Последняя любовь Эйнштейна Трифонова Ольга
— Да, да. Это была самая настоящая депрессия, и Элеонора меня вылечила. Знаешь, эти ваши женские штучки — протертые супчики, слизистые каши, материнский уход…
— Это какой год?
— Семнадцатый. А что ты делала в семнадцатом?
Она засмеялась.
— Почему ты смеешься?
— В России это был главный вопрос на благонадежность: «Где вы были в семнадцатом и что делали?» В семнадцатом я тоже страшно похудела, но по другой причине. Начинался голод.
— Выходит, в семнадцатом все только и делали, что худели. Марева тоже похудела. У нее началась странная депрессия — она ничего не ела. А я считал, что она симулянтка и притворяется. Впрочем, эту мысль мне внушали Элеонора и мать, Мадо и Эльза молчали. Теперь я понимаю, как был жесток.
Марева, видимо, еще любила меня. Но Элеонора была хитрой, выхаживала меня, была неотлучно рядом, а потом сказала, что о нас ходят сплетни и что это повредит ее дочерям. В общем, я как бы был обязан жениться на сиделке потому, что ухаживала за мной.
Большинство женщин хитры и изобретательны, но совершенно лишены понятия метафизики. Впрочем, ваш рабочий центр находится не в мозге.
— Невысокого же ты о нас мнения. А вот Тигрик думает о нас иначе. Да, Тигрик? Иди ко мне.
Но кот вдруг прыгнул за чем-то невидимым.
— Коты часто выходят в другое измерение. Иногда Тигрик за компанию берет и меня.
— А женщины-ученые, они ведь другие?
— Я хорошо знал только одну — Мари Кюри. Она — единственная, кого не испортила слава.
— А тебя слава обременяет?
— Иногда — да.
— А если отрицают твою теорию, ты огорчаешься? Подержи нитки.
Он покорно расставил согнутые в локтях руки, чтобы она могла надеть на них моток шерсти и смотать его в клубок.
— Ну, много людей были против, и среди них истинный гений — Никола Тесла. Правда, он после каждого рукопожатия мыл руки, боялся круглых предметов и, по собственному признанию, состоял в романтических отношениях с голубем. Тогда я немного успокоился.
— А в чем его гениальность?
— Принцип электрических машин и генераторов — основа нынешней цивилизации. Он открыл вращающееся магнитное поле.
— Расскажи еще о Кюри. Руки не устали?
— Нет. Она очень смелая. Мы катались на лодке по Женевскому озеру, были далеко от берега, когда я сказал: «А что, если лодка вдруг опрокинется? Я ведь не умею плавать». «Я тоже», — спокойно ответила она. С ней было хорошо ходить в горы, интересно и необременительно.
— Но ты же говорил, что у нее душа селедки.
— Разве? Наверное, вспомнил какую-нибудь ерунду.
— Не ответила на твои ухаживания?
— Возможно. Впрочем, она была довольно уродлива, и две Нобелевские премии не компенсировали этого.
— Значит, метафизика ни при чем?
— Хотя… вспомнил! На конференции в Брюсселе в девятьсот одиннадцатом все только и говорили о ее романе с Полем Ланжевеном.
— У тебя со многими были романы.
— Я хотел любить. Без любви жизнь бессмысленна. Это было до тебя и совсем другое, чем у нас с тобой.
— Рукава сделать пошире?
— Как хочешь. Вот смешная история с женщинами. Однажды в Берлине на мою лекцию пришла сильно накрашенная проститутка. Я насвистывал свою песенку про Теорию, а она бросала на меня одобрительные и ободрительные взгляды. Она была довольно хороша собой, и, скажу честно, я с трудом удержался, чтобы после лекции не пойти за ней… С тобой я могу говорить обо всем. Если бы ты знала, какое счастье иметь такую возможность.
Она встала, сняла с его рук моток шерсти, тихонько провела ладонями по его лицу сверху вниз. Мусульманский жест, который он любил. Говорил, что снимает напряжение и усталость.
— Пойду погляжу на Марту.
— Подожди. — Он взял ее руку и притянул к губам. — Когда-то Ратенау сказал мне, что Палестина — это всего лишь множество песка. Так вот: жизнь — это всего лишь множество ошибок.
Она молчала, глядя в его блестящие, как антрацит, глаза. Потом спросила:
— Ратенау убили антисемиты? Да? Тебя тоже могли убить.
— В двадцать четвертом вряд ли. Они просто устроили мне обструкцию на моей лекции.
— Какая гадость!
— Но смешная. Я им аплодировал.
— Я все-таки пойду навещу Марту.
Эстер и Мадо сидели на террасе с таким убитым видом, что она испугалась. У Мадо нос повис еще больше, а высокие скулы хорошенькой Эстер выделялись в свете керосиновой лампы, как два яблочка.
— Что сказал доктор?
— Его нет дома, уехал к другому больному, а у нее была рвота.
— Вы не заметили, аптека в поселке открыта?
— Воскресенье, час поздний, вряд ли, — протяжно сказала Мадо.
— Можно позвонить, он откроет.
— Это неловко. — Из-под глянцево-черной косой пряди остро смотрел сорочий глаз Эстер.
«А за что вам деньги платят? Еще и за то, чтобы вы делали то, что неловко».
Вот что следовало бы ей сказать, но это было невозможно и несправедливо. Вот уже почти двадцать лет Эстер, презрев соблазны личной и семейной жизни, служила Генриху.
— Я все-таки съезжу, — сказала медовым голосом. — А пока, может, согреть воду? Марте сейчас полезно подержать ноги в горячей воде.
Недаром на одной из последних фотографий он показывает язык. Он готовил сюрприз. Оставил Эстер больше, чем сыновьям, больше, чем приемной дочери — Мадо. Почти все: двадцать тысяч долларов, книги, вещи и бесценный архив. Глэдис рассказывала: все были в шоке, а Эстер даже не смущена. Неужели меж ними что-то было? А почему нет? Эстер была красивой: стройная мальчиковая фигура, иссиня-черные густые волосы, бархатные глаза. Конечно, было. Но какая же тогда у нее выдержка! С ней всегда ровно-прохладна. Он и Глэдис, и Кони завещал какую-то мелочь, никого не забыл. А вот ей — ничего. Почему странно? При прощании он снял часы и надел ей на руку. Вот теперь она понимает, что это означало: «Наше время кончилось». Теперь… Значит, раньше была слепа, не видела, что он замечает и понимает все. Об остальном догадывается.
Он, плакавший, как ребенок, и моливший случайного прохожего вытащить его, когда упал в дождевой сток, он, смотревший жадно на сладости и съевший один раз в задумчивости четыре килограмма клубники, он, радовавшийся любому ее подарку, даже карандашу, он был в сто раз мудрее и прозорливее ее.
Глэдис сказала вскользь, что после ее отъезда у Эстер были неприятные времена: ее много раз вызывало Федеральное бюро, «меня тоже, но только один раз, спрашивали, не обращалась ли ты ко мне с какими-нибудь необычными просьбами, я ответила — нет». Тогда промолчала, улыбнулась рассеянно, как всегда в сложные моменты.
А вот теперь вспомнилось, и стало понятно, почему все завещано Эстер: да потому, что ничего наверняка не сказала, ничего из того, что знала, о чем могла догадываться, да и просто понять своим быстрым умом, своими «влажными» мозгами.
Вот кто в результате оказался самой мужественной, самой хитрой, самой верной — Эстер. А не она, перетрусившая до спазмов в горле. А ведь казалась себе такой хитрой, такой проницательной, такой ловкой, такой… Нет, подлой не была. И любовь была настоящей, а то, что приходилось делать, так ведь это для победы над фашизмом.
Луиза объяснила, что Германия и Америка готовят страшное оружие, и только если Советский Союз будет обладать им тоже, мир не постигнет катастрофа. Но Америка смотрит вперед, думает о будущем господстве над миром и не хочет делиться секретами производства нового оружия.
Россия воевала, погибали миллионы людей, хроника показывала страшные дымящиеся руины городов и сел, а здесь в январе ели клубнику, Нью-Йорк сиял огнями, в ресторанах подавали лобстеров и огромные бифштексы, в Метрополитен звучала чудная музыка, а на Бродвее шел мюзикл «Гуд-бай, Америка!»
Генрих тоже… На осторожный вопрос после приезда всемогущего Бобби, живущего в пустыне, ответил: «Наверное, паритет был бы предпочтительней. Посмотрим, что покажет время…»
В поселке было тихо. Курортный сезон заканчивался. Лишь в освещенном неоновым светом кафе-мороженое подростки ели «Банана-сплит». Она спросила у продавца с белым от неона лицом, как позвонить аптекарю.
Она знала, что, стоит произнести имя Генриха, и сразу, как по волшебству, по заветному «Сезам», откроются и сердца, и двери. Она сказала, что его сестре плохо, и продавец тотчас взволнованно произнес:
— Мы сейчас позвоним моей жене. Она работает старшей медсестрой в госпитале на военной базе в Плятцбурге.
Коренастая, невзрачная, в мелкой шестимесячной завивке, в скромном, почти бедном платьице (наверняка баптистка), жена продавца, как все медсестры Америки, была немногословной и важной.
Обихаживая Марту, делая уколы, ставя пиявки, она дежурным ласковым голосом повторяла: «Хорошая девочка!», и когда вошел Генрих, Марта сказала: «Это мой брат. Хороший мальчик».
— Марджори Олдхэм, — медсестра протянула руку.
Он поздоровался так тепло и сердечно, как принимал и друзей — знаменитых физиков, и выдающихся общественных деятелей, и светил политики. Нет, пожалуй, последних приветствовал сдержанней.
И дело было не только в том, что миссис Олдхэм в свой выходной приехала к его сестре, — просто его лучшим другом в Кингстоне был заправщик на бензоколонке, хромой Гордон.
Однажды он передал Гордону через двух разнаряженных и надушенных голубых — владельцев самого престижного издательства — сигнальный экземпляр дополненного издания Теории.
Издатели были шокированы: из трех экземпляров один, с дарственной надписью, был послан на заправку, что находилась на выезде из города по дороге в Нью-Йорк.
Франты умело скрыли свое замешательство, а вот история с дарителем табака обернулась просто кошмаром.
На шестидесятилетие Генрих получил огромное количество подарков от самых знаменитых людей мира. Среди них были яхта, бесценные трубки, много чего, но первым он решил поблагодарить работягу из Северной Каролины, который прислал кисет с махоркой, выращенной на своем поле. Он просто измучил Эстер, требуя, чтобы она среди груды адресов и телеграмм срочно нашла адрес в Северной Каролине.
Он любил людей простых, незатейливых, с ними был весел и даже болтлив, но однажды она слышала, как Элеонора после какого-то визита упрекала его за то, что он не умеет себя вести с важными людьми, молчит, как бука.
— Не надо меня воспитывать! — огрызнулся он. — Ты перепутала — это мой сын нуждается в опеке, вот и помоги Мареве, пошли денег, а меня опекать не нужно.
— Я отвезу миссис Олдхэм, а ты пока поужинай.
— Без тебя не буду.
— Но я ведь не ем на ночь.
— Без тебя не буду. Дай медсестре денег или скажи, чтоб Эстер дала.
— Дай сам. Ей будет приятно еще раз тебя увидеть.
— Я стесняюсь.
— Может, попросить, чтоб она осмотрела и тебя? Она толковая. Я же вижу — у тебя опять болит печень.
— И Эстер, и тебя, и Мадо, раз уж совершила доброе дело, пускай отдувается.
— Завтра в госпитале она будет рассказывать, что осматривала тебя, всем будет интересно.
— Выходит, я вроде шлюхи. Всем интересно, что я делаю и где нахожусь. И каждому хочется меня покритиковать.
— Не груби. Я поехала.
— Подожди. — Он встал, листки текста упали на пол. Подошел к ней.
Он был чуть ниже ее и сейчас смотрел тем доверчиво-детским взглядом, от которого у нее всегда сжималось сердце. Тайное предчувствие подсказывало, что умирать он будет тяжело и в одиночестве. Бедняжка!
— Сегодня был странный день. Я был слишком откровенен. Но с тобой я могу говорить обо всем. И это произошло сразу, в день нашей встречи. Ты замечательно улыбнулась мне, так открыто, так доверчиво. Но это видимость — ты всегда тайна. А я уже говорил, что это самое глубокое переживание, какое может испытывать человек. Оно лежит в основе религии, искусства, науки… Прикосновение к тайне.
— А я помню, что ты всегда торопился закончить сеанс, потому что спешил позировать бездарной жене раввина. Зачем ты тратил на это время?
— Она хорошая женщина.
Миссис Олдхэм действительно оказалась баптисткой, а муж ее был старостой общины. Деньги взять отказалась, а на извинения ответила, что ей часто приходится оказывать помощь. В общине много старых и одиноких людей, а для баптистов помощь соседу и уж тем более единоверцу — святой долг.
«Не то, что в „братстве“ Детки. Те только и делают, что митингуют, читают Библию и пьют „Зубровку“. И это называется не принимать участия в мирской суете. Почти как коммунисты, но у коммунистов вместо Библии „Капитал“ Маркса».
Когда она вернулась, он дремал. Листки лежали на ковре, она стала тихонько собирать.
— Не надо, — не открывая глаз, сказал он. — Расскажи, каким мороженым тебя угостили.
Он любил подробности жизни, и она всегда рассказывала о них.
— Я выбрала ванильное в шоколаде.
— Правильно сделала. Первое, что я купил в Америке, была расческа, я ее приобрел в «Вулворте», и ванильное мороженое в шоколаде.
— Я помню, об этом писали газеты.
— Вот и выходит, что я вроде шлюхи.
— Можно мне завтра взять с собой то, что ты уже прочитал?
— Возьми все. Привезешь, когда я вернусь из Вашингтона.
— Ты едешь в Вашингтон?
— Да. Будет совещание у президента. Обсуждение сверхсекретного проекта. И хотя армия отказала мне в допуске к работам над новым оружием, президент хочет меня видеть на этом совещании. Самым главным в этих делах, видимо, будет Бобби.
— Бобби?
— А что? Неважно, что франт и женолюб. Я тоже женолюб, но, в отличие от меня, он замечательный администратор. И это сейчас даже важнее того обстоятельства, что он отличный физик. Сейчас важно время. Время, время! Я боюсь, что наци получат это оружие первыми, тогда — конец, катастрофа.
— Это такое мощное оружие?
— Отто Ган, который расщепил атом, даже думал покончить с собой, он понял, к каким последствиям приведет его открытие. Мир станет иным.
— Но Америка не воюет с Германией, с Германией воюет Россия.
— Поверь, я чувствую всю трагичность ситуации русских, но у них сейчас нет таких огромных средств и возможностей, чтобы осуществить подобный проект. У них есть только хорошие ученые. Но и у немцев есть хорошие ученые… — и вдруг стукнул ладонью по ручке кресла. — Черт возьми, немцы должны убивать друг друга. Они испорчены. К этому их привело дурное воспитание: готовность выполнять любые приказы. Но я надеюсь, что мы опередим их. В Великобритании уже много сделано. Муж твоей знакомой из России работает хорошо.
— Но это же ужасно, если будет создано такое чудовище.
— Будем надеяться, что человечество окажется умнее, чем Эпиметей, который открыл ящик Пандоры, а закрыть его не смог.
— Но Америка не просто открывает ящик, ты сам сказал, что это требует огромных денег. В Америке денег на ветер не выбрасывают.
— Да. Не выбрасывают. Но я уверен, что правительство США никогда не воспользуется этим оружием, ни в какой ситуации, кроме самообороны против такого же оружия. И только в случае, если собственная безопасность будет подвергаться угрозе.
— И ты действительно в это веришь?
— Конечно. И скажу об этом в Белом доме.
— Кому скажешь? Военным? Они живут для того, чтобы воевать. Томас Манн живет для того, чтобы писать, ты — для того, чтобы развивать свою теорию, миссис Олдхэм, чтобы помогать людям, а военные — чтобы воевать.
— К счастью, в этой стране демократия. Есть конгресс, есть президент.
Потом они сидели внизу на террасе. Электричества почему-то не было, и они зажгли керосиновые лампы. Вокруг них вились серебристые мотыльки. Эстер приготовила замечательно вкусную овощную запеканку. Ужин без мяса, которое Генрих так любил, следовало трактовать как поощрение ей, съездившей четыре раза в поселок, ведь легкий ужин — это не отступление от диеты.
«Она молодец, воспитывает меня, как собаку. Закрепление полезных рефлексов. Мадо со своей застенчивостью не годилась для такой миссии, а я как раз то, что надо».
Марта к столу не вышла, она уже спала. Говорили о завтрашней поездке в Вашингтон, Эстер уговаривала Генриха ехать первым классом, он упрямился: «Напрасная трата денег, никакой разницы». Эстер настаивала, она, как всегда, не вмешивалась, хотя выглядел он неважно: лицо в желтом свете лампы казалось темным, щеки обвисли, резче проступили пигментные пятна на висках. Эстер тоже видела это, поэтому мягко талдычила свое.
— Я не езжу первым классом, когда-то я сказал своей благоверной: «Ты можешь ездить как угодно, а я только вторым классом». От своего слова отступать не принято.
— Лев Толстой тоже ездил третьим классом и ел вегетарианские супчики, правда, Софья Андреевна варила их на курином бульоне… Все-таки, милый, поезжай с комфортом, — добавила она, остановившись у двери в его комнату и давая понять, что намерена идти к себе. — У тебя будет трудный день. Надо быть свежим.
— А ты не приспишь меня? — жалобно спросил он.
В детстве он просил мать полежать рядом, пока не уснет, и теперь это называлось у них «прислать».
— Я проведаю Марту и вернусь. Ее состояние довольно опасно. Миссис Олдхэм сказала, что такие кризы чреваты ударом.
«Он ее действительно любит, но проведать не зашел. Элеонору не любил и тоже не навещал, когда она болела. Странный характер».
Он тихонько засыпал, а она, лежа рядом, почему-то думала о Бобби. О неотразимом Бобби, покорителе женских сердец. Щеголь в твидовых пиджаках, знаток индийского эпоса и английской поэзии. Яйцеголовый с большим носом и внимательными карими глазами, он, не останавливаясь, пыхал трубкой, хотя его точил туберкулез. Наверное, поэтому, разговаривая, складывал ладони перед губами, а, может, потому, что ни у кого не было таких прекрасных длинных выразительных пальцев. Даже большой был красивым. А это, по одной тайной примете, очень важно. Он слушал, как собака, слегка склонив голову набок, и такие же мягкие грустные глаза смотрели на женщину, как на любимую хозяйку. Можно понять ту профессорскую дочку в Беркли, говорят, она от него без ума. Болезненный роман. Они то объявляют о помолвке, то расстаются. Может, потому, что милая привычка без конца щелкать зажигалкой, давая всем прикурить, оборачивается тем, что и женщинам он охотно «подносит огонек». А, может, потому, что оба близки к коммунистам, а у коммунистов вечные распри: кто-то троцкист, кто-то анархист, кто-то за Сталина, кто-то за Ленина.
Потом эта девушка выбросилась из окна. Бурнаков бы сказал: «Какая удачная смерть». Он был мастером афоризмов. Когда она рассказала ему о страшном оружии, которое будут делать американцы и, наверное, делают немцы, и пересказала слова Генриха о том, что у русских нет ни средств, ни возможностей создать такое оружие, он усмехнулся и сказал вещь нелепую: «Раз нельзя, то и не надо. Пусть они делают. Мы пойдем другим путем».
Нет, это не было нелепицей, теперь-то она это понимает. Это был гениальный план. И часть того пути, о котором он говорил, она прошла вместе с ними.
Странно — погорели все, даже милейший осторожнейший Петр Павлович был выслан через месяц после их с Деткой отъезда, Луиза со своим Виталенькой уезжали в спешке в сорок четвертом, через девять лет казнили Юлиуса и Этель, а Сергей Николаевич мирно доживает свой долгий век на маленькой ферме в Вермонте. Это Луиза сказала на поминках по Виталеньке. Тогда ударились в воспоминания.
Даже у Бобби были крупные неприятности. Но это потом, а в сорок третьем он был уже большим боссом, женился на другой красавице, Луиза с ней дружила, почти все время пропадал где-то в пустыне, и возлюбленная коммунистка очень осложнила бы его жизнь. Наверное, и осложнила.
Был такой Борис Паш, сын митрополита Русской православной церкви. Видела его несколько раз на приемах. Посольские остерегались даже близко к нему подходить, как к Вию. А к ней он подошел сам, расспрашивал, как идут дела в Комитете, но так, по-светски дежурно, хотя Луиза потом просила вспомнить каждое слово. Ерунда! Она видела по его глазам, что нравится ему, нет, все-таки спросил, поддерживает ли она отношения с ИХ землячкой миссис Майер. Она тогда очень удивилась.
— Я даже не знаю, где она. Последний раз мы виделись в сорок третьем, когда они приехали из Англии, а потом — только открытки к праздникам.
Луизу ужасно заинтересовал разговор о Лизаньке.
— Он не спросил, откуда открытки?
— Да нет. Весь разговор — четыре фразы, а потом он познакомил меня со своим батюшкой. Это ведь было на Пасху. Митрополит Фиофил — чудный старик. Говорили о необходимости примирения церквей, но он сказал, что после того, что сделали с Тихоном, это невозможно. Потом дал дельные советы, как теснее сотрудничать с его церковью. И действительно…
— Понятно. Значит, не спросил.
Но они-то с Луизой знали, как оказались Майеры в Америке. Луиза нашла очень важной просьбу Лизаньки помочь переехать к детям и попросила поговорить с Генрихом. Генрих с удовольствием согласился и даже нашел Руди работу, ведь он был консультантом «по кадрам», к его мнению прислушивались, даже какого-то бедного Дебая никуда не взяли, потому что Генрих метал против него громы и молнии (что было удивительно при его кротком характере), но, кажется, этот Дебай был лоялен к фашистам.
А Руди прибыл со своим любимым учеником — очкариком Отто, против него Генрих не возражал, Отто еще в тридцатом бежал от нацистов во Францию.
Этот Отто играл потом первую скрипку. Выяснилось это в пятидесятом, когда его разоблачили англичане, но потом он, кажется, отсидев свое, процветал на родине, в социалистической Германии. А Луизин Виталенька, бывший тоже далеко не последним человеком в тех делах, закончил свои дни скромным завхозом какого-то спортивного общества.
Господи, какой бред, какая несправедливость! В этой стране всегда «своя своих не познаша» и всегда процветают мерзавцы.
Снова приснился сон. Тот самый, повторяющийся в разных вариантах: поезд и беспамятство.
Она в вагоне-кафе. Сначала видит город, залитый солнцем. Район новых домов, окрашенных в желтый цвет. Прямые улицы. Потом станция. Станция под землей. Видит, как перед ее окном на перроне два каких-то непонятных существа (полулюди-полуобезьяны) ссорятся. Мелькают сине-желтые задницы. Что-то вроде драки. Слышна русская речь. Она торопливо выходит из вагона. Два непонятных существа уже дерутся вовсю.
Поезд трогается, она бежит к своему вагону, но дверь закрывается перед ней, и только сейчас она вспоминает, что на столике в баре кафе оставила свою маленькую черную сумочку со всеми документами. Она сначала не очень огорчена, уверена отчего-то, что сумочку не украдут, — ее возьмут официанты и сберегут, но, разговаривая с каким-то служащим вокзала (это происходит сразу же), понимает, что не помнит ничего: ни номера вагона, ни пункта назначения поезда, ни названия станции, с которой уехала. Страшно мучается, пытаясь вспомнить и понять, где находится.
Ей кажется, что уехала она из Нью-Йорка, но одновременно она знает, что это не так: станция отправления другая, и в ее названии есть латинские буквы А и Е. Но она не может вспомнить полного названия, а это обязательно надо сделать немедленно.
Она задыхается от страха…
Проснулась с бьющимся сердцем. Сон помнила отчетливо, особенно буквы А и Е.
А и Е! Вот откуда ужас и сердцебиение. Альбукерке! Маленький городок в Нью-Мексико. Была там только один раз по просьбе Луизы. Нет, попросил Петр Павлович. Нет, все-таки Луиза. Какой-то санаторий для легочников. Жила там две недели и каждую субботу и воскресенье ходила на площадь, ослепительно залитую солнцем. Там был маленький музей и собор времен испанского завоевания.
Трусила ужасно, хотя и делов всего-то — дождаться человека в сандалиях с одним оторванным ремешком и взять то, что он «забудет» на подоконнике. Смотрителями в музее были полусонные мексиканцы, которые к тому же часто сидели в тенечке на крыльце.
Когда на второе воскресенье в зал вошел человек в сандалиях с оторванным ремешком, она вместо страха почувствовала огромное облегчение.
Осточертели эта раскаленная дыра, убогий санаторий, тупость и нищета местной благотворительной организации.
Человек посмотрел на нее, как на стену, побродил по залам и ушел. И тут она увидела на подоконнике бумажный засаленный пакет, в каких из дешевых фаст-фудов берут еду домой. Зал был пуст. Она подошла, взяла пакет и опустила его в свою большую соломенную сумку.
Вот и все.
Интересно было бы рассказать этот сон Генриху. Конечно, без букв А и Е, назвать другие. Генрих любил выслушивать ее сны. Он считал, что никто и ничто не исчезает. Отсюда — предчувствия, сны. Куда-то все девается, значит, пустоты нет.
И, как всегда, из «Фауста»:
- Зато в понятье вечной пустоты
- Двусмысленности нет и темноты…
— Пустоты нет. Пустота не может быть пустой. В пустоте должна быть энергия, энергия космического вакуума. Как жаль, что ты не знаешь квантовой механики! Я хочу ввести новое понятие — лямбда-член. Это отрицательная энергия вакуума. Это космогонический член….
«Дома я слушаю про космогонию, и здесь. Какое-то наваждение!»
Но, когда он вернулся из Филадельфии, измученный, в глубокой депрессии, и рассказал, что там произошло, она ужаснулась.
— «Ты с дьяволом самим на ты»!
— Может быть. Поэтому я никому не оставлю последние свои расчеты. Человечеству будет проще жить без них. Но тебе я хочу сказать вот что: наши отношения — это тоже прорыв в иное измерение. И эту тайну я тоже унесу с собой.
Что он имел в виду? Этого не узнать никогда. Но ведь утром в апреле пятьдесят пятого она отчетливо услышала произнесенное по-немецки его голосом «Агте!»
Бедняга! О ком он это сказал в свою последнюю минуту? О себе? О ней?
А после Филадельфии он рассказал вот что…
Но сначала появились люди в военно-морской форме. Ухоженные, хорошо кормленные, великолепно промытые, с отличной выправкой и очень любезные. Один даже подарил Генриху чудесный набор для морского офицера: в белом мягком несессере лежали мочалка из настоящей морской губки, очень удобная щетка для спины (с натуральной щетиной) и прекрасное лавандовое мыло. Всю эту красоту Генрих передарил ей — он не любил пользоваться новыми вещами.
Генрих по-мальчишески похвастался, что его пригласили консультантом в Военно-морские силы.
— Ты же не любишь военных, — удивилась она, — чего ты радуешься?
— Да, не люблю. В детстве я даже заревел, увидев первый раз солдат, но здесь — наука, чистая наука.
Перед его поездкой то ли в Филадельфию, то ли в Норфолк она решила воспользоваться моментом и подстричь его.
— Нет, — твердо ответил он, — еще рано.
— Но ты же все-таки будешь посещать официальные учреждения. Давай, чуть-чуть.
— Не настаивай. Даже военно-морское ведомство не заставляет меня стричься по-флотски.
Да, по-флотски стричься не заставляли, но то, чем он вместе с ними занимался, повергло его то ли в депрессию, то ли в глубочайшее уныние.
Обычно, вернувшись откуда-нибудь, он подробно и весело рассказывал о том, что видел, с кем разговаривал, и всегда со смехом, с забавными подробностями. А тут — молчание или односложные ответы.
Она понимала — приставать не надо, пройдет время и расскажет все сам. Он не умел жить, не поделившись с ней всем, из чего состояло его бытие.
И однажды, когда она ждала его в самой красивой и самой старой части университета, — на крыльце Нассау-холла возле двух каменных тигров, она почему-то подумала, что именно сегодня он расскажет о своей поездке: выйдя из здания на крыльцо, Генрих как-то странно посмотрел на изваяния и хмыкнул.
Она иногда заходила за ним в институт, и они вместе возвращались домой по краю поля для гольфа, мимо озера, по темным аллеям огромных каштанов.
На полпути присаживались на скамью, и он с наслаждением выкуривал сигарету. Доктор Баки запретил ему курить, но она знала, что, если ему приспичит, может поднять окурок с земли, поэтому всегда брала для него одну-две его любимые «Ларк». Сама курила крепкие «Пэлл-Мэлл».
И в тот раз сели на удивительно удобную скамью, украшенную табличкой с именем дарителя.
Он затянулся с наслаждением и, прищурившись, смотрел, как по стволу гоняются друг за другом маленькие белки. Вверх-вниз, вверх-вниз.
— Когда я умру, ты поставь от моего имени скамейку, только не вешай табличку.
— Хорошо. Поставлю. Покажи где.
— Да хоть на той аллее, что ближе к озеру. Или нет, где-нибудь неподалеку от тигров, они ведь нравятся тебе?
— Очень нравятся.
— Ну вот, будешь сидеть, любоваться семейством кошачьих и вспоминать меня. Помнишь, я как-то говорил тебе, что коты уходят в параллельный мир.
— Да. Ты в этом подозреваешь Тигрика.
— Не смейся. Прорыв в иное измерение вполне реален, говорю тебе как свидетель. Для этого надо создать искривление пространства и замкнуть его в гравитационный коллапс. Сфера Шварцшильда, или «черная дыра», а может быть, целая вселенная, — параллельный мир. Я — плохой ученый, но я отличный толкователь того, на что наткнулись другие. Так и здесь, я сделал расчеты, только расчеты — и получилось, что можно создать электромагнитное поле такой напряженности, при которой световые лучи свернутся в кокон. И тогда объект не виден ни для приборов, ни для человека. Он уходит в «черную дыру».
— Я ничего не поняла, кроме одного: ты плохой ученый. И еще: «Ты с дьяволом самим на ты»…
— Да, я плохой. Может быть, я даже преступник. Но это все от любопытства, мне нужно с помощью одного-единственного уравнения описать взаимодействие трех фундаментальных сил: электромагнитных, гравитационных и ядерных. Разгадать задачку Бога, ведь все связано, и все подчинено его замыслу.
— И эта страшная «черная дыра» тоже? Значит, в нее может попасть каждый?
— Ну нет. Туда можно попасть только «проколов» пространство мощным энергетическим воздействием. Для этого нужен генератор невидимости, и он есть. Ты читала про «Воздушный корабль» и «Летучего голландца», это старые истории, но теперь я не могу их называть мифами, потому что в Филадельфии есть эсминец «Элдридж». Он исчез на глазах очевидцев, но след от него был виден. А потом он возник с полубезумным экипажем. Люди как бы замерзли, выпав из реального времени, а те, кто сошел на берег, растаяли на наших глазах. Я думаю, что таким же будет воздействие ядерного взрыва, — выпадение живого существа из времени.
— Ну а те, что остались на корабле, что с ними дальше произошло?
— Они выпали из жизни на несколько суток, а потом — как ни в чем не бывало, но те сутки как бы были вычтены из их жизни. То же будет и после ядерного взрыва.
— Какой-то Конан Дойл, «Затерянный мир». Если бы это рассказал не ты, я бы не поверила. Но я не понимаю еще вот чего: ты всегда говорил, что тебе нужен только клочок бумаги и карандаш, а тут эсминцы, генераторы, матросы…
— Забудь. Выбрось из головы. Ты права, мне действительно нужен только клочок бумаги, карандаш и… ты. Ты сказала, что я «с дьяволом самим на ты», а я отвечу тебе словами того же автора: «До ангелов я от чертей дойду путем гипотез». Знаешь, с кем я работаю? С русским — Джорджем Гамовым. Он талантливый и веселый, любит пороть чепуху. Они с женой пытались убежать из Советского Союза на лодке и приплыли, видимо, в то место, где высадились когда-то аргонавты, в Грузии, а думали, что это Турция, и их не выдал пастух по имени Ясон, хотя понял, что они задумали и как промахнулись в темноте ночи. Наверное, про Ясона выдумка, но здорово. Давай целоваться здесь и прикидываться, что нам восемнадцать.
— Нельзя. Кто-нибудь увидит, и завтра только и будет разговоров.
— А тебе не хочется иногда притвориться сумасшедшей?
— Еще как хочется!
— Давай притворяться.
— Ничего не выйдет. Эстер нас быстро выведет на чистую воду.
— Да, выведет, она это умеет. Она все приводит в порядок. Знаешь, когда она пришла первый раз, я был болен и очень слаб. У нее был такой испуганный вид, что я, чтоб развеселить ее, сказал: «Перед вами труп немолодого младенца», а она так серьезно и внимательно на меня посмотрела…