Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями Прилепин Захар
Сегодня, призывая избыть в себе «советское наследие», мы смотримся столь же, и даже более, карикатурно, как и большевики, добрые полвека сравнивавшие свои экономические достижения с 1913 годом, а все неприятности валившие на «наследие царского режима».
Максим Кантор в своей книге «Медленные челюсти демократии» точно подмечает, что раз уж мы решили ассоциировать коммунизм со Сталиным или, скажем, с застоем, то никуда не деться от того, что российская демократия – это, собственно, то, что мы вокруг себя видим ныне. И если российские либерал-демократы чуть что приносят любым «красно-коричневым» в качестве зеркала «Архипелаг ГУЛАГ» («…полюбуйтесь на то, что вы натворили со своим социализмом!») – то уж будьте добры сами на себя полюбоваться, внимательно осмотрев ландшафт в текущем году: это все вами сделано, это вы так выглядите.
Возможно, Людмила Улицкая стремится избежать слишком прямолинейных вопросов о современности просто из опасений осложнить и так непростое положение Ходорковского.
Но что-то подсказывает, что эти вопросы почти никто и не хочет задавать – ни политзаключенным, ни себе.
Лучше еще раз атаковать мельницу бездарного советского прошлого – хотя и мельницы никакой нет, и возможность возвращения в Россию социализма кажется иллюзорной, и прежние коммунисты вымерли как вид.
Да, есть опасность усиления диктатуры. Но это будет, во-первых, современная, во-вторых, российская, в-третьих, либерально-демократическая диктатура. Во многом выпестованная в теплых и честных ладонях творческой либеральной интеллигенции. Как было бы полезно всерьез подумать на эту тему, хоть ненамного отвлекшись от советской власти.
Саркастическое отступление
Давайте объяснимся
Пара слов о лени
У нас странное представление о лени.
Кажется, с тех пор как написан «Обломов», принято считать, что ленивый человек – в сущности, приятное существо, незлобивое и в чем-то даже очаровательное.
Но чаще всего все ровно наоборот. Ленивые люди сплошь и рядом – мстительные, истеричные, пакостные типы.
Далеко ходить не будем и посмотрим, к примеру, на писателей.
Про хороших и успешных я ничего говорить не буду, я буду говорить про неуспешных, но тоже иногда хороших.
Самое печальное качество хорошего, но неуспешного писателя – то, что он читать не любит.
Не знаю, что это – лень или не лень; мне кажется, что лень. Замешанная, впрочем, на желчной завистливости.
Мне известен добрый десяток изначально очень одаренных литераторов, которые ладно что меня не читали, они не знают, кто такой Распутин, не знают, кто такой Битов, равно как Мамлеев и Маканин, слышали фамилию Иванов, но писателя Алексея Иванова тоже не читали, а также Сенчина и Шаргунова. Дмитрия Быкова опять же не читали, но заочно буквально ненавидят: «Что может написать этот…» Хорошо, не будем.
Быков, кстати, сам знает, что раздражает многих. Причины для раздражения могут быть самые разные, и некоторые вполне обоснованны… но главная причина все-таки связана с темой наших нехитрых рассуждений: на Быкова невыносимо смотреть людям ленивым, вялым и медленным, которые ничего не успевают, или никуда не торопятся, или никому в конечном итоге не нужны.
«Меня раздражает, что его так много», – говорят они.
Нет, тебя раздражает, что тебя так мало.
Быков – это просто пример, не о нем речь.
Тут вопрос типажа.
Кого у нас в России из ныне здравствующих людей презирают и ненавидят особенно страстно, на кого вылиты ведра и ушаты мерзости, хулы, грязи?
Пожалуй, в победители выйдут два человека, которые, кстати, и друг друга не особенно любят: это Никита Михалков и Эдуард Лимонов.
Если поискать в просторах Сети, что говорится об одном и втором в течение хотя бы одного дня, то можно быть уверенным: пред нами исчадия рода человеческого, отвратительные упыри.
Не возьмемся оценивать качество всего сделанного этими людьми, тема у нас не та, – но надо согласиться, что оба успели за свою, дай им Бог здоровья, жизнь совершить столько, словно за плечами у них по две, а то и по три жизни.
Такое не может не раздражать!
«Почему их так много?»
А помните, как раздражал всех, например, Горький?
Написал великое множество отличных текстов, был успешным предпринимателем, сам зарабатывал и добрую дюжину литераторов сделал очень обеспеченными людьми… и так далее, и так далее.
Причем раздражал Горький не только бездарей, но даже равных ему.
– Наследие Горького – пять тысяч текстов! – желчно, если не сказать злобно, ругался Бунин.
Ну «пять тысяч», и что? Хочешь – читай, хочешь – не читай. Тем более что половина из этих пяти тысяч – переписка Горького с молодыми писателями, которых он холил и лелеял, с которыми неустанно возился и многих в итоге вывел в люди. В отличие, опять же, от Бунина, который никем никогда не занимался.
…Оставим людей искусства, возьмем шире.
Однажды я написал статью, где говорил о неизбежности прихода диктатора в Россию: просто потому, что мы погрязли во зле и в подлости и нас кто-то должен наказать.
Какая-то часть прочитавших эту статью была возмущена и возбуждена. О чем возмущенные и возбужденные публично сообщили.
Я с интересом ознакомился с их высказываниями.
Эти люди уверены, что они, вот лично они не отвечают за тот гигантский абортарий, в который превращена наша страна, за детей, пущенных на органы, и за прочие приметы нашего замечательного российского бытия.
Не согласные со мной, конечно же, всячески порицали и даже обзывали меня, что еще раз подтвердило мою правоту. Если человек обзывается – значит, ему наступили на больное место. У него там гноится. И нас объединяет тайное знание об этом гнойнике.
Один отзыв мне особенно понравился. Я вообще часто смеюсь, но тут, сидя у монитора, просто захохотал в голос.
Человек написал: «Я никому ничего не должен! Я плачу налоги!»
Нет, действительно смешно.
Налоги он платит. Подати… Оброк. А если завтра придут татаро-монголы – им тоже можно платить налоги. А послезавтра китайцы придут – и с ними тоже можно будет договориться.
Дико, что так (или схожим образом) рассуждает огромное количество людей в нашей стране.
Мы давно ничего никому не должны. Чувство долга заставляет работать, а нам лень.
У нас отчего-то исчезло ощущение огромного – до и после нас – бытия. Зато у нас есть ощущение, что мы невиданные цветки, которые нужно держать в ладонях и ласково дуть им в темя… или что там у цветков есть.
Но земля, на которой мы живем, – она на тысячу лет вглубь пропитана человеческой кровью.
На этой земле сто миллионов раз кто-то не пощадил и не пожалел себя. Ни мужик, поймавший грудью смерть, да не одну, а сразу дюжину смертей… ни баба, вскормившая грудью жизнь, да не одну, а дюжину жизней…
И что, все эти люди до нас растратили себя для того, чтоб на белый свет появились мы?
Такие ранимые, такие милые, такие никому ничего не должные, на которых сошелся клином свет, и мы нежимся в этом свету, в сладостной лености, пропитавшей все наше существо…
Разве вы не знаете, что от налогов рождаются дети? Разве вы не в курсе, что налоги берут любые крепости и приращивают новые земли? Разве вам не сказали, что налоги приносят людям свободу?
Когда нас спросят на Страшном суде, что мы сделали, чтоб прекратить мерзость в своей земле и оставить после себя сад, полный плодов и детей, мы можем гордо сказать в ответ: «Мы платили налоги!»
И Он расплачется и прижмет нас к груди. Так и будет.
Это истинно русский ответ – про налоги. На том стояла земля Русская и стоять будет вовек!
…В ленивых людях нет ничего хорошего – вот, собственно, все, что я хочу сказать.
Ленивым людям лень читать хорошие книги и лень писать их. Лень слушать хорошую музыку и тем более лень сочинять ее. Вообще лень различать хорошее и дурное.
Еще им лень ломать и лень строить. Размножаться очень лень. Лень отвечать хоть за что-то всерьез.
Долго еще можно перечислять.
Зато не лень быть снисходительными ко всему и вся, неустанно ерничать, истекать желчью, презирать и ненавидеть.
Идите в ЖЖ, напишите пост, какой я ублюдок.
Я вас тоже терпеть не могу.
Тост
Воспоминание о чуде
Проза Проханова – одно из самых главных моих личных потрясений. Не только литературных, но – духовных, судьбоносных.
История знакомства с его книгами запомнилась мне в самых малых деталях – и все эти детали дороги и важны для меня. Я помню запах страниц, помню вес каждой книги в моей ладони, помню шрифты и обложки. Так всю жизнь помнятся навек очаровавшие тебя минуты детства, или минуты товарищества, или минуты любви.
Первая книжка Проханова попала мне в руки в магазине «Букинист» в самые махровые девяностые годы. То были времена, о которых иные современные читатели Проханова и не догадываются, – романы его в течение почти десяти лет можно было раздобыть разве что в редакции газеты «Завтра». В книжные магазины они допущены не были ни под каким видом.
И вот, разрывая букинистические завалы, я обнаружил книгу «Горящие сады» 84-го года издания. Там было три прохановских романа: в последние годы их не раз переиздавали, они вошли в семикнижие о разведчике Белосельцеве уже под другими названиями и переработанные. Но в тот давний (весенний, замечу к слову) день это была радостная находка, редкая.
О самом Проханове тогда я слышал крайне мало: лет мне было немногим за двадцать, а в том университете, где я отучился, фамилия его не звучала ни разу, ни на каком спецкурсе. Историю путча и расстрела Дома Советов я не знал тогда в деталях – тем более в тех деталях, что касались Проханова, – а газету «Завтра» читал лишь тогда, когда она попадалась в руки. Ее в те времена тоже, надо сказать, не продавали в киосках. Да и сам факт ее издания казался просто диким. Что-что, а ощущение жизни на оккупированной территории не покидало меня с юности. И вот на захваченной и оболганной земле, в стране, которую у нас отобрали, живет человек, который смеет в лицо мерзавцам кричать, что они мерзавцы.
Найденную в «Букинисте» книгу я начал читать с некоторым предубеждением: ну не может быть в мире хорошего писателя, вовсе мне не известного, о котором в университетах не говорят и в журналах не упоминают.
Не помню уже, на какой странице одного из романов я вдруг остановился и сообщил своей любимой: «Ты не представляешь, но это просто замечательно… Надо же».
Спустя несколько дней я заказал в редакции газеты «Завтра» все книги Проханова, которые там были. Тогда наш край настигло редкое, роскошное, кипящее великорусское лето, и посылка пришла ко мне всего за день до семейного отъезда в нашу деревню на реке Керженец.
Полученные книги я бережно сложил в машину, и вскоре мы уже грелись в белых песках: жена, старший сын и книги Проханова. Первым я выбрал к чтению сборник «Война с Востока». Взволнованно держа в руках этот восхитительный белолобый том, огромный, но легкий, с отличными иллюстрациями Геннадия Животова, я полюбил писателя Проханова уже окончательно и пожизненно.
Там был роман «Дворец» и сборник новелл «Третий тост», которые я по сей день, наряду с книгой «Надпись», считаю главными вещами Проханова.
Завершал сборник новый вариант того романа, что я уже прочел в сборнике «Горящие сады». В «Горящих садах» он назывался «Дерево в центре Кабула», в «Войне с Востока» – «Сон о Кабуле».
Какой жар я испытал, пока жил с этой книгой, какую жуть, какую жалость! Какое ощущение чуда! С тех пор уже второе десятилетие пошло, как я с Прохановым не расстаюсь. Он, безусловно, долгое время и не подозревал о моем существовании, зато я его жизни радовался ежедневно, безусловно, искренне, по-детски.
«Красно-коричневый», «Чеченский блюз» и «Идущие в ночи» (все три – высокие, в ярких красных обложках) я тоже купил в редакции газеты «Завтра». «Кочующую розу», «Время полдень» и «Место действия» нашел у столичных букинистов. Романы «Шестьсот лет после битвы» и «Ангел пролетел» удивительным образом обнаружил на книжных развалах в «Олимпийском». «Вечный город» и «Рисунки баталиста» раздобыл в Сети.
И каждый раз это был праздник. Когда книжки Проханова приходили ко мне по почте, я рвал упаковки прямо в помещении почтамта и выходил на улицу, уже начиная читать первые строки.
А потом, в начале «нулевых», жахнул, грохнул и полыхнул «Господин Гексоген» – взявший с боем «Нацбест», стремительно проданный тиражом в сто тысяч экземпляров (и продающийся до сих пор), – и началась новая история.
Проханов стал, что греха таить, звездой: такой лохматой, грузной, с пышной гривой, обдающей то холодом, то жаром.
Он заслужил этот жирный, отекающий маслом, громокипящий кусок славы: бесконечные интервью, обожание прессы, многочисленные переиздания, выход в иной год сразу десятка книг, на что издатели не пойдут даже в случае с теми литераторами, что властвовали в русской прозе всего десятилетие назад, пока самое имя Проханова было, как казалось, навек погребено.
Пожалуй, с выходом «Господина Гексогена» наступила третья писательская жизнь Проханова. Первой стала советская; второй была катакомбная, полузапретная; а третья – вот нынешняя.
Благодаря бурной славе «Господина Гексогена» переиздали первый волшебный сборник рассказов «Иду в путь мой» (правда, не целиком) и «Третий тост» (отчего-то потеряв при этом рассказ «Знак девы»).
Следом, мощная, по-прохановски совмещающая в себе надрыв и пересмешничество, прозвучала «Крейсерова соната». Темп он взял небывалый: у Проханова выходит по роману, а то и по два в год. Может быть, какие-то из них и не стоило издавать, но литературоведов без работы он точно не оставит.
Есть сильные художники, которые тем не менее никак не могут сделать некую подводящую итоги, главную свою книгу. Проханов относится совсем к иному типу. Итоговым в его творчестве были и «Вечный город», и «Последний солдат Империи», и тот самый «Господин Гексоген».
Но самый страшный и точный аккорд прозвучал в 2005 году, когда вышли романы «Политолог» и «Надпись».
Первая вещь неумолимо свидетельствовала о том, что Проханов куда более успешный и куда более природный постмодернист, чем все те, кто годами мешались под ногами русской литературы. Второй книгой он воздвиг себе монумент как писатель классический, с безупречным слухом и суровым зрением.
Мне иногда кажется, что после тех слов, что главный герой «Надписи» прочел, облетая мистическую башню, – а там было написано: «Россия вечная, Бог есть, ты умрешь», – вот после этого откровения можно было уже ничего и не говорить больше.
Тем более что «Надпись» была двадцатым романом Проханова, а я питаю некоторую слабость к ровным числам.
Но теперь у Проханова уже тридцать романов. Наверняка он сам об этом не помнит, но я-то все их читал. Впрочем, и это не столь много, как кажется иным его недоброжелателям. Александр Дюма, к примеру, написал пятьдесят три романа, Жюль Верн – более восьмидесяти, наследие хоть Льва Николаевича Толстого, хоть Алексея Николаевича, хоть Лескова, хоть Горького никак не меньше наследия Проханова.
Я бы еще вспомнил два, казалось бы, далеких друг от друга имени – весьма плодовитого Киплинга и не менее плодовитого Юлиана Семенова.
Дело в том, что и автора цикла романов об Исаеве-Штирлице, и Проханова называли в разные времена «советским Киплингом».
У Семенова и Проханова даже биографии внешне схожи – оба, далеко не в качестве туристов, объездили полмира, оба написали десятки книг (Семенов автор двадцати шести романов). Причем, поверхностно определяя жанр этих книг, можно назвать большинство романов Семенова и многие романы Проханова «политическими детективами». Им обоим завидовали не столь удачливые собратья по перу. О том и о другом ходили слухи, что они агенты КГБ. С Семеновым даже не здоровались Анатолий Рыбаков и Григорий Бакланов – подозревали и презирали. Они же, но позже не здоровались с Прохановым.
Не знаю, как сейчас на сравнение с Киплингом (или с Семеновым) реагирует сам Проханов, но можно сказать, что, явно проигрывая Семенову в советские времена в популярности, сейчас он его обыграл. И не только по степени известности. Тут дело в другом.
Семенов свою судьбу разведчика, милитариста, имперца, «советского Киплинга» не доиграл до финала и даже обрушил, в известной степени приняв сторону лавочников, презираемых им всю жизнь. В итоге он не нужен ни лавочникам (которых нервно потряхивает от самого слова «Империя»), ни тем, кто лавочников презирает. А Проханов судьбу свою делал твердо, упрямо и последовательно – за что и вознагражден ныне.
Критики Проханова со временем забудутся и рассеются – просто потому, что всякий разумный и чуждый литературным склокам читатель прекрасно поймет, читая Проханова: вот это настоящее.
Проханов, хотя и злоупотребляет иногда несколькими однотипными и патетичными приемами, умеет, по сути, все, что должно уметь большому писателю.
Он начинал как писатель деревни, черной земли, русской почвы – и его книжка «Иду в путь мой» имеет все права войти в антологию лучшей деревенской прозы, где уже вписаны имена Абрамова, Белова, Екимова, Личутина, Распутина. Это пожизненное знание русской природы и сердечная любовь к ней периодически дают о себе знать в более поздних вещах Проханова – скажем, в чудесной сцене сбора грибов в «Последнем солдате Империи». Пришвин бы благоговейно шляпу приподнял, читая эту сцену.
Проханов тогда еще услышал русскую речь, увидел лица деревенских вдов и понял русский характер во всей его достоевской неоднозначности. В том стародавнем споре, когда Шукшин обвинял Проханова в неоправданной и упрямой жестокости героев одного его раннего рассказа, я, безусловно, на стороне Проханова.
Проханов умеет описывать не только свое альтер-эго, но и замечательно создает целые галереи самых разнообразных характеров: как легко различимы десятки лиц в романе «Шестьсот лет после битвы», как хороши нарисованные с чеховской четкостью портреты офицеров во «Дворце».
С «Дворцом» Проханов на всех основаниях попадает и в антологию русской военной прозы, где палит тушинская батарея Толстого, где переживают приступы ужаса герои Гаршина, где воюют свою страшную войну солдаты и офицеры Виктора Астафьева, Юрия Бондарева, Евгения Носова.
Проханов как никто умеет описывать движение, стремительность жизни и смерти, кровавый хаос, раздрай и раздор – любая его военная вещь тому порукой. И он же как никто иной работает со статикой – а кто еще, кроме Проханова, сможет увлекательно описывать человеческий мозг на шести страницах?
К тому же Проханов способен научить не только тому, что получается у него как ни у кого другого, – но даже его ошибки и самоповторы пригодятся в любой литературной мастерской; и все они мне дороги, признаюсь.
Я все так же слежу за выходом каждой новой его книжки, все так же, не дожидаясь, пока новый роман доедет до моего города, заказываю, чтоб мне его доставили срочной почтой. И, едва приходит посылка, как тогда, в юности, я рву упаковку, чтоб скорей увидеть, что там за книжка – как выглядит, какие первые слова в романе. И уже предвкушаю, как отправлюсь с новым крепким томиком в свою черноземную, возле чистой реки деревню, и мое счастье читателя и ученика вновь повторится.
По классике
Олег Лекманов, Михаил Свердлов
Есенин
(М. : CORPUS, 2011)
Каждую новую есенинскую биографию читаешь как детектив: до самого конца не знаешь, убьют главного героя или нет. И если убьют – то кто?
Интрига.
Национальный поэт России, книг о нем написаны сотни, а вот, поди ж ты, ясности для многих так и нет никакой.
Одним ужасно хочется, чтоб смерть поэта была насильственной, другие разводят руками и говорят: ну, ребята, давайте без этой звериной убежденности…
Схожая ситуация, кстати, с Шолоховым: вопрос уже не в том, автор он «Тихого Дона» или нет, а в том, что отдельным гражданам до исступления надо, чтоб автором был не он, – и это принципиально.
Сразу скажу, что в этой книге Есенин покончит жизнь самоубийством, причем тянуть до последней главы авторы не будут и на 508 странице (а в книге их 600) прямо намекнут: «…в ночь с 27 на 28 декабря выяснилось, что скука и пустота овладели поэтом окончательно и бесповоротно».
Я Есенина люблю с детства, любую строчку из его стихотворения могу продолжить наизусть и еще сказать, в каком году оно написано, – и, признаться, для меня всегда было загадкой, отчего ж его убили, если – судя по его же собственным стихам и тем более по последнему предсмертному стихотворению – он к этому финалу последовательно шел.
Понимаете, нужно или совсем не любить, или не очень понимать Есенина, чтоб – зная его стихи и мало-мальски биографию – так долго возиться с версией убийства. А как же его «Москва кабацкая», как же его лирика последних лет, его «Цветы мне говорят: прощай, / Головками склоняясь ниже, / Что я уж больше не увижу / Ее лицо и отчий край» – как со всем этим быть? Он что, мог написать эти стихи и еще «Черного человека» – а потом жить-поживать до глубокой старости?
Тогда б это уже не Есенин был, а врун и позер.
А Есенин был позер где угодно, но только не в стихах.
Приступы ненависти, которые он с какого-то времени стал испытывать к самому себе и своей жизни, – ощутимы физически. Тихий ужас его личной богооставленности – разве он не слышен в последних стихах Есенина? Разве с такой болью живут?
Самое смешное и неприятное, что «есениноведам» нужно как-то обходить последний, написанный кровью стих поэта «До свиданья, друг мой, до свиданья…» – который, как ни крути, версию насильственной смерти ставит под серьезное сомнение. Приходится как-то совсем некрасиво выкручиваться, предполагая, например, что эти стихи Есенину подбросили и автор их на самом деле Вольф Эрлих, который последним видел поэта.
Такая же бредятина, как с Шолоховым, все книги которого тоже написали другие люди, кроме разве что «Донских рассказов».
И чтоб позиция не расклеивалась, приходится тут же доказывать, что вообще-то «До свиданья, друг мой, до свиданья…» – стих плохой, слабый и неумный (как и «Донские рассказы») и Есенин такого не мог сочинить. На что только люди не идут, чтоб удержать свою шаткую правоту.
Одно непонятно: зачем Эрлиху нужно было целый стих придумывать, старательно подделывая есенинский почерк, если б можно было просто написать что-то вроде: «Я сейчас удавлюсь, пошли вы все на хер. Ваш Есенин» – и нечего было б вообще огород городить.
Характерно, что полк ревнителей есенинской насильственной смерти (как, кстати, и полк «антишолоховедов») нисколько не смущает тот факт, что все их версии противоречат в первую очередь друг другу.
Им бы вместе собраться и прийти к общему мнению, кто все-таки убил Есенина – Блюмкин (который, вот незадача, находился тогда в Монголии), питерские педерасты из числа младо-имажинистов (есть и такая версия, не смейтесь) или лично Сталин, предварительно избивший поэта кочергой.
Лекманов и Свердлов совершенно верно замечают, что необходимости в убийстве Есенина у власти не было никакой – он не больше и не меньше всех остальных весомых попутчиков поддерживал советскую власть, за границей пел «Интернационал», сочинял мощные стихи о Ленине, а некоторое его разочарование в итогах Октября – так у кого его не было тогда: перечитайте хоть Алексея Толстого, хоть Бабеля, хоть Леонова, хоть и Маяковского даже.
Вообще это очень тактичная книга – компилируя цитаты, работая на истинно научном уровне, свое мнение авторы проводят штрихами, почти никогда не навязывая, ни разу не срываясь на патетику или пафос, к чему, надо сказать, есениноведение вообще склонно.
Интонация ровная, все симпатии и антипатии повествователей остаются за кадром, хотя ощущение, что Есенин – не самый любимый их поэт, все равно остается. Но это и к лучшему: так получается беспристрастней.
И именно такой подход дает возможность выправить многие огрехи пристрастного «есениноведения».
Авторы спокойно доказывают, что традиционная датировка есенинских текстов 1910–13 годами неверна. Ее предложил сам Есенин, готовя свое собрание сочинений в 1925 году, и, судя по всему, именно тогда осмысленно пошел на некоторое смещение дат: ему было важно представить свой приход в поэзию как явление гениального самородка, с первых шагов овладевшего языковым волшебством. Однако сохранившаяся тетрадь юношеских, вполне беспомощных стихов Есенина «Больные думы» показывает, что все было чуть сложнее: ученический период и у него имел место, поэт поначалу испытывал влияние в первую очередь Надсона, – а вот те классические стихи, что датированы 1910–13 годами, были написаны либо в 1914–16 годах, либо, в редких случаях, в самом 1925-м – то есть могла иметь место прямая авторская мистификация (например, со стихотворением «Подражание песне»).
Многие факты, прозвучавшие в книге «Есенин», были так или иначе известны и ранее, однако у Лекманова со Свердловым едва ли не впервые все акценты расставлены очень последовательно и верно.
То есть их будут оспаривать – и уже оспаривают (см., например, дельную статью Сергея Куняева о первом издании книги).
Однако, при всем моем уважении к Куняевым, я очень согласен с авторами, что, скажем, имажинистский период Есенина – как минимум не случайный и давший Есенину очень и очень многое. Шершеневич и Мариенгоф повлияли на поэта никак не меньше, чем, например, Клюев, – и влияние это было, безусловно, благотворным. В первую очередь через Шершеневича Есенин стремительно ознакомился с модернистскими европейскими течениями, что дало поэзии Есенина совершенно новое звучание.
Что до Мариенгофа, то период дружбы поэтов вообще был самым спокойным в жизни Есенина. «В союзе с Мариенгофом, – пишут авторы биографии, – Есенин чувствовал себя способным преодолеть любое препятствие, побить все поэтические рекорды, покорить публику и “съесть” конкурентов – дружба окрыляла его».
Походя биографы подмечают, что давнее и скептическое отношение многих «есениноведов» к мемуарам Мариенгофа – в первую очередь к его «Роману без вранья» – трудно объяснимо. Дело в том, что в книге Мариенгофа нельзя обнаружить ни одной серьезной фактической ошибки. Это действительно роман без вранья. К тому же надо еще раз напомнить, что ни с одним поэтическим собратом и ни с одной женщиной Есенин не пробыл так долго. Вся есенинская поэтическая биография – это, по сути, одно десятилетие, с 1915 по 1925-й. Больше трети этого срока – с 1919 по 1922-й – он был неразлучен с Мариенгофом, что никто особенно и не отрицает (сам Мариенгоф не без некоторой иронии заявляет, что «года четыре кряду их никто не видел порознь»).
Долгое время пытаясь объяснить себе прямо-таки физическую неприязнь наших почвенников именно к Мариенгофу – между прочим, очень интересному поэту, а прозаику так вовсе восхитительному, – я не нашел никакого другого объяснения, кроме несколько перезрелой ксенофобии: очевидная нерусь посягнула на сердечную дружбу «милого Сергуна» – разве ж допустимо такое. (То, что Мариенгоф – вообще-то потомок немецких дворян, проживавших в Прибалтике, успевший, кстати говоря, в качестве офицера русской армии поучаствовать в Первой мировой, в расчет не очень берется; ну да ладно.)
Но тот факт, что с Мариенгофом Есенин был куда ближе, чем, например, с Клычковым или Орешиным, – уже не оспоришь. Тому порукой и письма Есенина к Мариенгофу (таких писем он даже женам не писал), их поэтические посвящения друг другу, да и сама история поэтической дружбы как таковая, описанная далеко не только в «Романе без вранья».
«После Мариенгофа, – отмечают биографы чуть позже, – поэт перестал терпеть рядом с собой равных: все должны были находиться в его тени, служить ему фоном – слушателями, подголосками, верными поклонниками и учениками. Отсюда кружение около Есенина “нищенствующей братии”, “воронья”, у которого он, презирая их, все же шел на поводу».
(Тут, справедливости ради заметим, есть некоторое противоречие – потому что ранее Лекманов и Свердлов сами же цитируют Есенина, который на вопрос одного знакомого, зачем ему нужен Мариенгоф, отвечает: «Мне нужна тень». Но противоречие это только внешнее, больше говорящее о позднем, мстительном и несправедливом Есенине, чем о самой его дружбе с Мариенгофом.)
Собственно, пить и, прямо скажем, – спиваться Есенин начал как раз тогда, когда встретил Дункан и поэтический союз двух молодых имажинистов распался.
«Спрашивается, когда в его переписке появились жалобы на прожигание жизни и алкогольную зависимость? – задаются вопросом биографы. – Только после переезда в балашовский особняк, занятый Школой Дункан».
Далее авторы совершенно резонно подмечают, что не только Есенин в некотором роде использовал Дункан – чтоб вырваться за пределы России и получить славу уже мировую, – но и Дункан использовала его, по-женски манипулируя им. Тут вообще очень интересный и скорей трагический сюжет – кстати говоря, лишь внешне напоминающий отношения меж Высоцким и Влади. Опустим несопоставимость масштабов (Есенин все-таки поэтический гений одного ряда с Пушкиным и Байроном, а Высоцкий, только не кидайте в меня табуреткой, – чуть иная история, и сам он это понимал не хуже нас: в смысле поэтического ремесла его компания – это как раз Вознесенский и Евтушенко, прекрасные, кстати, поэты). Речь о том, что Влади Высоцкого спасала («…двенадцать лет тобой храним»), в то время как недолгая и болезненная история с Дункан надломила жизнь Есенина. Да и сама Айседора закончила плохо.
Но и об этом Лекманов и Свердлов говорят с замечательным тактом, нигде не повышая голоса и не выставляя оценок.
Они вообще выбрали любопытную методологию, для того чтоб как-то справиться с неустанными есенинскими превращениями из тихого и улыбчивого рязанского ангела во вздорного демона, – это классический сюжет Стивенсона о докторе Джекиле и мистере Хайде. Очень точно. Вот золотоголового витию после поэтических чтений влюбленные поклонники несут на руках, а вот Есенин в дурном полубреду пытается ночью задушить своего спящего друга – тот в ужасе просыпается, а ослепший и осатаневший Есенин кричит: «Кто ты? Кто ты?»
Единственный раз, когда у меня при чтении чуть дрогнуло веко, – это в финале, когда Лекманов и Свердлов коснулись одной трудной темы, в определенном контексте вспомнив строчку Есенина «…одолели нас люди заезжие».
У Есенина с «людьми заезжими» бывали свои, порой нелепые, порой пьяные, порой злые счеты; но когда авторы походя говорят, что это было проявлением «комплекса национальной неполноценности» поэта, – приходится пожать плечом. Ну не все так просто, наверное, – мы тут двести лет вместе, сколько всего сказано, сколько копий поломано, – не одним комплексом все объясняется, вопрос чуть серьезней, не так ли, друзья? А то много на кого из русских классиков можно этот комплекс повесить – потом останется только диву даваться, какие они у нас все закомплексованные.
Полегче, в общем.
Кстати, чуть ранее авторы пытаются убедить, что к Троцкому Есенин питал исключительно теплые чувства. И тут тоже сложнее – исчадием ада Есенин Троцкого точно не считал, отзывался о нем несколько раз более чем комплиментарно – но поэму «Страна негодяев» еще никто не отменял, как и ее героя Чекистова, в котором тень Троцкого просматривается безусловно.
Впрочем, как раз «Страна негодяев» в книге вообще не упомянута ни разу.
Но, повторюсь, это вообще единственный вопрос, который возник, – да и ему незачем придавать определяющее значение.
Есть еще несколько случайных и, опять же, незначительных помарок. Например, ошибочная ссылка на воспоминания современника о том, что в 1920 году на поэтическом диспуте Есенин попрекал Маяковского тем, что тот поет о пробках в Моссельпроме. Современник ошибся: в 1920 году Маяковский о пробках еще не написал, – а биографы эту ошибку повторили.
Еще одна ошибка допущена в небольшом разделе, посвященном тому, как воспринималась есенинская поэзия в первые десятилетия после его смерти – проще говоря, в сталинские времена. На этой почве тоже взросло несколько нелепиц о полном запрете поэта, за строчки которого можно было угодить на Колыму. Одно из сочинений о насильственной смерти Есенина, помню, начинается именно с такой сценки: в тридцатые годы, в коммуналке, один мужик, подыгрывая себе на баяне, поет про «…отговорила роща золотая…» – но в тот же вечер появляются люди из «органов» и тащат в «черный воронок» человека, посмевшего голосить такую несусветную крамолу.
Между тем Лекманов и Свердлов напоминают, что с 1934 по 1953 годы есенинские стихотворения и поэмы трижды (в 1934, 1940 и 1953 годах) выходили отдельными книгами в малой серии «Библиотека поэта». Но и это еще не все. Для начала стоит упомянуть, что сборники стихов Есенина выходили в 1926, 1927, 1931 и 1933 годах, плюс в 1928-м вышла книга «Сергей Есенин. Фотоальбом». Еще четыре сборника избранного вышли соответственно в 1943, 1944, 1946 и 1952 годах (последнее – тиражом 75 тысяч, два предыдущих – по 57 тысяч экземпляров каждое).
Есенина, конечно, все эти годы упоминали в советской прессе в основном как кулацкого подголоска и певца социального упадничества – но запрещенным он, как мы видим, не был вовсе, и чтение, и даже пение его стихов на расстрельную статью никак не тянуло.
Плюс работы Лекманова и Свердлова очевиден: они не стремятся заявить себя в качестве адвокатов или ниспровергателей Есенина. Их работа куда сложнее: показать, как было, и ничего не выдумать от себя. Хотя соблазн выдумать и досочинить по вкусу, конечно, огромен.
Ведь если нет ответа – так хочется придумать ответ самому и навязать другим.
Прочитав книгу, я так и остался в неведении, можно ли применить к Сергею Есенину такие, например, слова: «Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную» (Иоанн. 12:25)…
…но и хорошо, что ничего мне не ясно до сих пор.
Быть может, куда хуже, когда создатели жизнеописаний настырно распределяют своих героев кого в рай, кого в ад.
Это не наше дело.
Борис Корнилов
«Я буду жить до старости, до славы…»
(СПб. : Азбука, 2012)
Такая больная тоска от этой книги. Такое болезненное приобщение к чужой судьбе – верней сказать, сразу к нескольким судьбам.
Книга состоит из нескольких разнородных частей.
Во-первых, собственно стихи замечательного поэта Корнилова, которого многие знают исключительно как автора слов песни «Нас утро встречает прохладой…», – между тем это один из самых сильных стихотворцев прошлого века.
Корнилов – поэт того же природного, корневого, духовитого, густопочвенного сплава, что Есенин и Павел Васильев, – таких детей русское крестьянство уже не рожает. Да и где оно, крестьянство…
Предваряет стихи Корнилова эссе критика Никиты Елисеева.
Вторая часть книги – дневники поэтессы Ольги Берггольц, которая была женой Корнилова в 1929–1931 годах.
Третья – переписка его второй жены, Людмилы Басовой, с матерью Корнилова.
И наконец, финальная часть книги – материалы из следственного дела поэта.
Это очень безжалостная к Корнилову книга.
Поэт и так порой раздевается до самой последней наготы в своих стихах – а тут еще две жены о нем говорят, и публикуются протоколы его допросов, где он все, все, все подписал, оговорив самого себя с головою.
Ко всему еще и Елисеев, который автор предисловия, считает возможным заявить, что «Корнилов никогда не рефлексировал, не размышлял». Обоснования для такого утверждения просты: Корнилов не оставил нам документальных подтверждений своих сомнений касательно советской власти. Вот Берггольц, например, оставила – и, значит, утверждает Елисеев, она размышляла.
Ну, быть может. Корнилов дневников не вел, а о чем он там говорил с друзьями, например, с поэтом Ярославом Смеляковым – выживший и дважды отсидевший Смеляков никому не рассказал.
Пусть с ним не размышлял Корнилов, и ладно, хотелось бы подойти к вопросу иначе.
Никита Елисеев в своем эссе пытается разобраться, сколь на самом деле сложны и подспудно трагичны были стихи Корнилова. То есть в каком-то смысле Елисеев сам же противоречит своей установке об отсутствии рефлексии у Корнилова: просто она была рассеяна в стихах.
Елисеев не без старания находит в стихах Корнилова признаки некоего разлада со временем, в котором жил поэт.
Надо сказать, что от подобных предисловий иногда веет легким абсурдом. Потому что перед автором в таких случаях всегда стоит одна достаточно прозрачная задача: доказать, что тот или иной советский литератор, несмотря на все свои советские сочинения, был втайне не совсем советским.
Спору нет, никакой серьезный художник не уляжется со всем своим барахлом и богатством в ту или иную политическую идеологию – но уж давайте все-таки не выворачивать здравый смысл наизнанку.
В том разделе, где помещены материалы из следственного дела Корнилова, есть отвратительный в своей подлости документ – литературоведческая экспертиза критика Николая Лесючевского, написанная по заказу НКВД и, по сути, послужившая одной из причин вынесения поэту смертного приговора.
В своей «экспертизе» Лесючевский (благополучно доживший, кстати, до 1978 года) выискивает выводы, которые выступают у Корнилова «между строчек: нельзя мириться с такой мрачной жизнью, с таким режимом, нужны перемены». «Корнилов, – пишет Лесючевский, – пытается замаскировать подлинный контрреволюционный смысл своих произведений, прибегая к методу “двух смыслов” – поверхностного для обмана и внутреннего, глубокого – подлинного».
Елисеев верно говорит, что Лесючевский демонстрирует «абсолютное неумение писать мало-мальски внятно или интересно» (хотя, с другой стороны, офицеры НКВД все поняли, а интерес тут дело десятое). Но – вот парадокс: и Елисеев, и Лесючевский пишут, по сути, об одном и том же. Отдельные пассажи у них вообще можно поменять местами. Просто то, что изыскивает Лесючевский и ставит Корнилову в вину, Елисеев ставит поэту в заслугу.
Даже не знаю, какие из этого делать выводы.
Тем более что стихи Корнилова, ваша правда, иногда просто зачаровывают ощущением предстоящего ужаса.
- Жена моя! Видишь ли – мне не до сна,
- Меня подозренье тревожит.
- Жена моя!
- Белая полночь ясна,
- Она меня спрятать не может,
- Она застывает, над миром вися,
- И старые ставни колышет,
- Огромная вся и ненужная вся,
- Она ничего не услышит.
- И звякнет последняя пуля стрелка,
- И кровь мою на землю выльет;
- Свистя, упадет и повиснет рука,
- Пробитая в локте навылет.
- Или – ты подумай —
- Сверкнет под ножом
- Моя синеватая шея.
- И нож упадет, извиваясь ужом,
- От крови моей хорошея.
- Потом заржавеет,
- На нем через год
- Кровавые выступят пятна.
- Я их не увижу,
- Я пущен в расход —
- И это совсем непонятно».
Это в 30-м году отчего-то написал.
(Причем все последующие семь лет до гибели он изо всех сил пытался нагадать себе долгую жизнь, отгоняя неизбежную и уже предсказанную беду: «Кукушка куковала позавчера мне семьдесят годов…», «Мне жить еще полвека, – ведь песня недопета…», «Я буду жить до старости, до славы…»)
Да, мы видим сгусток кошмарных предчувствий. Да, казалось бы, сложно подобное найти у правоверного советского поэта, но…
Но если будете искать, то найдете наверняка у любого из них.
К тому же: а что, есть какие-то правоверные поэты, писавшие исключительно монархистские стихи? Или существуют поэты либеральных взглядов, что никогда не помышляют о смерти или вопиющей подлости и ужасе мира? Елисеев сам пишет: «Настоящий поэт – всегда настоящая трагедия».
Вот и трактовать историю литературы прошлого века как историю борьбы писателей с советской властью – хоть и увлекательное занятие, но на какой-то стадии становящееся несколько навязчивым.
Что до «широкого читателя», то в рассматриваемой книге наиболее любопытным разделом станут для него, что греха таить, даже нередкие и неизданные стихи Корнилова, а отрывки из дневника Берггольц.
Не только потому, что кто теперь читает хорошие стихи – того же Корнилова переиздали в 2011 году, а до этого лет пятнадцать его книг не выходило, – а потому, что записки Берггольц действительно интересны.
Молодая (и, судя по фотографиям, помещенным в книге, очень красивая) женщина – да что там, девушка! – двадцати лет описывает свою жизнь с мужем, которого то любит, то не любит, который пьет, не ночует дома, переписывается со своей первой юношеской любовью и к тому же обладает неуемной потенцией, чем доводит Берггольц до приступов почти уже отчаяния.
По-настоящему страдая от возможной – кстати, душевной, а не плотской! – неверности своего мужа, Берггольц описывает, как сама она заигрывает сначала с поэтом Николаем Тихоновым (женатым), потом с писателем Юрием Либединским (который «…целует меня, я обороняюсь от поцелуев и ласк его, так как хочу их и боюсь»), а потом еще с кем-то, и еще, и еще.
Наверное, этого всего не стоило бы публиковать? Или об этом не стоит читать? Или все-таки стоит?
Берггольц не уничтожила этот дневник, а могла бы. Знала ведь почти наверняка, что опубликуют. То есть даже рассчитывала на публикацию.
В общем, ничем нас, взрослых людей, уже не удивишь. Поэтому мы читаем и по-взрослому удивляемся, насколько велик был разброс эмоций в дневнике Берггольц, зачастую в пределах всего нескольких дней.
С одной стороны: «…Борис, которого я обманываю, который меня любит, которого и я люблю…»
С другой – тут же, о Либединском: «Юрий приедет скоро. Наверное, в пятницу увижу его… Я хочу, чтоб он полюбил меня так, как говорит, как умеет любить».
И ниже, снова о Корнилове: «Нет, я люблю его… Исключение Бориса из комсомола, его безыдейность – должны были бы оттолкнуть меня от него, не говоря уже о других свойствах его… Его чрезмерная нежность и потенция раздражают меня. Неужели же я не люблю его…»