми-илый мой иде-ет…» И весь стол дружно подхватил: «На нем защи-итна гимнастерка, она с ума-а меня сведе-ет»…

Верочка смотрела во все глаза и, к Машиному изумлению, на втором куплете стала подпевать.

Вечерело. Через открытую дверь вдруг резко пахнуло зацветающей черемухой. Маша вышла на крыльцо. «Не морозь меня-а», — неслось ей вслед.

Много лет назад училкой в ненавистной школе «проходила» она с пятнадцатилетними подопечными «Войну и мир». И пуще всего боялась говорить о двух сценах. Когда князь Андрей в Отрадном невольно подслушал ночной разговор Сони и Наташи и когда Наташа у дядюшки после охоты пустилась в пляс под русские песни. «Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне все значение заключается только в словах, что напев сам собой приходит и что отдельного напева не бывает, а что напев — так только, для складу», — вдруг вспомнилось ей чуть ли не дословно отчеркнутое в тексте необходимое для объяснения «образа Наташи».

«…В той степи глухо-ой за-амерза-а-л ямщик»… — на удивление стройно неслось из избы.

А прыщавые переростки бегали на перемене по коридору, размахивая длинными, тощими, еще не обросшими мускулами руками, и передразнивали пищачьими девчоночьими голосами: «Так бы вот села на корточки — и полетела бы…»

Да, Наташа Ростова — девочка, невеста, а она не жена, не вдова, не мать. «Пустоцвет», — много лет назад сказала Балюня о своей одинокой знакомой, и это слово вдруг ударило по ней, как будто на спину опустилась тяжелая плеть с колючками. Оказывается, надо было прожить жизнь, чтобы дорасти до того, что Толстой кругом прав. Надо было стать не циничной девчонкой-школьницей и не обалдевшей училкой, больше всего озабоченной, чтобы Васильков не запулил в глаз Хаустову жеваной бумагой из трубочки, а взрослой и свободной от стыда за сентиментальность.

Маша озябла, но слезы текли рекой, и идти в дом было нельзя. Она спустилась к забору и переждала, пока гости разошлись, как-то неожиданно быстро, будто враз исчерпав все, для чего собирались.

Маша вернулась в избу, стала помогать мыть посуду.

— Тетя Тоня, можно я у вас несколько дней поживу?

— Да хоть щас оставайся!

Назавтра Сережа все привез аккуратно по списку, от пункта первого — «зубная щетка» до последнего — «Война и мир».

Оказалось, что Машины цветоводческие навыки совершенно бесполезны в сельскохозяйственных работах. Не получалось у нее ровно зарывать в землю картофелины или бережно выращенную в обрезанных молочных пакетах помидорную рассаду — тетя Тоня нет-нет за ней переделывала.

— Отдыхала бы лучше, — тактично говорила она, — вон какая погода, пойди проверь, не распустились ли ландыши на полянке.

Она обращалась с Машей не то как с маленькой, не то как с больной, и это было неожиданно приятно. Ландыши и незабудки и впрямь начали распускаться, лес был пуст, после длинных праздников все усиленно трудились на рабочих местах. Как ни странно, Машу совершенно не мучили мысли о работе. Прикрывшись Сережиным бюллетенем, она даже не думала о том, не рассыпался ли без ее неусыпного контроля стройный майский график, и ее абсолютно не интересовало, кто сидит в уже любовно обжитом кабинете. Володя несколько раз звонил ей, очень одобрил, что она за городом. На заданный для приличия вопрос о работе ответил: «Это мои проблемы. Все нормально. Отдыхай». А самое главное — Маша снова, как во время Балюниной болезни, погрузилась в полное безвременье. К счастью, она не стала считать Митиных девятых и сороковых дней, не желая опять, как с Балюней, втянуться в отдельный от всего мира календарь, но и общечеловеческий был ей чужд. Она не представляла себе, сколько еще продлится ее безделье, не тяготилась им и измеряла течение дней по убыванию таблеток в пачке, как дикари по зарубкам на деревьях.

Ей было не стыдно, а всего лишь неловко, что она не вспоминает Митю, не плачет о нем. Она как-то попыталась заставить себя горевать, но лекарства, видимо, делали свое дело. И душевная тупость стеной оградила ее. Только однажды, слушая щедрые обещания кукушки, даже не стараясь привычно их считать, а скользя взглядом по переползающему с подоконника на стол солнечному пятну, она лениво подумала о том, что Митина смерть сделала ее жизнь простой и понятной, но в тот момент совсем не ужаснулась цене, заплаченной за этот покой.

В то утро было по-летнему тепло, тетя Тоня решила впервые после зимы открыть маленький домик и позвала Машу смотреть. Там было очень уютно: две смежные комнатки, кухня и застекленная веранда, светло, внутри обшито вагонкой.

— Ну как? — Тетя Тоня явно гордилась домом, поглаживала его стены, как раньше нежно хлопала по круглому боку корову-кормилицу Милку. — И сдаем мы недорого для такого дворца.

Маша взялась помочь с уборкой. Прежде всего тетя Тоня велела открыть окна. И тут Маша ахнула! По подоконникам, сложив крылья, лежали бабочки, все как на подбор — павлиний глаз. Но сколько! Она взяла одну в руку и вдруг почувствовала еле заметное дрожание. Осторожно замкнув ладони лодочкой, она вынесла бабочку на перила крыльца, и через несколько мгновений случилось чудо — дивные створки раскрылись. Не обращая внимания на неодобрительное ворчание орудовавшей веником тети Тони, она носила и носила в ладонях невесомые тельца, упиваясь щекотанием призрачных крылышек. Как же человек груб, в нем нет ничего такого тонкого, и как медлителен — ни одно его движение нельзя уподобить биению крыльев мотылька…

— Да не выживут они, не старайся, — добродушно-снисходительно хмыкнула тетя Тоня.

К вечеру ни одной бабочки на крыльце не было, и Маша подумала, что, может быть, совершила один из самых осмысленных поступков в своей жизни.

Мест своего детства она решительно не узнавала, но как сразу постановила не расстраиваться по этому поводу, так и не позволяла возгласам возмущения вырываться наружу: в конце концов, она сама, что ли, не изменилась! Но однажды она встретила у магазина хозяйку уцелевшего дома, где когда-то жил герой — освободитель осы Лаврик, ныне давно уже Лаврентий с неизвестным ей отчеством, и не утерпела спросить, не знает ли та чего-нибудь о его судьбе. Нет, никогда она с тех пор ничего о них не слышала.

— А вы не помните, как звали его отца? — Маше вдруг невесть почему захотелось знать, каким стало его имя во взрослой жизни.

— Как же, конечно, помню — Никита Петрович, обстоятельный такой мужчина, а мама — Елизавета Николаевна. А фамилия ихняя Дубровины.

Значит, Лаврик вырос в Лаврентия Никитовича (нет, Никитича! — взыграло вдруг профессиональное корректорское) Дубровина. При большом желании можно было бы найти его через справочное бюро или по компьютерной базе. Только зачем?

Маша неторопливо шла по счастливо избежавшей асфальта тропинке и думала, как она любит все сваливать на других. Вспомнила, как хотела бросить нелепый упрек Надюше, крикнуть: «Ты сломала мне жизнь!» — и успокоиться. Теперь, похоже, она не прочь была найти три с лишним десятка лет ни о чем не подозревавшего Лаврентия Дубровина, чтобы сказать: «Ты, ты научил меня, дал мне урок предусмотрительности, это из-за тебя я совершила все свои ошибки, ты в них виноват, — Маша не замечала, что говорит вслух и даже тычет пальцем в невидимого собеседника. — Не мог разбить бутылку, не подстелив газетку, боялся осколками порезаться…»

Она вдруг очнулась, с ума, что ли, сходит, надо лишнюю таблетку сегодня проглотить.

Призраки детства больше не приходили, и Маша с удовольствием подчинилась деревенскому ритму жизни. Вечера были уже светлые, и когда в десять часов в доме гасли лампочки, сквозь истончившийся от времени ситчик занавесок проглядывали силуэты деревьев и еще был различим каждый лист, только цвет уже был съеден упавшими сумерками. Последнее, что она слышала, засыпая, были переливчатые соловьиные трели, о которых она раньше только читала в книжках.

Верочка приехала без звонка, просто возникла в дверях, Маша в первый момент почему-то испугалась.

— У меня, тетка, полдня свободных, покажи хваленые здешние красоты.

Но как только они зашли в лес, Верочка ровным озабоченным голосом сказала:

— Если честно, я по делу. Ты можешь одолжить мне денег?

Маша, погруженная в чтение «Войны и мира», тут же представила себе какой-то невероятный долг вроде карточного проигрыша Николая Ростова, но постаралась придать вопросу как можно более спокойный тон:

— Много ли?

— Точно пока не знаю, но долларов триста, думаю, хватит.

Выдохнув облегченно, Маша с готовностью, даже торопливо, сказала:

— Конечно, и, кстати, могу подарить, если на хорошее дело.

Верочка сразу сникла, сделалась маленькой и жалкой:

— На плохое и даже очень. Короче, залетела я.

Маша странно среагировала на это давно не слышанное словечко. Почему-то в ушах зазвучал голос девочки из ее группы, «залетевшей» курсе на третьем, которая вполголоса рассказывала, какой это ужас: «скребут по живому, считай, без наркоза, няньки грубые, глядят с ненавистью, как на убийцу, врачи свое дело делают, но с таким презрением…» А тут ее маленькая Верочка…

— Ты что, расстроилась? Он бы, конечно, денег дал, да рассказывать не хочется, расставаться пора. Досадно, конечно, но это в ваши времена была проблема, предрассудки, что, мол, первый аборт делать нельзя и все такое, сейчас все проще. Главное — не опоздать.

Да, Маше не раз кидались в глаза рекламные объявления: «В день обращения», «Без операции» и такое нелепое в этом случае — «комфортно».

Потом они долго пили чай с тетей Тоней, и Маша решилась высказать вслух неожиданное решение:

— Загостилась я у вас. Честно говоря, пора на работу.

Верочка расстраивалась, что сорвала Машу с места, по дороге все уговаривала назавтра вернуться, но что-то щелкнуло, жизнь ворвалась в нереальную деревенскую идиллию, и разрушилось безвременье. Сегодня — пятница, пусть Сережа закроет бюллетень, и в понедельник — на работу.

В Москве оказалось душно, как в середине лета, пахло выхлопными газами, некоторые ее цветы уже чуть склонили головки, в квартире было уютно, хоть и пыльно, а Володин обрадованный голос в трубке показался родным.

«15 июля 2001 года. Я впервые в жизни варю варенье. Раньше это делала Балюня, а потом много лет у нас не было домашнего варенья, угощала Зинаида Петровна. Значит, я теперь взрослая. Балюни нет. А я не бабушка. Потому что у меня нет внуков. И не будет. Потому что у меня нет детей. А детей нет, наверное, потому, что я торопилась съесть пенки, а когда приходила пора есть запретный плод — варенье, — мне уже было неинтересно».

Запахло жженым сахаром — упустила! Поделом, вдруг потянуло на пафос. Пора завязывать с этим писательством. Наплевав на все правила: варенье не перемешивать, а только встряхивать, Маша остервенело скребла ложкой по дну кастрюли. Надюша тащила абрикосы с юга — не хватало их запороть.

Балюня варила варенье в глубокой медной сковороде с длинной деревянной ручкой, которая почему-то называлась «таз». Куда она делась? Наверное, сгинула в какой-нибудь кладовке в Обыденском. Самое вкусное, конечно, было земляничное. В лес Балюня ходить не любила, ягоды по дешевке продавали ей лунёвские бабы. Зато рецепты у нее были хитрые. Варенье раскладывалось в банки, накрывалось ломким пергаментом, перевязывалось бечевкой, а сверху непременно писался год и что-нибудь трогательное, например: «Яблоки летние в соке вишни». Было оно до поры запретным — «на зиму». Когда Балюня колдовала над желтым тазом, вокруг всегда кружили осы, а Маша не уходила далеко — ждала пенок. Варенье — это когда-нибудь потом, а пенки — сейчас. Потому куда слаще заготовленного впрок.

От асфальта и домов отталкивалась, повисала в воздухе и вплывала в открытое окно кухни накопившаяся за день духота. Маша снимала пенки, и им не было конца. Ее сморило. Она автоматически водила дырчатой ложкой по ароматному вареву, борясь с желанием все бросить и уйти спать. В голову лезла всякая ерунда: «Мите, наверное, не понравилось бы варенье, он любил кофе, а не чай, и при чем тут пенки… В Москве уже вымерли все осы, одни мухи летают, и не нужен Лаврик… Куда девать эти пенки? Верочка оправилась от своих неприятностей и укатила в Карелию, ее не позовешь на сладкий чай…»

Варенье послушно вращалось по часовой стрелке, отсчитывая время. Было тихо и пусто. И вдруг пришла полная ясность, та, которую Маша ждала много месяцев. Она бросила ложку, отставила кастрюлю, сполоснула руки и, поклявшись, что делает это в последний раз, опять раскрыла амбарную книгу:

«Это неправда, что после всяких потрясений, как говорится, “жизнь продолжается”. Вернее, это часть правды. Она как бы кончается и опять начинается, на новом витке той самой неуловимой глазом спирали, которую я в детстве пыталась разглядеть, приникнув к вращающейся пластинке Апрелевского завода…»

АНФИЛАДА

Повествование в шести комнатах

Не верю в эти совпаденья!

Сиди, прозаик, тих и нем.

Никто не встретился ни с кем.

Александр Кушнер

Наследница

Семнадцатого февраля случилась оттепель. Я шла по узкому переулку, с двух сторон заставленному машинами. Они жались между сугробами, и пешеходам совсем уже не оставалось места. Некоторые автомобили залезли на тротуар так глубоко, что еле-еле удавалось протиснуться между капотом и стеной дома. Мне было жаль светлой куртки, которая проехалась по давно не крашенной двери подъезда и наверняка чернела грязной полосой.

…Удар пришелся по голове. Я удержалась на ногах, но мир пошатнулся, как-то на миг потускнел, смазав краски и задернув взгляд марлевой пеленой.

— Эй, вы живы?

Сквозь застилающую глаза муть разглядела человека, высунувшегося из припаркованной рядом машины. Молча киваю. Голос его доходит, как сквозь подушку.

— А я уж думал, что вас убило. Вон какая глыба рухнула.

Тут я увидела, что стою среди обломков айсберга: кругом валяются куски льда.

— Подвезти куда-нибудь? Скорее, а то я поеду, не дай бог такая сосулища на машину упадет.

— Спасибо, мне рядом, — отвечаю я.

Воспитанность берет верх над благоразумием. Где я сейчас и что, собственно говоря, находится рядом, в тот момент не понимаю. Еще через минуту, когда машина трогается с места, я жалею, что отказалась от помощи. Сознание постепенно возвращается.

Я шла в библиотеку, как всегда, делать чужую работу: проверять библиографию за своего трутня-шефа. Сегодня ему не повезло. Мысль о делах приводит в чувство. Надо домой, холод на голову, на ноющую ногу и спать.

Довольно бодро шагаю к метро. Почему я сказала, что мне рядом? Отсюда рядом только до того места, где я появилась на свет, — тихого переулка, с той поры сменившего название, в котором так и стоял четырехэтажный родительский дом, давно ставший офисным зданием.

Есть выражение: отшибло память. А если наоборот? Я так и слышу звон трамвая, доносящийся из открытого окна, на котором то надувается парусом, то безвольно опадает легкая тюлевая занавеска. Понимаю: это мое первое детское воспоминание…

В голове немного ломит от ледяной упаковки цветной капусты, которую, вытащив из морозильника, прижимаю к затылку. Я знаю дом, но не знаю ни этажа, ни куда выходили окна, ни сколько было соседей. Маму аж передергивало — «это кошмарное время в коммуналке», которого я не могла помнить, потому что мы переехали, когда мне было полтора года. Зато бабушка, папина мама, любила рассказывать, как в большой квартире наряжали одну на всех елку, какие были лепные украшения на потолке… Все вздыхала, что, наверное, нет уже на стеклянной филенке двери, ведущей в ванную, росписи, где ласточки сидят на проводах, как ноты на линеечке. Я много раз просила показать мне эту дверь, но у бабушки болели ноги, она ходила с палочкой — тук-тук, тук-тук, так мы туда и не выбрались.

Я задремала, и во сне мне щебетали белогрудые птички…

Спала я как никогда много. Доктор говорил, что при сотрясении мозга это лучшее лекарство. Видеть никого не хотелось. Соседка Надя приносила хлеб и конфеты, которые я поглощала в небывалых количествах. Доктор и за это хвалил: сахар был мне полезен.

Я пила чай с конфетами, чашку за чашкой, ходила целый день в халате и спала днем, чего мне никогда не удавалось в ненавистные «тихие часы» в неизбежных пионерских лагерях. И едва ли не каждую ночь меня посещал мой постоянный сон. Я иду по коридору и вдруг вижу незнакомую дверь. У меня в квартире, оказывается, есть комната, о которой я не знала! Я страшно удивляюсь и радуюсь. И всякий раз строю планы: сделать кладовку, чтобы квартира стала чистой и прозрачной? устроить зимний сад?..

Надя, пошарив в Интернете, торжественно и очень серьезно объявила:

— Я изучила все толкования. Замечательный сон. Лишняя комната — это твои нереализованные возможности, твои тайные таланты. Покопайся в себе, и тебя ждут открытия.

Надя любила все таинственное и часто выражалась высокопарно. Меня это раздражало, и я была рада, что не рассказывала ей об удивительном, единственном в моей жизни мистическом случае.

Много лет назад у нас был приятель, недолгий сослуживец мужа. И однажды мне приснилась его квартира. Что во сне происходило, я не запомнила, да и вообще о нем забыла. Но когда спустя полгода приятель пригласил нас на день рождения, прямо в передней меня пронзило: я это видела во сне. Я закричала: «Не открывай двери, я знаю, как стоит мебель!» Все потрясенно слушали, как изумленный хозяин растерянно кивает и приговаривает: «Да, точно, именно так». Наконец, когда я сказала, что у кресла стоит торшер, он завопил: «А вот и нет!» Но потом внимательно посмотрел на меня и поправился: «То есть сейчас не стоит, месяц назад абажур прогорел, и мы его выкинули, давно собирались».

За столом строили планы, какие выгоды могут сулить мои сверхъестественные способности, муж сидел, насупившись, и весь обратный путь выговаривал мне за ребячество, что, мол, завтра вся контора будет судачить об этой глупости. Но всё, конечно же, обошлось, и ничего подобного больше со мной не происходило.

Странно, на время болезни я совершенно забыла, что у меня есть муж, который находится в санатории «Ласточка» в Кисловодске, получив льготную «несезонную» путевку, и попивает водичку на радость своему гастриту.

И возлюбленного своего я не пускала. Он никогда, даже в отсутствие мужа не переступал порог нашего дома. Это был мой железный принцип.

Павел

Оттолкнув тяжелую дверь, — и как справляются с ней старушки! — он вошел в помпезный вестибюль. Мозаичные панно, холодный мрамор стен — не утраченный автоматизм довел его до турникета. Но тут он очнулся: как нынче платят в метро? И сколько? В разных столицах мира он задавался этим вопросом, и это было естественно, но здесь, в Москве… Павел досадовал, что никто не проинструктировал его, хотя нелепо было бы требовать, чтобы озабоченные похоронами и поминками люди объясняли такие очевидные вещи. Ему показалось стыдным задавать вопросы, и он встал около окошечка кассы, косясь на текущую очередь и делая вид, что роется в кошельке, купил картонный прямоугольник, небрежно бросив, подражая молодому парню в бейсболке козырьком назад: «На пять поездок», — а потом, словно заброшенный на парашюте резидент, повторил действия гладко выбритого клерка в начищенных до блеска ботинках с тонкой папочкой, так не шедшей к его крупной фигуре. На эскалаторе автоматизм немедленно вернулся, он резко выдохнул и только тут понял, что все это время даже дышал как-то с опаской. Вручая ему невесомый пластиковый пакет, мама спросила: «Может, машину поймаешь?» — но он, сославшись на пробки, о которых здесь только и говорят, сам выбрал метро с тайной мыслью выиграть время, точнее, не выиграть, а протянуть, отсрочить возвращение в дом с занавешенными зеркалами, к маме, еще не привыкшей к званию вдовы. Впрочем, со временем и так творилось странное: ему казалось, что с момента, когда он поднялся по трапу в раскаленном аэропорту Таллахасси, до этого московского эскалатора прошли годы. К тому же разница часовых поясов давала о себе знать, и уже два дня он пребывал в спасительном мареве. Мысли немного путались, врывались никчемушные мелочи или привязывалась какая-то чушь. Так и сейчас, он не мог отделаться от мучительного вопроса, зачем нужно надевать на покойника трусы, притом непременно новые, за которыми его специально посылали в магазин, написав на бумажке размер, будто он был не в состоянии запомнить.

Как всегда, морг находился в самом дальнем углу огромной больничной территории, неухоженном и захламленном, хотя обилие цветочных клумб и подстриженные кусты окружали корпуса. Объяснив, что привез одежду, он назвал фамилию и стал следить, как пожилая тетка в несвежем белом халате листает страницы амбарной книги. Она переспросила фамилию, он повторил отчетливо, по буквам, и презрение к труднопроизносимой фамилии отразилось на ее лице. Тетка снова принялась листать книгу, и ему казалось, что это происходит бесконечно. Наконец она сняла очки, внимательно и подозрительно поглядела на него и торжественно изрекла:

— У нас такого тела нет.

И закрыла книгу, давая понять, что разговор окончен.

— То есть как — нет? — Его пронзила паника, и только здесь, в неопрятном закутке, он вдруг осознал, что отца не будет больше никогда.

Тетка все-таки снизошла до разговора:

— А в каком отделении он умер, знаете?

— Он умер дома, его потом привезли сюда.

— Так что же вы мне голову морочите! Так бы и сказали. Это же совсем в другом месте надо искать! — И как на лагерной поверке: — Фамилия!

Найдя запись, она с садистским удовольствием повторила по буквам подозрительную фамилию, а потом с унизительной брезгливостью перебрала вещь за вещью аккуратно сложенную мамой одежду. Дошла до трусов:

— Этикетку снимите!

Прочно пристроченный ярлычок не поддавался, он рванул сильнее, образовалась крошечная дырочка. Поспешно свернув трусы дырочкой вовнутрь, он сунул их в пакет, предательски покраснев.

Когда, сжимая в кулаке расписку, Павел вышел на улицу, то опять сильно выдохнул, выталкивая из себя дух покойницкой.

Зато в метро он теперь чувствовал себя уверенно и спокойно. Народу было немного, однако садиться не стал. Две молодые, но некрасивые женщины громко обсуждали самое главное. Выходило, что работу надо искать, чтобы было много мужиков, только так и можно устроить жизнь. Одна — рыхлая и прыщавая — была одета нелепо ярко, а другая — чахоточно худая и румяная — с претензией на элегантность, даже курточка на ней была, похоже, натуральной кожи, но ее тонкая длинная шейка торчала так трогательно и беззащитно, как бывает у мальчиков-солдатиков, еще не привыкших к грубому сукну шинельных воротников. Вообще же толпа перестала быть однородно серой, как когда-то, а тех, кто помоложе, и вовсе не отличишь от друзей его сына-американца.

За почти двадцать лет американской жизни Москва стала чужой, даже враждебной. В их флоридской, пусть и столичной, глуши русские старались не сближаться, напротив, стремились слиться с соседями и сослуживцами. Теперь, когда его положение в университете было уже прочным, он мог позволить себе выпить водочки с профессором-славистом, эмигрировавшим в свою пору из Ленинграда, и порассуждать о причудливой судьбе российской демократии. Но в нечастые свои приезды Павел убеждался, как далеки почерпнутые из Интернета сведения от московской реальности.

Москва, впрочем, не вызывала никакой ностальгии, не побуждала искать друзей юности и стала только тем местом, где болеют и стареют родители, которые так и не выбрались посмотреть на его новый дом и взрослого внука. Да и тот стремился забыть свое происхождение, быстро стал настоящим янки, а женившись, чаще видел родных своей Мэри, чем папу с мамой. Павел помнил, как в тринадцать лет, только-только освоившись в тамошней школе, сын устроил истерику по поводу своего имени: «Не могли назвать по-человечески!» Действительно, родовое, прадедовское имя Аркадий сложно было переделать на американский манер. Зато белорусская фамилия Кмит, странная и двусмысленная в Москве, а здесь звучащая почти как Смит, его вполне устраивала. С сыном Павел говорил по-английски: как старались для практики после переезда, так и пошло. О Москве тот и слышать не хотел, однажды бросил презрительно: «Чего мне туда ехать, я там уже был!» Павел сначала по-отцовски возмущался, а потом поймал себя на том, что делает это исключительно в воспитательных целях и, наверное, зря. Важнее, чтобы Аркаша чувствовал себя американцем. На самом деле убеждал он не сына, а самого себя.

Начал накрапывать дождь. Отдельные крупные капли лениво падали на асфальт, чуть прибивая пыль, и он становился похож на мамину блузку в горошек, а в воздухе разлились свежесть и тот забытый запах, который долго не выветривается из новых станций метро. В его детстве открытие каждой было событием, и они с родителями непременно ездили посмотреть на подземные дворцы.

Последние годы он стал гораздо чаще звонить в Москву, постепенно перейдя на ежедневный режим разговоров. Беседы с отцом превратились из повинности в потребность, даже отдушину. Поверив, что это недорого, отец теперь не торопился, и темы стали философскими, историческими. Отец то и дело повторял: «Бедная Россия, разбросало по миру твои мозги». Но эмигрировавших коллег не осуждал: «Ну как жить в стране, где не так уж давно в порыве борьбы с космополитизмом готовы были перевести по частям фамилию и именовать Эйнштейна Однокамушкиным, раз уж нельзя совсем обойтись без теории относительности?» И еще они играли в цитаты. Старались подловить друг друга: «А это откуда?» Накануне смерти отец спросил: “Все к лучшему в этом лучшем из миров”, — не помню, Монтень, что ли?» Когда мама разбудила Павла ночным звонком и сказала, что только что закрыла папе глаза, первое, что он сделал, — включил компьютер и выяснил, что не Монтень, а Вольтер. Смешно, но он ощутил это как последний невыполненный долг… Шагая от метро к дому, Павел думал, какое счастье, что они с отцом напоследок успели узнать друг друга, подружиться. Но эгоистично не отмечал, что для запертого в четырех стенах и живущего на уколах умирающего это было и вовсе единственной отрадой.

Обычно к телефону подходила мама, они коротко обменивались бытовыми и медицинскими новостями, потом начинались разговоры с отцом. Время было крайне неудобным — восемь часов разницы, а летом — все девять. Павел приноровился вставать в шесть утра, чтобы спокойно поговорить перед уходом в лабораторию. Он заводил будильник, и, хоть клал его под подушку, Рита часто просыпалась.

Сколько раз Павел пытался представить себе, как сложилась бы его жизнь, не попади он в разгар перестройки на международную конференцию, где его темой заинтересовались американцы. Смоделировать карьеру он не мог, но точно знал, что с женой развелся бы. В женитьбе он повторил путь отца, только с обратным знаком в итоге. Отец взял в жены одноклассницу, Павел сделал то же самое. Ранний брак освобождает от сексуального голода, оберегает от многих рискованных предприятий и того, что называется «дурными компаниями». Можно сказать, что он хранил Рите верность. Московские грешки — мелочь, не в счет, а в Штатах поначалу было не до того, а потом и ни к чему, «и крепнет нравственность, когда слабеет плоть». Так что можно сказать, что он был безупречен. Да и Рита не искала развлечений. Но какая же в доме была тоска… Чем обеспеченней, тем тошнее.

Родительский симбиоз, особенно в юности, казался ему сюсюканьем, а бесконечные нежности едва ли не показными. Только уехав, он стал тосковать не по каждому в отдельности, а по так раздражавшей его раньше атмосфере дома, где предугадывались слова, намерения и желания, где была предсказуема каждая реплика, роли расписаны с точностью до ремарок и любой третий — даже он — оказывался лишним. Культовая книга его студенческих лет — воннегутовская «Колыбель для кошки» — давала название таким парам: «дюпрасс» — «карасс для двоих». Как они бредили этой книгой! Она была таким же глотком свободы, как «Битлз». Недавно они с отцом вспоминали семидесятые годы и сошлись на том, что для Павла и его друзей не политика, не «Би-би-си» с «Голосом Америки», а именно «Битлы» с Воннегутом были символами протеста против режима. Павел с тех пор не открывал «Колыбель для кошки», все хотел наконец прочитать ее по-английски, да так и не собрался. К тому же отец отговорил. Он наткнулся у Довлатова на отзыв о замечательном переводе Райт-Ковалевой: «Курт сильно проигрывает в оригинале».

Павел поймал себя на том, что о чем бы в последнее время он ни задумывался, оказывалось: они обсуждали это с отцом. Вроде бы очищенные от быта, отвлеченные разговоры, освященные пониманием неизбежного скорого их конца, неожиданно привели к такой близости, что неназываемые вещи стали понятны. Павел был потрясен, когда однажды в добавление к поздравлениям Рите в день ее рождения отец неожиданно вздохнул и завершил: «Что делать, терпи…»

Прошли похороны, почти без перерыва — неотличимо похожий, казавшийся их продолжением девятый день, и наступил последний вечер. Именно его Павел с самого начала боялся больше всего, прощание с мамой априори было тяжелее, чем навсегда с отцом. Он ждал, что она будет сокрушаться, говорить, что осталась одна, не знает, как жить дальше, а он так далеко… Павел понимал, что это было бы совершенно естественно. Воннегут утверждал: люди одного дюпрасса покидают этот мир в течение недели, но, увы, лишь в сказках бывает, что не только живут долго и счастливо, но и умирают в один день. Как ни отгоняй, в голове крутилась мысль, что в следующий раз он приедет на мамины похороны. И ничего, решительно ничего с этим нельзя было поделать. Да, он договорился с вышедшей на пенсию родственницей, что она будет помогать маме и, если потребуется, переедет к ней, оставил вперед деньги. Отец, благодаря за очередные переводы, как-то сказал, что без его баксов лекарства такие не сумел бы покупать, и процитировал Оскара Уайльда, попросившего перед смертью шампанского со словами: «Я умираю не по средствам». С чувством юмора у отца до последних дней был порядок…

Павел мучительно ломал голову, как бы найти благовидный предлог и сбежать хоть на пару часов. Но мама затеяла долгий чай и разговоры о том, кто был и кого не было на похоронах.

— Жаль, что не нашли никого из соседей по коммуналке. Хотя я дружила только с теткой Сережки, с которым ты в детский сад ходил, пока мы не переехали, он еще зверей здорово рисовал, помнишь?

— Так, смутно.

— А однажды он упал со стула, все перепугались, что ноги-руки переломал: хотел поближе рассмотреть роспись на двери, а потом нарисовать. Ты хоть ее помнишь?

— Вроде птички?..

— Да, ласточки. Интересно, что ужасы той коммуналки — общая ванная, толкотня в кухне — как-то сейчас умозрительно помнятся, как фон, а тогда были молоды, все кругом так жили, норма была. И детей нарожали кучу, чуть ли не за два года. Весь коридор оккупировали, носились, как безумные. Страшно было из кухни в комнату кастрюлю горячую нести — то один, то другой под ноги кидался. И коридор неширокий, он же был для прислуги, а для господ, как и полагается, — анфилада.

— Дом-то наш стоит, не добрались новые русские?

— Ой, я давно там не была. Сережа, между прочим, стал то ли художником, то ли искусствоведом. А тетю его я лет двадцать не видела, — вздохнула мама.

— Все-таки я не совсем понимаю: почему так уж важно прийти на похороны, если десятилетиями не общались?

— Да, конечно, предрассудок, но принято как-то — проводить в последний путь. Вообще провожать принято. Ты зря не разрешаешь, чтобы я с тобой поехала в аэропорт, оттуда, говорят, теперь прекрасные электрички прямо до метро ходят.

— Мама, долгие проводы — лишние слезы.

Они помолчали. Павел замер: сейчас начнется. Куда бы уйти?.. И тут его осенило:

— Ты знаешь, я неправ. Вот ты сказала про соседку, про мальчика Сережу, про дом, а мне вдруг остро захотелось прогуляться по тем переулочкам, зайти во двор…

Он было заступился, но голос звучал так убедительно, что во всплеск ностальгии нельзя было не поверить.

— Иди, иди, погода чудная, вечера светлые. Папа всегда говорил, что переход на летнее время — единственное благое решение большевиков.

В передней, уже закрывая дверь, вдогонку, скороговоркой то важное, что мучило ее все эти дни:

— Теперь, когда папы нет, ты, может быть, с изумлением обнаружишь, что и со мной есть о чем поговорить, кроме лекарств и давления.

В другой момент его бы тронули, зацепили эти слова, но сейчас он, без малого шестидесятилетний профессор, с заметным животиком, презрев лифт, как школьник, летел вниз по ступенькам: «Свобода!!!»

Утром, когда такси стояло у подъезда, мама спохватилась: «Ты не взял ничего папиного на память». Уже не очень соображая, Павел сделал самое нелепое, что только можно было вообразить: наклонился и достал из-под стола плетеную вьетнамскую корзину для бумаг. Опомнился он в аэропорту, когда выбившиеся соломинки прорвали схваченный впопыхах полиэтиленовый пакет, и Павел, поежившись, представил себе, что скажет жена. Дно корзины еле держалось и было приклеено несколькими слоями белого лейкопластыря старательной рукой отца, не умевшего ничего делать кое-как. Именно из-за пластыря, который накручивали оборот за оборотом ловкие отцовские пальцы, он, наверное, и взял эту waste-paper basket, по-русски — корзину для бумаг, мусорную корзину. Только какой же это мусор — черновики, где теснились, кренясь то вверх, то вниз, ряды формул, внятные лишь посвященным знаки таинственного, невесть кому и зачем нужного знания.

Отец всегда писал только простым карандашом. Недавно Павел спросил его почему. Он ответил, что всегда возмущался эпитету «простой», и заговорил с неожиданным жаром: «Что за глупость — простой! Он самый загадочный: твердый, мягкий и самый мой любимый 2М. Им можно делать разный нажим, почти как забытыми под тотальным нашествием шариковых и гелевых ручек-однодневок настоящими, чернильными, с “открытым”, и “закрытым” пером, и, как вершина — “золотым”. И он самый совестливый: написал глупость — бесследно исчезает, тронутая ластиком… А еще раньше были химические карандаши, ты уже, поди, не помнишь — канули в Лету. Бывало, послюнявишь, так что на языке долго остается след, и они пишут сине-фиолетовым несмываемым цветом, который у меня почему-то ассоциируется с посылками, которые получала твоя няня из деревни: в фанерном ящике переложенные местной районной газетой огромные краснобокие яблоки сорта “апорт”, а на крышке — коряво написанный крестьянской рукой наш адрес. Кстати, яблоки эти няня Валя называла, как привыкла, “Опороть”, ловчее выговаривалось».

В последние месяцы из любого пустяка отец вытягивал маленькие устные эссе, их разговоры были всегда существенны, даже если предмет вроде бы не стоил такого внимания. Так было у Павла только в юности, когда долгие беседы ни о чем самоценны, горит свеча, а скверное, как теперь понятно, кислое вино кажется амброзией. Это символы, неуклонно съедаемые текучкой, по ошибке называемой жизнью: такой перевертыш, где главное оттеснено на задний план заботами о выживании…

Павел не то чтобы боялся самолетов, но не любил, да и летать часто не было нужды. Сейчас под ним была бездна, впереди — бездна же времени. Пора потихоньку возвращаться в реальность. Павел так и думал: в самолете стряхну с себя московские переживания, настроюсь на обычную жизнь, прилечу уже в форме, в боевой готовности. Но получилось наоборот: пока что он все глубже погружался в воспоминания.

В молодые годы еще свежа была мода на «физиков», а его, студента МИФИ, тянуло к «лирикам». С одной стороны, он гордился своей «избранностью», но испытывал жгучее, безмерное любопытство к тем, для кого не конкретика, а размытые, «умные» разговоры — профессия. Он искренне не понимал, какие специальные знания могут дать право судить литературу, искусство. Поэтому так обрадовался, когда случай ввел его в богемную компанию художников. Он был уже женат, и одно это препятствовало его полноправному членству в компании, да и Рита не вписалась бы в эту легкомысленную вольницу. Так что был он там всего несколько раз, которые вместе с лицами слились в цельное впечатление. Но одного парня он хорошо запомнил. Они как-то разговорились про красоту иных физических терминов, как, например, истинное и ложное изображение в оптике или совсем загадочное — «солнечный ветер». Павел спросил его, правда ли, что труднее всего писать небо, воду, снег, то есть мнимо однородные поверхности? Тот согласился, но сказал, что еще очень сложно изображать «слишком красивое», например морозные узоры на стекле — и показал, подойдя к замерзшему окну.

У них во Флориде снега не бывает. Но в прошлый раз он был в Москве зимой и, как в детстве, прижимая монетку к автобусному стеклу, пожалел, что тогда не сказал этому гуманитарию, что мы зря смеемся над понятием «прошлогодний снег». Ведь есть многолетний снег, частично слежавшийся, так называемый фирн — на Севере и на высоте в горах. Он никогда не тает. Только сверху падает новый. Так и в жизни — нарастает слой за слоем, но ничего, ничего не исчезает.

Вот вчера сходил во двор своего детства. Оказавшись в родном переулке, с ужасом подумал, что ничего не узнает, что попросту его не найдет. Но приметы всплыли даже не в памяти, в более глубоком слое, где хранился отпечаток тяжелой серой громады доходного дома с трехгранными эркерами и безвкусной лепниной. А его дом напротив. То есть не его, конечно. Тупой, усредненный, не для жизни — для работы, голая функциональность. Даже не подошел поближе прочитать надпись на блестящей табличке: что ему имя фирмы, выселившей бывших соседей…

Но двор вылизали. Клумба, дорожки ровные. Все лавочки заняты. К женщинам садиться не хотелось, тем более что одна разговаривала по мобильнику, а другая курила, неловко выпуская ядовитый дым. Мужчин двое: простоватый и, похоже, нетрезвый мужик — еще пристанет с разговорами, а другой, по контрасту, элегантно одетый; сел ровно посередине, явно намекая, что не хотел бы, чтобы его privacy (в очередной раз он не мог найти нужного русского слова, а может, его и нет — неприкосновенность личности, что ли) была нарушена. Пришлось пристроиться с краю на скамейке, где сидела немолодая тетенька, опираясь на костыль, который резал глаз своим ярко-красным цветом, так нелепо не сочетавшимся с зеленым платьем.

Никакой ностальгии он не ощутил. Но сейчас, в самолете, ему пришла в голову странная мысль: ему будет теперь легче жить от того, что нет еще одной точки, по которой можно было бы тосковать. Прав Вольтер: «Все к лучшему в этом лучшем из миров».

Наследница

И почему я вечно влипаю в истории! Вот вчера шла от метро, а раззява-лотошница уронила сосиску, которую пихала в булку, жирно поливала кетчупом и, назвав заграничным словом хот-дог, с успехом впаривала прохожим, даже небольшая очередь выстроилась. Заторопилась — и сосиска полетела на землю. А рядом бездомная собака крутилась, наверное, ей недоеденное иногда перепадало. Конечно, сосиску — хвать. А тетка ее давай лупить. Очередь заулюлюкала. Развлечение! Даже времени не жалко! Я сую тетке деньги за погибшую сосиску, покупаю еще и бегу за собакой, чтобы угостить, а та, пуганая, естественно, — в сторону. Очередь готова меня растерзать, мол, в Эфиопии дети голодают, а она тварь жалеет, которую отстрелить давно пора, такие в стаи сбиваются и кидаются на людей… Завидую бомжам… Их грязные, тощие собаки всегда без всякого поводка трусят рядом, иногда забегая вперед, и невыразимо трогательно и преданно оборачиваются, заглядывая им в глаза.

А я тяну свою породистую, с родословной до пятого колена, откормленную дорогущим Royal Canin’ом суку и боюсь спустить с привязи, зная, что она немедленно рванет к мусорным контейнерам наперерез машинам. Не пошла ей впрок собачья академия, курс УГС — управляемая городская собака, так и осталась она неуправляемой анархисткой. Потому для меня такая мука, когда у мужа дежурства по больнице и, соответственно, по собаке дежурю я. Как я люблю ее дома, под защитой прочных стен и замков, недоступную для зубов свирепых соседских псов и окриков злобных старушенций: «Развели кобелей, гадят вокруг!» Однажды я не выдержала и неожиданно для себя рявкнула в ответ: «А у меня не кобель, а сука, как ты». И на одну недовольную стало меньше — никогда теперь не возникает.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Некоторым кажется, что черта, отделяющая тебя – просто инженера, всего лишь отбывателя дней, обожате...
В России есть особая «каста» людей, профессионально торгующих властью. Это не чиновники, не депутаты...
Что толкает человека на преступление? Играет ли свою роль воспитание или здесь все дело в наследстве...
Катастрофа, казалось бы, неминуема. Земля погрязла в кровавой бойне – еще немного, и от населения ко...
В мире Изнанки невиданными темпами творятся великие перемены. Земляне создали на материке четыре имп...
Миллионерша Кира Карелина, заподозрив мужа Алексея в измене, вышла на яхте в океан и исчезла. Ее рев...