Чужие сны и другие истории (сборник) Ирвинг Джон

Первые публикации произведений, вошедших в эту книгу

«Спасая Пигги Снида» («Trying to Save Piggy Sneed») — «Нью-Йорк таймс бук ревью» (The New York Times Book Review), 22 августа 1982 г.

«Воображаемая подружка» («The Imaginary Girlfriend») — журнал «Ньюйоркер» (The New Yorker), осенью 1995 r. опубликован фрагмент.

«Мой обед в Белом доме» («Му Dinner at the White House») — «Сэтердей найт» (Saturday Night), февраль 1993 г.

«Внутреннее пространство» («Interior Space») — «Фикшн» (Fiction), том 6, № 2, 1980 г.

«Словоизлияния Бреннбара» («Brennbars Rant») — «Плейбой» (Playboy), декабрь 1974 г.

«Пансион “Грильпарцер”» («The Pension Grillparzer») — «Антеус» (Antaeus), зима 1976 г.

«Чужие сны» («Other Peoples Dreams») — сборник «Last Nights Stranger: One Night Stands & Other Staples of Modem Life» под редакцией Пэт Ротгер, вышедший в издательстве А & W (1982).

«Утомленное королевство» («Weaiy Kingdom») — «Бостон ревью» (Boston Review), весна — лето 1968 г.

«Почти в Айове» («Almost in Iowa») — «Эсквайр» (Esquire), ноябрь 1973 г.

«Король романа» («The King of the Novel») — «Нью-Йорк таймс бук ревью» (The New York Times Book Review), первая публикация, гораздо короче настоящей (25 ноября 1979 г.); в нынешнем виде — как предисловие к роману Диккенса «Большие надежды», изданному «Бантам классик» (Bantam Classic) в 1986 г.

«Предисловие к “Рождественской песни”» («Аn Introduction to A Christmas Carol») — впервые появилось в несколько измененном виде и под заголовком «Их верный друг и слуга» («Their Faithful Friend and Servant») в «Глоб энд мейл» (The Globe and Mail) 24 декабря 1993 г.; в нынешнем виде — в сборнике «Рождественская песнь» («А Christmas Carol»), изданном «Модерн лайбрери» (Modem Library) в 1995 г.

«Гюнтер Грасс: король торговцев игрушками» («Gnter Grass: King of the Toy Merchants») — «Сэтердей ревью» (Saturday Review), март 1982 г.

ВОСПОМИНАНИЯ

Спасая Пигги Снида

Хотя написанное здесь и относится к воспоминаниям, прошу понять: все воспоминания писателя, наделенного хорошим воображением, недостоверны. Память автора художественных произведений — особенно несовершенное хранилище подробностей. Мы, писатели, всегда можем придумать более «удачные» детали, чем те, которые в состоянии вспомнить. Произошедшее на самом деле редко воспринимается как действительно случившееся; чаще всего правдивым считается то, что могло бы или должно было бы произойти. Полжизни я занимаюсь пересмотром событий прошлого, и занятие это протекает практически в одном и том же русле, перемены весьма незначительны. Писательское ремесло — это вечные попытки добиться гармонии между тщательным наблюдением и изощренным воображением событий, которых вам не довелось увидеть собственными глазами. Остальное — суровая, но необходимая работа с языком произведения. У меня — это создание и переделывание фраз до тех пор, пока они не обретут естественность хорошего разговора.

Учитывая вышесказанное, думаю, я стал писателем благодаря хорошим манерам моей бабушки и в особенности — благодаря умственно отсталому сборщику пищевых отходов, к которому бабушка относилась с неизменной вежливостью и добротой.

Моя бабушка — старейшая из ныне живущих выпускниц колледжа Уэллсли, в свое время она имела высший балл по английской литературе. Сейчас она живет в доме престарелых, и память ее слабеет. Бабушка уже не помнит сборщика пищевых отходов, благодаря которому я стал писателем, но хорошие манеры и доброжелательность по-прежнему при ней. Когда в ее комнату забредают другие старики — по ошибке, а может, приняв бабушкину комнату за свое жилье, — бабушка всегда говорит: «Дорогая моя (или: дорогой мой), вы никак заблудились? Вам помочь найти комнату, в которой вы рассчитывали оказаться?»

Я жил в бабушкином доме почти до семи лет, и потому она всегда называла меня «мой мальчик». В общем-то я являлся ее единственным мальчиком, поскольку бабушка имела трех дочерей, но у нее не было ни одного сына. Сейчас, когда я приезжаю к ней и наступает время прощаться, мы оба сознаем, что она ведь может и не дожить до моего следующего визита. Поэтому бабушка всегда говорит:

— Дорогой, возвращайся поскорее. Ты же знаешь, ты — мой мальчик.

Этим бабушка подчеркивает, что она для меня — больше чем просто бабушка.

Хотя бабушка и имела высший балл по английской литературе, она без особого удовольствия читала произведения «ее мальчика». Фактически она прочла только самый первый роман и на этом закончила знакомство с моим творчеством. Бабушке не понравились ни язык, ни сюжет романа. Это было не столько ее собственное суждение, сколько мнение, почерпнутое из прочитанного о других писателях. Она пришла к выводу, что по мере моего взросления писательский язык и выбор тематики деградировали. Бабушка решительно отказалась читать последующие четыре романа (мы оба решили, что так будет лучше). Вместе с тем она очень гордится мною. Правда, я никогда не пытался копнуть глубже и выяснить, чем именно она гордится. Возможно, тем, что я вырос, или тем, что остался «ее мальчиком». Вообще же я ни разу в жизни не столкнулся с ее равнодушием ко мне. Я всегда чувствовал, что бабушка меня любит.

Улица, на которой я рос, называлась Фронт-стрит, а город — Эксетер. Это в штате Нью-Гэмпшир. В годы моего детства по обеим сторонам улицы росли вязы. Потом их не стало. Вязы погубила не какая-то древесная болезнь, а два урагана, обрушившиеся на Эксетер один за другим. Это было уже в пятидесятые годы. Уничтожив деревья, ураганы придали улице более современный облик. Первым атаковал ураган с женским именем Кэрол, существенно ослабив корни деревьев. Следом налетела Эдна, которая и свалила вязы. Бабушка потом частенько поддразнивала меня, выражая надежду, что «женские» стихии заставят меня уважать женщин.

Фронт-стрит времен моего детства была улицей сумрачной и прохладной даже в летние дни. Задние дворы не имели заборов. Собаки бегали, где им заблагорассудится, и нередко попадали в беду. Бакалейными товарами нас снабжал торговец по фамилии Поджо. Другой человек — его фамилия была Страут — привозил лед для бабушкиного ледника (бабушка до самого конца противилась электрическим холодильникам). Мистер Страут не пользовался расположением соседских собак: возможно, им не нравилось, что он гонялся за ними, размахивая щипцами для льда. Ребятня с Фронт-стрит никогда не досаждала мистеру Поджо. Думаю, потому, что он разрешал нам болтаться возле своего магазина и даже заходить внутрь. Я не помню, чтобы он грозился кого-то отшлепать или надрать уши. Мистера Страута мы не задевали по другой причине. Щипцы для льда были большими и тяжелыми, а его неописуемая ярость по отношению к собакам очень легко могла перекинуться на нас. Зато сборщик пищевых отбросов был идеальной мишенью: ни угроз, ни агрессии, и потому мы приберегали силы для насмешек и издевательств над ним. Добавлю, что досаждали мы ему не только словами.

Звали его Пигги Снид. Не припомню, чтобы мне доводилось встречать кого-либо еще, от кого воняло бы столь же отвратительно, как от него. Исключение составляет, пожалуй, труп уличного бродяги, на который я набрел в Стамбуле. И в самом деле, нужно превратиться в смердящий труп, чтобы зловонием затмить Пигги Снида. Во всяком случае, мальчишки с Фронт-стрит считали его самым зловонным существом в мире.

Оснований называть его Пигги[1] было более чем достаточно, хотя странно, что никто из нас не попытался придумать ему более оригинальное прозвище. Возможно, в этом не было необходимости, поскольку вся жизнь Пигги вращалась вокруг свиней. Начнем с того, что жил он на свиноферме. Он выращивал свиней, убивал их и, что важнее всего, — жил вместе со свиньями. Никакого отдельного дома или даже лачуги у Пигги не было. Только свиной хлев. Внутри хлев был разделен на несколько загонов. В одном стояла железная дровяная печь. Этим комфорт жилья Пигги Снида исчерпывался. Мы представляли, ак холодными зимними вечерами все обитатели хлева толклись возле печки, служа источниками дополнительного тепла для Пигги. Естественно, от него могло пахнуть только свиньями.

Ввиду уникального умственного дефекта и по причине тесного соприкосновения с четвероногими друзьями Пигги усвоил явно поросячьи звуки и жесты. Когда он открывал бак с отходами, его поза напоминала стойку голодной свиньи, подрывающей дерево. Пигги щурил красные глазки, морщил нос (нос в это время становился похожим на рыло), а на загривке появлялись розовые складки. Бледная растительность на подбородке никоим образом не напоминала бороду — это была настоящая щетина! Невысокого роста, коренастый, Пигги отличался изрядной силой. Он взваливал пищевые баки на спину и опрокидывал их содержимое в дощатый кузов грузовика. В кузове, предвкушая угощение, всегда похрюкивали несколько свиней. Возможно, в разные дни он брал с собой разных свиней. Вероятно, эти поездки служили чем-то вроде награды за хорошее поведение, поскольку счастливцы получали возможность лакомиться немедленно и не ждать, пока Пигги привезет отбросы на ферму. Он собирал только пищевые отбросы, проявляя полное равнодушие к бумаге, пластмассе и металлу. Пигги интересовало лишь то, что годилось в пищу свиньям. Его работа отличалась особой избирательностью. Ему и платили только за вывоз пищевых отходов. В детстве нам казалось, что Пигги питается одной свининой. Если он ощущал голод (так думали мы), он закалывал свинью и съедал ее целиком. «Поросенка съест за один присест» — такой была одна из наших дразнилок, адресованная Пигги.

Но самой «свинской» его особенностью было неумение говорить. Умственная отсталость либо лишила его человеческой речи, либо помешала овладеть языком людей. Пигги Снид не говорил. Он хмыкал, визжал и хрюкал, то есть воспроизводил все звуки, которым научился у свиней.

Мы, мальчишки с Фронт-стрит, любили подкрадываться к нему, когда он опрокидывал баки в кузов грузовика, устраивая пир своим хрюшкам. Мы стремились застать его врасплох, вылезая отовсюду. Кто продирался сквозь кусты, кто выползал из-под крыльца. Мы прятались за стоявшими машинами, за гаражами и под навесами погребов. Главным достижением было окружить Пигги со всех сторон (но не вплотную) и заорать во всю мощь:

— Пигги! Пигги! Пигги! Пигги! Хрю-хрю! Иииии!

И всякий раз Пигги вел себя как испуганный поросенок, готовый бежать сломя голову. Нас поражало, что пугался он всегда, словно у него отсутствовала память. Он визжал и хрюкал, как визжат и хрюкают свиньи, которых ловят, чтобы зарезать.

Мне не воспроизвести звуки, вырывавшиеся из глотки Пигги. Могу сказать только, что они здорово нас пугали, заставляя кидаться врассыпную. Но потом страх слабел, и нам было не дождаться, когда Пигги приедет снова. Он приезжал дважды в неделю. Шикарное развлечение! И почти каждую неделю моя бабушка платила ему за вывоз отходов. Она шла к его грузовику, к тому самому месту, где мы застигали Пигги врасплох, заставляя визжать и хрюкать.

— Добрый день, мистер Снид! — громко и отчетливо приветствовала его бабушка.

От этих слов Пигги Снид мгновенно начинал вести себя, как ребенок. Суетился, становился застенчивым, движения делались еще уродливее и неуклюжее. Однажды он прикрыл лицо руками. Тыльные стороны ладоней были облеплены кофейной гущей. В другой раз Пигги с такой поспешностью попытался отвернуться от бабушки, что не устоял на ногах и рухнул на землю.

— Я так рада видеть вас, мистер Снид, — обычно говорила бабушка, словно не замечая исходившего от Пигги зловония, — Надеюсь, сегодня дети не были грубы с вами. Между прочим, вы вовсе не обязаны терпеть их грубости. Думаю, вы это знаете.

Затем бабушка вручала Пигги деньги и заглядывала сквозь щели внутрь кузова, где свиньи с угрожающим похрюкиванием атаковали объедки.

— Какие красивые свинки! — восклицала бабушка. — Мистер Снид, все эти свиньи — ваши? Вы привезли с собой новых? Или это те же самые, что были на прошлой неделе?

Однако, невзирая на искренний интерес бабушки к свиньям, она была не в состоянии вытянуть из Пигги ни одного человеческого слова. Он вертелся вокруг нее, как маленький восторженный поросенок. Он понимал, что бабушка хвалит его свиней, и ему было не скрыть своей животной радости. Более того, она хвалила (причем искренне) и его самого. От переполнявших его чувств Пигги тихонько повизгивал.

Потом бабушка возвращалась домой, а Пигги начинал разворачивать грузовик, чтобы тронуться в обратный путь. И здесь мы, сорванцы с Фронт-стрит, не упускали случая вторично напугать его и хрюшек. Восторг Пигги сменялся яростным визгом. Испуганные свиньи вопили еще громче.

— Пигги! Пигги! Пигги! Пигги! Хрю-хрю! Иииии!

Он жил в Стратсме, в восьми милях от Эксетера, на дороге, ведущей к океану. Я уже говорил, что я жил с бабушкой до семи лет и накануне своего семилетия вместе с родителями выехал из бабушкиного дома. Мой отец преподавал в закрытой школе для мальчиков, и нам предоставили жилье на территории Академии (так называлась эта школа). Теперь наши пищевые отходы, равно как и прочий мусор, собирали мусорщики, нанятые школой.

Здесь мне хотелось бы написать, что я стал старше и осознал (с сожалением) всю степень своей детской жестокости, а потому решил вступить в какую-нибудь благотворительную организацию, заботящуюся о людях вроде Пигги Снида. Нет, это было бы ложью. Неписаные законы маленьких городов просты и всеобъемлющи: если в таких городах допускаются многочисленные виды безумия, то многочисленные виды жестокости там просто игнорируются. Пигги Снида терпели. Ему позволяли быть самим собой и жить, как свинья. Его терпели, как безобидное животное. Его даже поощряли быть свиньей. Но никому и в голову не пришло бы ограждать его от нападок детей.

Конечно же, став старше, мы — мальчишки с Фронт-стрит — поняли: Пигги страдает редкой формой умственной отсталости. Постепенно мы узнали и о том, что он попивает. Грузовик с дощатым кузовом, воняющий свиньями, отходами и чем-то худшим, нежели отбросы, ездил по улицам Эксетера все годы, пока я рос. Пигги позволяли заниматься этим делом, позволяли вывозить порции зловония и опорожнять кузов грузовика на его зловонной ферме близ Стратема. Тоже нашли город — Стратем! Есть ли в жизни небольшого городка что-либо более провинциальное, чем тенденция презирать обитателей совсем мелких городишек? Стратем не шел ни в какое сравнение с Эксетером (и не только потому, что был меньше).

Робертсон Дэвис[2] в своем романе «Пятый персонаж» так написал о жителях Дептфорда: «Мы были серьезными людьми, ничего не пускавшими на самотек и никоим образом не считавшими себя обделенными по сравнению с жителями крупных городов. Однако мы с презрительным любопытством смотрели на Боулс-Корнерс — городишко в четырех милях от нас, население которого составляло всего полторы сотни. В нашем понимании это было безнадежное захолустье, из которого не выбраться».

Для нас, мальчишек с Фронт-стрит, Стратем был, как Боулс-Корнерс, «безнадежным захолустьем». Когда мне исполнилось пятнадцать, я перешел учиться в Академию Филипса — заведение с давней историей и высокой репутацией. Со мною вместе учились парни из Нью-Йорка и даже из Калифорнии. Сейчас я просто удивляюсь, до чего это возвысило меня в собственных глазах, одновременно сделав Стратем еще более безнадежным захолустьем. На волне собственной значимости я вступил в добровольную пожарную команду Стратема. Сейчас я уже не помню всех обстоятельств этого шага, помню лишь, что в Эксетере добровольной пожарной команды не было. Думаю, здесь тушением пожаров занимались профессиональные пожарные. Кстати, я был не единственным жителем Эксетера, пополнившим ряды стратемских пожарных-добровольцев. Наверное, мы настолько презирали жителей Стратема, что не верили в их способность защитить свои жилища от огня.

Учеба в Академии была размеренной и однообразной, поэтому мое самолюбие приятно щекотала мысль о принадлежности к пожарной команде. Пожар мог произойти в любое время суток, но особенно драматично это выглядело поздним вечером. Любой телефонный звонок отзывался у меня в сердце воем пожарной сирены. Я сравнивал его с сигналом пейджера в кармане врача, преспокойно играющего в сквош. Люди на корте вздрагивали от неожиданности, а врач бросал ракетку и мчался в больницу, где срочно требовалось его присутствие. Принадлежность к добровольной пожарной команде придавала мальчишкам с Фронт-стрит значимости в собственных глазах. Повзрослев всего чуть-чуть, мы ощущали себя взрослыми по занимаемому положению, а такое ощущение юнцам может дать только опасное дело.

Между тем за годы, проведенные в статусе огнеборца, я не спас из огня ни одного человека. Скажу больше, мне не довелось спасти даже чью-нибудь кошку или собаку. Я не задыхался в дыму, не получал ожогов, не видел, как кто-то, выпрыгивая из горящего дома, падал мимо спасательного брезента. Самым серьезным испытанием для меня стал лесной пожар, и то лишь один. В эпицентр пожара нас не допустили. Единственную «боевую травму» нанес мне мой же товарищ по пожарной команде. Он не глядя швырнул ручной насос в кладовку, где я в то время разыскивал свою бейсболку. Насос ударил мне по носу, вызвав трехминутное кровотечение.

Иногда на побережье, в районе Хэмптон-Бич случались довольно крупные пожары. Так, однажды, по слухам, какой-то безработный саксофонист, нарядившись в розовый смокинг, поджег тамошнее казино. Но о нас вспоминали в последнюю очередь. Если случался пожар восьмой или десятой степени, нас звали, скорее, поглазеть, а не на подмогу. Нельзя сказать, чтобы в Стратеме вообще нигде ничего не горело, однако когда спохватывались, тушить было либо бесполезно, либо уже нечего. Помню, как-то мистер Скалли — он занимался проверкой показаний электросчетчиков — поджег свою машину, залив в карбюратор водку. Машину спасти не удалось, а сам владелец растерянно бормотал, что она не заводилась, вот он и вспомнил чей-то совет. В другой раз на ферме Гранта загорелся хлев, но еще до нашего приезда оттуда успели вывести всех коров и вынести большую часть сена. Нам оставалось лишь поливать из шлангов пространство вокруг ярко пылающего хлева, чтобы искры не перекинулись на другие постройки и жилой дом.

И все же пожарное снаряжение: ботинки, тяжелая прочная каска (с выведенным личным номером), блестящий черный плащ (не говоря о собственном топорике!..) были не только приятными вещами, но и символами взрослой ответственности в мире, где нас пока еще считали сопляками и не разрешали выпивать.

Как-то вечером нас вызвали на пожар в летнем доме близ побережья (потом мы узнали, что виноваты детишки: они заправили газонокосилку жидкостью, которой разжигают брикеты для барбекю). Мы выехали на настоящей пожарной машине с выдвижной лестницей и баграми. Очень скоро мы нагнали вонючий грузовик Пигги Снида. Грузовик ехал медленно, и по его вихлянию мы сразу поняли, что Пигги где-то крепко глотнул. Все его отличие от разлегшегося на дороге борова заключалось лишь в том, что он сидел за рулем. Ему, как и борову, было ровным счетом наплевать, что мы спешим выполнить наш гражданский долг.

Мы запустили сирену и отчаянно сигналили фарами. Интересно, кем мы ему показались? Может, кораблем инопланетной цивилизации свиней, свалившимся из космического пространства? Алкоголь притушил все его скромные мыслительные способности. Сейчас за рулем вонючего грузовика сидела настоящая свинья. Только возле поворота к своему хлеву он соизволил уступить нам дорогу. Мы не смогли промчаться на полном ходу. Мы проползли мимо грузовика. В этот момент мы снова почувствовали себя мальчишками с Фронт-стрит и дружно заорали:

— Пигги! Пигги! Пигги! Пигги! Хрю-хрю! Иииии!

Среди орущих голосов я узнал и свой голос.

В том месте по обеим сторонам дороги росли деревья, и нам пришлось нагибать головы и зажимать носы, проезжая мимо грузовика Пигги. Потом зловоние отбросов смешалось с вонью топлива в развороченной газонокосилке (дом уцелел, дети тоже). Вскоре соленый ветер, дувший с океана, избавил нас от всех запахов.

На обратном пути, когда мы проезжали мимо свинофермы, нас удивил необычно яркий свет керосиновой лампы в хлеву Пигги Снида. Итак, он благополучно добрался домой. А сейчас чем занят? Может, читает? Мы шумно обменивались догадками, а потом, незаметно для себя, вдруг начали повизгивать и похрюкивать. Мы пытались говорить с Пигги на его животном языке.

Зимней ночью, когда загорелся его хлев, нас это очень удивило.

Стратемские пожарные-добровольцы привыкли считать покосившийся хлев некой вонючей достопримечательностью на дороге между Эксетером и побережьем. Летом зловоние ощущалось сильнее и обязательно вызывало у нас стоны и восклицания. Зимой оно слабело, и мы в основном созерцали дым, поднимающийся над трубой печки. Почему-то дым шел не струйкой, а облачками (вероятно, по причине забитого дымохода). Из открытых загонов ему вторили облачка пара. Там на унавоженном снегу резвились свиньи, попыхивая, словно живые печки. Пожарная сирена разрушала поросячью идиллию, заставляя животных метаться по загону. По вечерам, возвращаясь с очередного пожара (на котором чаще мы присутствовали в качестве зрителей), мы не могли отказать себе в удовольствии запустить сирену на полную мощь. Мысленно мы красочно представляли панику, поднимавшуюся в хлеву: мечущихся, орущих свиней и визжащего Пигги. Нам казалось, что Пигги пытается загородиться свиньями как живым щитом.

Нам позвонили с соседней фермы. Узнав, что горит хлев Пигги Снида, мы пришли в какое-то странное, тупое неистовство, предвкушая забавное зрелище. Мы понеслись, включив фары и запустив сирену. Нам было весело. Мы рассказывали шутки о свиньях и придумали целую историю о том, с чего начался пожар. Пигги решил устроить вечеринку, пожертвовав одной из свиней, чтобы было чем угощаться. А пока она жарилась на вертеле, он танцевал, но почему-то с боровом. Свиноматка, с которой он обычно танцевал, страшно на него обиделась. Еще один поросенок, хлебнув виски, поджарил себе хвостик, прислонившись к печке…

Когда мы подъехали, нам стало не до шуток. Увиденное не тянуло даже на очень скверную вечеринку. Перед нами полыхал самый крупный пожар, какой доводилось видеть не только мальчишкам с Фронт-стрит, но и взрослым добровольцам.

Казалось, жестяные крыши низеньких сарайчиков, примыкавших к хлеву, либо взорвались, либо расплавились. Хлев был деревянным, и все, что находилось внутри, относилось к горючим материалам: дрова, сено, восемнадцать свиней и Пигги Снид. Канистра с керосином тоже внесла свой вклад. Слой навоза в загонах был высотой не менее двух футов.

— Ну и пекло. В таком и дерьмо сгорит, — сказал мне один из взрослых пожарных.

Пекло мы ощутили еще на подъезде и забеспокоились. Совсем недавно мы сменили шины и заново покрасили свою машину.

— Воду понапрасну не тратить, — распорядился командир пожарного расчета.

Мы побрызгали придорожные деревья и лесок, что начинался почти сразу за хлевом. Ночь была тихая и отчаянно холодная. Деревья тут же покрылись льдом, стволы отозвались треском. Командир решил не предпринимать никаких действий, пока огонь не начнет стихать сам собой. Растаскивать стены баграми — лишь создавать угрозу для леса.

Если бы это был выдуманный рассказ, я бы написал, что мы слышали предсмертные визги свиней и удары их копыт, а потом — ужасающие звуки лопающихся кишок. Однако к моменту нашего приезда единственным звуком был треск горящего дерева. Все предшествующие звуки мы могли лишь представить или придумать.

Вот вам урок для писателя: выдуманные звуки могут быть самыми отчетливыми и громкими. А в реальности, когда мы подъехали, даже шины на грузовике Пигги Снида успели лопнуть и сгореть, не говоря уже о бензобаке. Бензобак взорвался и теперь был вплавлен в ветровое стекло. Поскольку мы ничего не видели, нам оставалось лишь гадать, в какой последовательности все происходило.

Если стоять слишком близко от горящего хлева, можно опалить ресницы, а неизбежные в таких случаях слезы нагреются почти до кипения. Если встать подальше, закоченеешь на ночном морозе. Поливая деревья, мы превратили в каток целый участок дороги. Где-то около полуночи проезжавшая легковушка заелозила на льду и ее откинуло на обочину. Из автомобиля выскочил мужчина в теплой куртке и шапочке с эмблемой «Тексако». Он попросил, чтобы мы тросом вытащили его обратно на дорогу. Мужчина был заметно выпивши. В машине сидела совсем молодая женщина, годившаяся ему в дочери (может, она и была его дочкой).

— Эй, Пигги! — заорал мужчина, заметив пожар. — Если ты все еще там, ты просто глупая задница! Вылезай немедленно!

Мы вытащили его машину, посоветовав не слишком гнать по такой дороге. До двух часов ночи единственным звуком по-прежнему оставался треск горящего дерева. В два часа гнусаво лязгнула жестяная крыша. Сейчас она больше напоминала вспоротую крышку консервной банки. Вскоре крыша с тихим шелестом упала на растаявший снег. К трем часам покосились и рухнули все стены. Вокруг пожара образовалось озерцо. Талая вода текла к огню и постепенно его гасила.

Хотите знать, чем там пахло? Пахло пеплом. Пахло летом… точнее, печеный навоз отчасти вернул летнее зловоние. Нам казалось, что наши носы улавливают запах жареной свинины, но не помню, чтобы я действительно ощущал этот запах.

За час до рассвета бывалые пожарные (то есть взрослые мужчины) сказали, что съездят в город выпить кофе. А мы (мальчишки) останемся нести вахту. Еще они сказали, что мы, наблюдая за настоящим пожаром, можем почерпнуть немало ценного, чего не найдешь ни в каких руководствах по пожаротушению. Если у мужчин и мальчишек есть общее дело, мужчины всегда поступают так: делают то, что хотят, а остальное сплавляют мальчишкам, добавляя при этом разные правильные слова.

Когда взрослые пожарные вернулись, от них почему-то пахло не кофе, а пивом. Хлев догорал. Его тушили не мы, а талая вода, струйки которой соприкасались с пламенем, вызывая шипение. Едва начало светать, мужчины снова уехали — на этот раз завтракать. Кто-то из ребят сказал, что тоже не прочь перекусить. Ему ответили, что мы поступали хоть и на добровольную, но все же службу и должны научиться переносить трудности.

Они уехали. Мы остались. Кроме меня там было еще несколько ребят с Фронт-стрит. Вот тогда мы и начали. Сперва тихо.

— Пигги, Пигги, — позвал один из нас.

Возможно, это был я. Одна из причин, побудивших меня стать писателем, — стремление понять, что владеет людьми в такие моменты. А хороший ли это вкус или дурной — пусть о таких вещах спорят те, кто далек от писательского ремесла. Подобные оценки меня никогда не интересовали.

— Пигги! Пигги! Пигги! Пигги! Хрю-хрю! Иииии! — кричали мы.

Вот тогда-то я и понял: комедия — просто иная форма утешения. А потом я начал… свой первый рассказ.

— Дерьмово, — сказал я, поскольку стратемские пожарные-добровольцы каждую фразу начинали со слова «дерьмово».

— Дерьмово. И дерьмово потому, что Пигги Снида здесь нет. Пусть он и умственно отсталый, но абсолютной тупостью не страдает.

— А где он? — спросил кто-то из мальчишек, не обладавший столь ярким воображением. — Ясное дело: сгорел в хлеву. Вон и остатки его грузовика здесь.

— Поймите, ему осточертели свиньи, — продолжал я. — Он свалил из наших мест. Я знаю. Ему осточертело рыться в отбросах. Возможно, у него давно созрел план.

Можете называть это чудом, но я завладел вниманием мальчишек. Мне не понадобилось особых усилий. Представьте: долгая, утомительная ночь. Мы все устали и замерзли. Тут любой, у кого работает воображение и подвешен язык, смог бы завладеть вниманием стратемских добровольцев. Но этого мне было мало. Меня распирало желание превратить трагедию во что-нибудь более приятное.

— Держу пари: в хлеву не было и ни одной свиньи. Думаю, половину из них он просто съел. Другую половину продал, а деньги добавил к тем, что скопил для этого случая.

— Для какого случая? — спросил один из скептически настроенных ребят. — Если Пигги не было в хлеву, где же он тогда?

— Во Флориде, — ответил я. — Решил покончить со своим вонючим бизнесом.

Сказано это было с легкой небрежностью, как об известном факте.

— Оглянитесь вокруг! — крикнул я. — Говорю вам: он давно это задумал. Он специально не строил себе дом и не покупал ничего лишнего. Он скопил кругленькую сумму. Пигги поджег свиноферму, чтобы заставить нас подергаться. Вспомните, сколько раз мы заставляли дергаться его.

Мальчишки задумались. Здесь я говорил правду. Рассказу никогда не повредит немного правды.

Мои сверстники с Фронт-стрит топтались на месте и думали. И в этот «задумчивый» момент я впервые прибегнул к литературной правке. Я попытался сделать свою историю лучше и правдоподобнее. Мне было необходимо спасти Пигги Снида. Но что делать во Флориде тому, кто не может говорить? Я представил, что во Флориде с ее жарким климатом санитарные нормы жестче, чем в Нью-Гэмпшире. Вряд ли там допустят существование такой свинофермы. И потом, по моей версии, Пигги Снид решил навсегда завязать со сбором пищевых отходов.

— Мне думается, Пигги просто играл в умственно отсталого, — заявил я. — Он — не американец.

— А кто же? Папуас? — съехидничал кто-то.

— Скорее всего, европеец, — на ходу придумал я. — Это мы произносили его фамилию как Снид. А может, на самом деле она звучит не так. Говорят, он появился здесь перед войной. Тогда многие европейцы бежали в Штаты.

— Почему же он не научился говорить хотя бы на ломаном английском?

Вопрос грозил уничтожить мою сюжетную линию.

— Не знаю. Может, его здесь плохо встретили. Он убедился, что свиньи добрее людей. И решил вести себя так, будто не умеет говорить… Накопил денег и поехал… нет, он не во Флориду поехал, а прямиком в Европу.

— Молодец, Пигги! — крикнул кто-то.

— Держись, Европа! — подхватил другой.

На какой-то миг мы даже позавидовали Пигги, вырвавшемуся из тупости и одиночества, которые сопровождали его многие годы. Все было хорошо, пока не вернулись взрослые. Здесь моя сюжетная линия опять подверглась атаке.

— А Ирвинг считает, что Пигги Снид умотал в Европу, — заявил командиру расчета один из моих приятелей по Фронт-стрит.

— Правда, что он появился в наших краях перед войной? — спросил я у командира.

Тот глядел на меня, как на первый труп, найденный среди головешек.

— Нет, Ирвинг. Пигги Снид родился в Эксетере, — разрушил мой рассказ командир. — Насчет его отца неизвестно, а вот матерью была полоумная девица. Мало того, во время беременности ее еще сбила машина. Думаю, это тоже сказалось на Пигги. Он родился на Уотер-стрит.

Я прекрасно знал эту улицу. Уотер-стрит упиралась в Фронт-стрит неподалеку от бабушкиного дома.

«Значит, он уехал во Флориду», — подумал я.

Когда вы сочиняете историю, нужно всеми силами стремиться развивать ее в желаемом для вас направлении, которое приведет героя к хорошему (или плохому) концу. Но сюжет должен оставаться правдоподобным.

Постепенно угли остыли, и теперь по ним можно было ходить. Взрослые отправились на пепелище. Поиски — занятие для мужчин. Мальчишкам, как и прежде, досталось ожидание.

Через какое-то время командир подозвал меня к себе.

— Вот что, Ирвинг. Раз ты отправил Пигги Снида в Европу, тебя не затруднит вытащить отсюда это.

Мне не понадобилось много физических сил. Но понадобились сила воли, храбрость и все такое, чтобы поднять сморщенную обгоревшую фигурку, еще вчера бывшую живым человеком. Мертвый Пигги оказался совсем легким. Сначала я воспользовался длинным багром, затем коротким и уложил труп Пигги на брезент.

Потом мы нашли и всех восемнадцать сгоревших свиней. Но даже сейчас мне гораздо легче представить Пигги где-нибудь во Флориде, чем вызвать в памяти его сморщенный обугленный труп, который я своими руками вытаскивал из пепла.

Конечно же, я рассказал бабушке голую правду. Только утомительные факты.

— Бабуля, этой ночью Пигги Снид сгорел у себя в хлеву.

— Бедный мистер Снид, — вздохнула она и добавила с удивлением и глубокой симпатией: — Сколь ужасны обстоятельства, заставившие его прозябать в такой дикости!

Впоследствии я осознал: задача писателя — представлять себе возможное спасение Пигги Снида и одновременно устраивать для него огненную западню. Осознание наступило гораздо позже моих шестнадцати лет, но еще до того, как бабушка переселилась в дом престарелых. Тогда она еще помнила, кем был Пигги Снид. И вот как раз тогда она и спросила меня:

— Ну зачем, скажи на милость, ты стал писателем?

Как вы знаете, я был «ее мальчиком», и она волновалась за меня. Возможно, высший балл, полученный бабушкой по английской литературе, убедил ее: писательское ремесло творит беззаконие и сеет разрушение. И тогда я рассказал бабушке о всех событиях той ночи. Если бы мне хватило изобретательности, если бы я придумал какой-нибудь правдивый ход, то смог бы спасти Пигги Снида (в определенном смысле). По крайней мере, спас бы его для другого пожара, созданного мною самим.

Моя бабушка была настоящей янки и старейшей выпускницей колледжа Уэллсли, получившей высший балл по английской литературе. Однако заумные ответы, особенно на вопросы, касающиеся эстетики, ей не нравились. Ее покойный муж (и мой дед) занимался обувным бизнесом. Он делал то, в чем действительно нуждались люди, — обувь для защиты их ног. Но я продолжал гнуть свою линию. Я говорил бабушке, что для меня не прошло даром ее доброе отношение к Пигги Сниду. Ее доброе отношение в сочетании с беспомощностью Пигги, вызванной его состоянием… словом, в ту злосчастную ночь, когда случился пожар в хлеву, все это подхлестнуло мое воображение и так далее.

Бабушка резко оборвала мою тираду. В ее взгляде было больше сочувствия, чем недовольства. Она похлопала меня по руке и, покачав головой, сказала:

— Джонни, дорогой, ты избавил бы себя от многих бесплодных усилий, если бы чуть человечнее относился к мистеру Сниду, когда тот был жив.

Не сумев убедить бабушку в своих благих намерениях, я, по прошествии многих лет, вполне осознанно говорю: задача писателя — устроить пожар в хлеву Пигги Снида и потом пытаться его спасти. Снова и снова… до бесконечности.

«Спасая Пигги Снида» (1982)

От автора

Моя бабушка Хелен Бейтс Уинслоу умерла в Эксетере, штат Нью-Гэмпшир, всего за несколько дней до своего столетия. Незадолго до ее смерти мои воспоминания о Пигги Сниде были впервые напечатаны в «Нью-Йорк таймс бук ревью» двадцать второго августа тысяча девятьсот восемьдесят второго года. Возможно, вы знаете, что телепрограмма «Тудей», следуя сложившейся традиции, поздравляет всех граждан Соединенных Штатов, достигших столетнего возраста (при условии, что им известно о юбиляре). По просьбе матери я известил редакцию программы. Они знали о приближающемся бабушкином столетии. И вдруг, накануне этого великого события, тихо и почти целенаправленно… бабушка умерла. Подозреваю, что она просто испугалась грядущей шумихи. Возможно, бабушка считала свое столетие личным делом, которое больше никого не касается.

Позднее я использовал эти обстоятельства в своем романе «Молитва об Оуэне Мини» (1989), где действовала выдуманная мною бабушка Харриет Уилрайт. В романе столетие миссис Уилрайт приходилось на Хеллоуин. В нескольких интервью я подчеркивал: Харриет Уилрайт — самый автобиографический персонаж из всех, что встречаются в моих романах, а обстоятельства ее смерти максимально приближены к обстоятельствам смерти моей бабушки (точнее, к тому, как они мне представлялись). Теперь я понимаю: рассказ «Спасая Пигги Снида» стал началом «Молитвы об Оуэне Мини». Описание Харриет Уилрайт — это альтернативная концовка воспоминаний о моей бабушке. Думаю, будет вполне уместно привести здесь отрывок из романа.

«Моя бабушка ненавидела Хеллоуин. Это был один из пунктов, по которому она спорила с Богом. Бабушка не могла смириться с тем, что Бог позволил ей родиться в этот день. По ее представлениям, Хеллоуин придумали с целью поощрения непотребных настроений среди представителей низших классов. В этот день их подстрекали издеваться над состоятельными людьми, во всяком случае, в канун Дня всех святых бабушкиному дому под номером восемьдесят по Фронт-стрит всегда доставалось от их “шуточек”. Дом украшали туалетной бумагой, окна гаража щедро мазали мылом, фонарные столбы на подъездной дорожке забрызгивали из баллончика оранжевой краской, а однажды в прорезь для почты запихнули почти целую миногу. Оуэн подозревал, что все это — проделки трусливого почтальона Моррисона.

Сразу же после переселения в дом престарелых бабушка заявила, что пульт для переключения телевизионных каналов — сущее порождение сатаны. По ее словам, телевидение одержало окончательную победу над человеческими мозгами: теперь мозг можно было убивать, даже не вынуждая жертву вставать со стула.

Первым, кто обнаружил бабушку мертвой, был Дэн. В тот вечер он, как всегда, пришел навестить ее в доме престарелых в Грейвсенде. Дэн приходил и в воскресенье утром, чтобы почитать бабушке какую-нибудь воскресную газету.

Зайдя в комнату, Дэн увидел бабушку сидящей на постели. Казалось, она заснула, так и не выключив телевизор. В руке она держала телевизионный пульт, зажав кнопку переключения каналов. Но бабушка не уснула, она умерла. Ее окоченевший большой палец по-прежнему оставался на кнопке, послушно меняя каналы, словно выискивая что-нибудь стоящее».

Воображаемая подружка

Преподавательский сынок

Когда я учился в Эксетере, нам не преподавали основы литературного творчества. Главный упор делался на обычные школьные сочинения. Но в те годы я непрерывно писал рассказы. Массу рассказов. Я показывал их (вне класса) Джорджу Беннету — лучшему другу моего отца. Покойный мистер Беннет занимал пост заведующего отделением английского языка и литературы. Он был моим первым критиком и вдохновителем. Я нуждался в его помощи. Поскольку я с треском провалился по латыни и математике, руководство Академии пошло на беспрецедентный шаг — заставило меня проучиться еще один год (то есть пять лет вместо четырех). Однако я получил право посещать курс английского языка «4П», где буква «П» означало писательство. Именно писательство, а не написание сочинений. Оказанная честь побуждала меня превратиться из «бойкого писаки» в литератора (а из обилия моих рассказов весьма немногие могли считаться литературой).

Насколько помню (хотя порой я в этом сомневаюсь), самым успешным автором и беспощадным критиком чужого творчества на курсе «4П» был мой товарищ по борцовской команде Чак Крулак. За жесткость характера его прозвали Зверем. Впоследствии он стал генералом Чарльзом Крулаком — командиром Корпуса морской пехоты и членом Комитета начальников штабов. Не меньшей величиной в плане сочинительства был еще один мой соученик, который по части сарказма не уступал будущему генералу Крулаку. Тогда мы звали его просто Джорджем. Эссеистом, драматургом и критиком Дж. У. С. Троу он стал уже потом. У Джорджа был нюх ищейки и острые зубы. Я побаивался его укусов. И только совсем недавно, во время нашей беседы, Джордж удивил меня, признавшись, что ему было плохо в Эксетере. Надо же! А в Эксетере он всегда поражал меня своей чрезмерной самоуверенностью. Уж кому в то время было плохо, так это мне, разум мой находился в постоянном замешательстве.

Поступай я в Эксетер на общих основаниях, меня бы ни за что не взяли. Учеником я был слабым и, как оказалось, страдал дислексией, однако в те времена о ней не знали. Тем не менее меня приняли в Академию автоматически, как сына преподавателя. Отец окончил Гарвард, отделение славянских языков и литературы, где всегда получал высшие баллы. Он первым в Эксетере начал преподавать курс истории России. Меня угораздило записаться на его курс. Никаких поблажек отец мне не делал, оценив мои познания баллом «С+».[3]

Мало сказать, что мне было тяжело учиться в Эксетере. Я оказался единственным ротозеем, не сумевшим на занятиях по генетике поставить эксперимент с размножением плодовых мушек. Красноглазые и белоглазые дрозофилы плодились с такой умопомрачительной быстротой, что я запутался в их поколениях. Я решил избавиться от результатов заваленного опыта чисто по-детски, выкинув своих дрозофил в питьевой фонтанчик в коридоре. Я не знал об удивительной способности этих мушек жить (и размножаться) в канализационных трубах, куда постоянно сливается вода. Вскоре злосчастный фонтанчик просто кишел дрозофилами. Ими была заполнена вся чаша, а из решетки слива лезли все новые и новые мокрые дрозофилы. Фонтанчик объявили «загрязненным» и пользоваться им запретили. Когда начали спрашивать, кто это сделал, я заставил себя выйти (точнее, выползти) вперед и признаться.

Тем не менее мистер Майо-Смит, преподававший у нас биологию, простил меня. Возможно, по доброте душевной, хотя я склоняюсь к другой версии. Из всех учеников его классов я был единственным «городским» (так называли жителей Эксетера), у которого имелась винтовка. По вполне понятным причинам уроженцам иных мест, жившим в интернате, запрещалось держать у себя огнестрельное оружие. Другое дело я — уроженец Нью-Гэмпшира, где даже на табличках с автомобильными номерами выбит девиз штата: «Жить свободными или умереть». У меня имелся целый арсенал, так что биологу нужен был не столько я, сколько оружие. Я выполнял роль стрелка, исправно поставляя голубей для вводного курса биологии. Голубей я обычно стрелял на крыше преподавательского сарая. К счастью, мистер Майо-Смит жил за городом.

Однако и в качестве личного стрелка преподавателя биологии я умудрился наделать дел. Мистер Майо-Смит требовал убивать голубей сразу после того, как они наедятся. Тогда учащиеся, препарируя птицу, увидят в кишках непереваренную пищу. Выполняя требование, я позволял голубям вволю кормиться на преподавательском поле. Наевшиеся голуби мгновенно тупели и всегда летели на крышу сарая. Крыша была покрыта шифером. Для отстрела голубей я брал мелкокалиберную винтовку с телескопическим прицелом, дававшим четырехкратное увеличение. Я изо всех сил старался целиться так, чтобы пуля не угодила птице в брюхо. Раздавался выстрел, и голубь, не успевший сообразить, что к чему, скатывался по крыше вниз. Но однажды я промазал и сделал дыру в шифере. Естественно, крыша стала протекать. Вот это прегрешение я уже запомнил очень крепко (стараниями мистера Майо-Смита). Дрозофилы в питьевом фонтанчике были школьной проблемой, а дыра в крыше сарая — ущербом, нанесенным личной собственности преподавателя биологии. «Личная собственность и все, что с нею связано» — так любил говорить мой отец, читая курс по истории России.

И все же дыра в крыше сарая мистера Майо-Смита принесла мне меньше унижений, чем годы логопедических мучений. В Эксетере почти ничего не знали о том, из-за чего бывают проблемы с правописанием. Конечно же, причиной того была моя дислексия. Однако в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов таких диагнозов не ставили, и школьный логопед, разбиравшийся с моим «загадочным» случаем, отнес его к психологической проблеме. (Наличие этого недостатка ничуть не убавило моих мучений в Эксетере.) Меня пичкали разными логопедическими премудростями, но безрезультатно. Когда же стало ясно, что после занятий с логопедом я по-прежнему не способен понимать разницу между словами «аллегория» и «аллергия», меня отправили к школьному психиатру. Тот засыпал меня вопросами.

— Ты ненавидишь школу?

— Нет.

(Я вырос в Академии и никакой ненависти к ней не питал.)

— Почему ты постоянно называешь отчима отцом?

— Потому что я его люблю. Он — единственный отец, которого я знаю.

— А почему ты так возмущаешься, когда другие люди называют твоего отчима отчимом?

— Я же вам сказал: я его люблю. Другого отца я не знаю. Если для меня он — отец, кто дал другим право называть его отчимом?

— Почему ты бываешь сердитым?

— Потому что мне не дается правописание.

— А почему тебе не дается правописание?

— Разбирайтесь в этом сами. Я не знаю.

— Скажи, это тяжело, когда твой отчим… твой отец является одним из преподавателей Академии?

— Отец преподает всего год, а проблемы с правописанием у меня уже пять лет.

— И все-таки почему ты сердишься?

— Из-за правописания и потому, что должен разговаривать с вами.

— Значит, мы сердимся, да? — спросил психиатр.

— Да, я сердимся, — ответил я, пытаясь вернуть разговор к своей дислексии.

Аутсайдер

Но было в Эксетере такое место, где я никогда не злился и не терял самообладания. Я говорю о борцовском зале. Возможно, потому, что здесь я чувствовал себя на своем месте. Удивительно, какой душевный покой приносила мне борьба. Я не мог похвастаться особыми спортивными качествами. Бейсбол в составе малой лиги вызывал у меня открытую неприязнь (добавлю, что и по сей день ненавижу все игры с мячом). Лыжи и коньки я тоже не жаловал, хотя относился к ним терпимее. (Не могу долго выдерживать холодную погоду.) Я питал неизъяснимое пристрастие к физическому соприкосновению. Мгновения, когда ты налетаешь на своего сверстника или сталкиваешься с ним, повышали у меня адреналин. В футболе таких моментов сколько угодно, однако я не вышел ростом для этой игры. И потом, футбол тоже относился к играм с мячом.

Когда вы что-то любите, вы способны уморить других своими объяснениями, хотя это не имеет большого значения. Борьба, как и бокс, — это спорт с весовыми категориями. Вы сталкиваетесь и тузите противника одного с вами веса. Действия могут быть весьма жесткими, но опять-таки они соизмеримы с весовой категорией. Правила ставят и борьбу, и бокс в рамки цивилизованного спортивного состязания. Меня всегда восхищало правило, установленное в борцовских соревнованиях: если ты спихнул своего противника с мата, ты же отвечаешь за его «безопасное возвращение». Но лучший ответ на вопрос о том, почему я люблю борьбу, такой: здесь я впервые показал результат. И своими пусть даже ограниченными успехами в этом виде спорта я целиком обязан Теду Сибруку — моему первому тренеру.

Тренер Сибрук был чемпионом «большой десятки» и дважды выигрывал в Иллинойсе Всеамериканские соревнования. Его уровень был выше спортивных потребностей Эксетера. Неудивительно, что тренируемые им команды годами доминировали на соревнованиях старшеклассников во всех штатах Новой Англии. Когда Сибрук был чемпионом Национальной студенческой спортивной ассоциации, он выступал в весовой категории до ста пятидесяти пяти фунтов. В годы моей учебы этот обаятельный человек весил более двухсот фунтов. Обычно тренер Сибрук усаживался на борцовский ковер, широко расставив ноги. Руки он держал согнутыми в локтях, на уровне груди. Но даже в такой уязвимой позе он ухитрялся великолепно защищаться. Я не видел, чтобы кому-нибудь удавалось подобраться к нему сзади. Тренер Сибрук умел двигаться как краб. Он придавливал противника ступнями, полосовал ногами; его руки захватывали руки противника, вынуждая того наклонять голову. Сибрук мог управлять противником, держа его на колене (захват краба) или захватывая ближайшую ногу противника и его дальнюю руку (перекрестный захват). Учитывая разницу в весе, тренер обращался с нами достаточно мягко и не затрачивал много энергии, чтобы разложить кого-нибудь из нас на лопатки. (Впоследствии тренер Сибрук заболел диабетом, а через некоторое время умер от рака. На похоронах я едва смог произнести и половину заготовленной речи, поскольку знал, что если проговорю написанное вслух, то не сдержусь и расплачусь.)

Тед Сибрук научил меня не только бороться. Куда важнее, что он заранее предупредил меня: мои спортивные качества невысоки и я никогда не поднимусь выше «неплохих» результатов. Однако это не звучало как приговор. Меня впечатлили его слова о том, что нехватку природных данных можно компенсировать усердными тренировками, а в моем случае тренироваться нужно было с особым усердием.

— Не надо переоценивать способности, — говорил мне Тед. — Если ты не слишком способный, это вовсе не значит, что ты не можешь быть борцом.

У старшеклассников борцовский поединок длится шесть минут и разделен на три двухминутных раунда (без отдыха). Первый раунд оба соперника начинают на ногах, в нейтральной позиции, где никто не имеет преимущества. Во втором раунде (я говорю о том времени) одному из борцов давалось право выбора: занять верхнюю или нижнюю позицию. В третьем раунде такое право давалось сопернику. (Нынче возможности выбора расширились: к ним добавилась и нейтральная позиция. К тому же борец, которому во втором раунде позволено выбирать, может перенести право выбора на третий раунд.)

Тренер Сибрук учил меня держать практически равный счет очков на протяжении двух раундов, чтобы один захват или реверс в третьем раунде обеспечил мне победу в поединке. Еще я должен был всячески избегать того, что в борьбе называется «потасовкой», — ситуаций, неподконтрольных обоим соперникам. (Чаще всего преимущество здесь бывает на стороне более сильного борца.) Моей целью было держать контроль над ритмом поединка, используя для этого технические навыки, правильную позицию и свои физические данные. Понимаю, это звучит скучно. А я и был борцом, нагоняющим скуку на своих соперников. Мне импонировал поединок в медленном темпе и нравились матчи с небольшим количеством очков.

Я редко побеждал, раскладывая противника на лопатки. За пять лет состязаний в Эксетере я положил на лопатки едва ли полдюжины своих соперников. Меня самого клали на лопатки только дважды.

Я побеждал со счетом 5:2, когда доминировал над противником; в случае удачи выигрывал 2:1 или 3:2, а когда удача мне не улыбалась, проигрывал со счетом 3:2 или 4:3. Если мне удавалось первым перевести противника в партер, я обычно побеждал. Если же в партер переводили меня, приходилось собирать все свои силы. Я не умел проводить маневр из-за спины противника. По части контрдвижений, как говорил тренер Сибрук, я тоже мог рассчитывать лишь на «неплохие» результаты. Если мой противник был физически сильнее, мои контрдвижения оказывались бесполезными. Меня подводила замедленность реакции. На физически более сильного противника я обычно нападал первым, а с более техничным соперником старался проводить контрдвижения.

— Или наоборот, он их проводил, — говорил мне тренер Сибрук.

Чувство юмора у него было.

— Куда движется голова, туда и туловище. Аутсайдеру бывает удобнее укусить снизу.

Тренер Сибрук дал мне очень точное описание — аутсайдер. При такой своей особенности я должен был контролировать темп… темп всего. Спортивный принцип пригодился мне и в занятиях по литературе, и во всех прочих занятиях в Эксетере. Допустим, мои соученики могли выучить материал по истории за час, я же тратил на это два или три часа. Если мне не удавалось запомнить правильное написание слов, я составлял из своих «врагов» целый список (регулярно пополняемый), который всегда держал под рукой (мало ли, преподавателю вздумается устроить проверку). Скажу больше: я переписывал все. Мои первые черновики напоминали борца, только-только приступившего к изучению нового захвата. Прежде чем применить этот захват в поединке, его нужно было повторять снова и снова. Я начал очень серьезно относиться к своим весьма скромным способностям.

У нас был преподаватель испанского языка — высокомерный человек, требовавший совершенства. Тем, кто недотягивал до его стандартов, он заявлял с равнодушием небожителя, что мы кончим Уичитским университетом. Я не знал тогда, что город Уичито находится в штате Канзас. Мне это слово казалось чем-то вроде позорного клейма: если мы недостаточно талантливы для Гарварда, университет в Уичите — это все, чего мы стоим. «Иди ты в задницу, — мысленно возражал я надменному “испанцу”. — Если мне светит Уичито, тогда моя цель — быть там первым».

Потом Тед Сибрук уехал в Иллинойс. Думаю, вряд ли тот преподаватель был высокого мнения и об Иллинойсе. Помню, я рассказывал Теду, что среди моих преподавателей испанского два — вполне приятные люди, а один — никуда не годится.

— Два — один хороший счет. Тебе не на что жаловаться, — ответил мне тренер Сибрук.

Ломоть весом в пол фунта

Мои занятия борьбой у тренера Сибрука ознаменовались двумя событиями. Во-первых, мы сменили место наших тренировок, перебравшись из подвального помещения старого спортивного зала в верхнюю часть крытого стадиона, прозванного «клеткой». В отведенном нам зальчике было довольно жарко. Тепло шло от гаревой дорожки, находившейся под нами, а также от другой дорожки — с деревянным покрытием. Она огибала верхний уровень, и оттуда постоянно доносился ритмичный топот бегущих ног. Правда, во время тренировок мы не слышали бегунов. В нашем зальчике была массивная раздвижная дверь. До и после тренировок она открывалась, а во время наших занятий ее держали плотно закрытой.

Во-вторых, событием, также ставшим вехой моей жизни в Эксетере, стала замена борцовских матов. Я начинал тренироваться на матах, набитых конским волосом. Снаружи мат был покрыт синтетической пленкой: она уменьшала трение тел и предохраняла кожу от специфических «борцовских» ожогов. Польза от такого покрытия была средненькая. С ним происходило то же, что происходит с постельными простынями, — оно растягивалось и провисало. Появлялись складки, которые травмировали лодыжки. К тому же маты из конского волоса плохо поглощали силу удара. По сравнению с ними новые маты показались нам верхом комфорта. Ими оборудовали наш новый зальчик.

Новые маты были гладкими и вообще не имели покрытия. Они так разогревались от тел борцов, что если бы на мат бросили яйцо (примерно с высоты колена), оно бы не разбилось. (Когда кто-нибудь проводил такую проверку и яйцо разбивалось, мы говорили, что мат недостаточно прогрелся.) Тренируйся мы по-прежнему в подвале, на холодном полу поверхность матов быстро бы изменилась до неузнаваемости. Впоследствии пара таких матов лежала в неотапливаемом сарае моей вермонтской «резиденции». В середине зимы они по задубелости не уступали доскам пола.

Большинство наших состязаний проходили в «клетке», но не в тренировочном зале. За деревянной беговой дорожкой находился парапет (тоже деревянный), имевший форму буквы L. Оттуда и с трека за нашими состязаниями могли наблюдать от двухсот до трехсот зрителей. Свои маты мы расстилали на баскетбольном поле (его размеры были меньше стандартных). Скамейки вокруг поля не могли вместить всех желающих, и большинство наших поклонников устраивались на парапете или на треке. Получалось что-то вроде чайной чашки, на дне которой мы и состязались, а зрительская толпа располагалась по ее «ободу».

Место наших соревнований вполне справедливо окрестили «ямой». Запах гари, поднимавшийся с нижней дорожки, напоминал о лете, хотя борьба считается зимним видом спорта. Из-за постоянно открываемой входной двери в «яме» было довольно прохладно. В зальчике мы привыкли тренироваться на теплых матах, а здесь они становились холодными и жесткими. Иногда наши соревнования проводились одновременно с соревнованиями по бегу, и выстрел стартового пистолета отдавался в «яме» гулким эхом. Меня всегда подмывало спросить у борцов из других городов, что они думают о подобной стрельбе.

Мой первый матч в «яме» многому меня научил. В командных соревнованиях старшеклассников борцы-первогодки и даже борцы второго года редко добиваются победы. В Нью-Гэмпшире пятидесятых годов борьба не являлась массовым видом спорта, значительно уступая бейсболу, баскетболу, хоккею и лыжам. Каждый спорт имеет свои алогичные особенности, которые нужно освоить. Сами собой они не проявятся. В борьбе это очень заметно. Захват обеими ногами — отнюдь не синоним ножного захвата в американском футболе. В борцовском поединке ты стремишься не просто сбить противника с ног, а контролировать его. Чтобы опрокинуть противника с помощью его же ног, нужно сделать больше, чем просто опрокинуть его. Вам нужно подсунуть под противника свои бедра, приподнять его над матом и лишь потом опрокидывать. И это только один пример. Достаточно сказать, что борец-первогодок оказывается в невыгодном положении, выступая против опытного соперника, и это не зависит от физической силы и здоровья.

Сейчас я уже точно не помню, какое стечение обстоятельств неблагоприятного свойства (чья-то болезнь, травма или чьи-то семейные неурядицы, а может, все вместе) привело меня на мое первое состязание в «яму». Я довольствовался тренировками с другими первогодками и борцами второго года. В нашем зальчике существовала весовая «лестница». Я занимал на ней не то четвертое, не то пятое место (речь идет о весовой категории до ста тридцати трех фунтов). Но тот, кто находился на первой «ступеньке», не то заболел, не то получил спортивную травму. Идущий за ним, кажется, недобрал веса, а третий вместо соревнований поехал домой, поскольку его родители разводились. Может, дело обстояло не совсем так. Кто теперь помнит? Какими бы ни были причины, но я оказался лучшим кандидатом на состязание в весовой категории до ста тридцати трех фунтов.

Эту неприятную новость мне сообщили в столовой Академии, где я подрабатывал официантом, обслуживая столики преподавателей. Я еще не успел поесть, иначе мне пришлось бы засовывать два пальца в рот и удалять съеденное. Но даже и без еды я на четыре фунта превышал названную весовую категорию. Чтобы скинуть вес, я надел лыжный костюм и почти час бегал по деревянному треку. После бега я отправился в наш зальчик и полчаса прыгал со скакалкой, облачившись в «костюм-парилку» и надев сверху фуфайку с капюшоном. Я добился желаемого результата — теперь мой вес на одну восьмую фунта недотягивал до ста тридцати трех фунтов. В комнате взвешивания я впервые увидел Винсента Буономано — своего противника из школы Маунт-Плезант в Провиденсе, штат Род-Айленд. Он защищал титул чемпиона Новой Англии.

Если бы мой вес был выше ста тридцати трех фунтов, это грозило бы нашей команде весьма ощутимыми неприятностями. Превышение веса приравнивалось к разложению на лопатки и в те дни отнимало у команды пять очков. Тренер Сибрук искренне надеялся, что соперник меня на лопатки не положит. Между тем недобор веса тоже карался, но тремя очками в общекомандном зачете, невзирая на счет в индивидуальных состязаниях борца. Теперь передо мной стояла задача сделать так, чтобы эти три очка стали единственным ущербом, который я нанес нашей команде.

Первые пятнадцать или двадцать секунд поединка эта цель казалась мне достижимой. Но затем Винсент применил захват. Я оказался на спине и, чтобы не быть пригвожденным к мату, остаток раунда провел с выгнутой шеей (у меня была крепкая шея). Позицию во втором раунде выбирал я. По совету тренера Сибрука я выбрал верхнюю. (Тед знал, что внизу я едва бы уцелел.) Однако Буономано тут же меня перевернул, и остаток времени я пытался высвободить спину. Надо признать: очки за это мне засчитали незаслуженно, поскольку противник меня отпустил. Он думал, что будет проще, применив захват, разложить меня на лопатки. Один из таких захватов вдавил меня носом в мат. Винсент сжимал мои руки, и я никак не мог смягчить удар. (Тогда я понял смысл выражения «искры из глаз».)

Поединок прервали, чтобы остановить мое носовое кровотечение. Поскольку кровотечение симулировать невозможно, в этом случае добавленное время не назначалось. При других травмах суммарное добавленное время борца не должно превышать девяноста секунд. Но повторяю: в моем случае время не фиксировалось. Тренер Сибрук подал мне кусок ваты, которым я заткнул ноздри, чтобы унять кровь. Когда голова перестала кружиться, я взглянул на часы: оставалось всего пятнадцать секунд! Я не сомневался, что обязательно продержусь эти секунды, о чем хвастливо заявил Теду.

— Это только второй раунд, — напомнил мне тренер Сибрук.

Я выдержал пятнадцать секунд, но где-то в середине третьего раунда все же оказался на лопатках.

— И оставалось-то меньше минуты, — с горечью сказала мне моя мать.

Самое скверное, когда в «яме» тебя раскладывают на лопатки, — это врезающиеся в память лица зрителей. Если ты побеждаешь, они горланят. А если тебя пригвоздили к мату, зрители затихают. Их лица становятся какими-то странно-равнодушными, словно все они уже поспешили отгородиться от твоего поражения.

Второго такого позора в «яме» я не переживал. Я уже говорил, что проиграл два поединка, однако второй проигрыш был вызван объективной причиной: я сломал руку. Мне понадобилось сплюнуть, и тренер подставил мусорное ведро. Я увидел на дне окровавленное полотенце, апельсиновые корки и тут же потерял сознание. Кроме того досадного случая и первого поражения, которое я потерпел от Винсента Буономано из школы Маунт-Плезант, я вспоминаю «яму» как место своих побед. Здесь я боролся с чемпионом Новой Англии Энтони Пьеранунци и свел поединок к ничьей: 1:1. В поединках турнира Новой Англии мне с этим парнем не везло: я проигрывал ему два года подряд. Два следующих сезона я выигрывал, однако чемпионом Новой Англии так и не стал.

Годы моей учебы в Эксетере были последними годами, когда победитель этого турнира становился чемпионом всей Новой Англии. В тысяча девятьсот шестьдесят первом году команды государственных и частных школ в последний раз сошлись на общем турнире. Такие турниры устраивались в конце учебного года. В том году я был капитаном команды Эксетера. Впоследствии для государственных и частных школ стали проводиться раздельные турниры. Мне думается, напрасно: борцы из разных школ могли бы многому друг у друга научиться. Однако к шестьдесят первому году межшкольный турнир Новой Англии (тогда он назывался так) слишком разросся.

Помню свою последнюю поездку с командой Эксетера в Ист-Провиденс — родное гнездо моего противника Энтони Пьеранунци. Мы ехали туда на автобусе. Перед выездом (а выезжали мы в шестом часу утра) мы взвесились в нашем спортзале. Все недотягивали до своих весовых категорий (некоторые — совсем немного). Выезжали затемно. Возле Бостона ночная мгла сменилась густым утренним туманом. Небо, снег, деревья, дорога — все было в серых тонах.

Ларри Палмер (он выступал в весовой категории до ста двадцати одного фунта) беспокоился из-за своего веса. В Эксетере он недотягивал четверть фунта, но в Ист-Провиденсе нас ожидало новое взвешивание, теперь уже официальное. А что, если там другие весы? Конечно, весы везде были одинакового типа, но мало ли что? Я недотягивал полфунта до своей стотридцатитрехфунтовой категории. У меня пересохло во рту, однако я не решался выпить ни глотка воды. Вместо этого я сплевывал в бумажный стаканчик. Ларри делал то же самое.

— Только не ешьте, — предостерегал нас тренер Сибрук. — Не ешьте и не пейте. От поездки в автобусе веса вы не наберете.

Миновав Бостон, мы через некоторое время остановились возле одной из закусочных сети «Ховард Джонсон». Здания я не видел, поскольку не вылезал из автобуса. Некоторые счастливчики могли себе позволить что-нибудь слопать. Остальным хотелось просто размяться и, конечно же, сходить по малой нужде. Я голодал около полутора суток. Я просто не осмеливался нарушить этот сухой пост, поскольку еще и ничего не пил. Следовательно, и выливать мне было нечего. А вот Ларри Палмер не выдержал и съел «роковой ломоть поджаренного хлеба».

Совсем недавно мы с ним вспоминали тот случай.

— Обыкновенный поджаренный хлеб, — говорил Ларри. — Ни масла, ни джема. Я его даже не доел.

— И ничего не пил?

— Ни капли, — уверял меня Ларри.

(С некоторых пор мы с ним встречаемся не менее раза в год. Нынче Ларри Палмер — профессор права в юридическом колледже Корнелл.[4] Один из его сыновей начал осваивать премудрости борьбы.)

Весы в Ист-Провиденсе показали, что Ларри Палмер потяжелел на четверть фунта. Он был нашим вероятным кандидатом на полуфинальные, а может, и на финальные соревнования. Его дисквалификация лишила нашу команду ценных очков, как, впрочем, и мой «недовес». Добавлю, что среди родных стен Пьеранунци боролся жестче и напористее, чем в нашей «яме». Мы провели с ним четыре поединка. Один я выиграл, один свел к ничьей. В остальных двух победил он, причем это были турнирные состязания, имевшие большую значимость. Там же, в Ист-Провиденсе, я вторично познал горечь разложения на лопатки. Первый раз меня уложил в «яме» парень из Род-Айленда. (В тысяча девятьсот шестьдесят первом году команда Эксетера провалила соревнования за чемпионский титул. Возможно, я ошибаюсь, но шестидесятый год был лучшим в спортивной истории Эксетера.)

Ларри Палмер был ошеломлен. Он никак не мог съесть полуфунтовый ломоть поджаренного хлеба!

Тренер Сибрук, как всегда, рассуждал философски:

— Не вини себя. Наверное, ты просто растешь.

Так оно и оказалось. На следующий год Ларри стал капитаном нашей команды и выиграл чемпионат Новой Англии в классе А (весовая категория до ста сорока семи фунтов). За год Ларри набрал целых двадцать шесть фунтов. Добавлю, что он и подрос на шесть дюймов.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Сотрудница турагентства Анна Австрийская, несмотря на фамилию, вовсе не чувствует себя королевой. Ее...
Инга и не думала, что ее маленькое детективное хобби и уникальное «везение» попадать в различные неп...
Дана Ярош чувствовала себя мертвой – как ее маленькая дочка, которую какой-то высокопоставленный нег...
В сборник рецептов из телепрограммы «Едим Дома!» включены рецепты, которые не требуют серьезных затр...
Это загадочно, прекрасно и мучительно, но это не может кончиться добром. Бессмертные вампиры манят, ...
«…Дети на оживших мертвяков не могут смотреть с таким восторгом.И прижиматься к ним – тоже не могут....