Чужие сны и другие истории (сборник) Ирвинг Джон

Сейчас я понимаю: тот знаменитый ломоть поджаренного хлеба, съеденный Ларри Палмером в закусочной «Ховард Джонсон», никак не мог весить полфунта. Природа сыграла с Ларри злую шутку: Ларри начал расти и тяжелеть как раз во время нашей поездки. После взвешивания мы так ему сочувствовали, что отводили глаза. Возможно, за время поездки в Ист-Провиденс он подрос на пару дюймов. Будь мы повнимательней, мы бы это, наверное, заметили.

Книги, которые я читал

В школах — даже в хороших, вроде Эксетера, — учащихся приобщают к литературе, начиная с сравнительно небольших произведений великих писателей. Во всяком случае, так было со мной. С «Билли Бада, фор-марсового матроса» началось мое знакомство с творчеством Мелвилла. Прочитав эту книгу, я отправился в библиотеку и уже самостоятельно нашел там «Моби Дика». С Диккенсом я познакомился, прочитав «Большие надежды» и «Рождественскую песнь». За ними последовали «Оливер Твист», «Тяжелые времена» и «Повесть о двух городах», после чего (уже вне обязательной программы) я прочитал «Домби и сына», «Холодный дом», «Николаса Никльби», «Дэвида Копперфилда», «Мартина Чезлвита», «Крошку Доррит» и «Посмертные записки Пиквикского клуба». Диккенс вызывал у меня желание читать его снова и снова. Это бросало вызов моей дислексии, причем настолько, что я забывал готовить домашние задания. Обычно мое знакомство с писателем начиналось с коротких произведений. Если они мне нравились, я начинал читать более крупные вещи. Те нравились мне еще больше. Моя любовь к длинным романам оборачивалась нежеланием ходить на занятия.

Джордж Элиот была представлена у нас в программе романом «Сайлес Марнер», однако не этот роман, а «Мидлмарч» мешал мне готовить домашние задания по математике и латинскому языку. Мой отец, хорошо знавший русскую литературу, поступил весьма мудро, начав знакомить меня с творчеством Достоевского с «Игрока». «Братьев Карамазовых» я читал и перечитывал многократно, и всякий раз сюжет захватывал меня целиком. (Добавлю, что отец познакомил меня и с романами Толстого и Тургенева.)

Первым, кто свел меня с современной литературой, был Джордж Беннет. Помимо того, что он возглавлял в Эксетере отделение английского языка и литературы, этот человек был страстным читателем. Он успевал читать все. За десять лет до того, как мои соотечественники-американцы открыли для себя творчество Робертсона Дэвиса, прочитав вышедший в Штатах «Пятый персонаж», Джордж Беннет буквально заставил меня прочитать «Закваску злобы»[5] и «Клубок слабостей».[6] «Истерзанных бурей»[7] — первый роман «Салтертонской трилогии»[8] — я прочел значительно позже. Неудивительно, что чтение романов Дэвиса привело меня к Троллопу[9] (и, несомненно, снова плачевным образом отразилось на выполнении домашних заданий). Дэвиса часто называли канадским Троллопом. Думаю, его можно назвать и канадским Диккенсом.

Через двадцать лет, в тысяча девятьсот восемьдесят первом году, профессор Дэвис написал для «Вашингтон пост» рецензию на мой роман «Отель “Нью-Гэмпшир”». Доброжелательную, с юмором. К тому времени я уже перечитал все романы Дэвиса и даже ездил в Торонто с единственной целью — пообедать с ним. Но незадолго до поездки в одном из борцовских поединков я сломал большой палец на ноге. Палец сильно распух, и на ногу не налезало ничего из обуви, которая у меня была. У моего сына Колина (ему тогда исполнилось шестнадцать) нога была больше моей, но и среди его обуви только борцовские туфли позволяли мне ходить, не прихрамывая. Выбор был невелик: либо встретиться с Робертсоном Дэвисом в борцовских туфлях, либо явиться на обед босиком.

Профессор Дэвис пригласил меня в торонтский «Йорк клаб» на весьма официальный обед. Дэвис держался исключительно вежливо и доброжелательно, но когда он увидел мои борцовские туфли, его взгляд сразу сделался строгим. Нынче моя жена Дженет — литературный агент Дэвиса. Несколько месяцев мы с нею проводим в Торонто, где частенько обедаем вместе с Робом и Брендой Дэвис. Мы говорим о чем угодно, только не об обуви, но я уверен: та встреча оставила в памяти профессора критическую отметину.

Наше с Дженет бракосочетание тоже проходило в Торонто. Колин и Брендан — мои сыновья от первого брака — были моими шаферами, а профессор Дэвис читал из Библии. На церемонию он принес собственную Библию, поскольку сомневался, что у епископа церкви, где мы сочетались браком, имеется экземпляр с правильным переводом. (В наше вероломное время профессор Дэвис является ярым защитником англоязычной Библии короля Якова.)

До этого Колин и Брендан никогда не встречались с Робом. Брендан (ему тогда было семнадцать) глазел по сторонам и пропустил момент, когда профессор Дэвис с его великолепной окладистой седой бородой появился на кафедре. Брендан поднял глаза и увидел большого человека с большой бородой и громовым голосом. Колин, которому тогда исполнилось двадцать два, рассказывал мне, что Брендан оторопел, словно увидел призрака. Однако сам Брендан, не слишком знакомый с церковью, думал иначе. Он не сомневался, что в образе профессора Дэвиса ему явился Бог.

Джордж Беннет не только приохотил меня к чтению романов Робертсона Дэвиса (кстати, тогда мне было немногим меньше, чем Брендану во время моего второго бракосочетания). Он убедил меня не ограничиваться первоначальным знакомством с творчеством Фолкнера, а почитать что-нибудь еще. Сейчас уже не помню, какой из романов Фолкнера входил в обязательную программу, но помню, что чтение его давалось мне с изрядным трудом. Либо я был слишком молод для понимания этого писателя, либо моя дислексия бунтовала против его длиннющих предложений. Возможно, то и другое. Я так и не полюбил ни Фолкнера, ни Джойса, но постепенно научился ценить их творчество. И не кто иной, как Джордж Беннет, сумел убедить меня преодолеть трудности, связанные с чтением произведений Готорна[10] и Томаса Гарди. Постепенно я научился любить Гарди, а Готорн (в большей степени, чем Мелвилл) остается моим любимым американским писателем. (Я никогда не был поклонником Хемингуэя и Фицджеральда, а Воннегут и Хеллер значат для меня больше, нежели Марк Твен.)

И опять-таки именно Джордж Беннет предостерег меня о возможном проклятии — «писательском чтении». Он подразумевал, что я буду страдать от необъяснимо сильных и невыразимо личных мнений. Мне кажется, на самом деле Джордж имел в виду, что я обречен, как и большинство моих знакомых писателей, на неоправданную предвзятость вкуса. Из деликатности он не сказал мне об этом напрямую.

Я не могу читать ни Пруста, ни Генри Джеймса, а чтение Конрада меня почти убивает. Его «Скиталец» еще туда-сюда, но больше годится для подростков лет до восемнадцати. «Сердце тьмы» — самая длинная из известных мне повестей. Я согласен с одним из недоброжелательных рецензентов Конрада, что Марлоу — это «болтливый посредник». Я бы еще назвал Марлоу нудной повествовательной машиной. Тот же рецензент указывает на причины, по которым я предпочитаю «Скитальца» всем остальным вещам Конрада (обычно этот роман считают единственным произведением Конрада, написанным для детей): «Только здесь у автора полностью отсутствуют свойственные ему рассуждения об этике, психологии и метафизике».

Однако не все «рассуждения» о подобных предметах вызывают у меня отвращение. «Смерть в Венеции» заставила меня познакомиться с остальными романами Томаса Манна, в особенности с «Волшебной горой», которую я перечитывал столько раз, что не сосчитать. Германоязычная литература по-настоящему заинтересовала меня в университете, где я впервые прочел Гёте, Рильке, Шницлера и Музиля. От них потянулась ниточка к Генриху Бёллю и Гюнтеру Грассу. Гюнтер Грасс, Габриэль Гарсиа Маркес и Робертсон Дэвис — мои самые любимые авторы из числа ныне здравствующих. Когда вспоминаешь, что все они — романисты юмористического склада, которым свойственны традиции девятнадцатого века с обстоятельным повествованием и выпукло очерченными персонажами, понимаешь: эти традиции и поныне остаются образцом для писателей. Не удивлюсь, если вы скажете, что в своем творчестве я недалеко ушел от Диккенса.

Но есть одно исключение: Грэм Грин. Грин был первым современным писателем, чье произведения изучались в Эксетере. Думаю, его весьма позабавило бы, узнай он, что его произведения входили в исключительно популярный курс по литературе и религии, а не в программу курса английской литературы. Курс этот вел преподобный Фредерик Бюхнер. Я записывался на каждый курс Фреда Бюхнера в Эксетере не потому, что он был нашим школьным священником, а из-за его литературного таланта. Он был единственным преподавателем Академии, пишущим и публикующим романы. Хорошие романы. Я понял это уже после Эксетера, прочитав его тетралогию о Бебе: «Страну льва»,[11] «Открытое сердце»,[12] «Праздник любви»[13] и «Охоту за сокровищем».[14]

Мои сверстники по Эксетеру не отличались даже внешней религиозностью. Мы были циничнее, чем нынешняя молодежь. Потом наш цинизм частично повыветрился, и сейчас я этому немало удивляюсь. (Возможно ли такое?) Но тогда мы не любили проповеди Фредди Бюхнера ни в церкви Филипса, ни в часовне, по утрам. Сейчас я понимаю: его проповеди были лучше, чем все, что я читал или слышал до и после Эксетера. Зато нас покоряло его красноречие, когда он говорил о литературе. А с каким энтузиазмом он рассказывал нам о романе Грэма Грина «Власть и слава»! Казалось, Бюхнер будет говорить несколько дней подряд. Во всяком случае, его энтузиазм пробудил во мне желание прочитать все (или почти все) романы Грина.

У меня такое чувство, что персонажей Грина я знаю лучше, чем большинство реальных людей, которых я встречал в жизни, и что его герои — отнюдь не из тех, с кем бы мне хотелось когда-либо познакомиться. Вот так. Садясь в кресло зубного врача, я сразу же представляю себе ужасного мистера Тенча — дантиста-эмигранта, на глазах которого убивают «пьющего падре». Для меня воплощением супружеской неверности является вовсе не Эмма Бовари, а бедняга Скоби из «Сути дела» и его жена Луиза. Это девятнадцатилетняя вдова Хелен, с которой у Скоби интрижка, и морально опустошенный агент разведки Уилсон, чуть-чуть влюбленный в Луизу. Сюда же я отношу чудовищно порочную атмосферу, описанную в «Брайтонском леденце»: предельно развращенного семнадцатилетнего Пинки и невинную шестнадцатилетнюю Розу… убийство Хейла и Айду, попивающую крепкий портер. Они стали для меня символами преисподней, равно как «Суть дела» я считаю самым жутким, леденящим кровь романом об антилюбви. Бедный Морис Бендрикс! Бедная Сара, бедняга Генри! Все они сродни кому-то, кого ты знаешь и о ком тебе известно много такого, что побуждает тебя всячески избегать даже случайных встреч с ними на улице.

«Мне кажется, ненависть влияет на те же органы человека, что и любовь; она даже вызывает одинаковые действия», — писал Грин. Я напечатал эти слова на листке бумаги и прикрепил к настольной лампе. Бумага успела пожелтеть, прежде чем я понял острую правдивость слов Грина. Иные высказывания я понимал быстрее — как только начал писать сам. И это тоже отрывок из «Сути дела»: «Очень многое из того, о чем пишет романист… скрыто в его подсознании. В тех глубинах роман дописывается еще до того, как на бумаге появится первое слово. Мы не изобретаем подробностей своей истории; мы вспоминаем их».

«Суть дела» — первый роман, который шокировал меня. Я читал его в то время, когда большинство моих сверстников (из тех, кто имел привычку читать) находились под впечатлением от «Над пропастью во ржи». Мне же роман Сэлинджера показался поверхностным, чем-то вроде литературной мастурбации. Неуравновешенный мальчишка — весьма знакомый персонаж произведений этого автора — ничего не знает о жизни. В отличие от Бендрикса, его еще не пронзила пугающая мысль о том, что «нигде не спрячешься; и у горбуна, и у калеки — у всех есть ружье, выстреливающее любовью».

Впоследствии, читая заявления Грина, в которых он снимал с себя ответственность за написанные произведения или утверждал, что часть из них писал просто как «развлекательную литературу», я испытывал замешательство. Заигрывания Грина с популярными, хотя и «низшими» жанрами (триллер, детективный роман), несомненно, отворачивали от него критиков. Но, теряя благосклонность критиков, писатели теряют и множество своих читателей.

Здесь стоит вспомнить слова Мориса Бендрикса об одном из своих критиков: «В конце он покровительственно определял мое место: возможно, я чуть выше Моэма, поскольку Моэм уже популярен, а я еще не совершил этого преступления. Пока не совершил. И хотя я сохраняю крупицу “исключительности неуспеха”, мелкие журналы, как опытные детективы, способны это учуять». Эти слова Грин написал в тысяча девятьсот пятьдесят первом году. Он становился популярным; вскоре он совершит «это преступление» и «опытные детективы» учуют его успех и начнут расточать похвалы куда менее совершенным мастерам, нежели Грин.

Когда я впервые читал Грина в Эксетере, он показал мне: в каждом романе, достойном читательского внимания, должны быть тщательно проработанные персонажи и захватывающие повороты сюжета. Позднее тот же Грин научил меня ненавидеть литературную критику. Видя, как критики принижают его творчество, я невольно проникался ненавистью к ним. Вплоть до своей смерти (Грин умер в тысяча девятьсот девяносто первом году) Грэм Грин оставался самым совершенным из числа живущих англоязычных писателей. Даже в переводах сохранялась его тщательность и дотошность.

Грин очень внимательно относился к совпадениям и всегда их подмечал. В продолжение этой темы добавлю: моей канадской издательницей является Луиза Деннис — племянница Грина. Преподобный Фредерик Бюхнер, познакомивший меня с творчеством Грина, — теперь уже не священник в Эксетере, а мой давний друг и сосед по Вермонту (мир тесен). И меня лишь слегка изумляет, что ко времени окончания Эксетера я успел перечитать произведения большинства писателей, повлиявших на мое собственное творчество. Справедливо и то, что часы, отданные мною чтению, обусловили (в сочетании с моей дислексией) необходимость проучиться в Эксетере пять лет вместо четырех.

Сейчас это уже не имеет никакого значения. В своей истории я вижу хороший урок для романиста: не останавливаться, двигаться вперед, но медленно. Зачем торопиться с окончанием школы или книги?

Запасной

Наиболее интеллигентные из моих сокурсников по Эксетеру отправились продолжать учебу в университетах «Лиги плюща»[15]и других, не менее элитарных заведениях. Джордж Троу переместился чуть южнее, в Гарвард. Туда же через год отправился и Ларри Палмер. Чака Крулака приняли в Военно-морскую академию (Крулак уехал в Аннаполис годом раньше). Я же избрал для себя Питсбургский университет, поскольку хотел состязаться с лучшими борцами.

Мне бы куда лучше жилось в Висконсине, но Эксетер я окончил с весьма скромными оценками и был вынужден дожидаться очереди на прием. Вот тебе и привилегированная школа! В обычной я ходил бы в отличниках (так мне тогда думалось). А теперь — изволь ждать. Питсбург я выбрал лишь потому, что там в университет меня приняли без всякого ожидания.

Это было моей ошибкой. Мне нравился Джордж Мартин, висконсинский тренер по борьбе. Я ему тоже нравился. В Эксетере я крепко дружил с его сыном Стивом — будущим успешным борцом в категории до ста пятидесяти семи фунтов. Когда я приехал в Мэдисон, город мне тоже понравился. Хорош был и борцовский зал «Баджер». Учись я в Висконсинском университете, скорее всего, я бы не побеждал ни в соревнованиях «большой десятки», ни в местных соревнованиях. Это меня не останавливало. Я был настроен продолжать тренировки и, естественно, учиться. В том, что через четыре года я окончу университет, я не сомневался. Но… Питсбург принимал меня сразу, а Висконсин говорил: «Там будет видно». В девятнадцать лет кому захочется ждать, когда «будет видно»?

Тренер Сибрук меня предупреждал: в Питсбурге я рискую сломать себе шею. Мне стоило бы выбрать университет поскромнее, где и борцовская команда была послабее. Таковы были рекомендации Теда. Но убедить меня он не сумел. Тогда он написал Рексу Пири, питсбургскому тренеру, и дал оценку моим спортивным показателям. Зная Теда, могу предположить, что он не стал преувеличивать мои возможности. Тренер Пири был подготовлен к моим «неплохим» результатам и не ждал большего. В действительности мои показатели были даже хуже.

Рекс Пири вырос в Оклахоме. Он трижды завоевывал национальный чемпионский титул. И его сыновья трижды становились чемпионами Национальной студенческой спортивной ассоциации (НССА). В год моего поступления Питсбург жил ожиданием будущего Всеамериканского чемпионата. В категории до ста двадцати трех фунтов на нем победит Дик Мартин. В остальных категориях чемпионы распределятся так: Даррелл Келвингтон (в категории до ста сорока семи фунтов), Тимоти Гей (в категории до ста пятидесяти семи фунтов), Джим Харрисон (в категории до ста шестидесяти семи фунтов) и Кеннет Барр (в категории до ста семидесяти семи фунтов). (Харрисону предстояло стать общенациональным чемпионом; титул чемпиона НССА он завоевал в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году.) Называю остальных чемпионов: Золикофф (в категории до ста тридцати семи фунтов), Джеффрис (в категории до ста девяноста одного фунта) и Уэйр (категория без ограничения веса). Когда-то я мог отбарабанить этот список даже во сне.

Моим частым партнером на тренировках в Питсбургском университете был Шерман Мойер (категория до ста тридцати фунтов). Он был женат и успел отслужить в армии. Говорили, что Шерм выкуривает одну сигарету в неделю; обычно в туалетной кабинке, перед состязанием (во всяком случае, только там я видел его курящим). Его излюбленной позицией была верхняя, и уж тут противнику доставалось от него по полной. Увернуться от захватов Шермана Мойера не представлялось возможным. Он мог «кататься» на мне все время тренировок, что и делал. Меня мало утешал тот факт, что способности «наездника» помогли Мойеру дважды за один сезон победить всеамериканского чемпиона Сонни Гринхалга из Сиракьюса. (Мы с Сонни до сих пор вспоминаем Мойера.) Не особо утешали меня и джентльменские манеры Мойера. Со мной он всегда держался честно, с добродушным юмором, я бы даже сказал — по-дружески. Однако это не мешало ему раскладывать меня на лопатки.

Что касается тех, кто поступил в университет вместе со мной, — среди них хватало крепких ребят. Особенно в моей весовой категории и в соседних. Стоит назвать Тома Хениффа из Иллинойса и Майка Джонсона из Пенсильвании. Они часто тренировались в паре со мной и с Мойером. Мы с Хениффом оба весили по сто тридцать фунтов (со времен Эксетера я сбросил три фунта). Джонсон, боровшийся в категориях до ста двадцати трех и до ста тридцати фунтов, мог победить борцов и потяжелее — вплоть до ста сорока и ста пятидесяти фунтов. Через год Майк Джонсон стал общенациональным чемпионом, победив в чемпионате НССА. (Сейчас он тренер по борьбе в одной из средних школ Ду-Бойса, штат Пенсильвания.)

Назову еще двоих новичков, с кем мне довелось тренироваться. Один — стотридцатисемифунтовый рыжеволосый борец Карсуэлл (или Казуэлл). Могу с полным основанием сказать: он был самым сильным из всех моих соперников. Его рост достигал пяти футов пяти дюймов, а грудь была шириной в шестьдесят дюймов. Второй — улыбчивый парень по фамилии Уорник; тот отличался таким ручным захватом, что я поневоле оглядывался по сторонам — не оторвал ли он мне руку. Новичка в весовой категории до ста сорока семи фунтов звали, по-моему, Фрэнком ОКорном. Я плохо помню этого парня, поскольку боролся с ним всего несколько раз. Джон Карр, весивший сто пятьдесят семь фунтов, победил в меж-школьном турнире в Чешире, завоевав титул чемпиона Новой Англии. (В своей взрослой жизни Карр периодически мигрировал между Питсбургом и Уилксом, работая тренером в средних школах. Вплоть до недавнего времени он работал где-то в пригороде Уилкс-Барре.) Завершал эту шеренгу новичков Ли Холл — парень весом в сто семьдесят семь фунтов, которого буквально зазвали в Питсбург.

Я знал: эти ребята — хорошие борцы. Я приехал в Питсбург, поскольку они были лучшими. Однако в тысяча девятьсот шестьдесят втором году в борцовском зале Питсбургского университета не было ни одного борца, над кем бы я сумел одержать победу. Ни одного.

Не скажу, чтобы меня подвел недостаток техничности. В Эксетере у меня был прекрасный тренер, и я добросовестно усвоил технику приемов. Проблемой являлись мои ограниченные спортивные данные, из-за чего я оказывался далеко позади вышеназванных перспективных ребят. Тед Сибрук сделал из меня хорошего борца. Но он не мог сделать из меня хорошего спортсмена, о чем часто напоминал. В Питсбурге я прочувствовал это с особой силой. Питсбург превратил мои «неплохие» результаты, которых я добивался в Эксетере, в никудышные.

Я не возьмусь рассуждать о том, какими качествами должен обладать «хороший спортсмен» во всех видах спорта. Ограничусь борьбой. В борьбе хорошее равновесие столь же важно, как и быстрота реакции. И то и другое невозможно приобрести путем тренировок. Говоря о равновесии, я имею в виду два момента. Первый — способность держаться на ногах. Этому в малой степени можно научиться (умению сохранять хорошую позицию). Второй момент — скорость, с какой борец восстанавливает равновесие, если вдруг его потерял. Вот этому не научит никакой тренер. Моя скорость всегда была прискорбно мала, и это мой недостаток как спортсмена. (В борьбе такой недостаток весьма ощутим.)

В тысяча девятьсот шестьдесят втором году первокурсникам не разрешалось участвовать в университетских соревнованиях, поэтому я с нетерпением ждал начала состязаний в подгруппе новичков. Наша команда имела все шансы на победу. Однако случилось так, что у Джонсона, Хениффа, Уорника, ОКорна и Карра были либо проблемы с успеваемостью, либо последствия травм (возможно, то и другое), и все состязания отменили. Единственным крупным соревнованием года был турнир в Уэст-Пойнте, где участвовали первокурсники университетов Восточного побережья. До него оставались еще месяцы, а пока мне приходилось довольствоваться тренировочными состязаниями в борцовском зале Питсбургского университета. Если бы я остался в Питсбурге, то легко мог бы предсказать свое будущее. Я бы сделался запасным для Джонсона, Хениффа или Уорника (или для всех троих), а затем продолжал бы находиться в роли запасного для первокурсников следующего года. Я бы оставался вечным запасным. Если бы кто-нибудь из борцов не мог выступать по болезни, из-за травмы или несоответствия весовой категории, тогда бы выпускали меня. И я выходил бы на мат не побеждать, а стараться делать все, чтобы не оказаться разложенным на лопатки. Это в лучшем случае. Зал в Питсбурге грозил на несколько лет стать для меня подобием «ямы», а соперники — подобием Винсента Буономано.

После поражения от Буономано я испытывал удовлетворение от ничьих и даже радость побед. Но не это делало роль запасного столь тяжкой для меня. В Эксетере я три года подряд открывал состязания, выступая первым. Спустя несколько лет, рассуждая уже с позиции тренера, я испытывал глубочайшее уважение к запасным хороших борцовских команд. Благодаря им команда и была хорошей. Запасные являлись неотъемлемой частью таких команд; на менее высоком уровне и на не столь ответственных соревнованиях они могли бы отлично выступать в основном составе. Но в Питсбурге все это представлялось мне весьма незавидным и даже унизительным. Мне не хвтало мудрости, чтобы понять: быть запасным для борца уровня Майка Джонсона — это не унижение, а честь. Вместо этого я злился на себя и свои ограниченные спортивные качества.

Неудачи на борцовском мате отразились и на моей учебе. Мне было лень прилагать усилия. Я продолжал упорно тренироваться, но все больше ощущал, что двигаюсь по кругу. Мне требовалось участие в выездных состязаниях, поединки с незнакомыми борцами. А борясь с Мойером, Джонсоном, Хениффом, Уорником или Карсуэллом (возможно, фамилия этого рыжего была все-таки Казуэлл), я никоим образом не повышал свое мастерство. Кроме тренировок, все вызывало у меня скуку. Я устал вариться в котле Питсбургского университета. Мне требовались новые впечатления, если не в качестве участника команды, то в каком-нибудь ином. Я попросил тренера Пири брать меня на выездные состязания в качестве администратора команды. Он согласился, поскольку видел мое состояние и относился ко мне по-доброму. Скажу, что администратором я был крайне невнимательным. (Мысли о собственных произведениях печальным образом сказываются на административных обязанностях.)

Да, Рекс Пири всегда по-доброму относился ко мне, за исключением одного случая, когда он самолично обрезал мне волосы. Дело было на выездных состязаниях, где-то в Мэриленде (а может, и в другом штате). До этого Пири попросил меня подстричься. Я вовсе не был поклонником длинных волос и не собирался отстаивать право на них. Наоборот, я всеми силами старался не вызывать нареканий тренера. Я попросту забыл о его просьбе.

Времени идти в парикмахерскую уже не оставалось. И тогда тренер Пири водрузил мне на голову хирургическую ванночку, но не круглую, а изогнутую. Все волосы, что выступали из-под ванночки, он обрезал тупоносыми ножницами. Такими ножницами обычно снимают лейкопластырь с коленок, лодыжек, плеч, запястий и пальцев… словом, со всех мест, где он бывает наклеен. (К концу борцовского сезона мы густо обрастали лейкопластырем.) Надо сказать, что стрижка получилась достаточно удачной. Рекс не пытался унизить меня: просто он доступным ему способом исправил последствия моей забывчивости. И потом, я сам же и был виноват. Стрижка, произведенная Пири, стала символом всех моих питсбургских испытаний.

Такси за сто долларов

Примерно в это же время я начал курить. Понемногу, хотя и больше, чем курил Шерман Мойер. Возможно, он меня и подвигнул на это: если в поединках у меня не было шансов выскользнуть из его хватки, то я мог хотя бы «перекурить» своего соперника. Это был глупый способ попрощаться с борьбой. На самом деле я не прощался с борьбой до своих сорока семи лет, после чего бросил курить так же быстро, как и начал. Чаще всего поведение, разрушающее здоровье, просто смехотворно, к каким бы изощренным уловкам ни прибегали твои личные демоны. Учитывая мои ограниченные спортивные данные, я собственными руками ломал скромные преимущества, которыми обладал. До того как я начал курить, я находился просто в отличной спортивной форме.

Обычно пачки сигарет мне хватало на неделю, иногда даже на две. Чем больше я курил, тем усерднее тренировался. Зачем я это делал? Одна-две сигареты в день — такое курение не вызывает болезненного привыкания. Я так и не сделался заядлым курильщиком. Мои проблемы можно было решить иным способом — навестить университетского психолога. Даже когда я курил, то где-то на задворках сознания представлял, что искуплю свой грех в соревнованиях первокурсников Восточного побережья. Я входил в число трех кандидатов от Питсбургского университета.

Ответственным за поездку на состязания в Уэст-Пойнт тренер Пири сделал меня. Наверное, по причине моего недолгого опыта в должности администратора команды. Мне вручили билеты и карманные деньги. Университетская команда оставалась в Питсбурге и готовилась к общенациональным соревнованиям. Никто из тренеров с нами не поехал, и потому мне, Ли Холлу и Карсуэллу или Казуэллу (буду все-таки называть этого парня Казуэллом) предстояло самим добраться до Уэст-Пойнта. Задача казалась достаточно простой. У меня на руках были билеты из Питсбурга до автобусного терминала Портового управления в Нью-Йорке и билеты на транзитный проезд из Нью-Йорка до Уэст-Пойнта. Тренер Пири велел нам добраться до Манхэттена и там сесть на первый подвернувшийся автобус, идущий в направлении Уэст-Пойнта. Казалось бы, чего проще? Но питсбургский автобус добрался до Нью-Йорка с изрядным опозданием. Когда мы прибыли на автобусный терминал, была полночь. Ближайший автобус на Уэст-Пойнт отходил только в восемь часов утра. А в семь начиналось взвешивание участников соревнований.

— Если мы не пройдем взвешивание, нас не допустят к состязаниям, — сказал Казуэлл.

— И что нам делать? — спросил у меня Ли Холл.

Мне тут же вспомнилась хирургическая ванночка на моей голове. Я спросил себя: «Каких действий в подобной ситуации ожидал бы от меня Рекс Пири?» Весь год мы трое состязались только со своими сокурсниками. Мы рисковали пропустить не просто один из турниров, а наш единственный турнир. Я пересчитал карманные деньги, выданные мне тренером Пири. Ровно сто долларов. У нас имелись транзитные билеты на проезд из Уэст-Пойнта до Нью-Йорка и обратные билеты до Питсбурга. Требовалось проявить некоторую смекалку и попасть в Уэст-Пойнт ранее семи часов утра. А карманные деньги? На что они нам, если перед взвешиванием мы не собирались ничего есть?

Мы вышли за пределы автобусного терминала. Время двигалось к часу ночи. Я был рад, что моими спутниками оказались стосемидесятисемифунтовый Ли Холл и силач Казуэлл (Казуэллу предстояло состязаться в весовой категории до ста тридцати семи фунтов, а мне — в категории до ста тридцати фунтов). Я останавливал одно такси за другим, но водители отказывались везти нас в Уэст-Пойнт. Наконец один согласился поехать туда за сто долларов.

— В Уэст-Пойнт? За сто баксов? Разумеется, приятель, — сказал водитель. — Ты мне только скажи, где этот Уэст-Пойнт?

Казуэлл заявил, что в движущейся машине не может ориентироваться по карте. Его, видите ли, начинало выворачивать. Ли Холлу было трудно сидеть на переднем сиденье — мешала коробка таксометра. (Кстати, Ли пришлось сбросить немало фунтов, чтобы достичь заветных ста семидесяти семи.) Таким образом, роль штурмана досталась мне. Я сел рядом с водителем.

— Вам нужно ехать вверх по Гудзону, — сказал я водителю.

— Согласен, приятель. Вверх так вверх. А насколько вверх?

В дальнейшем мне доводилось летать беспосадочным рейсом из Нью-Йорка в Токио. Я ездил из Айова-Сити в Эксетер, практически нигде не останавливаясь. Но эта поездка вверх по Гудзону была самой длинной в моей жизни. Неужели голландцы когда-то исследовали Гудзон, передвигаясь на лодках? Ехать на этом такси было еще хуже, чем плыть на лодке.

Во-первых, единственной имевшейся картой была карта нью-йоркских районов, охватывающая Манхэттен, Бруклин, Куинс и Бронкс. Во-вторых, как только городские огни остались позади, наш водитель объявил, что боится темноты.

— Я еще не ездил в темноте, — хныкал он. — В такой темноте.

Мы не ехали, а ползли. Вдобавок с неба сыпался снег вперемешку с дождем. Казалось, что к Уэст-Пойнту ведут только захудалые кружные дороги. Во всяком случае, других нам не попадалось.

— Я еще не видел столько деревьев, — запричитал таксист. — Такого множества.

Если водитель боялся темноты и обилия деревьев, то солдаты, охранявшие величественные ворота Военной академии сухопутных войск (вероятно, это была военная полиция), наверняка заставили его подумать о собственной погибели. Они стояли в полном боевом снаряжении, словно ждали нападения. Но военные полицейские вовсе не ожидали запоздалого появления трех борцов из Питсбурга. Все остальные участники приехали давным-давно и, по мнению солдат, видели десятые сны. К счастью, нам не пришлось раскрывать спортивные сумки и доказывать, что мы действительно спортсмены, а не диверсанты. Ребятам из военной полиции достаточно было взглянуть на Ли Холла.

Далее встал вопрос о местонахождении нашей казармы. Где спят остальные участники завтрашнего турнира — военные полицейские не знали. При всем их решительном виде у них не хватало смелости позвонить армейскому тренеру и спросить об этом. Часы показывали без нескольких минут четыре. До взвешивания оставалось три часа. Я предложил солдатам отвести нас в спортивный зал, сказав, что мы прекрасно можем вздремнуть там. Казуэлл и Холл сразу догадались о направлении моих мыслей. Я же объяснил ребятам из военной полиции, что маты в зале расстилают с вечера — тогда они распрямляются и во время состязаний у них не загибаются углы. Если нам позволят, мы готовы спать на матах.

Ли Холл и Казуэлл прекрасно понимали: я думаю о весах, а не о матах. Сон меня вообще не волновал. До взвешивания оставалось три часа, а мы не знали, сколько сейчас весим. С самого выезда из Питсбурга взвеситься нам было негде. Если мой вес на полфунта превышал норму, мне требовалось «попотеть». Когда мы покидали Питсбург, я был тяжелее на целых полтора фунта. За время пути я ничего не ел и не пил. Я не боялся этих колебаний. Часто бывало, что за день до состязаний мой вес оказывался на полтора фунта больше, но перед утренним взвешиванием я мог без опаски выпить еще восемь унций воды, поскольку во сне терял вес. По дороге в Уэст-Пойнт я не спал и не пил, однако все равно беспокоился за свой вес.

Чувствовалось, ребятам из военной полиции не понравилась идея пустить нас в спортивный зал. Солдаты что-то слышали о помещениях для команд гостей, но где именно находятся эти помещения, они не знали.

Ли Холл шепнул мне, что неплохо бы найти какое-нибудь теплое место и «просто побегать». Это гарантированно согнало бы вес. А спать… нужны ли нам вообще жалкие крохи сна? Я с ним согласился.

Зато Казуэлл выглядел прекрасно отдохнувшим. Он спал всю дорогу из Манхэттена в Уэст-Пойнт и теперь разглядывал аскетичные здания военной академии с любопытством ребенка, впервые попавшего в парк развлечений. Собственный вес его явно не волновал.

Меж тем наш таксист и не думал уезжать. Он топтался возле машины и хныкал, что в «такой темнотище» не найдет обратной дороги. Ребятам из военной полиции добавилось хлопот. Они вообще не представляли, куда можно его поместить.

Наконец один солдат набрался храбрости и кому-то позвонил. Я не знаю ни имени, ни звания разбуженного им человека, но даже мы слышали громкий и властный голос, доносившийся из трубки. Затем нас посадили в армейский джип и повезли к спальному корпусу, где не светилось ни одно окно. Таксист запер свою машину, отдал ключи часовым и поехал вместе с нами. Лестничное освещение в этом здании было устроено довольно странно. На каждом этаже, возле двери в коридор, имелась кнопка. Нажав на нее, можно было включить освещение ровно на две минуты. После срабатывания таймера лестница погружалась во тьму. Чтобы снова включить свет, требовалось нажать ближайшую кнопку. Над кнопками тускло мерцали маленькие желтоватые лампочки, похожие на кошачьи глаза. По лестнице вверх и вниз бегали участники соревнований, избавляясь от лишнего веса. Свет то вспыхивал, то гас, но они не обращали внимания на эту пытку. Один из бегунов проводил нас в большое душное, провонявшее потом помещение, где на койках лежали участники грядущих состязаний. Они спали, не раздеваясь, под несколькими одеялами, чтобы во сне согнать вес. (Потом я убедился, что большинство из них все же не спали, а просто лежали в темноте.)

— Ну, парни, тут и вонища, — заявил наш таксист.

Свободных коек не было, однако Казуэлла это не обескуражило. Он улегся прямо на пол. Подушкой ему служила спортивная сумка. Во всяком случае, когда мы с Ли Холлом переоделись в «потелки», он уже спал. А мы с Ли отправились бегать по лестнице. Ребята, появившиеся здесь раньше, придумали простую систему «борьбы» с таймером. Когда свет гас, тот, кто оказывался на площадке, искал «кошачий глаз» и нажимал кнопку. Эта тактика давала сбои, однако мы с Ли продолжали бегать, не обращая внимания на периоды темноты. Все бегали молча. Иногда я окликал Ли. Тот поворачивал голову и произносил свой неизменный вопрос:

— Чего?

Минут через двадцать беготня по лестнице принесла желаемые результаты: я взмок от пота. Теперь можно было сбросить темп, но не слишком, чтобы продолжать потеть. Наверное, в очередной темный период я задремал и налетел на стену, рассадив бровь. Я чувствовал, что идет кровь, но не знал, насколько сильно поранился.

— Ли! — позвал я.

— Чего? — ответил мне Ли Холл.

Вор

Весы в Уэст-Пойнте показали сто двадцать восемь фунтов. А я-то беспокоился о своем весе! Армейский тренер обрил мне поврежденную бровь, залепил ее стягивающим лейкопластырем и посоветовал по возвращении в Питсбург наложить швы. С бегом по лестнице я переусердствовал: ноги были как деревянные.

После взвешивания мы отправились в столовую, где с удивлением обнаружили нашего таксиста. Настоящего его имени я так и не узнал, поэтому назову его Максом.

— А вы что тут делаете, Макс? — спросил я.

Он наворачивал за обе щеки. Наверное, обильный завтрак должен был придать ему мужества для обратной дороги в Нью-Йорк. Но тут я ошибся. Макс не торопился возвращаться. Он решил, что останется и посмотрит начальные соревнования.

— Парни, если вы победите, я останусь на следующий круг, — заявил нам Макс. — Погода все равно никудышная. Мокрый снег так и валит.

Утром состояние Макса заметно улучшилось, и он казался почти эрудитом. Кроме того, таксист признал в нас настоящих борцов. Нам это не льстило, мы слушали его болтовню вполуха, пытаясь сосредоточиться на предстоящих состязаниях. Я думал, что голоден, однако после неполной тарелки овсянки почувствовал себя вполне сытым. Ли Холл съел раза в три больше. Но Казуэлл превзошел нас обоих. Налопавшись блинов, он ухитрился еще и вздремнуть в раздевалке.

На стенах спортзала были вывешены списки участников, сгруппированных по весовым категориям. Мы с Ли Холлом смотрели на фамилии, прикидывая, с кем нам выпадет состязаться. И угораздило же этого Казуэлла заснуть! Мне хотелось поупражняться в захватах. Упражняться с Ли я не мог: мы находились в слишком разных весовых категориях. Пришлось разминаться одному. Я кувыркался на матах, одновременно разглядывая собирающихся зрителей. Спортивный зал был довольно старым, овальной формы, с деревянной беговой дорожкой. Он чем-то напоминал растянутую версию эксетерской «ямы», но отличался шириной борцовского пространства. Там умещалось шесть матов. И зрительских скамеек было больше. Они повторяли овал поля.

Я высматривал своих родителей. Путь из Нью-Гэмпшира занимал немало времени. Скорее всего, они выехали вчера и ночь провели у друзей в Массачусетсе. По моим расчетам, родители должны были приехать без опозданий. В зависимости от числа участников в твоей весовой категории, можно было провести два или даже три предварительных поединка. Во второй половине дня начинались соревнования четвертьфинала, а вечером — полуфинальные. Следующий день начинался с состязаний проигравших (их еще называли утешительными состязаниями). Победители выходили в утешительный финал. Настоящие финальные соревнования начинались позже. К тому времени, когда мы приедем в Нью-Йорк, уже стемнеет. А дальше — долгая ночная поездка в Питсбург. Мы успеем проголодаться. Казалось бы, ешь, что хочешь: никакие взвешивания не грозят. Только денег на еду уже нет. Следом за этой мыслью пришла другая. Мне было непривычно участвовать в крупных соревнованиях без тренера.

Поскольку у нас с Казуэллом были разные весовые категории, мы боролись на разных матах, но в одно и то же время или с небольшой разницей. Из-за этого мы не могли корректировать друг друга, а Ли Холлу приходилось выбирать, чьи тренером становиться. Зато когда боролся Холл, мы с Каузэллом оба были к его услугам. Впрочем, Ли не особо нуждался в тренерах. Он уверенно двигался прямиком к финалу. Его противники редко выдерживали больше двух раундов. Мы с Казуэллом сообщали ему оставшееся время. Это все, что требовалось Холлу. Счет в поединках его не интересовал.

Джон Карр, наш стопятидесятиссмифунтовик, которого не допустили до соревнований, естественно, в Уэст-Пойнт не поехал даже в качестве зрителя. Но сюда приехал его отец. Мистер Карр вызвался тренировать нас троих. Он любил борьбу и провел немало волнующих часов, следя за выступлениями сына. Джон Карр был отличным борцом. Представляю, какое разочарование испытал Карр-старший, глядя на мои выступления. Тогда эта мысль сильно мне досаждала… Сами предварительные состязания я почти не запомнил. Я провел два поединка и в обоих победил. Уже не помню, из каких мест и каких университетов были мои противники. Это не имело значения. В обоих матчах я успешно провел первый захват и потом только повторял его все три раунда.

Вы проводите захват и получаете два очка. Затем позволяете вашему противнику выйти из захвата, за что он получает одно очко. С тремя вашими захватами и тремя его выходами вы лидируете со счетом 6:3. Противник пытается взять реванш, что лишь облегчает очередной ваш захват.

Я применял прием Уорника, который он всю зиму испытывал на мне в Питсбурге. Я применял «нырок» Майка Джонсона, однако у меня не получалось так гладко, как у него. Этот «нырок» он проделывал со мной по сотне раз в неделю. Я вдруг понял, что не зря терпел мучения в Питсбурге. Кое-чему я все-таки научился. Словом, дорога к четвертьфинальным состязаниям была мне открыта.

В четвертьфинале я победил парня из Эр-Пи-Ай. Я бы даже не запомнил эту аббревиатуру, но не то Казуэлл, не то Холл спросили меня, что она означает. Она означала Ренсселерский политехнический институт,[16] но меня опять подвела дислексия. Я не знал, как правильно произнести первое слово, и запнулся даже на втором. Но главное не это. Неожиданно для себя я попал в полуфинал.

Время до начала полуфинальных состязаний (кажется, часа два или три) было моим лучшим временем «эпохи Питсбурга». Именно тогда я понял, что не вернусь в Питсбургский университет. Ли Холл был воодушевлен результатами четвертьфинала. Он говорил о том, какая потрясающая команда первокурсников составилась бы у нас, если бы сюда приехали все наши ребята. Если бы в Уэст-Пойнте выступали Джонсон, Хенифф, Уорник, ОКорн и Карр, командное первенство было бы у нас в кармане. Я соглашался с Ли, но прекрасно знал: если бы все они приехали сюда, я бы не вышел состязаться. Думаю, Казуэлл согласился бы со мной, что при таком «созвездии» он бы тоже не попал в число участников.

Победа в четвертьфинале привела меня в благодушное состояние. Я наслаждался мыслями о полуфинале, и это стало моей роковой ошибкой. В такие моменты нужно думать о победе, а не о том, как замечательно оказаться в полуфинале. В перерыве борцу нельзя поддаваться отвлекающим мыслям. А отвлекающих мыслей в моей голове хватало. Я и до этого турнира начал подумывать об уходе из Питсбургского университета. Но сейчас мысль оформилась в сознательное решение. К тому же я беспокоился о родителях. Где они могли застрять?

Я позвонил их массачусетским друзьям и немало удивился, услышав в трубке голос своей матери. Их задержала погода. Если в Уэст-Пойнте шел снег с дождем, то в Новой Англии был настоящий снегопад. Родителям пришлось задержаться и пережидать непогоду. Приехать в Уэст-Пойнт они рассчитывали только завтра.

Завтра виделось мне расплывчатым. Если я одержу победу в полуфинале, то завтра они увидят меня в финальных состязаниях. Если нет — тогда в утешительных, где борьба пойдет за третье и четвертое места. Но в любом случае родители увидят мое выступление. В Эксетере они не пропускали ни одного соревнования с моим участием. Они проделали такой долгий путь из Нью-Гэмпшира… Словом, я начал испытывать некоторое давление, побуждавшее меня одержать победу ради них. И это тоже явилось моей фатальной ошибкой. Победу всегда нужно одерживать для самого себя.

Между тем исчезновение нашего таксиста Макса меня не удивило и не вызвало никаких мыслей. Я решил, что ему наскучило следить за поединками и он уехал в Нью-Йорк. Только вечером я вновь вспомнил о Максе. Несколько ребят из других команд пожаловались на пропажу бумажников и часов. Хотя нам постоянно говорили о необходимости сдавать деньги, часы и прочие ценные вещи на хранение (все это запирали в специальном сейфе, называемом «сундуком сокровищ»), ребята либо забыли, либо проявили беспечность. Мое подозрение сразу же пало на Макса. Этот таксист густо обволакивал своим обаянием и хлестко умел обманывать. Воры всегда представлялись мне обаятельными обманщиками. Неужели его боязнь темноты и деревьев тоже были уловками? Возможно, и нет. А может быть, я недооценил его блестящие актерские способности.

Полуфиналы

Полуфинальные состязания в Уэст-Пойнте лишний раз подтвердили, насколько правильно тренер Сибрук оценивал мои возможности. Я был «неплохо» подготовлен к полуфиналу. Мой противник подготовился как следует. Это был парень из Корнеллского университета, вероятный претендент на победу в нашей весовой категории. Мистер Карр не знал моих возможностей. Он привык к великолепным борцовским данным своего сына и потому переоценил мой потенциал. Поединок вполне соответствовал той единственной категории состязаний, когда я, по мнению Теда Сибрука, мог победить противника с лучшими физическими данными. Мне даже удалось провести первый захват, но парень тут же высвободился из моей хватки. Мне было не удержать его и не заставить время работать на себя. В самом конце первого раунда он провел изящный захват на краю мата. Времени выйти из его захвата у меня уже не оставалось. Раунд закончился со счетом 3:2 в пользу моего противника. Во втором раунде у меня было право выбирать позицию. Я выбрал нижнюю, вышел из захвата и заработал очко, однако парень из Корнеллского университета более минуты контролировал мое положение на мате. Казалось бы, второй период заканчивался со счетом 3:3, но этот контроль («наездничество», как говорят борцы) обещал ему дополнительное очко. Я попытался контролировать его, но меня хватило всего на пятнадцать секунд, и раунд закончился со счетом 5:3 в его пользу. Чтобы свести поединок к ничьей, мне нужно было в третьем раунде наверстать два очка.

Судьба улыбнулась мне и здесь. Судья увидел, что лейкопластырь на моей брови весь пропитался кровью, и объявил тайм-аут. Пока помощники вытирали кровь и меняли лейкопластырь, я получил весьма нужную мне передышку. Да, я устал, и виной тому были несколько выкуренных сигарет. Не бессонная ночь, не бег по лестнице и даже не мой «поцелуй» со стенкой. Сигареты. При своих скромных физических данных мне нужно было бы всеми силами поддерживать спортивную форму, а не портить ее собственными руками. Повторяю: передышка эта пришлась как нельзя кстати. (В Эксетере я привык к шестиминутным поединкам.) Студенческие поединки длились в то время по девять минут. Трехминутный раунд выдерживать куда труднее, чем двухминутный. В дальнейшем студенческие поединки ограничили семью минутами: три минуты в первом раунде и по две — во втором и третьем. Длительность поединков в средних школах — государственных и частных — осталась шестиминутной.

Мне снова повезло: моего противника уличили в том, что он тянет время. Обвинение не было бесспорным, но сработало в мою пользу. При счете 5:3 мне требовалось провести удачный захват, чтобы свести поединок к ничьей или даже выиграть, если сумею достаточно долго контролировать движения противника. Главное, мне нужно было удержаться в верхней позиции. Повторяю: предупреждение судьи тянуло на ничью. По правилам турнира борцам не назначалось дополнительное время. Объявить ли счет встречи ничейным или назвать победителя — зависело от решения судьи. Я считал, что после такого предупреждения судейские симпатии окажутся на моей стороне. Если не победа, то ничья — наверняка.

Я уже не помню, какой вид захвата применил. Возможно, излюбленный прием Уорника — «оторви руку»; возможно — «нырок», которому я научился у Джонсона. Возможно даже, я вспомнил что-то из своих удачных приемов времен Эксетера. До конца раунда оставалось двадцать секунд. Мой противник сумел удержать контроль надо мной и получил еще одно очко. Теперь главной моей задачей было продержаться до конца поединка, и эо обеспечивало мне ничью.

А затем случилось то, против чего меня всегда предостерегал тренер Сибрук. Мы утратили контроль над ситуацией. Хорошо еще, что мы оба скатились с мата (а не я один). Когда судья вернул нас на круг, оставалось еще пятнадцать секунд времени. Мне требовалось всего пятнадцать секунд удерживать противника. Рутинное, тренировочное упражнение, какое встретишь в любом борцовском зале Америки. Иногда его называют «беги-хватай». Один из борцов пытается удержать другого, а тот делает все, чтобы вывернуться.

Я уже не помню, каким образом мой противник исхитрился выскользнуть, но сделал он это в большой спешке. Мне оставался лишь отчаянный захват и… менее пяти секунд времени. Я едва успел шевельнуться, когда прозвучал сигнал окончания встречи. Мой противник победил со счетом «шесть — пять». Мне было невыносимо следить за его результатами в финале. Не знаю, вышел ли он победителем в своей весовой категории или нет. Обычно в таких случая я говорю: не помню. Но я знаю: от Шермана Мойера этому парню было бы не уйти и за пятнадцать минут.

Окончательно надежда пробиться в финал рушится, когда узнаёшь, что в списке борцов финального круга твоей фамилии нет. Я снова позвонил родителям в Массачусетс и попросил приехать утром пораньше. Утешительные поединки начинались рано. Если я проиграю свое первое утешительное состязание, на этом мое участие в турнире закончится и остаток времени я проведу в качестве зрителя. Если выиграю — у меня останутся шансы побороться за третье место.

На другой день моим противником в утешительном поединке был местный курсант, имевший множество болельщиков. Они заполонили всю деревянную беговую дорожку, отчего она стала серой. Они что-то кричали. Конечно, зал в Уэст-Пойнте был просторнее, но ощущение «чайной чашки» сохранялось и здесь. На «дне» боролись мы, а по всему «ободу» толпились болельщики. Но сейчас это были болельщики моего противника, а не мои. Я боролся с тем же напором, с каким пытался вчера одолеть парня из Корнеллского университета. Отчасти я хотел показать курсантам, что чего-то стою; отчасти пытался произвести впечатление на своих родителей и продемонстрировать им все, чему научился в Питсбурге. Знаю, Тед Сибрук отругал бы меня за такую борьбу. Правильнее назвать ее потасовкой или неуправляемой схваткой. Я с самого начала понял: в этом поединке мне не победить.

Буду честен с собой: я не только упустил свой первый захват, но и почти сразу оказался на спине, потеряв три очка за касание мата плечами. Когда мне удалось перевернуть противника, я проигрывал ему 5:2. Он быстренько перевернул меня, но я успел выскользнуть. Раунд едва начался, а счет был уже 7:3. При проигрыше с таким разрывом ни в коем случае нельзя замедлять темп поединка. Моя техничность ничего не значила, противник превосходил меня по силе, и потому мне оставалось лишь его догонять. Я тоже набирал очки, однако разрыв в три-пять очков сохранялся. Курсанты вопили от восторга, и не потому, что побеждал их уэст-пойнтский сокурсник, а потому что борьба без правил всегда нравится толпе. Любой, в том числе и толпе курсантов.

Финальный счет был 15:11 или 17:13. Точных цифр я не помню… Тед Сибрук сказал бы мне — в действительности он и говорил, — что при таком счете я никогда не сумею победить. Это был мой последний поединок в форме Питсбургского университета, которую я надевал в течение двух дней.

У родителей хватило такта не показывать мне, как они расстроены такими результатами. Маму шокировала моя худоба. Тренировки в Питсбурге сделали меня сильнее, но в отличие от Ларри Палмера после пятнадцати лет я перестал расти. Поскольку маму беспокоил мой вес, она дала мне немного денег, так что теперь нам с Ли Холлом и Казуэллом не грозила голодная дорога до Питсбурга. Опять-таки не помню, но, скорее всего, я умолчал о том, как мы за сто долларов прокатились на такси. Умолчал я и о своем намерении уйти из Питсбургского университета. Я все еще не знал, куда направиться.

Завершение турнира в Уэст-Пойнте помню очень смутно. По-моему, Ли Холл так и не занял первого места. Проигрывать было не в его правилах, но, кажется, ему попался крепкий противник из университета Лихай.[17] Говорю вам, я плохо это помню. Ничего определенного не могу сказать и о результатах Казуэлла. Вроде пару состязаний он выиграл, пару проиграл, до финала не добрался, но его это не расстроило. (Он был дружелюбным, покладистым парнем, никогда не ныл, однако никаких выдающихся черт в его характере мне не запомнилось. Наверное, потому я не запомнил и его фамилии.)

Зато я отлично помню реакцию тренера Пири, когда я рассказал ему, на что потратил все карманные деньги.

— Ты взял такси? — снова и снова удивленно спрашивал он.

Я слишком уважал Рекса и не отважился назвать ему истинную причину своего ухода из Питсбургского университета. Не мог я сказать этому человеку, что мне невыносимо год за годом торчать в запасных. Я придумал целую историю, что у меня дома осталась подружка, по которой я очень скучаю. Мне казалось, такая история звучит как-то человечнее и более всего оправдывает мой поступок. На самом деле ни «дома», ни в Питсбурге подружек у меня не было.

Моя бывшая подружка была из Коннектикута. Она на целый год уехала в Швейцарию. В Питсбурге я не написал ни одного рассказа. Все мое писательство заключалось в ведении дневника. Я воображал, как покажу своей бывшей подружке этот дневник и наши отношения восстановятся. Дневник представлял собой сплошной вымысел, на самом деле мой год в Питсбурге прошел так, что о нем и писать не хотелось. Я еще не знал, что занялся тем, чем занимается любой писатель, — начал выдумывать себя. Это было необходимым упражнением перед выдумыванием других — персонажей своих романов.

Короткий разговор в Огайо

В Питсбурге к горечи моего поражения на турнире добавилось унижение иного рода. Преподаватель английского языка и литературы поставил мне «С—». Этот парень, всего несколькими годами старше, обвинил меня в злоупотреблении точкой с запятой, назвав это старомодным знаком препинания. С тех пор я называл его не иначе, как «преподаватель Си-с-минусом». Если он читает мои романы (я бы удивился, если читает), чем ему теперь кажутся мои точки с запятой? Если в тысяча девятьсот шестьдесят втором году они были старомодными, сейчас они, должно быть, вообще седая древность.

Но нанесенные удары по самолюбию не заставили меня бросить писать и заниматься борьбой. Я простился с Питсбургом и вернулся в свой родной штат Нью-Гэмпшир, и не только для зализывания ран. Даже с моими более чем посредственными оценками Нью-Гэмпширский университет обязан был меня принять как уроженца и жителя штата. Здесь я впервые начал учиться литературному творчеству. Его преподавал нам писатель-южанин Джон Юнт — обаятельный, доброжелательный человек с прекрасным чувством юмора, ни разу не посетовавший на мои точки с запятой.

Помимо учебы я занимался тренерской работой, стал вспомогательным тренером по борьбе в Эксетере и выступал как «независимый» борец в разных открытых турнирах штатов Новой Англии и штата Нью-Йорк. Университет Нью-Гэмпшира не имел своей борцовской команды.

Участники этих открытых состязаний представляли собой весьма пеструю смесь. Здесь попадались крепкие, хорошо подготовленные ребята из средних школ; было полно первокурсников и старшекурсников из числа не блещущих достижениями. Были парни и постарше, уже окончившие колледжи и университеты. Некоторые из них показывали очень хорошие и даже лучшие результаты на таких турнирах, зато другие были… уже не в том возрасте или просто не в той форме. Я же оставался «неплохим». Правда, не по меркам Питсбурга, но здесь был не Питсбург.

Хотя я и не входил ни в одну команду, однако на соревнованиях облачался, с разрешения Теда Сибрука, в свою старую эксетеровскую форму. Мне здорово помогали приемы, которым я научился у Джонсона и Уорника. Не забыл я и того, чему учил меня тренер Сибрук. Тренируясь с Шерманом Мойером, я понял важность контроля за положением рук. Верхняя позиция по-прежнему оставалась моей сильнейшей, но дело редко доходило до уложения противника на лопатки. Оказываясь в нижней позиции, я довольно быстро уходил из-под его контроля. Никто из моих соперников не имел мастерства Шермана Мойера. Тот мог часами не выпускать меня из-под своей «опеки».

Вместо того чтобы снижать вес, я начал упражняться с отягощениями. Мне не удавалось держаться в рамках ста тридцати фунтов, и тогда я решил «накачать силу», чтобы выступать в категориях до ста тридцати семи или до ста сорок семи фунтов. (В открытых турнирах весовые категории варьировались между студенческими и «вольными» стандартами; иногда я боролся в категории до ста тридцати шести с половиной или до ста тридцати семи фунтов, а иногда — в категории до ста сорока семи или до ста сорока девяти с половиной фунтов.) Причиной того, что я начал набирать вес, стало пиво. В середине сезона шестьдесят третьего года мне исполнился двадцать один год. Я отказался от сигарет и приналег на пиво.

Ничего удивительного: в университете Нью-Гэмпшира все писатели (и будущие писатели) курили и выпивали. Каждый день я тратил по сорок пять минут на дорогу из Дарема в Эксетер, где тренировался. Редкий уик-энд я оставался дома и не ехал на очередной турнир. Это удивляло и меня самого, и моих новых друзей-литераторов, считавших такую жизнь исключительно нелитературной. У меня были друзья-борцы и друзья-писатели, но тогда я впервые убедился, что две эти группы почти не смешиваются. Был и у меня период (правда, недолгий), когда я пытался разделить два своих пристрастия, считая, что нужно выбирать либо борьбу, либо литературу.

В марте шестьдесят третьего года мы с Тедом Сибруком поехали в Огайо, в Кентский университет, посмотреть состязания НССА. Там же я узнал о результатах своих бывших однокурсников по Питсбургу. Джим Харрисон стал чемпионом. Майк Джонсон проиграл финал, Тимоти Гей занял пятое место, а Кеннет Барр — шестое. (Я считаю, что турниры первого дивизиона НССА — тяжелейшие борцовские состязания; тяжелейшие как физически, так и психологически. Они труднее Олимпийских игр; прежде всего, из-за чудовищного напряжения участников, стремящихся стать всеамериканскими чемпионами. И потом — из-за равенства спортивных показателей большинства претендентов. В турнире девяносто пятого года участвовало шесть чемпионов, из которых только двое смогли отстоять свой титул, а в десяти весовых категориях только четверо претендентов-новичков дошли до финала.)

За год после Питсбурга я увидел, как далеко мне до классных борцов, занимающих первые строчки в списке участников. Это вогнало меня в депрессию. В двадцать один год я чувствовал, что потерпел поражение там, где у меня были хоть какие-то результаты. Даже хуже, чем «потерпел поражение», — я проиграл с разгромным счетом. На обратном пути из Кента тренер Сибрук рассказал мне о разговоре с Рексом Пири. Тот по-прежнему был доброжелателен ко мне и выразил надежду, что я уладил «проблему с подружкой».

— Какая еще «проблема с подружкой»? — спросил меня Тед.

Пришлось сознаться, что тогда я соврал тренеру Пири и не назвал истинной причины ухода из Питсбургского университета. Майк Джонсон завоевал на чемпионате второе место. Я ушел потому, что не мог смириться с ролью запасного для Джонсона и целых четыре года тащить эту лямку. Но еще унизительнее, чем роль запасного, было мое вранье Рексу — эта придуманная подружка.

— Ах, Джонни, Джонни, — усмехнулся тренер Сибрук. (Мы находились в Огайо, в туалете автозаправочной станции.) — Если у тебя средние борцовские данные — это еще не повод бросать борьбу. Продолжай. Ты всегда будешь любить борьбу. Это выше тебя.

Но тогда я этого не знал. У меня было другое любимое занятие, и я думал, что только там добьюсь успеха. По мнению Джона Юнта, я мог стать писателем.

— Ну так становись им, — сказал тренер Сибрук.

Тед считал, что мне нужно уехать из Нью-Гэмпшира. Если я намерен оставить борьбу, нечего тогда жить дома и появляться в спортзале своей бывшей школы. Нужно вырваться за пределы привычного мира, уехать куда-нибудь далеко. Питсбург — это далеко, но не слишком.

Год за границей

Джон Юнт подвигнул меня подать заявку на обучение за границей по линии студенческого обмена. Заявку удовлетворил Европейский институт в Вене, куда я и отправился. Впервые я ехал в Европу «в качестве писателя».

У меня было двенадцать часов немецкого языка в неделю, но и сейчас я говорю по-немецки еле-еле. Я едва понимаю устную немецкую речь, а когда читаю немецкий текст, сразу вспоминаю про свою дислексию: в конце фразы на меня накидываются глаголы, ожидая, когда я прицеплю их к соответствующим частям предложения.

В числе моих любимых курсов в Европейском институте был курс философии. Его читал англичанин Эдвард Моуэтт. У него я изучал философские воззрения Людвига Йозефа Иоганна Витгенштейна[18] и идеи греческих философов-моралистов. Мне очень нравился курс по романам Викторианской эпохи. Его преподавал «герр доктор» Феликс Корнингер из Венского университета. В свое время он учился в Техасском университете, отчего говорил по-английски с диковинным австро-техасским акцентом. Представьте себе, что в одном человеке соединились Линдон Джонсон и Арнольд Шварценеггер. Такова была речь Корнингера.

В Вене я жил на Швиндгассе, рядом с «Польской читальней», как назывался этот польский культурный центр. Моим соседом по квартире был некто Эрик Росс из Чикаго. Высокий, атлетически сложенный, с золотистыми, слегка вьющимися волосами, Эрик являл собой образец совершенного арийца. Однако он был евреем и прекрасно разбирался в многочисленных (порою почти незаметных) формах австрийского антисемитизма. Прежде я ничего не знал об антисемитизме, но в Вене восполнил этот пробел. Я был невысокого роста, черноволосым, темноглазым, чем уже «тянул» на еврея. Моя фамилия Ирвинг происходила от шотландского имени, но очень часто такое имя носили евреи. Словом, какого-нибудь венского антисемита моя внешность и фамилия ставили в тупик. (При таком уровне интеллекта можно и Джона Милтона причислить к евреям из-за того, что Фридмена звали Милтон. Впрочем, как остроумно заметил Эрик Росс, еще никто не называл антисемитов интеллектуально развитыми.) Мы с Эриком разработали нехитрый прием для выявления антисемитов. Если только какой-нибудь официант, продавец или студент позволял себе малейший намек на мое «еврейство»… при моем скверном знании немецкого я этого не замечал, однако Эрик был начеку и сразу же предупреждал меня о нанесенном оскорблении.

— Тебя опять приняли за еврея, — говорил он мне.

Тогда я, глядя на обидчика-антисемита, произносил затверженную фразу:

— Идиот, это как раз он еврей. (Еr ist der Jude, du Idiot.)

Эрику всегда приходилось помогать мне с правильным произношением, но наш прием достигал желаемого результата. Те, кто позволял себе антисемитские выходки, обычно были настолько тупыми, что уже не пытались различить, кто из нас еврей, а кто нет.

Мы с Эриком вместе ездили в Стамбул и Афины, вместе катались на лыжах в альпийском местечке Капрун. И хотя нам нравилась наша самостоятельная жизнь в Европе, Вену мы не любили (и до сих пор не любим). Небольшой город, чей пресловутый антисемитизм является составной частью узколобого провинциализма. В Вене процветает ксенофобия, подозрительность ко всем иностранцам (порою это доходит до ненависти). От австрийцев постоянно слышишь: «Das geht bei uns nicht» («Нам это не свойственно»). «Auslnder» («иностранец») — у них пренебрежительное слово. Венская Gemtlichkеit (приветливость) — аттракцион для туристов, лживая вежливость преимущественно unhflich (невежливых) людей.

Последний раз я приезжал в Вену на презентацию немецкого перевода моего романа «Молитва об Оуэне Мини» и одним своим пассажем ошеломил журналистов. В то время раскрылось нацистское прошлое Курта Вальдхайма,[19] что, как ни странно, лишь повысило его популярность в Вене. Это я и сказал. Сомневаюсь, что теперь я когда-нибудь еще раз приеду в Вену.

Когда я учился в Вее, бывшая квартира и кабинет Фрейда на Берггассе, 19, еще не были открыты для посещения. Только неустанные усилия дочери Фрейда заставили австрийское правительство превратить скромное Wohnung (жилище) на Берггассе, 19, в то, чем оно является теперь, — во впечатляющий музей интеллектуальной жизни, прерванной нацистским аншлюсом.

Фрейд не ошибся, назвав Артура Шницлера[20] «коллегой» по изучению «недооцененного и во многом пагубного эротизма». В студенческие годы именно это служило источником моего восхищения Шницлером: «недооцененный и во многом пагубный эротизм», который Шницлер часто сопоставлял с тягостным, но медленно меняющимся социальным порядком Вены на рубеже двадцатого века. Но даже «Путь на волю» (1908) пронизан той же атмосферой сексуального подавления, которую мы с Эриком Россом прочувствовали более полувека спустя.

Представьте молодого барона Георга фон Вергентина, глядящего из окна. «В парке было довольно пусто. На скамейке сидела старуха в давно вышедшем из моды жакете, расшитом черным искусственным жемчугом. Мимо нее прошла гувернантка, ведя за руку маленького мальчика. Впереди них шагал невысокий гусар с пистолетом и саблей у пояса. Навстречу, покуривая, ковылял инвалид, которому гусар отсалютовал. Поодаль, возле павильона, за столиками сидело несколько человек. Они пили кофе и читали газеты. Листва на деревьях оставалась еще довольно густой. Весь парк казался пыльным, унылым; вся его атмосфера больше соответствовала лету, нежели концу сентября». (Через две страницы молодой Георг будет думать о «маскараде у Эренбергов» и о «мимолетном поцелуе Сисси сквозь черное кружево ее маски».)

Ко времени нашего с Эриком приезда в Вену невысокий гусар с саблей и пистолетом давным-давно покинул Штадтпарк, но «унылая» атмосфера во многом осталась прежней. Вечерами мы уходили заниматься в бар, где собирались проститутки, поджидавшие клиентов. Причиной была наша хозяйка, выключавшая на ночь отопление. В кофейнях, популярных у студентов, нам мешал сосредоточиться шум. Венские студенты были слишком «правильными» и не ходили в бары, облюбованные проститутками. Исключение составляли один или два обеспеченных студента; те появлялись, чтобы выбрать себе «жрицу любви». (При виде нас с Эриком эти студенты всегда смущались.) «Девочки» быстро усвоили, что знакомиться с ними поближе мы не будем, и потеряли к нам интерес. Среди них была женщина постарше (примерно возраста моей матери); та часто помогала мне делать задания по немецкому.

Думаю, барон фон Вергентин привлек мое внимание прежде всего своими нескончаемыми фантазиями о женщинах и трудностями в реальных отношениях с ними. Однако Георг был австрийским аристократом, христианином, а водил дружбу с еврейскими интеллектуалами. Антисемитизм тогда только зарождался. Через полвека антисемитизм в Вене расцвел пышным цветом и стал трудноизлечимой болезнью. Он сделался несравненно вульгарнее, чем антисемитизм, описанный в романе Шницлера.

К примеру, Георг встречается близ Штадтпарка с Вилли Айслером. Меня удивляла подспудная неловкость, с какой Вилли защищает свое еврейское происхождение. Он говорит: «Тот факт, что у меня были трудности с ротмистром Ладичем, не помешал мне увидеть его истинное обличье. Пьяная свинья — вот он кто. Я испытываю неодолимое отвращение, неискупимое даже кровью, к тем, кто ведет дела с евреями, когда им это выгодно, а потом принимается оскорблять и поносить евреев. У них даже не хватает приличия обождать, пока еврей уйдет из кафе».

Потом барон фон Вергентин рассуждает о том, что «ему в очередной раз показалось странным еврейское происхождение Вилли. В Вене хорошо знали Айслера-старшего — композитора, создателя чарующих венских вальсов и песенок, известного коллекционера предметов искусства и древностей, который иногда продавал что-нибудь из своих коллекций. Природа одарила его могучим телосложением: в молодости он выступал в боксерских состязаниях и брал призы. Сейчас, со своей длинной седой бородой и моноклем в глазу, отец Вилли больше походил на венгерского магната, нежели на главу еврейского семейства. Талант, дилетантизм и железная воля создали Вилли показной образ прирожденного кавалера. Но что по-настоящему отличало его от других молодых людей со схожим происхождением и устремлениями — он никогда не был удовлетворен до конца и всегда помнил о своем наследии. Он стремился найти объяснение каждой двусмысленной улыбке или как-то смириться с нею; его сильно задевал какой-нибудь пустяк или предвзятое мнение, но всякий раз он пытался сделать вид, что ничего не произошло».

В начале шестидесятых венский антисемитизм проявлялся в более жестоких формах, нежели «двусмысленная улыбка». Он опустился до хулиганских выходок, и тут уже невозможно было «сделать вид, что ничего не произошло». Бритоголовые парни с сережками в виде свастики стали знакомым для Вены явлением, хотя и не повсеместным. А повсеместным явлением были пугливые граждане, отворачивающиеся от бритоголовых и делающие вид, что тех не существует. Мы с Эриком — молодые, идеалистически настроенные американцы — могли лишь запомнить и отразить в своих наблюдениях эту необъяснимую терпимость к нетерпимости. И сейчас, более тридцати лет спустя, мы по-прежнему часто говорим об этом. Мы говорим не просто о нетерпимости, а о терпимом отношении к нетерпимости, которое позволяет ей процветать.

Вернувшись в Чикаго, Эрик Росс занимался рекламным бизнесом. Затем переехал в Крестед-Батт, штат Колорадо, и много лет работал в составе лыжного патруля, а также исполнял народные песни. Эрик до сих пор там живет, оставаясь неутомимым актером и режиссером местного Горного театра. Он по-прежнему придумывает рекламу и не забывает мне писать. Эрик — очень аккуратный корреспондент. Мы стараемся видеться каждый год, не забывая и нашего общего прекрасного друга Дэвида Уоррена. Дэвид живет в Итаке, штат Нью-Йорк. В Вене он был почти постоянным нашим спутником, а среди нас троих — лучшим студентом.

В Вене мы все ездили на мотоциклах. У Эрика был лучший — немецкий «хорекс». Однако у его «коня» отсутствовала стопорящая подножка. Почему Эрик не поставил новую, он и сам объяснить не может. Но мотоцикл нужно было к чему-то прислонять, иначе эта махина падала. Меня возила югославская «ява»… возможно, чешская.[21] Дэвида мучил его жуткий «триумф», умевший в буквальном смысле слова вытягивать все жилы.

Без каких-либо особых причин (за исключением того, что я находился далеко, даже слишком далеко от Нью-Гэмпшира) я начал писать. Я был благодарен Теду Сибруку и Джону Юнту за их советы.

Джон Юнт убеждал меня остаться в Европе на более длительный срок. В тот год я затосковал по дому. Я тосковал по борцовским тренировкам и по настоящей, а не придуманной девушке, которая вскоре стала моей первой женой. Шайлу Лири я встретил летом шестьдесят третьего года, когда пытался постичь азы немецкого языка, обучаясь в Гарвардской летней школе. Каким бы идиотским это ни казалось, но мы почему-то всегда встречаем значимых людей накануне длительных поездок. Через год, летом шестьдесят четвертого, мы с нею поженились в Греции.

«Поживи в Европе еще, — советовал мне в письме мистер Юнт. — Меланхолия полезна для души».

Несомненно, это был хороший и правильный совет. Помимо профессионального чувства долга, которым обладал Джон Юнт, этот человек стал если не первым моим наставником, то первым писателем, которого я воспринимал в качестве наставника. Он изменил мой мир, убедив меня не бросать писательское ремесло. Юнт утверждал, что любое другое занятие, кроме писательства, не будет приносить мне удовлетворения. Однако я не внял его совету и не остался в Европе.

Я попробовал освоить другой язык, и это вызвало у меня дискомфорт. Английский был моим единственным языком. Я не мыслил себя пишущим на каком-либо ином языке, кроме английского. К тому же, когда мы с Шайлой вернулись из Греции в Вену, она уже была беременна Колином. Я хотел стать отцом, но только у себя на родине.

Ни Вьетнама, ни мотоциклов

Когда я вернулся в Нью-Гэмпшир, меня под свое крыло взял другой писатель. Томас Уильямс был для меня больше чем учитель. Его жена Лиз стала крестной матерью моего первенца, а мистер Уильямс до самой своей смерти оставался самым суровым и самым страстным моим критиком. Том вел нескончаемую борьбу с моим подражательством и в особенности — с подражательством манере рассказчика, свойственной многим романистам девятнадцатого века. Очень часто он спрашивал на полях моих рукописей: «Кому ты подражаешь сейчас?» Но его симпатии ко мне были вполне искренними, как и мои к нему, а когда меня клевали критики, его верность оставалась непоколебимой. Том Уильямс был мне добрым другом. Сила его репутации и его рекомендации способствовали тому, что мне дали стипендию для учебы в Писательской мастерской при Айовском университете.[22] (Недавний выпускник, женатый и с малолетним ребенком на руках, — я бы не вытянул в Айове без этой стипендии.) Литературный агент Тома продал мой первый рассказ журналу «Редбук», и я получил огромные по тем временам деньги — целую тысячу долларов. Это произошло еще до окончания Нью-Гэмпширского университета и вызвало нескрываемую зависть и злобу у однокурсников. Но мысленно я был уже в Айове и потому вообще никак не реагировал на их выплески.

Мой последний год в Нью-Гэмпшире явился для меня своеобразным водоразделом. Я не только стал печатающимся писателем и отцом; рождение сына Колина изменило мой призывной статус на ЗА, что означало: «женатый, имеющий малолетнего ребенка». Это навсегда избавило меня от многих тягостных раздумий и нелегкого выбора, вставшего перед мужчинами моего поколения. Я мог позволить себе вообще не думать о Вьетнаме, поскольку призыв в армию мне не грозил. Если Колин спас меня от Вьетнама, то наличие собственной семьи и возвращение к борцовским занятиям уберегло от самых коварных ловушек, подстерегавших поколение шестидесятых, — сексуальной вседозволенности и наркотиков. Я был мужем, отцом, спортсменом и с недавних пор — печатающимся писателем.

Когда родился Колин, мне самому только что исполнилось двадцать три. Он появился на свет в конце марта: для Нью-Гэмпшира — отнюдь не весна. Я ехал на мотоцикле из больницы домой. (Шайлу в больницу отвозил наш друг; я в это время был на занятиях по литературному творчеству у Тома Уильямса.) Помню, что на дороге все еще попадались островки снега и лужицы под ледяной коркой. Я ехал очень медленно, а по приезде поставил мотоцикл в гараж и больше никогда на него не садился. Летом я его продал. Это был «роял энфилд» с объемом в семьсот пятьдесят кубических сантиметров; сочетание черных и блестящих хромированных поверхностей. Добавьте к этому томатно-красный бензобак в виде слезы (мне его сделали по заказу). Я ничуть не скучал по своему «коню». Я стал отцом, а отцы не гоняют на мотоциклах.

В той же больнице, где родился Колин, и той же ночью умер Джордж Беннет. Я назвал Джорджа моим первым «критиком и вдохновителем»; он был еще и моим первым читателем. Я помню, как в ту ночь разрывался между палатой, где лежала Шайла с Колином, и палатой, где умирал Джордж. Я вырос в Эксетере, и до поступления в Академию его сын был моим лучшим другом. (В дальнейшем свой первый роман я посвятил памяти Джорджа, а также его вдове и сыну.)

Джордж Беннет познакомил меня с фильмами Ингмара Бергмана. Знакомство началось с «Седьмой печати». Это было в пятьдесят восьмом или пятьдесят девятом году (фильм появился в пятьдесят седьмом, и в том же году его начали показывать в Штатах). Психологически несложно понять, почему Смерть пришла за Джорджем. Я видел Смерть в облике неутомимого шахматиста в черном (Бенгт Экерут), который выигрывал у Рыцаря (Макс фон Сюдов) и грозился забрать жизни жены Рыцаря и его оруженосца.

Помню, мне попалась критическая статья, где «Седьмую печать» называли «средневековой фантазией». Этого я до сих пор не понимаю. Возможно, и «средневековая», хотя большинство фильмов Бергмана представляются мне лишенными каких-либо привязок ко времени. Однако «Седьмая печать» — ни в коем случае не «фантазия». Смерть забирает Рыцаря и позволяет молодой семье жить дальше… то же самое случилось и со мной. В ночь рождения моего сына Колина Джордж покинул этот мир.

В тысяча девятьсот восемьдесят втором году, когда Ингмар Бергман выпустил свой последний фильм «Фанни и Александр» (сюжет был навеян яркими и болезненными воспоминаниями его детства) и заявил об уходе из кино, я пережил еще одну потерю. Бергман был единственным крупным писателем, снимавшим фильмы. Мой интерес к кино всегда был средним, а после ухода Бергмана стал падать. Надеюсь, что господин Бергман ныне счастлив в театре, где он ставит пьесы. Это лишь мое предположение, поскольку я не принадлежу к числу театралов.

Даже зебра…

Тед Сибрук был рад моему возвращению из Европы и встретил меня радушно. Я вновь оказался среди знакомых стен Эксетера, но что-то изменилось во мне самом. Я был счастлив просто погрузиться в борцовскую атмосферу, не особо думая о выступлениях. На турниры я не ездил. Я и так выкладывался по полной, тренируя мальчишек. Меня больше волновали их результаты, чем собственные. Так незаметно я стал сертифицированным судьей. (До этого я всегда недолюбливал судей.)

Зимой шестьдесят пятого года в Эксетере появился еще один тренер по борьбе — вышедший в отставку подполковник военно-воздушных сил Клифф Галлахер. Он был братом знаменитого Эда Галлахера. (С двадцать восьмого по сороковой год Э. К. Галлахер тренировал команду Оклахомского университета, и она одиннадцать раз брала общенациональные призы.) Клифф родился в Канзасе. Будучи студентом Оклахомского индустриально-сельскохозяйственного колледжа, он выступал в студенческой команде и не проиграл ни одного состязания. Позже он играл в американский футбол за Канзасский университет и считался полузащитником общенационального уровня. Он поставил мировой рекорд в беге на пятьдесят ярдов с низкими препятствиями. В тысяча девятьсот двадцать первом году Канзасский университет присудил ему докторскую степень по ветеринарии, хотя он никогда не был практикующим ветеринаром. Но у него, как и у меня, был судейский сертификат. На турнирах мы с ним часто судили вместе.

Как тренер Клифф представлял некоторую опасность, поскольку показывал ребятам приемы, уже много лет запрещенные правилами. Он демонстрировал блокирующий зажим, японский кистевой зажим, различные шейные захваты и прочие штучки, относящиеся к тем временам, когда позволялось раскладывать противника на лопатки, применяя болевые и удушающие приемы. Тед не мешал Клиффу их показывать, но потом всегда говорил ребятам:

— Так боролись раньше. Теперь это запрещено правилами.

Естественно, мальчишки жаждали научиться таким штучкам, а Клифф был рад их этому научить. Как я убедился, некоторые из его приемов были незнакомы и Теду.

Правда, хлопот нам с Тедом прибавилось. Обстановка на тренировках изменилась. То один, то другой малец пытался зажать противнику голову. Мы подбегали и вмешивались, задавая неизменный вопрос:

— Это тебе Клифф показал?

— Да, сэр, — отвечал юный борец. — Это болгарский захват «голова-и-локоть».

Как бы ни назывался этот захват, мы в очередной раз напоминали мальчишке о необходимости соблюдать нынешние правила. Но мы никогда не критиковали Клиффа за его вольности. Мы его очень любили. Такие «шалости» доставляли ему удовольствие. Мальчишкам — тоже. Думаю, вне зала они активно упражнялись в «болгарских» и прочих захватах.

Зато как судья Клифф был вполне надежен. Он обладал прекрасной интуицией и знал, когда надо вмешаться и остановить потенциально опасную ситуацию, чтобы не допустить травмы. Он всегда помнил, где кончается мат и кто из борцов намеренно пытается спихнуть своего противника. Клифф видел, кто нарочно тянет время, и никогда не штрафовал невиновного. Для меня оставалось загадкой, как он сумел запомнить свод правил. В качестве судьи Клифф не допускал ни одного запрещенного приема. (В качестве тренера он показывал все известные ему приемы: как разрешенные, так и запрещенные.) Стараниями Клиффа мой судейский уровень оказался куда выше борцовского. В отличие от самой борьбы судейство борцовских поединков целиком опирается на определенные знания и не зависит от спортивных качеств (или их отсутствия).

Мне навсегда запомнился один маниакально хаотичный турнир старшеклассников в штате Мэн. Мы с Клиффом были там единственными судьями, знавшими борьбу не только по своду правил. Никто, кроме нас, не штрафовал за зажим головы без применения руки. Если вы зажимаете голову противника, считается, что в зажим должна попасть и одна из его рук. Обхватить голову противника — всего лишь голову — уже против правил. В перерыве Клифф устроил для судей и тренеров нечто вроде кратких курсов по повышению квалификации. Особый упор он сделал на головной зажим, объясняя, что зажимать нужно и руку. Сказанное не понравилось ни судьям, ни большинству тренеров.

— Сезон в разгаре. Слишком поздно показывать ребятам что-то новенькое, — заявил кто-то.

— Это не «новенькое», это предусмотрено правилами, — возразил Клифф.

— И новенькое тоже, — упирался парень.

Уже не помню, кем он был: тренером или судьей. В любом случае, он выразил настроение большинства собравшихся. Возможно, они годами использовали этот прием, и им вовсе не хотелось менять привычки ради правил.

— Мы с Джонни называем этот захват запрещенным и будем за него штрафовать. Вам понятно? — спросил Клифф.

Тренеры и судьи угрюмо молчали. Но мы с Клиффом твердо придерживались сказанного.

Очки, снимаемые за применение запрещенных приемов, моментально отражаются на репутации борца. Повторные нарушения ведут к дисквалификации. Очень скоро мы с Клиффом оштрафовали и дисквалифицировали чуть ли не половину участников. (Мы «дисквалифицировали» и нескольких возражающих тренеров.) В полуфинальных состязаниях я дисквалифицировал одного тяжеловеса, намеренно бросившего своего оппонента на стол, за которым сидел счетчик очков. Я дважды предупреждал и штрафовал этого борца за то, что он продолжал поединок вне мата, причем уже после того, как прозвучал судейский свисток. Я даже спросил его тренера, не глуховат ли часом этот парень.

— Он малость туповат, — ответил тренер.

Когда я дисквалифицировал тяжеловеса, его родители встали со скамейки и двинулись к мату. Я сразу понял, кто эти люди. Похоже, сын пошел в них не только размерами тела, но и умственными данными. Клифф пришел мне на выручку.

— Если вы вообще не разбираетесь в правилах, усвойте хотя бы одно из них, — заявил он родителям тяжеловеса. — Оно всего одно, и я объясню его вам только один раз. — (Я увидел, что он сумел завладеть их вниманием.) — Вот это — борцовский мат, — продолжал Клифф, указывая на мат у нас под ногами. — А вот это — стол, черт бы его побрал. Борьба ведется только на мате и больше нигде. Таково правило.

Родители тяжеловеса молча удалились. Мы с Клиффом дожили до финальных состязаний.

Финальные состязания проводились вечером. И к тому времени в зале появились устрашающего вида люди из центральных районов штата Мэн. (Мой хороший друг Стивен Кинг придумывает не все. Он знает таких людей.) По сравнению с болельщиками, явившимися на финал, родители дисквалифицированного тяжеловеса выглядели достаточно цивилизованно. Судьи, недовольные нашей упертостью по части правил, в знак протеста разъехались по домам. Мы с Клиффом были вынуждены, чередуясь, судить все состязания финала. Когда он был общим судьей, я брал на себя роль судьи на мате. На следующем поединке мы менялись. Судья на мате может оспорить мнение общего судьи (хотя такое случается редко). Общему судье не уследить за всеми движениями борцов (особенно если движения эти стремительны). Судья на мате порою видит то, что ускользает от внимания общего судьи: например, неразрешенное сцепление рук в верхней позиции. И конечно же, судья на мате лучше видит, кто из борцов оказался за границами мата или попытался вытолкнуть своего соперника. В таких ситуациях при назначении штрафных очков мнение судьи на мате особенно важно.

На турнире старшеклассников может быть одиннадцать, двенадцать или тринадцать весовых категорий. Нынче в турнире Новой Англии класса А, где самой легкой считается категория до ста трех фунтов, учет ведется по тринадцати категориям. В последнюю категорию включаются борцы весом сто восемьдесят девять фунтов и тяжеловесы (до двухсот семидесяти пяти фунтов). Но кое-где в средних школах встречается и стофунтовая категория, а в ряде штатов дополнительно установлены категории до двухсот пятнадцати и двухсот двадцати фунтов (в дополнение к категориям до ста восьмидесяти девяти и до двухсот семидесяти пяти фунтов). В шестьдесят пятом году категория тяжеловесов не имела ограничений по весу.

В первых трех категориях из дюжины штрафных очков половину мы засчитали за зажим головы (вероятно, в штате Мэн это было местной особенностью). Одного борца Клифф дисквалифицировал за укус противника. Парень, которому светило разложение на лопатки, воспользовался тем, что рука соперника оказалась рядом с его ртом, и впился зубами в кожу. Решение Клиффа разъярило толпу болельщиков. На скамейках началось нечто неописуемое. Правило, запрещающее укусы, каждый болельщик воспринял как личное оскорбление. (Глядя на некоторых из них, я невольно думал, что они ежедневно кого-нибудь кусают.)

Клиффу Галлахеру в то время было шестьдесят восемь лет. Когда-то он выступал в весовой категории до ста сорока пяти фунтов. Сейчас его вес превышал прежний не более чем на десять фунтов. По силе он не уступал старине Казуэллу из Питсбурга. Волос на голове Клиффа почти не осталось. У него было овальное морщинистое лицо с большими ушами, крепкая сильная шея и такие же сильные, тяжелые руки. Клифф, очень недовольный реакцией толпы на его решение, подошел к столу счетчика и взял микрофон.

— Никаких укусов. Это всем понятно? — спросил Клифф.

Болельщикам его слова не понравились, но шум прекратился.

Состязания продолжались. В других весовых категориях мы сплошь и рядом сталкивались с запрещенными зажимами и захватами, снимая очки. Мы с Клиффом чередовались, но оба постоянно подносили свисток к губам. Помимо зажимов без применения руки мы штрафовали за «сверхножницы», «полные нельсоны», «четверки», зажимы коленом и удары головой. Но больше никто не отваживался кусать противника. В категории до ста семидесяти семи фунтов я назначил штраф, решивший исход поединка. Я думал, болельщики ринутся на мат и растерзают меня в клочья. Тренер оштрафованного борца во всеуслышание назвал меня «долбаным пидором». В нормальных условиях это влекло бы за собой еще один штраф, однако я счел за благо не усугублять ситуацию.

Мы с Клиффом посовещались под рев и вой толпы, затем он снова прошел к микрофону.

— Никакого тыканья противнику в глаза. Это всем понятно?

Поединки тяжеловесов судил Клифф, за что я был и навсегда останусь ему благодарен. Парень, которого бросили на стол, вследствие этого победил в полуфинале и добрался до финала. Вид у него был малость помятый. Его противника Клифф дважды штрафовал за недопустимое сгибание пальцев, оба раза терпеливо объясняя правила. (Если вы захватываете пальцы противника, вы обязаны захватывать все четыре, а не один, два или только большой.) Но «сгибатель пальцев» отличался упрямством, а парень, брошенный на стол счетчика… вполне понятно, испытывал повышенную нервозность. Когда ему варварски начали гнуть пальцы, он ответил на это толчком головы. Клифф, естественно, наказал и его. В начале второго раунда оба противника имели равное число штрафных очков. Почти каждое их движение и захват расходились с правилами. Так что Клифф все время был начеку.

«Сгибатель пальцев» находился в нижней позиции. Его противник применил «ножницы» и «полный нельсон», заработав новый штраф. «Сгибатель пальцев» на «ножницы» ответил «сверхножницами» и тоже был оштрафован. Тогда «жертва стола» без каких-либо причин ударил «сгибателя пальцев» в затылок. Клифф тут же дисквалифицировал его за неспортивное поведение. (В тот момент мне подумалось: не надо было назначать штраф, когда этого парня бросали на стол.) Клифф уже поднимал руку «сгибателя пальцев», которому досталась победа. И тут я заметил мамашу проигравшего тяжеловеса. Как и в первом случае, я сразу понял, кем доводится ему эта грузная женщина.

В тот год (и только в штате Мэн) я услышал, что судей иногда называют «зебрами». Наверное, из-за наших форменных рубашек с черно-белыми полосами. Думаю, Клифф ранее уже слышал это прозвище. Но ни он, ни я и представить себе не могли, какой будет реакция разгневанной мамаши. Она решительно направилась к столику счетчика и выхватила у него из рук микрофон. Клифф в некотором замешательстве замер на середине мата.

— Даже зебра… не стала бы трахаться с тобой! — рявкнула в микрофон мамаша, указывая на Клиффа.

При всей своей хаотичности орава болельщиков, как и Клифф Галлахер, оказалась в растерянности. Сделанное заявление требовало ответа, но какого? Кто сидя, кто стоя, болельщики замерли в ожидании. Клифф медленно двинулся к микрофону. Он хоть и родился в Канзасе, но был настоящим оклахомским парнем. Даже здесь, в штате Мэн, он двигался походкой ковбоя.

— Это всем понятно? — спросил у толпы Клифф.

Нам предстоял долгий обратный путь, но всю дорогу до Эксетера он повторял: «Даже зебра, Джонни». Потом эти слова стали у него чем-то вроде приветствия. Каждый его телефонный звонок ко мне начинался с них.

В ту зиму я брался судить любые состязания, какие мне предлагали. Эго не приносило больших денег, зато паршивых турниров, вроде того, в штате Мэн, хватало. Зачем тогда я соглашался? Мне нравилось быть судьей. И потом, я просто наслаждался обществом Клиффа Галлахера. Повторяю, я радовался возвращению в борьбу.

— Я же тебе говорил: ты всегда будешь любить борьбу, — резюмировал Тед Сибрук.

Золотой медалист

В Писательской мастерской я проучился с шестьдесят пятого года по шестьдесят седьмой. Там я подружился с поэтом Вэнсом Бурджейли, но он не был моим основным преподавателем. Я пробовал наладить сотрудничество с Нельсоном Олгреном. В его лице я впервые столкнулся с критиком неконструктивного свойства (безымянный «преподаватель Си-с-минусом» из моих несчастливых питсбургских дней не в счет). Меня притягивало грубоватое обаяние Олгрена, но его самого весьма мало интересовали и моя персона, и мое творчество. Будучи «слишком большим выдумщиком», я не отвечал его литературным вкусам (он мне так и сказал). И хуже того (я подозреваю, что хуже): я не жил в большом городе и не прошел жестокую уличную школу. Да, я вырос в сонном городке и учился в частной школе. Хорошо еще, Олгрен не знал, что в Эксетер я попал как «преподавательский сынок». По его мнению, лучшим наставником для молодого писателя является реальная жизнь, под которой, думаю, он подразумевал городскую жизнь. Мою жизнь он считал недостаточно «реальной». Олгрену очень не нравилось, что я — борец, а не боксер. По его мнению, боксеры обладали преимуществом перед борцами. Все это он высказывал вполне учтиво, с добродушным юмором, однако за вежливыми словами и шутками я ощущал презрение к себе. К тому же я не играл в покер, что лишний раз убеждало Олгрена в моей недостаточной храбрости.

Мой друг, поэт Дональд Джастис (о нем отзывались как о прекрасном игроке в покер), как-то поведал мне, что мистер Олгрен переехал в Айова-Сити из Чикаго, рассчитывая, что в городе полно деревенских простаков, не умеющих играть в покер. Жизнь доказала ему обратное: проигранные Олгреном деньги составили кругленькую сумму. Он и меня принял за деревенского простака (фактически я таковым и был), но серьезных ран мне не нанес. Если быть совсем честным, литературное творчество временами и должно приносить пишущему неприятный опыт. Я ценю честность Олгрена, а его язвительность не уменьшила моей симпатии к нему.

Потом мы с ним долго не виделись. Последняя наша краткая встреча (это случилось почти накануне его смерти) состоялась у меня дома. Олгрен приезжал в Саг-Харбор, и Курт Воннегут привез его ко мне в Сагапонак. Во мне вспыхнула былая симпатия к Олгрену, а он взялся за свои прежние издевки. Олгрен утверждал, что совсем не помнит меня по Айове. Я не выдержал и напомнил ему о наших разговорах. Поскольку они были редкими и продолжались недолго, я вполне допускаю, что Олгрен действительно меня не помнил. Когда мы прощались, он сделал вид, будто спутал меня с Клиффордом Ирвингом — автором нашумевшей псевдобиографии миллиардера Говарда Хьюза. Олгрен заявил, что фальшивка умело сработана и ему понравилась. Воннегут попытался втолковать ему, что я — совсем не тот Ирвинг. Олгрен лишь подмигнул мне: его утонченное издевательство надо мной продолжалось. (Если вы не умеете сносить насмешки и покусывания в малых, а порою и в больших дозах, вы не научитесь писательскому ремеслу, и оно не будет доставлять вам удовольствие.)

К счастью, в Айове были и другие преподаватели. Мне очень хотелось учиться у Хосе Доносо; я восхищался его творчеством и изяществом манер. Он был полной противоположностью Нельсону Олгрену. Но тут случилось непредвиденное: я, словно мальчишка-школьник, воспылал страстью к его жене. После этого конфуза мне было стыдно смотреть ему в глаза, что не способствовало плодотворным контактам между студентом и преподавателем. Таким образом, моим главным учителем и наставником в Писательской мастерской стал Курт Воннегут. (Однажды я за него вступился. Дело было в университетском бассейне. Некий студент, не прочитавший ни одной книги Воннегута — «только заглавия», посмел назвать его «фантастишкой». Недолго думая, я врезал этому наглецу. Кстати, он был боксером. Жаль, мистер Олгрен этого не видел, а то бы убедился, что борьба выше бокса.)

«Учил» ли Курт Воннегут меня писать? Конечно же, нет. Он экономил мне время и подбадривал меня. Он подмечал мои явные удачи в повествовании и характеристике героев. В ранних работах Воннегут указал мне на ряд дурных привычек (в частности, в первом романе, который я тогда писал). Конечно, я бы потом и сам сделал эти открытия, но позже. Возможно, много позже. А время что для молодых, что для уже немолодых писателей одинаково ценно.

Через несколько лет я вернулся в Писательскую мастерскую, но уже в качестве преподавателя (я преподавал там с семьдесят второго по семьдесят пятый год). Среди моих айовских студентов было немало будущих писателей. Назову имена: Рон Хансен, Стивен Райт, Том Корагессан Бойл, Сьюзен Тейлор Чехак, Аллан Гурганус, Гейл Харпер, Кент Харуф, Роберт Чибка, Дуглас Ангер. Никого из них я не «учил» писать, но, надеюсь, сберег им немного времени и ободрил на избранном пути. Я делал для них не больше, чем Курт Воннегут делал для меня, однако в моем случае и Курт Воннегут, и Джон Юнт, и Томас Уильямс сделали для меня очень много.

Я говорю о технических ошибках, о длинных описаниях, способных заставить читателя зевать от скуки, о проблемах авторских точек зрения, различных свойствах повествования от первого и третьего лица, затянутых диалогах, убогости и ограниченности употребления настоящего времени, сбивании повествовательного ритма из-за чужеродных вкраплений, вызванных ребячливым и бессмысленным желанием поэкспериментировать… и так далее. Своим студентам я просто говорил: «Здесь у вас написано хорошо» или «А вот этот кусок — так себе». Мои замечания были настолько общими, что большинство талантливых молодых писателей потом и сами увидели бы свои ошибки. Однако это могло потребовать существенной переработки всей рукописи. Еще хуже, когда писатель замечает ошибки в уже опубликованной книге.

Как-то Том Уильямс сказал мне, что многие мои герои имеют мифологические пропорции и статус легендарных личностей. По его словам, они еще ничего не совершили, ничем себя не проявили. (Тот же упрек он мог бы адресовать Габриелю Гарсиа Маркесу, но относительно меня его критика была справедлива и полезна.) А Курт Воннегут однажды спросил меня, что существенно забавного я нахожу в глаголах «рееk» и «peer».[23] (Что «существенно забавного» может быть в глаголах? Но Воннегут имел в виду другое: я переусердствовал с употреблением этих глаголов, перейдя все мыслимые границы.)

В Писательской мастерской вместе со мною училась Гейл Голдвин — будущий лауреат Национальной книжной премии тысяча девятьсот восемьдесят девятого года, а также Джон Кейси. Их тоже «обучал» Курт Воннегут.

Не так давно мы встречались с Джоном Кейси. Он напомнил мне, что Гейл пришла в Писательскую мастерскую, будучи уже сформировавшейся писательницей. Джон рассказал эпизод, произошедший с нею на стоянке возле здания, где мы занимались. К ней начал приставать один из наших любвеобильных и довольно наглых студентов (не стану называть его имени).

— Советую оставить меня в покое, — заявила ему Гейл Голдвин. — Иначе я буду вынуждена ранить вас оружием, которое особенно опасно в небольших городах вроде этого.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Сотрудница турагентства Анна Австрийская, несмотря на фамилию, вовсе не чувствует себя королевой. Ее...
Инга и не думала, что ее маленькое детективное хобби и уникальное «везение» попадать в различные неп...
Дана Ярош чувствовала себя мертвой – как ее маленькая дочка, которую какой-то высокопоставленный нег...
В сборник рецептов из телепрограммы «Едим Дома!» включены рецепты, которые не требуют серьезных затр...
Это загадочно, прекрасно и мучительно, но это не может кончиться добром. Бессмертные вампиры манят, ...
«…Дети на оживших мертвяков не могут смотреть с таким восторгом.И прижиматься к ним – тоже не могут....