Последняя любовь Эйнштейна Трифонова Ольга
— И подстрижемся немного.
— Ой, лучше не надо.
— Ну совсем-совсем немножко. Помнишь, как сын доктора Мура сказал, увидев тебя: «А он совсем не похож на льва». А вот теперь ты похож на льва.
— Вчера он научил меня управляться с чертиком на веревочке, я никак не мог сообразить, как это делается.
— Странно, ты так любишь чужих детей, так умеешь с ними ладить.
— А со своими — нет. Когда в четырнадцатом году моя первая жена увезла их в Швейцарию, я плакал на перроне, я предчувствовал, что это разлука навсегда, но потом она стала настраивать их против меня.
— Мне кажется — ты не очень справедлив к ней.
— Она относится ко мне, как Медея к Ясону.
— Ей можно посочувствовать. У нее на руках тяжелобольной сын.
— Эта болезнь — от нее. Ее сестра Зорка — душевнобольная.
— Это не меняет дела. Разве ты был ей хорошим мужем?
— Сначала, когда мы стали жить вместе, был хорошим. Потом — нет. Я даже бил ее иногда. Они так ненавидели друг друга с моей матерью, что я разлюбил их обеих… Впрочем, у нее ужасный характер. Как все славянки, она склонна лелеять отрицательные эмоции. Я этого не выношу.
— Все славянки? Все-все?
— Пожалуй, я знаю одно исключение. Ты иная… Знаешь, в отношениях я всегда определяю границы и никому не позволяю их преступать. Это дает мне чувство внутренней безопасности. Для тебя границ нет. И все же… — он приподнялся на локте, смотрел ей в лицо. — Послушай, я должен кого-то любить, иначе жизнь становится невыносимой. У меня нет чувства общности с людьми, и я не создан для семьи. Я дорожу своим покоем. Я чувствую — ты осуждаешь меня за Элеонору.
— Мне просто кажется, что ты мог бы навещать ее чаще.
— Мне милее молчаливый порок, чем хвастливая добродетель. Не мог я ее навещать. Не мог. Как не мог поверить, что первая жена страдает искренне. Я считал, что она притворяется.
— Значит, ты просто разлюбил ее?
— Не все так просто. Она была бешено ревнивой, я чувствовал себя униженным.
— Когда ей не нравилось, что ты ухаживаешь за другими женщинами?
— Так или иначе, но чем больше я удалялся от нее, тем больше она за меня цеплялась. В Праге мы спали в разных спальнях, но она умела достать и через стену. Она могла молчать по нескольку дней.
— Бедный, бедный Генрих!
— Она тоже бедная. Но об этом как-нибудь в другой раз.
Помнится, в одном из писем он написал о ее смерти: «Когда же она умерла?»
Она засунула руку в щель между матрасом и спинкой кровати. Олимпиада ушла в магазин. Можно спокойно перечитать. Кажется, она знает их наизусть, но иногда что-то путает. Вот он пишет, что она умерла четвертого августа, письмо сорок восьмого года. А Криста, которая знала все, рассказывала в свой последний приезд, что его первая жена умерла почти в нищете, хотя года за два продала дома, которые купила на деньги Нобелевской премии. Это было условие развода: он отдаст ей будущую Нобелевскую премию. Как же она верила в него! Да, деньги нашли под матрасом, она экономила, чтобы содержать их сына в психиатрической лечебнице.
А вот одно из писем, написанных почти сразу после ее отъезда. В конце концов пора разложить их по датам.
«…Михайлов вновь передал мне привет. Кажется, симпатии взаимные… Паули, ко всеобщему удовлетворению, получил Нобелевскую премию. Его это особенно порадовало. Я самостоятельно помыл голову, но не так хорошо, как это получалось у тебя. Я не так прилежен, как ты. Но и помимо этого все мне напоминает о тебе: шерстяной плед, словари, прекрасная трубка, которую мы считали погибшей, а также много других вещей в моей келье, ставшей одиноким гнездом. Моя сестра…»
На кухне раздался голос Олимпиады, она громко отвечала кому-то, кто был внизу, в мастерской, уборщице, наверное. Который час? Эти вечные сумерки задворок. Трудно поверить, что совсем рядом Тверская. Здесь ее изнанка. Изнанка рыбного, армянского, кондитерского магазинов. В пятидесятые и даже шестидесятые двор был вполне приличным: ни нагромождения тары, ни вони, теперь у них, кажется, все пошло вразнос. Ну и слава Богу! А что будет — ей увидать не придется. Ничего не жаль! Только деревьев.
Олимпиада загремела кастрюлями, нарочно, конечно.
Она положила письма на прежнее место, в щель, и откинулась на подушки.
«Симпатии взаимные». Еще бы!
Он был очарован консулом с первого дня их знакомства. Улыбчивый, пухлогубый парубок прекрасно управлялся с яхтой и на все их похвалы отвечал простодушно: «Так я же родился в Кронштадте». Сейчас вспоминать Петра Павловича, милого консула, не хотелось. Еще не пришло его время. А хотелось вспомнить их с Генрихом первые дни. Детка был в ударе во время трех сеансов. Без конца расспрашивал Мадо о жизни далекой родины. Мадо вспоминала все какие-то пустяки: Тагору понравились щи в горшочке. Подавали в гостинице, где их поселили. Выяснилось, что жили гости в «Славянском базаре», и Детка изумился:
— Надо же, щи в горшочке, а в двадцатом, помнишь, мы пришли к кому-то в этот самый «Славянский базар», а там холод страшный, буржуйки топят мебелью красного дерева, а из фонтана в главном зале устроили общественную уборную. Уголовники пели в кабаках…
Взял гармонь и блатной скороговорочкой исполнил на мотив «Интернационала»:
- Никто не даст нам избавленья —
- Ни туз, ни дама, ни валет,
- Добьемся мы освобожденья:
- Четыре сбоку — ваших нет.
- Никто не создал нам несчастья:
- Ни черт, ни жид, ни кто другой,
- Добились мы советской власти
- Своею собственной рукой.
— В Верхних торговых рядах до революции был отличный ресторан «Мартьяныч», вино было отличное и отличная хинная водка. Вино я всегда брал «Сен-Жюльен», а..
— Роднуся, нашим гостям это не очень интересно.
— Нет, нет, мне интересно! — восклицала Мадо. — Тебе ведь тоже интересно?
— Да, да, — торопливо соглашался ее отчим и смотрел на хозяйку сияющим взором.
Странно, что она помнит слова дикой уличной песни. Боже, какой же молодой она была в те первые годы после революции. Самое революцию они не заметили, в мастерскую на Пресне приходили все те же богемные гости и все те же слепые лирники. А вот голод почувствовали скоро. Вернее, не голод, а полуголод. Какой-то паек Детка получал всегда.
Была такая «Мансарда Пронина» на Большой Молчановке, что-то вроде домашнего клуба-кафе на квартире бывшего директора «Бродячей собаки». Посетители приходили со своим вином и закуской. За вход платили три рубля. Клуб назывался «Странствующий энтузиаст». Они с Деткой бывали там чуть ли не каждый вечер. Шумно, дымно, весело. Хозяину — под пятьдесят, его жене Марии Эмильевне — семнадцать. Это обстоятельство особенно нравилось Детке: разница поболее, чем у него с молодой провинциалкой. Мария Эмильевна курила длинные папироски и смеялась неожиданно низким голосом. Бывал там и Шаляпин, женатый тогда на Иоле Игнатьевне Торнаги, которая как-то застала их целующимися в парадной, неприятное воспоминание, тем более что Иола знала о ее романе с сыном. В «Странствующем энтузиасте» встречали двадцать третий год, и когда под утро возвращались домой на Пресню, увидели, как воры убегают из ювелирного магазина Кроля. Ночью по улицам ходить было очень опасно — бандиты, но Детка не боялся ничего и никого. Это потом он здорово перетрусил, когда понял, какую глупость они совершили, вернувшись на родину. Он совершил. Если бы не он со своими прорицаниями, она бы никогда не вернулась. Но ведь не только прорицания, прорицания были игрой, маскировкой отчаяния и тоски.
Нет, об этом тоже еще рано вспоминать. Еще не подошло время.
Федор Иванович уехал за границу, а Иола осталась, он потом прислал в Краснопресненский райсуд заявление о разводе. Осталась и задушевная подруга — Ирина Шаляпина, остались и Пронины. Их арестовали в двадцать шестом, и они сгинули…
А летом Детка любил ходить в Дорогомилово, играть в лапту и слушать гармошку. В Дорогомилове не спали до зари. Выходили из кишащих клопами бараков в палисадники, жгли костры.
— А знаете, какую витрину я видел в Столешниковом, помнишь, я тебе рассказывал, — что ваш Дали: в центре двуспальная кровать, на ней хомут. В одном углу — детская колыбель, в другом — гроб, обитый глазетом. Вверху, между балалайкой и эсмарховой кружкой, — портрет Серафима Саровского. Да, чуть не забыл, там же — металлический венок и детский велосипед. Я тогда еще подумал: что за люди пришли? Откуда они появились? Что за порода? В деревне таких идиотов не было….
Она не хотела, чтобы Детка разглагольствовал в том же духе при Элеоноре, и оказалась права. Когда Элеонора пришла за ним, чтобы идти на ланч с министром финансов (!), а вечером на ужин к какому-то фабриканту одежды, он ворчливо сказал:
— Я бы предпочел поужинать в «Коттон-клабе».
— Но это не очень приличное заведение, и оно находится в Гарлеме.
— А вы не ходите в такие заведения? — спросил он ее.
— Нет, я там ЕЩЕ не была, но моя подруга сказала, что это забавно.
— Это скандально, — поправила ее Элеонора.
Элеонора держалась несколько свысока, несколько снисходила, и она решила на завтра пригласить красавицу Наташу Палей, маленькая месть за то, что жена знаменитости чувствовала себя более значимой, чем сама знаменитость, которая покорно ждала, когда ему разрешат сойти с подиума.
Пока Элеонора снисходительно рассматривала работы Детки, отпуская глупейшие замечания, он, остановившись возле Пророка, разглядывал скульптуру с величайшим вниманием.
— Вы веруете в Бога? — спросил его Детка.
— Кто из нас дерзнет ответить, не смутясь: «Я верю в Бога».
— Я дерзну. Я верую. А вы?
— Мне трудно это артикулировать.
— А вы попробуйте.
У Детки всегда появлялось панибратское отношение к модели. Видимо, от невольного ощущения мистической власти, которое возникало от возможности создания еще одной ипостаси человека. Элеонора глянула с удивлением и чуть приподняла брови. Но гость ответил очень серьезно и искренне.
— Я попробую, но словами Гете, потому что так будет точнее.
И, глядя в сторону, как делают дети, когда читают стихи, произнес:
- И не присутствие ль Вселенной
- Незримо явно возле нас?
- Так вот, воспрянь в её соседстве,
- Почувствуй на её свету
- Существованья полноту
- И это назови потом
- Любовью, счастьем, божеством.
- Нет подходящих соответствий,
- И нет достаточных имён,
- Всё дело в чувстве, а названье
- Лишь дым, которым блеск сиянья
- Без надобности затемнён…
Конечно, это было слишком пафосно для мастерской, пахнущей готовой пиццей и ее любимыми крысками, для длинных золотых цепей на шее у Элеоноры, для насмешливого прищура Детки, но не для Мадо, глядящей на него с обожанием, и не для нее: в его голосе она услышала и обращение к ней, или, как говорили в Америке, — месседж, послание.
— Это чьи стихи? — спросил Детка.
— Гете.
— Кстати, Гете был приверженцем Великой пирамиды…
Это уже был опасный поворот, Детка мог говорить о Пирамиде часами — новое увлечение, но Элеонора, взяв мужа за руку, просто повела его к двери.
— Простите, простите, нам пора, Мадо, поторопись.
Вечером произошел маленький и тихий, но все же семейный скандал.
— Эта толстая старуха делает из него придурковатого ребенка, а ему нужна женщина, с которой он будет чувствовать себя настоящим мужчиной. — Муж сделал паузу и добавил почему-то злорадно: — Я знаю, теперь вместо книг о рыбной ловле и бейсболе ты примешься изучать «Фауста». Он, кажется, большой знаток и любитель творчества Гете.
— Но, дорогой, я ведь для тебя стараюсь. Я помогаю удерживать клиентов. Разве не так?
— Смотри, не удержи слишком. А Гете читать полезно. Он верил в Великую пирамиду.
— Карфаген должен быть разрушен, — усмехнулась она. Но усмешка относилась к другому: ведь не могла же она ему сказать, что за месяц, прошедший после разговора на террасе дома Ферсманов, выучила все сцены Фауста и Маргариты. И дело было не в совете Бурнакова дорожить таким знакомством, а в сиянии добра и чистоты, исходившем от человека со вздыбленными седыми волосами. Она знала много и талантливых, и блестящих мужчин, но такого не встречала никогда, нигде.
На следующий день Элеонора привезла его с Мадо пораньше и объявила, что им надо обязательно назавтра быть в Кинстоне, приезжает какой-то важный гость, кажется, это был мэр Нью-Йорка Фьорелло Ла Гвардиа, а может, кто-то другой (зачем Ла Гвардии ехать в Кинстон?), забыла, неважно. Важно было, что он стоял рядом с женой с унылым видом огорченного, но послушного ребенка. Элеонора откровенно скучала в мастерской, и Детка работал молча, но помог Леон: он приехал, чтобы забрать Элеонору. Она хотела сделать покупки, и Леон предоставлял ей свою машину с шофером. Мадо от покупок уклонилась, и, когда они ушли, все трое оставшихся переглянулись и засмеялись, а натурщик даже промурлыкал какую-то песенку себе под нос. Настроение у них резко улучшилось, тем более что Леон пригласил к себе на чай после сеанса. «А потом придумаем, где поужинать».
— В «Коттон-клабе», — подсказал натурщик.
— Это не совсем подходящее место, — сказал Леон, улыбаясь.
— Я не настаиваю, но если меня попросят, я пойду, — было ему ответом.
Болтали о том о сем, Детка рассказывал, как в девятьсот пятом году в Москве сражался на баррикадах. На боевой пост прихватил несколько бутылок водки.
— А вы пьете? — спросил его Детка с надеждой.
— К сожалению, нет, но зато я, как видите, курю.
— Лучше пить. Полезнее, во всяком случае. Вот моя жена любит пропустить рюмочку, хотя в первый день нашего знакомства вместо шампанского попросила стаканчик молока. Хитрая была.
Потом Детка объявил перерыв и повел Мадо показывать, как он кормит сахаром ручных тараканов, он наблюдать за тараканами не захотел, сказал, что особой любви к ним не испытывает, а вот дом посмотрел бы с удовольствием.
И тогда она повела его на второй этаж. На террасе он спросил очень спокойно:
— Когда мы увидимся?
— Вы шутите! — ответила она, улыбаясь и глядя в его сияющие глаза.
— Я в жизни с женщинами не шучу. Приезжайте вместе с мужем в Кингстон. Я буду позировать сколько угодно, чтоб только говорить с вами.
— Говорить со мной? Не думаю, что это так уж интересно.
- У вас друзей ученых тьма, хоть брось.
- Я с ними не могу идти в сравненье.
Его удивительные, испускающие свет глаза смотрели на нее с таким восторгом и благодарностью, что она зажмурилась и затрясла головой. Почувствовапа легкое прикосновение к плечу и вибрирующий, звучащий, как струна, голос сказал в самое ухо:
- — Поверь, мой ангел, то, что мы зовем
- Ученостью, подчас одно тщеславье.
И после паузы:
— Я сражен, очарован, пленен.
Весь день они провели вместе. Неважно, что рядом были Детка, Мадо, Элеонора, Эстер, Леон, а потом присоединилась Наташа Палей в надежде заарканить богатого холостяка Леона, неважно, что кругом, на улице, в ресторане были и другие люди, они — были вместе.
Уже поздно вечером, после ужина в ресторане «Три короны» (как странно, что их первый ужин был в том же ресторане, в каком для нее давали прощальный банкет перед отъездом десять лет спустя), тогда он сделал ей первый подарок.
Был чудный теплый апрельский вечер. Они решили прогуляться и на Пятой авеню остановились у памятника солдатам Первой мировой.
— Это слишком похоже на жизнь, чтобы быть художественным произведением. Вот ваши скульптуры — другое дело. В них есть странность. Ведь мы живем в странном мире, не так ли?
Детка просиял.
— Я жду вас в Кингстоне. Приезжайте как можно скорее.
Он никогда не говорил «мы» и злился, если Элеонора случайно произносила запретное для нее слово.
Она не торопилась с приездом в Кингстон, хотя Детка рвался продолжить работу. Она не торопилась и правильно делала, потому что потом он рассказывал ей, как неотвязно думал о ней. С ним происходило то, что Стендаль назвал «кристаллизацией».
— Я думал о тебе, вспоминал тебя, как ты стояла на террасе, скрестив кисти рук, такая молодая, такая таинственная. Твои волосы сияли на солнце золотом, и я завидовал крысе, которая сидела на твоем плече и тыкалась мордочкой тебе в шею. В ожидании твоего приезда я решил отрастить бакенбарды, чтобы произвести на тебя впечатление, а ты даже не заметила их.
Глава 3
Видно, день был субботний или воскресный, потому что Олимпиада потащила ее в ванную мыться.
Это была мука. Вода текла то обжигающе горячая, то ледяная. Дикая тетка так и не научилась управляться с колонкой. Зато зачем-то заставила вынуть челюсть и еще устроила осмотр и обнаружила на ногах красные шелушащиеся пятна — обыкновенный нейродермит. Эти пятна появились первый раз в сорок пятом, когда она нервничала неимоверно, с тех пор исчезали и появлялись вновь.
— Это что еще за зараза? Где вы умудрились ее подхватить?
— Это не зараза. Это нервное.
— А с чего вам нервничать? Вы уж свое отнервничали.
В ванной не было окна, и она почувствовала приближение удушья. Это случалось иногда в замкнутом маленьком помещении — симптомы клаустрофобии.
— Открой дверь!
— С какой стати, простудитесь — и возись с вами. Ничего, ничего, потерпите, куда деваться.
Терла спину грубой мочалкой, было больно.
— Чего расселись, мойте свою кормилку.
— Кого?
— Кого-кого? Кто вас кормил всю жизнь, ее и мойте сами.
Когда вылезла из ванны, в зеркале с облезлой амальгамой увидела старуху с огромным животом, нависшим над жирным лобком, обвисшие тряпочками груди.
У одинокой старости все-таки есть некоторые преимущества: все уже умерли и не увидят меня уродливой старухой. Какой была, например, под конец жизни Элеонора. Не такой уж старухой она была — всего шестьдесят, а мне уже восемьдесят четыре. Детка дожил почти до ста, Генрих — до семидесяти шести. Все-таки я пережила всех! И они уже не разлюбят меня никогда!
— Давайте поворачивайтесь, чего застыли! Все блазнится, что позируете? Ха-ха! Попозировали бы сейчас. Это ж надо, какая похабель внизу стоит. И как вы людям в глаза смотрели!
Они тогда вернулись порознь: не из-за Эстер или Мадо, перед ними ломать комедию было ни к чему, а из-за Детки, чтоб не ставить его в смешное положение. Когда-то было наплевать. Даже специально устраивала своего рода электрошок, чтобы очнулся, отклеился от своих «братьев», вылез бы из мастерской на свет Божий, занялся бы всерьез языком. Как-то на вечеринке, как бы по старой памяти, заперлась в спальне с Федором, Детка стучал, требовал открыть, потом заплакал… при всех. Вышла неловкость. Она не ожидала, что заплачет. Не ожидала, потому что не видела всей глубины его отчаяния. И затворничество, и возня с этими иеговистами были попыткой справиться со страхом. Страхом, что она покинет его и уйдет к Генриху. Когда поняла про страх, поклялась и ему и себе не оставить никогда, пока смерть не разлучит. Правда, Генрих, влюбляясь все отчаянней, все бесповоротней, разговора о совместной жизни все же не заводил. До того рокового августа сорок пятого. Но об этом потом, потом! Пока еще невозможно прикоснуться, памятью отмыть слои грязи и увидеть подлинную картину. Ведь это так трудно. Так немыслимо трудно, если на всю жизнь закопано, завалено трухой и суетой жизни.
Было ли это в день ссоры или на следующий, но помнится отчетливо: она вошла на террасу и увидела гостей.
Лео и Железную ногу. С ними был соседский мальчик Билл и еще один помладше. Они скромно поедали малину со сливками, а Лео рассказывал, как они часа три блуждали по поселку, спрашивая, где найти коттедж номер шесть, вместо того чтобы спросить, как найти Генриха.
Генрих появился неслышно и прежде всего почтительно поздоровался с Биллом и пошевелил для него ушами. Потом выслушал рассказ о блужданиях и сказал:
— Извините, я вам не представил моего друга. Это Билл, мы вместе рыбачим, он научил меня управляться с чертиком на нитке, а его брат, увидев меня, заплакал. Первый человек, который сказал мне, что он в действительности думает обо мне. А кто вы, юный джентльмен?
— Меня зовут Питер. Питер Кроуз, — хрипло ответил малыш. — Папа сказал, что только вы можете решить головоломку «Китайский крест».
— Я уже решил, — со скромной гордостью ответил Генрих. — Приходите завтра, я вам покажу. А вот с этим господином, — он показал на Лео, — мы изобрели холодильник, в котором нет ни одного движущегося элемента, зато он очень шумный.
Лео смотрел на мальчиков с выражением сдержанного умиления, Железная нога — с нетерпеливым равнодушием. И вообще вид у визитеров был несколько официальный, и они явно хотели остаться с Генрихом наедине. Она позвала Детку погулять у озера, и странно, именно он напомнил ей о письме для Лео. Письме, которое передала несчастная Лулу, когда они были в Лондоне. Она отдала письмо Генриху, и он вполне мог забыть о нем, ведь дело было зимой. Надо будет спросить, передал ли он. Письмо было от брата, живущего в Советском Союзе и, кажется, томящегося то ли в тюрьме, то ли в каком-то секретном учреждении.
Лео нравился ей, хотя видела его, кажется, два или три раза. Лео люто ненавидел немецкий фашизм и симпатизировал России, чего нельзя было сказать о другом госте — Энди по прозвищу Железная нога.
Нужно было дождаться удобного момента спросить Генриха и, если он действительно не передал, взять вину на себя: мол, было велено отдать в собственные руки (что было почти правдой), и, только узнав, что они встретятся здесь, она вот наконец привезла. Конечно, следовало бы сразу отдать письмо Эстер, оно оказалось бы у адресата наверняка, но почему-то хотелось письмо ОТТУДА вручить самой, что, впрочем, она и обещала.
Проходя мимо веранды, она хотела сделать Генриху незаметный знак, чтоб он зашел в дом, но он был захвачен разговором с Лео, а Железная нога, сидящий к ней лицом, вообще смотрел на них с Деткой отсутствующим взглядом. Странно, говорили о бельгийской королеве, о том, что она не должна чего-то продавать. Детка даже пошутил, когда завернули за дом:
— Элеоноры нет, но дело ее живет: бельгийская королева — предмет беседы даже у ученых мужей.
Она все же решила под каким-нибудь предлогом появиться на террасе. Генрих всегда реагировал на ее присутствие. Предлог нашелся, Эстер спросила, как быть с обедом, следует ли прервать беседу и накрывать на стол? Решили прибегнуть к старому способу, изобретенному еще Элеонорой: поставить перед Генрихом миску с супом. Если он отодвинет, это будет означать, что беседе мешать не следует, если начнет есть, можно считать, что беседа с визитерами закончена.
Так и сделали. Она ловко перехватила миску у Эстер, внесла на террасу и поставила перед Генрихом, улыбнувшись тем, двоим, самой обворожительной улыбкой.
Вообще получилось забавно, потому что вошла она на словах Железной ноги: «Есть еще русские».
— Ну, их во внимание можно не принимать, у них нет урана, — сказал Лео.
— Но мы должны предупредить президента и о них. У них нет урана, но у них есть хорошие ученые. — Железная нога поднял голову от бумаг и уставился на миску.
— А что, обедать буду только я один? — спросил Генрих.
— Мы не хотели мешать вашей беседе.
— Закончим после обеда.
— У меня к вам неотложное дело.
Он, конечно, забыл о письме, был уверен, что отдал его Эстер, а оно вот — лежит в ящике стола. О своей корреспонденции не забывает никогда, а тут такая оплошность!
— Ничего, отдать должна была я, я и отдам. Слушай, мне очень любопытно, чего не должна продавать королева Бельгии? Разве она чем-то торгует?
— Она — нет, не торгует, конечно, но Германия покупает в Бельгийском Конго уран. Уран необходим для производства нового, не сравнимого ни с каким другим по мощности оружия. Судя по всему, Германия приступила к разработке такого оружия. Мы решили написать письмо президенту Рузвельту о чудовищной опасности, которой подвергается человечество. Я обязательно должен написать это письмо.
— Почему ты?
— Видишь ли, — он стоял спиной к огромному, почти во всю стену кабинета окну, — видишь ли, так случилось, что формула, связывающая массу и энергию, и есть основа, главный принцип такого оружия.
— Как это?
— Потому что масса представляет собой замороженную энергию.
— Ну и что?
— Почему все женщины так интересуются физикой?
— Все?!
— Прости, сейчас попробую проще. Дело в том, что материя, приближающаяся к скорости света, становится энергией, а энергия при замедлении становится материей, нет, вот по-другому..
— Неважно, я почти поняла. Но только при чем здесь ты?
— Ну как же… все-таки я первый сформулировал эту связь.
— А… Это вот е-эм-це, поняла.
— Е-эм-це квадрат. Вспомнил трагикомическую историю. Когда я учился в Политехническом, у меня был друг — Адлер. Потом он убил премьер-министра Австрии, был приговорен к смерти, но его признали душевнобольным. Знаешь почему?
— Конечно, нет.
— Потому что он не признавал моей теории! Выходит, я его спас.
— А почему ты сейчас о нем вспомнил?
— Это странная вещь: мало кто понимает мою теорию, и вещественных доказательств ее не было. Понадобились опыты Ганна и Штрассмана, чтобы подтвердить на практике мою теорию и, увы, увидеть путь к созданию чудовищного взрывчатого вещества.
— Ты не любишь немцев…
— Это нация с ментальностью гангстеров. Они еще себя покажут.
— Это правда, что они назначили за твою голову пять тысяч долларов?
— Это много или мало?
— Не задавай глупых вопросов.
— Это половина моей годовой зарплаты… Много. Знаешь, у нас должно быть общее имущество, давай заведем, так мне будет спокойнее.
— Хорошая идея. Тебе нужен новый плед, новая трубка, новый свитер… Что еще? Скажи, что ты хочешь?
— Трудный вопрос… Если честно — я не хочу ничего. Меня не заботят деньги, награды или титулы. Я не жажду похвал. Я получаю удовольствие от работы и еще от своей скрипки, своей шлюпки и от признательности своих товарищей по занятиям… А главное — от общения с тобой во всех его проявлениях. Ты никогда не вызываешь во мне раздражения или скуки… Нам нужно общее имя, только наше…
— Генхен. Генрих и Гретхен. И наши вещи будут называться генхены.
— Мы с тобой несчастные. Мне шестьдесят лет, и я впервые по-настоящему несчастен. Ты не оставишь меня, ты будешь рядом?
- Где б ни был я, в какие бы пределы
- Ни скрылся я,
- Она со мной слита.
Дай мне слово, что ты не скроешься, не исчезнешь.
— Даю. Пора идти.
Через шесть лет, когда она покидала его навсегда, он прислал телеграмму в Сиэтл, телеграмма пришла накануне отплытия парохода. В ней было только две строчки по-немецки, строчки из их «Фауста», те, что сказали друг другу у окна в его кабинете.
Она нарушила обещание, она покидала его, покидала не по своей воле. Много раз потом прикидывала и так и эдак, что было бы, если бы она не послушалась приказа «парубка» и они с Деткой остались в Америке? Что было бы? Детку они, наверное, пощадили бы, а ее — нет. Ведь недаром выдавший всех, посадивший на электрический стул Этель и Юлиуса предпочел на всю жизнь остаться в тюрьме. Но они с Деткой тоже, по сути, прожили оставшуюся жизнь в тюрьме. Комфортабельной, сытой, но тюрьме. Детка как-то приспособился, радовался премиям и званиям, но ведь был одинок бесконечно. После кончины Ванечки Тенякова вообще ни с кем ни слова о том, чем живет, что думает о своей жизни. Перед смертью у него вообще крыша поехала: решил принять участие в конкурсе на создание комплекса на Воробьевых горах. Дикое нагромождение балконов, террас, фигур: Дон Кихот, Ньютон, Горький, Степан Разин, кто-то еще и — конечно — Ленин. Одиннадцатиметровая статуя с вытянутой рукой стоит на земном шаре. Земной шар должен был вращаться так, чтобы рука Ленина всегда указывала на солнце. И это при том, что в Москве полгода зима без солнца! Не вмешивалась: пускай тешится… Она же тешилась устройством заказов, вернисажами и тряпьем. С тряпьем была проблема. Кое-что поставляла знаменитая фарцовщица Галя, красивая баба, правда, сильно пьющая. Это ее и сгубило. С Галей и она начала попивать потихоньку, самую малость, для поднятия тонуса, потом, как водится, больше. А Галя еще и кололась чем-то приятным. Однажды сказала незабываемое: «Я тоже была очень образованной, но когда стала колоться — все забыла». В Гале была цепкость и манкость истинной русской б… Особая редкая порода вроде русской борзой. Тогда около нее в числе многих появился и этот скульптор, который теперь так знаменит. У него и тогда уже были деньги, много денег. Какое-то время он содержал Галю, тихий, невзрачный человек. Неожиданный человек. С Галей надо было дружить, иначе шмотки проплывали мимо. С ней и дружили: знаменитые актрисы, писательские жены, куртизанки. И вот однажды на ее дне рождения гости восхищались подарком скульптора — набором столового серебра в роскошной коробке с алым подбоем. Ее поразил тогда чистый блеск серебра в сочетании с удивительно чистым цветом бархата. Поразил и что-то напомнил, где-то она видела этот цвет, этот редкий оттенок красного. За столом шумели и хохотали, запуская редкую заморскую игрушку — заводной резиновый член, который, пища, мотался между блюдом с белорыбицей и хрустальной чашей с черной икрой. Она рассматривала набор. И вдруг сидящий рядом с ней немногословный и застенчивый автор подарка тихо сказал:
— Удивительный цвет, правда?
— Напоминает какое-то полотно, не могу вспомнить какое.
— А я вспомнил, когда покупал — Перейра, Святой Себастьян, помните, у дерева…
— Да, да. Совершенно верно, цвет его набедренной повязки. По-моему, собрание Эрмитажа.
— Дрезденской галереи, — застенчиво поправил он.
Она еле скрыла свое изумление.
С красным в этой стране красного была связана еще одна история.
Как-то зимой встретила в Столешниковом Надежду. С Надеждой познакомилась давно, еще в двадцать седьмом или восьмом, когда жили в Италии на стипендию Рокфеллеровского фонда. Невестка Горького была очаровательным созданием. Теперь навстречу шла зрелая красивая и холеная женщина в каракулевой шубке и собольей шапочке. Падал большими хлопьями снег, он был к лицу Надежде, шла она неторопливо — в Столешников ходили показывать шубы и наряды. И еще — на встречи со спекулянтками. Спекулянтка ждала в подворотне, они рассматривали красные туфли, когда откуда ни возьмись нагрянула милиция. Спекулянтка бросила туфли и скрылась в застроенном множеством утлых домишек дворе, а их повели в участок — пятидесятое отделение милиции, знаменитый «Полтинник», где составили протокол. Ну, составили и составили, из участка они пошли в Центральный Дом работников искусств на Пушечную, выпили кофе с пирожными буше, повспоминали Италию и Алексея Максимовича, посетовали на нерадивых домработниц и забыли о спекулянтке и туфлях, которые остались в участке в качестве вещественного доказательства.
Но о них не забыли. Спекулянтка, оказывается, все-таки была поймана, и их с Надеждой повесткой вызвали в суд в качестве свидетелей. Вот тут они перетрусили по-настоящему. Времена хоть и не самые худшие, Сталин благополучно уже помер, но зато вовсю шла борьба с тунеядцами и спекулянтами. Был приглашен знаменитый адвокат Орьев — красивый и обходительный мужчина, он сказал, что в суд надо идти обязательно, но никаких туфель, никакой спекулянтки они знать не знают, а все остальное он берет на себя.
Орьеву был вручен конверт, и они, не без трепета, отправились в Бутырский районный суд. В заплеванном, выкрашенном мерзким коричнево-розовым цветом коридоре суда они с Надеждой и две еще какие-то дамочки в своих шубах выглядели дико. Вокруг томилась в ожидании бесправная нищета. Время от времени какая-нибудь из дверей открывалась, и оттуда под громкий матерный ор судьи выскакивал очередной неплательщик алиментов или мелкий хулиган. Они же ждали у дверей зала заседаний, куда пропускал охранник по вызову. Охранник был желт, в лоснящемся от долгой носки, уже тесном ему милицейском мундире, и поглядывал на них с ненавистью.
Когда очередь дошла до них, то, пропуская в зал, милиционер произнес: «Каждой твари по паре».
— Почему по паре? — удивилась Надежда, когда они вышли на улицу.
— Наверное, дело в слове «тварь», ему было приятно так нас называть.
Помнится, что из суда пошли на день рождения жены драматурга Каспировича. Там, конечно, был знаменитый режиссер, который спал с хозяйкой давно и в открытую, и писатель-фронтовик Осинин, который, в свою очередь, легально спал с женой режиссера. Еда была невкусной, а кроме того, нельзя было вставать из-за стола, потому что овчарка Каспировичей, взятая из спецпитомника, рычала и скалилась, требуя, чтобы все оставались на своих местах. Только перед уходом гостей хозяин не без труда загнал спец-собаку на кухню.
Детку собака возмутила, у него уже были проблемы с простатой, и невозможность покинуть на время общество доставила ему неприятные переживания.
В машине по дороге домой он сочинил стишок:
- На именинах был у Нины.
- Пирог — говно,
- Хозяйка — б…дь.
- Е…л я эти именины,
- Мне в этом доме не бывать.
Детка иногда бывал ужасным злюкой.
Все, все было другим там, на берегу озера Саранак. Они сидели за деревянным столом, покрикивал и ерошил перья попугай Мадо по прозвищу Бибо, фокстерьер Чико спал на крыльце и во сне повизгивал и перебирал ногами, ему снилось, что он охотится на бабочек, в доме стучала на машинке неутомимая Эстер, Мадо с Деткой ушли искать корни для своих скульптур, она разливала чай из самовара, подаренного Сержем Кусевицким, и вполуха слушала непонятные разговоры трех мужчин. Это потом, по просьбе Бурнакова и того, восточного вида большеглазого из консульства, слушала внимательно. А еще внимательней, когда подружилась с Луизой.
Говорили о каком-то Вейцзекере, и Железная нога вспомнил, как с этим самым Вейцзекером жил в частном пансионе у фрекен Талбитцер, фрекен курила трубку, а молодые физики развлекались тем, что предлагали друг другу доказать парадоксальные утверждения. Например: «Злобное удовольствие есть чистейшее из удовольствий». Генрих радостно хохотал, а Железная нога и Лео все время цитировали какого-то знаменитого венгерского поэта и все время выражали надежду, что эмиссии нейтронов либо не будет вовсе, либо она будет ничтожной. Говорили по-немецки, по-немецки обсуждали и письмо президенту, и, когда наконец закончили со всеми поправками, Генрих сказал: «Пожалуйста, я могу выполнить роль почтового ящика».
— Я тоже должна выполнить роль почтового ящика, — сказала она и протянула Лео конверт. — Это письмо от вашего брата и от Руди Майера.
Лео смотрел на нее с изумлением, и загар линял на его лице.
— Мы были в гостях в Лондоне у Майеров, там встретили родственницу его жены, и она просила передать вам это письмо.
— Я могу уйти в ваш кабинет? — спросил он Генриха сдавленным голосом.
— Да-да..
— Я провожу, — она задержала Генриха, положив ему руку на плечо.
Когда вернулась на террасу, они говорили о Руди. О том, что он занимается изотопами урана.
— Вот видите! — почему-то торжествующе сказал Железная нога. — Он тоже!
Лео вернулся не скоро, он словно постарел, так тяжела была его походка. Но ни Генрих, ни Железная нога не спросили, что пишет брат, они спросили:
— Ну, что Руди?
— Он занимается ураном?
Знакомый эгоизм. Когда дело касалось физики, эти люди просто утрачивали обычный человеческий интерес друг к другу. Да и ко всем остальным!
— Он, кажется, определил критическую массу.
Пауза, которая наступила после этого сообщения, была, пожалуй, подлиннее той, что была, когда Эстер сказала, что по радио сообщили о взрыве этой самой критической массы над Хиросимой. Тогда Генрих, помолчав, произнес со вздохом: «О Боже! Увы!», ночью ей — с невыразимой грустью: «Если бы я знал, чем это кончится, я бы не подписывал того письма Рузвельту, но меня можно простить: все мы боялись, что немцы вот-вот сделают атомную бомбу». Теперь же они молча смотрели на Лео.
— С ним работает Отто Дукс.