Три прозы (сборник) Шишкин Михаил
Так странно – позировать. Ненужное, мимолетное – просто сидишь и смотришь в окно – становится нужным, важным.
А потом во двор выбежали мальчишки и стали играть головой куклы в футбол. Дылды. Наверно, прогуливают какую-нибудь физику – пропустят что-то важное, например что Вселенная уже давно не расширяется, а сужается со скоростью тьмы. Кукольная голова кувыркается, бьется об асфальт пусто, звонко, радостно. И задорно трясет косичками, мол, ничего, прорвемся, где наша не пропадала, держи хвост пистолетом!
Стал рассказывать, как делал наброски с умиравшей матери.
Говорит, что первохолст – это лицо человека, мимика. Потом тело. Потом уже камень.
Это женщина на самом деле осеменяет, а мужчина вынашивает и рожает.
Лондонский парламент горел, гибли люди, а Тернер пытался ухватить краски пожара в акварели. Нерон – не художник, но каждый художник – Нерон.
Еще говорили об Иове. Он – ненастоящий, потому что его на самом деле не было. А каждый человек – настоящий. И ему сначала все дают, а потом все отбирают. И без всяких объяснений.
А вчера зашла, он работал красками. Так захотелось выдавить живого червячка на палитру. Стояла и выдавливала. Попробовала пальцем.
Он вдруг сказал:
– Да, краску нужно чувствовать кожей.
Поводил ладонью по палитре и приложил руку с краской к моему лицу.
Сашенька моя!
Не знаю, когда получится отправить это письмо, но все равно пишу. Столько всего произошло за эти дни, и только теперь могу спокойно с тобой поговорить. Сейчас расскажу, что со мной было, но сначала главное – ты мне очень дорога. И чем дольше мы не вместе, тем сильнее я тебя чувствую.
Настолько чувствую тебя возле себя, что мне кажется, и ты не можешь этого не чувствовать.
Мы в Тянцзине. Сколько времени мы уже здесь? Всего три дня. А кажется, что три года. Или тридцать три.
Сейчас попытаюсь тебе рассказать обо всем, что здесь происходит.
Наш отряд соединился с отрядом полковника Анисимова, который сумел продержаться до нашего прихода. У них много потерь. На раненых страшно смотреть.
Солдат, совершенно измученных за время осады, вывели из-под обстрела на наш бивак. В первый раз со времени выступления из Артура они получили возможность выспаться, поесть горячее и помыться. Если бы ты видела, с какой радостью они мыли свое белье в мутной воде Пейхо!
Мы расположились лагерем на левом берегу, за городским валом, на ровном, открытом месте, но когда стали долетать гранаты с китайских позиций из предместья Тяньцзиня, было приказано передвинуть лагерь подальше. Наши палатки разбиты в версте от Пейхо и в двух верстах от сеттельмента – так называют здесь европейскую часть города.
От соединенного отряда Сеймура по-прежнему никаких известий. С ним ушли на Пекин около двух тысяч англичан, русских, немцев, американцев и итальянцев. Они отправились по железной дороге, исправляя путь, но их где-то окружили, пути снова перерезаны и испорчены. Живы ли еще эти люди?
Про иностранные посольства в Пекине уже достоверно известно, что они уничтожены, а все европейское население вместе с китайскими христианами перебито. Китаец, служивший при немецком посольстве, чудом спасся и рассказывал про то, что досталось и русской миссии в Пекине: сожгли храм, подворье с библиотекой, больницей и школой. Сила ненависти такова, что уничтожили даже православное кладбище, все могилы разрыли и кости разбросали. На его глазах русской емье, жившей при миссии, вспороли животы и отрубили головы.
Еще ходят разные слухи один кошмарнее другого. Никто ничего толком не знает.
В настоящем бою я еще не участвовал и противника вблизи не видел, вернее, видел только трупы. У солдат странная форма – синие куртки, поверх которых надеты безрукавки с красной каймой и золочеными пуговицами. А на спине и на груди круги из промасленной белой материи – на них черными иероглифами написано, к какой части солдат принадлежит, это заменяет им наши погоны. На ногах шаровары и суконные сапоги с толстыми войлочными подошвами. Но редко кто валяется в полном обмундировании – трупы чаще видишь полуголые. И у всех почему-то открыт рот. Проходишь мимо, и вздымаются тучи мух.
Стоит нестерпимая жара, и все мучаются от отсутствия воды. Солдаты стали рыть колодцы, но воды не хватает, особенно страдают раненые.
Из осажденного города нам сюда перевели вчера русский лазарет, который находился во французском госпитале. Их палатки совсем рядом с нашей. Я и сейчас слышу, как кто-то стонет. И как на него ругается доктор. Фамилия нашего доктора – Заремба. Он часто ругается на больных, но это для видимости. Хочет казаться грубым, а на самом деле душевный человек. Показывал всем фотографию жены и сына. Он просто очень устал.
Раненых целый день все несли и несли в носилках, и казалось, что конца этому не будет. Над каждым роились мухи. Лиц не было – они глубоко утонули в холстине. И им оттуда было видно только небо. Многие стонали от тряски, а один без конца ныл совсем по-детски:
– Ногу, ногу осторожно!
Страшно, что и меня могут вот так же понести в любую минуту.
Я разговаривал с ранеными, они рассказывают ужасные вещи о том, что здесь происходило. Один офицер, Рыбаков, у него перебиты обе стопы, был здесь уже с весны, так вот, он говорил, что уже до начала событий Тяньцзинь кишел ихэтуанями, которые устраивали шумные сборища и расклеивали всюду призывы расправляться с иностранцами. Ни армия, ни полиция ничего не делала, чтобы их остановить, хотя до того, как союзники взяли штурмом форты Танку, правительство официально преследовало повстанцев. В китайской части города на домах, в которых жили европейцы или китайцы-христиане, появлялись пометки, сделанные кровью – резали собак, обмазывали их внутренностями ворота и забрасывали в окна. Китайцы, работавшие у иностранцев, стали проситься со своими семьями в концессии, но сперва их туда не пускали. Для них открыли заставы только после того, как по ночам ихэтуани стали вырезать целые семьи. Иногда щадили детей, но отрубали им кисти рук. Наверно, для устрашения.
Сашенька, я понимаю, не нужно тебе обо всем этом писать, но не могу, прости. Я сам видел одного мальчика – он прибился к французскому госпиталю. Ему дали сухарь, и он сосал его, сжимая обвязанными обрубками.
Так вот, этот Рыбаков в самую первую ночь беспорядков стоял со своими солдатами в заставе, охранявшей французскую концессию. Они услышали из китайского города шум, крики, там поднялось зарево – это полыхал католический собор. К их заставе стали подбегать перепуганные люди. Ихэтуани поджигали дома китайцев-христиан, сотни людей погибли. Самому настоятелю собора удалось бежать во французскую концессию. В ту же ночь был первый штурм cеттльмента, но удалось отбиться.
Уехать из города европейскому населению было уже невозможно – железную дорогу перерезали, в осаде оказались сотни женщин с детьми. Вместе с русскими Тяньцзинь защищали немцы, англичане, японцы, французы, американцы, австрийцы, итальянцы. Всех вместе их не было и тысячи бойцов. Эта горстка должна была противостоять десяткам тысяч ихэтуаней и регулярной армии. Уйти они не могли – ни отступить, ни выйти из-под обстрела. Оставшиеся в городе жители концессий должны были взять в руки оружие и защищаться. Всюду были вырыты окопы, улицы, которые обстреливались из-за реки и со стороны китайского города, были забаррикадированы.Русским выпало оборонять железнодорожную станцию на левом берегу – местность самая невыгодная. Вокзал было решено удерживать любой ценой, потому что тогда китайцы овладели бы всем левым берегом и смогли бы обстреливать концессии, прячась за бунтами соли, которыми завалены подъездные пути, и защитники не продержались бы и суток.
Рыбаков со своими солдатами несколько дней провел на вокзале, бои шли и днем и ночью. Они делали вылазки, чтобы не давать поставить орудия, бившие прямой наводкой, и во время одной такой вылазки его ранили. Он говорит, что уже выбирал минуту, чтобы застрелиться – страшно было попасть в плен. Но наши солдаты его отбили и вынесли из-под огня.
Сашенька, я видел этот вокзал в бинокль – от него теперь остались одни изрешеченные и обгорелые развалины.
Бомбардировка Тяньцзиня не прекращается и сейчас, из города доносятся разрывы снарядов – это китайская армия обстреливает европейские кварталы. Больше всего досталось французской концессии, в которой жили ненавистные ихэтуаням католические миссионеры. Именно там находилось и русское консульство, и русско-французский госпиталь.
Обстрел идет из предместий и из артиллерийской школы, расположенной за высоким валом на берегу Пейхо напротив германской концессии. Там, говорят, обучались около трехсот молодых китайских офицеров, немцы поставили им новейшие орудия. Инструкторы-европейцы бежали, а один, который пытался повредить прицелы, был растерзан, и голова его до сих пор выставлена на бамбуковом шесте. По крайней мере, так рассказывают, а голову можно еще вчера было видеть в хорошую погоду в бинокль. Сегодня немцы и англичане взяли школу приступом. Большие потери и у наших союзников, и у китайцев.
Другой раненый, по фамилии Вериго, все эти дни был в концессии. Там тоже шел непрерывный бой. Люди не раздевались ни днем ни ночью и почти не спали. Нельзя было разбивать бивак – как только ставили палатки, туда начинали падать снаряды. Огнем управляли из города – китайцы подавали своим знаки, куда стрелять. Людей и лошадей приходилось прятать за стенами, вдоль улиц и в домах и располагать как можно реже. Но и в этом случае они несли потери почти такие же, как и на позиции, потому что во всех концессиях не было ни одного уголка, не обстреливаемого орудийным или оружейным огнем. Дома служили плохою защитою. Пули летели в окна и двери, а снаряды пронизывали стены насквозь. Женщины и дети прятались в подвалах.
У Вериго обе руки привязаны к груди. Несчастный ничего сам не может делать, ему помогают раненые товарищи, но он еще и шутит над своей беспомощностью. Он был ранен на мосту разрывом шрапнели.
Удивительно, что китайцы превосходят нас в вооружении. Вот буквально слова Вериго:
– У них новейшая артиллерия и большой запас снарядов, доставленных немцами, а у нас устаревшие пушки. На их пять выстрелов отвечали одним. О ружьях и говорить нечего, у каждого кули есть теперь маузер или манлихер!
Вокзал соединяется с городом плавучим мостом, который сделан из барок, чтобы можно было разводить его для пропуска джонок. Мост постоянно обстреливался, и там погибло много наших солдат. Каждый день на него сверху по течению спускали пылающие лодки, нагруженные сухим камышом, и под огнем приходилось разводить барки.
Вместе с русскими ранеными в наш полевой лазарет перебралась и сестра, которая ухаживала за ними во французском госпитале. Она парижанка, ее все зовут просто Люси. Очень милая, простая, дельная, с красными от сулемы руками. Она кажется хрупкой, но без труда перестилает под лежачими ранеными. У нее некрасивая большая родинка на шее, которой она стесняется. Все время невзначай прикрывает рукой. Не знаю, как она попала в Китай. По-русски почти не говорит, но все здесь ее очень полюбили.
Вчера ночью один солдат в лазарете начал истошно кричать. Наши палатки совсем рядом. Спать было невозможно, я вышел посмотреть, в чем дело. Кричал несчастный парень, которому накануне ампутировали ноги. Его пытались успокоить, но он только еще сильнее орал и дрался, так что пришлось силой скрутить. Ему впрыснули морфий, но он не успокаивался, перебудил всех раненых. Доктор Заремба разозлился и ушел со словами:
– Да пусть себе кричит. Когда охрипнет – перестанет!
Тогда Люси села рядом с ним, обняла голову и стала успокаивать сначала по-французски, а потом повторять те немногие русские слова, которые знала:
– Да? Нет? Хорошо! Хорошо! Папа! Мама!
Бедный безногий, которого, наверно, еще женская рука, кроме мамы, и не гладила, глядел на нее сумасшедшими глазами, потом успокоился, замолк и заснул.
В лазарете каждую ночь кто-то умирает. Их относят в отдельную палатку, но на такой жаре они долго не выдерживают. Сегодня хоронили восемь человек. Двоих из них я видел еще вчера утром живыми и здоровыми, а вечером их принесли на носилках: один был безнадежно ранен в горло пулей навылет, другой в живот. Первый умер еще вечером, а второй, капитан Попов, страдал до самого утра, стонал и хрипел то без памяти, то приходя в себя. Он недавно женился.
Не было досок для гробов – хоронили в мешках. Солдаты несли мертвецов и прятали носы в фуражки. Один из мешков был совсем маленьким – после разрыва снаряда целыми остались только плечи с руками и голова, а все остальное разлетелось.
Закопали их в полуверсте от лагеря на пригорке. Сколотили один на всех крест, сунули его в сухую глину. Закопали неглубоко – не было сил на солнцепеке копать глубокую яму.
Сашенька, ты знаешь, я слушал заупокойное бормотание, смотрел на солдат, стреляющих над могилой залпом в небо, а в голову лезли совершенно неподобающие минуте мысли. Вот американские индейцы стреляли в небо из луков, чтобы отогнать прочь злых духов, а у нас стрельбу из ружей на военных похоронах называют прощальным салютом. И это тот же самый обряд, какой отправляли индейцы, когда пускали в небо стрелы. И тем, кто сейчас в мешках лежит под глиной, ничего этого не нужно.
Обратно возвращались молча, и каждый думал о том же: что вот, может быть, завтра и его понесут в овсяном мешке и будут от вони прятать лица в фуражки.
Сейчас, когда пишу тебе эти строчки, в палатку пришел мой товарищ Кирилл Глазенап, я тебе писал о нем. Он совершенно подавлен. Рассказал, что переводил допрос схваченного нашими солдатами в соседней деревне китайца, который уверял, что он не ихэтуань, но того все равно только что расстреляли.
Сашенька, ко всему тут приходится привыкать.
Сейчас все кругом затихло, больше не слышно ни выстрелов, ни взрывов. Доносятся только чьи-то стоны из лазарета да храп из соседней палатки. Мышь куролесит в ящике с провизией.
Стемнело, но и сейчас еще жарко, духота, и опять набросились москиты. Я искусан весь с головы до ног. Никакого сравнения с нашим простодушным комаром, который уже издалека извещает о своем приближении. Этих не видно и не слышно, и вдруг – укол. Нет спасения. А они переносят малярию. Раздали сегодня специальные сетки – оказались маленькими. Сейчас солдаты сидят, сшивают каждый себе из двух-трех сеток один полог, чтобы можно было под ним спать.
Хорошая моя, я не жалуюсь, не подумай, просто за эти дни сильно устал, потому что днем все время мысли о том, чтобы остаться живым, и при этом ужасно хочется спать – присядешь на минуту и уже видишь сны, а ночью, когда ляжешь отдохнуть, невозможно освободиться от дневных впечатлений.
Закрываю глаза – а все равно вижу того мальчишку с культяпками, как он протягивает их к поднесенной ему кружке с чаем. Перевернешься на другой бок – перед глазами снова мост, который ведет к разрушенному вокзалу. Я был там вчера и видел, как его разводили, чтобы пропустить скопившиеся за ночь трупы. Неизвестно, что там, вверх по реке, происходит, но оттуда течением приносит бесконечные вереницы мертвых. У одного были связаны за спиной руки. Я видел только скрюченные пальцы, мне показалось, что они шевелятся, но это от волны.
Родная, прости, что приходится описывать такие грустные и страшные вещи. Но это теперь моя жизнь.
А так хочется уйти от этого всего, спрятаться, забыться – вспомнить что-нибудь из детства, мою комнату, книги, нас с тобой. Думать о чем-то хорошем, родном!
Ну вот, начал перечитывать письмо, и стало грустно – как мало в нем нежности к тебе и как много ее во мне.
Теперь корю себя, что, когда мы были вместе, у меня было столько возможностей показать тебе мою любовь, а я об этом не думал. А теперь ты так далеко, что ничего не могу для тебя сделать – ни обнять, ни поцеловать, ни провести ладонью по твоим волосам. Любви нужны не доказательства, но проявления. Так хочется купить тебе цветы! Никогда ведь не покупал. Один раз только, помнишь, нарвал тебе сирени в нашем парке. И еще хочется пойти с тобой и накупить тебе чего-нибудь ненужного, женского – колечко, брошку, сережки, шляпку, сумочку. Всегда казалось, что это все глупости, ерунда, а теперь только понял, как это важно и зачем все это нужно. Только здесь пришло понимание, почему так необходимы ненужные вещи!
Вот написал про необходимость ненужного и вспомнил нашу соседку, к которой я иногда заглядывал в детстве. Мне она тогда казалась столетней старухой. Наверно, такой и была. У нее были толстые забинтованные ноги, на которых она еле ходила, опираясь на спинку стула. Толкнет стул вперед и подволакивает ноги. Мама говорила, что у нее в ногах вода, в каждой по ведру. Как сейчас ее вижу. Шпильки вылезают из седого пучка, глаза слезятся, пальцы, распухшие в суставах, трясутся. Уши огромные, с растянутыми от серег мочками, и из них всегда торчала вата, потому что они гноились. Я ее не боялся, для меня у нее всегда была приготовлена конфета или пряник, но вообще-то я приходил к ней за аптечными резинками от микстур и порошков – она хранила их для меня на оконных ручках, а мне они нужны были для катапульт, которые я мастерил из катушек и карандашей.
Она была странная и всегда говорила о вещах, которых я не понимал. Сядет медленно на свой стул перед зеркалом и начинает говорить, что вот там, в зеркале, она ненастоящая, а когда-то была настоящая и хорошенькая. Я киваю, но она видит, что я не верю, и начинает показывать старые фотографии. А мне на них запомнились только гондолы. Она рассказывала, как гондольер ведет свою гондолу в узком канале и отталкивается ногой от стен домов.
Один раз сказала:
– Нужное забываю, а вот этот жест, как гондольер отталкивается ногой, помню.
Она часто говорила мне что-то, а потом прибавляла:
– Это ты сейчас не поймешь. Просто запомни.
И вот я запомнил про жест гондольера, и понял про важность ненужного только сейчас.
А еще помню, что я спросил ее о чем-то, а она ответила:
– Вот почему!
Притянула меня к зеркалу и прижалась щекой к щеке.
Вопроса совершенно не помню, а вот ее ответ запомнился: мы смотрим оба в зеркало – и я вижу мое семилетнее лицо и ее морщины, старую дряблую кожу, волосы над губами и на подбородке, кустистые брови, чувствую ее неприятный старушечий запах и хочу поскорее вырваться, но она крепко держит мою голову.
Я вернулся домой после летних каникул, а ее уже не было. Мне сказали, что она уехала. Я тогда поверил.
А сейчас подумал – где теперь те два ведра воды, которые она носила в своих забинтованных ногах? Может, смешались с волнами Пейхо?
Перечитал и подумал: как та старуха, о которой никто, наверно, кроме меня, и не помнит, попала к нам с тобой сюда? Неважно.
Важно только, Сашенька моя, что мы вместе. И ничто нас разлучить не может.
Я ведь за тебя отвечаю! Поэтому я не могу просто так исчезнуть – ведь кто-то должен заботиться о тебе, любить тебя, думать о тебе, переживать, радоваться за твои удачи, делить несчастья. Вот видишь, мне никак нельзя пропасть!
Только сейчас, в такой дали от тебя, родная, понимаю, как мало я тебе говорил о своей любви, о том, как ты мне необходима! Я держусь за тебя, как за саму жизнь. Это трудно объяснить, но то, что я еще дышу, вижу, – все это только потому, что я тебя люблю.
Володенька!
Не очень представляю себе, как тебе это объяснить, но знаю, что ты все поймешь.
Я выхожу замуж.
Сегодня он сделал мне предложение.
Было очень смешно – мы пошли в ресторан, и так получилось, что он в дверях пропустил меня вперед, там вращающиеся двери, и я хотела что-то сказать и отвела голову назад, он в это время наклонился ко мне, и я ударила его затылком в нос. Бедный, у него пошла кровь. Так и просидел весь торжественный ужин, задрав голову, с кровавой ваткой в носу.
Сказал, что уже подал на развод.
И проверил, настоящие цветы в вазочке или бумажные. Потом спросил:
– Да?
Я кивнула.
И вышла в туалет.
А там было открыто окно и слышен шум дождя, с утра собирался. Мыла руки и думала: «Что я делаю? Зачем?»
Тут вошла какая-то женщина, лет под сорок, стала подводить глаза. И бормочет:
– А я не хочу брать себя в руки!
Потом стала душиться: прыснула из флакона вверх и встала под это облако.
Красила губы помадой и косилась на меня в зеркало. И, наверно, прочитала в моих глазах, кем она для меня была – старой, увядающей, которой уже не поможет никакая на свете помада.
Вернулась к столику, и все смотрели на нас. Особенно официанты – насмешливыми глазами.
Он говорил о бездомье, что разве можно тщательно отделывать купе случайного вагона, в котором всего-то предстоит провести ночь между пунктами А и Б?
От меня пахнуло ароматом той, из туалета, и он захотел сделать мне подарок, после ресторана пошли выбирать духи. В магазине он перепробовал, наверно, все, что там было, брызгал мне на запястье, задирал рукава, а когда на руках кончилась свободная кожа, на шею, потом уже и себе – и каждый раз морщился и говорил, что это запах не мой, а какой-то чужой женщины. Так ничего и не выбрал. А я шла по улице как в толстой шубе из запахов, и меня начало тошнить.
Я все еще не сказала тебе главного – я жду ребенка.
Вот написала эти слова – я жду ребенка, – а хочется еще их написать.
Я жду ребенка.
Все время представляю себе, какой он. С тыквенное семечко. С мочку уха. С наперсток. Со скомканный чулок. Девять сантиметров, сорок пять граммов. В книге рассматривала фотографию – уже хорошо виден позвоночник, можно даже пересчитать позвонки.
Мама рассказывала, что, когда носила меня, ей страшно хотелось всего горького, и папа называл ее – моя горькоежка. А я чиркаю спичкой по коробку и лижу его горячий наждачный бок. Мы так делали когда-то в детстве. Ужас? А еще пожираю халву. Откроешь только пачку, а уже только крошки остались.
И еще я подумала вдруг, что именно поэтому мир не мог быть сотворен. Я имею в виду, как мне, а вернее, кому-то во мне, хочется внюхивать в себя запах чиркнувшей о коробок спички. Чтобы сотворить это – никакого воображения не хватит, должно быть знание. А это могу знать только я. Понимаешь, есть детали, которые никакой творец не может придумать. Их можно только увидеть, испытать, вспомнить.
У меня зверский аппетит, но все извергается обратно. То утром, как по часам, а то среди дня на работе. Теперь все время чувствую свой плохой запах изо рта. Один раз не добежала – зажала рот ладонью, но все вырвалось и прыснуло сквозь пальцы. Стыдно было ужасно, хотя чего тут стыдиться?
А у самок животных при беременности не бывает рвоты, только у человека. Мы вообще неудачные животные – во всем, даже в этом.
Так изматывает, что иногда просто лежу часами с тазом около кровати. Жду и боюсь.
Коплю в себе плоть и считаю луны.
Я чувствую, как становлюсь другой. Движения плавны. Глаза блестят. Сонливость сладка. Глаза устремлены внутрь. Зачем нужен видимый мир, если внутри меня зреет невидимый? Зримое куда-то отступает, тушуется. Готовится уступить место еще незримому.
У меня удивительное ощущение, как будто я участвую в образовании новой планеты, которая от меня в свой положенный срок отпочкуется, будто я – сестра жизни и вообще близкий родственник каждому дереву. Но так ведь и есть. Треплю Доньке загривок и думаю: псина моя, у нас ведь с тобой общий белковый предок, понимаешь? Она понимает! Вот у нее пупок и у меня. И мы этим пупком связаны. Чешу ей пузо, и она счастливо машет хвостом. И я вместе с ней битком набита счастьем, только хвоста нет, чтобы так же радостно стучать им по паркету!
Донька смешная, глупая, указываешь на что-то вдаль, а собака смотрит на палец. Еще она любит, когда я сброшу с уставших ног босоножки и прилягу, тогда она пристроится и лижет мне пальцы. Так щекотно! И язык у нее шершавый.
И главное, в этом живом сгустке во мне ведь уже зреет и следующая жизнь, и еще следующая, и так без конца. Я просто нашпигована будущими жизнями! В школе все никак не могла представить себе бесконечность – а она вот здесь, под ладонью.
Смотрю на женщин вокруг, и кажется странным, что, имея такую возможность, они ходят пустопорожними.
И еще странно – я другая, а в зеркале привычное отражение. И живот пока не начал расти.
А по ночам просыпаюсь в поту от страха – что родишь что-то не то. Лежишь и пытаешься забыть, как нам показывали кусок мяса с шерстью и зубами или полумладенца-полукамбалу с глазами на одну сторону.
И от этих страхов наутро дурнеешь. А мама сказала в утешение, она ведь у меня всегда найдет, что сказать хорошего:
– Смысл цветка – любого – только в том, чтобы он увял и осталась невзрачная коробочка с семенами.
А отец, как напьется, звонит, просит, чтобы я не бросала трубку, и радуется, что станет дедом. Плетет невесть что:
– Смотри, а я вот захочу, тоже нарожаю, и будет у меня внук старше, чем собственные дети! Ты мне мальчишку рожай!
Говорю, что мне некогда, и вешаю трубку.
Еще мама мне подарила лифчик с большим крючком и к нему пояс с застежкой, передвигающейся по мере увеличения срока.
Все время дает советы:
– Если заметишь муть в моче, сразу обращайся к врачу! Когда я носила тебя, у меня появился белок.
Я задумалась о чем-то и стала грызть заусенцы, а она звонко шлепнула меня по руке, как в детстве.
Странно, когда она начинает меня успокаивать, что все будет хорошо, мне становится только тревожнее.
Его мастерская теперь наше бездомье.
Хожу и учусь всему заново – вот здесь чайные ложечки, вот здесь чайник, а где чай? Вернее, приручаю его нежилье.
Странствую по ящичкам буфета – мое свадебное путешествие.
И каждые сорок пять минут слышен школьный звонок со двора.
И еще все время доносится стук – в соседнем ателье работает скульптор. Бьет молотком по резцу с утра пораньше. Взял книжку почитать, а вернул всю в каменной пыли.
Сонечка приходит к нам два раза в неделю. Он сказал ей, что у нее скоро появится сестренка или братик. Она решила, что братик. И каждый раз спрашивает:
– Как там мой братик?
Смеюсь:
– Хорошо!
Он водит ее в балетную школу. В прошлый раз и я с ними пошла. Она держит его за руку, а мне руку не дает. Спрашивает его:
– Значит, вы с мамой уже больше никогда не поженитесь?
Объясняет ей, что теперь он все время будет жить не дома.
А она:
– Папа, но я для тебя все равно самая-самая?
– Да.
И посмотрела на меня с победным видом.
А в первый раз я пошла с ними туда еще в начале весны, ветер был уже с сырцой, но еще к вечеру подмораживало. Наступаем на подернутые льдом лужи, и хруст радостный. А перед тем как треснуть, тонкий лед еще ноет.
Пришли в танцкласс с морозца, а балетные тапочки холодные. Он поднес ко рту и дышит в них, согревает.
И мне тоже вдруг так захотелось заниматься балетом! Ну почему в детстве меня мама не отдала в балетную школу!
Шарканье ног. Шуршание муслина. Девочки сидят рядами на полу в коридоре, натягивают шерстяные гетры на шелковые чулки. Преподаватель – бывшая балерина – пробирается с прямой спиной по коридору, переступая через их ноги. Родители и бабушки с шубами рассаживаются по стенкам. Аккомпаниатор греет руки на батарее. Начинают.
– Выше подбородок! Тяни носок! Носок! Спина прямая! Ноги должны быть прямые, как циркуль! Спина! Голова! Не высовывай язык!
Пять позиций – пять аккордов. Замерли в пятой позиции.
Смотрела на них, и так жгуче захотелось стать маленькой, легкой и делать упражнения у балетной палки, начиная с азов, все позиции, плие, препарасьон! Обязательно отдам ребенка в балет. Может быть, будет девочка. Хотя какая разница! Я уже его или ее люблю.
Особенно им всем там нравилось делать реверансы.
А вчера он занимался с ней дома и объяснял перспективу, он очень здорово умеет все объяснять:
– Смотри, перспективой держится мир, как картина веревочкой, подвешенной к гвоздику. Если бы не тот гвоздик и веревочка – мир бы упал и разбился.
И вот я смотрю, она взяла картинку в каком-то журнале и от всего проводит карандашом линии по линейке – к одной точке. От каждого стула, цветка, руки, ноги, глаза, уха уходили такие веревочки к одному гвоздику. Я подошла и говорю ей:
– Как у тебя здорово получается!
А она отвечает:
– Знаешь, что такое цыганский браслетик?
– Нет.
– Сделать?
– Ну, сделай.
Взялась обеими руками за мое запястье и как крутанет в разные стороны. Я чуть не взвыла от боли! Кожа горит, красная полоска.
Улыбнулась ей.
Это она борется со мной за него.
Сашенька моя!
Как мне стало тепло и хорошо, когда написал твое имя на первой строчке – Сашенька!
Как ты там? Что с тобой? Все время думаю о тебе. И так радостно знать, что ты тоже в твоих мыслях все время со мной!
Знаю, что думаешь обо мне, переживаешь. Не переживай, родная! Вот, раз я пишу эти строчки, значит, ничего со мной не случилось! Пишу – значит, еще жив.
Когда только ты получишь это письмо? И получишь ли? Но ведь знаешь, как говорят: не доходят только те письма, которых не пишут.
Ты, наверно, пытаешься себе представить, что со мной, как я теперь выгляжу, что я ем, как сплю, что вижу кругом. Что ж, пока выдалась свободная минутка, постараюсь описать тебе наше тут житье-бытье.
В первые дни, я писал тебе, шли все время бои, а сейчас затишье, иногда только слышатся артиллерийские перестрелки.
По-прежнему мучит нестерпимая жара, но теперь поднялся сильный ветер, настоящая песчаная буря. Мелкий песок приносит из пустыни Гоби, и все предметы покрываются слоем этой желтой пыли, она проникает в палатки, еда все время скрипит на зубах. Пыль в глазах, в ушах, за воротником, в карманах – отвратительно.
Хочется дождя, но ему устав не писан. Все тут мечтают о дожде – можно было бы набрать чистой воды. Наши солдаты выкупались в Пейхо – появилась сыпь по всему телу. Доктор сказал, что от трупной жидкости. В вырытых колодцах воды мало, и она плохая. На ночь оставляют у каждого колодца охрану – боятся, что отравят.
Все время прибывают новые части, и наш лагерь растянулся уже на версту. Его разбили на полях гаоляна, но сейчас все это вытоптано.
Теперь опишу тебе, что вокруг.
С южной стороны виднеются развалины китайских деревень. Жители разбежались, и среди обгорелых стен бродят свиньи и собаки, на которых иногда охотятся наши солдаты. Хуже всего собаки, они совершенно одичали и с яростью бросаются на всех. Вообще деревни здесь грязные, нищие.
На переднем плане – несколько рощиц. На фоне зелени белеют палатки, поставленные правильными рядами. Лошади длинной цепью стоят на коновязи, мотают головами – над ними тучи мух.
В штабной палатке шумно. Сюда натащили циновок из соседних разрушенных фанз. Вместо столов – ящики из-под снарядов. Только что вскипятили чай, говорят, что это единственное, что помогает пережить зной.
А прямо передо мной лазарет. Я тебе уже писал об этом невеселом соседстве.
Слева между палатками вижу, как дальномерщики возятся около своей треноги с призматической трубой.
Справа от меня чуть наискосок солдаты чистят винтовки под холстинным навесом. Оттуда доносятся запахи смазки, металлический скрежет шомполов и щеток, которые протягивают через стволы.
Еще дальше кухня. Сегодня там при мне забили корову. Когда вывалилась целая гора внутренностей, удивился, как они все в ней помещались. Неужели и в нас столько всякой требухи? И во мне? Все это закопали – вместе с глазами. У коров, оказывается, огромные глаза – с яблоко.
Но чаще мы питаемся кониной. По вкусу она напоминает говядину.
На самом краю лагеря роют новые ямы, подальше. А то устроили уборные, не подумав, и от них идет по ветру невероятная вонь.
Сашенька моя, не думаю, чтобы тебе все это было интересно. Но теперь это я.
Посредине бивака, там, где кухня и большая палатка, отведенная под офицерскую столовую, возвышается большой земляной курган, а кругом везде разбросаны холмики пониже. Ты улыбнешься, но мы в самом прямом смысле этого слова живем на кладбище.
Могильные холмы у них всюду, они сплошь покрывают все окрестности Тяньцзиня. Кирилл Глазенап мне все рассказал. Дело в том, что у них нет кладбищ, как у нас, а на каждом поле, обрабатываемом отдельной семьей, непременно отведен уголок предкам. Они мертвых не зарывают, а, наоборот, делают небольшую присыпку на земле, на которую ставят гроб и засыпают его сверху. Получается конусообразный холм, величина которого зависит от величины гроба и от важности покойника. Холм этот снаружи обмазывается смесью глины и соломы, так что получается что-то вроде киргизских юрт. У них считается, что предки помогают своим внукам. Так и есть – наши солдаты очень не любят эти могилы, потому что каждая из них представляет готовое укрытие для стрелка. Приходится все время быть настороже.
А еще солдаты, которые по многу часов проводят в секретах, говорят, что тут много змей, но мне пока ни одна тварь не встретилась. Не помню, рассказывал тебе или нет, как мальчишкой в лесу схватил охапку хвороста для костра, а из нее выскользнула и шлепнулась на землю гадюка. После этого страхи всю жизнь. И без ползучих гадов тут достаточно всяких мелких неприятностей – лезешь в карман за куском сахара, а там полно муравьев.
Увы, затишье для нас, а не для смерти. Приходится хоронить по-прежнему, почти каждый день, но теперь крестов не ставим и стараемся сделать так, чтобы могила была незаметна. Ту первую братскую могилу, о которой я тебе писал, ночью китайцы разрыли и тела разбросали, изуродовав их. Так они нас ненавидят. А заметили это наутро, потому что часовой из сторожевого охранения увидел собаку с отгрызенной человеческой кистью в зубах.
Из города ушел вниз по реке к Таку буксир с двумя баржами, наполненными беженцами из Тяньцзиня. Измученные женщины, дети, скарб. Бросилась в глаза клетка с попугаем.
Спешно ремонтируют пути, чтобы можно было подвозить снаряжения и людей. Паровозы все испорчены, их пытаются привести в порядок американцы и наши железнодорожники. Телеграфная команда восстанавливает связь, но ничего не хватает, прежде всего столбов, а вместо изоляторов используют бутылки.
Иногда общаемся с союзниками – с каждым днем сюда прибывают все новые части. Наши офицеры пригласили вчера в гости японских. Один японец, довольно сносно говорящий по-русски, заявил, когда речь зашла о трудностях борьбы с ихэтуанями:
– Доблесть китайцев состоит вот в чем! – и положил руку на стол, усеянный мухами, которые, конечно, улетели. – Видите, а теперь я убрал руку, и мухи возвратились. Ихэтуани – то же, что эти мухи. Они убивают нас из-за прикрытий, а когда мы идем в атаку, они скрываются, чтобы возвратиться.
И он очень ловко прихлопнул ладонью несколько мух.
Надо сказать, японцы поражают своей необыкновенной дисциплиной и фаталистическим бесстрашием. Может, поэтому у них и потери самые тяжелые. Ими командует генерал Фукусима, знаменитый своей поездкой из Петербурга во Владивосток верхом. Японцы смешно маршируют каким-то связанным шагом.
Вообще мы тут представляем собой довольно живописную компанию.
Американцы похожи из-за своих широкополых мягких шляп на лихих ковбоев. Они дерутся тоже хорошо, но дисциплиной не отличаются. Смотришь на них и чувствуешь себя в каком-нибудь из романов Майн Рида.
Настоящих французов мало, здесь только зуавы, наспех присланные из Индокитая. Они мало похожи на регулярные войска и очень воинственны.
У англичан здесь сипаи – высокие, стройные, в желтых и красных тюрбанах. Во главе каждой роты стоит непременно английский офицер, а офицер-сипай, подчас втрое старше своего командира, исполняет должность младшего офицера. Не думаю, чтобы англичане могли твердо опереться на них. Сипаи отдают честь, прикладывая руки к чалме и к груди.
Австрийцев здесь всего несколькодесятков человек, но зато национальные флаги их такой величины, что одним можно покрыть всех сразу.
Италию представляет рота берсальеров – альпийских стрелков. Все точно сняты с картинки «Живописного обозрения». Шляпы с петушиным пером, голые икры, маленький карабин в руках. Всем улыбаются.
Сегодня видел немцев в неуклюжих коричневых куртках. Одному стало плохо под палящим солнцем, товарищи оттащили его в тень и обмахивали. Вообще, от жары здесь часто падают.
Иногда мне все это напоминает какой-то странный маскарад – все эти формы, наряды, каски, чалмы. Раньше ведь люди переодевались для карнавала, чтобы обдурить смерть. Это то, что мы здесь делаем?