Три прозы (сборник) Шишкин Михаил

Д. поблагодарил и поспешил прочь.

Несколько раз, ища что-то в карманах, он натыкался на скомканный листок – это был обрывок белого газетного края. Потом выбросил в мусорницу.

Допустим. Теперь попытайтесь, пожалуйста, припомнить, жидовочка, не тот осиный вечер, когда, привлеченные сладким запахом варенья, они ломились в окно с остервенением, будто души, услыхавшие призыв ангельской трубы, бессчетные, неразличимые, неостановимые, зудящие каждая свое, а другой, закрытый от нас пеленой не то времени, не то пара от ведра с кипящим бельем.

Да, читаем далее в показаниях, я стирала.

Когда Д. вошел, все было тускло, парно, сперто.

Низкая комнатка в одно окно, кровать, стол, рукомойник, печка с шипящим и клубящимся ведром, из которого что-то лезло. На полу лужи. На веревках от карниза до трубы белье, наволочки, простыня. Капель.

За простыней шлепанье, плеск. Под простыней ее босые ноги с розовыми пятками. Ноги замерли, пальцы, тоже розовые, растопырились, насторожились.

Сонин голос:

– Кто там?

Д.:

– Соня, это я!

– Евгений Борисович?

Д.:

– Да-да, это я, ради Бога, не пугайтесь!

Выглянула из-за простыни. Смотрит удивленно. На голых руках пена. Сдувает волосы со лба. В коротком халатике.

– Что же это я, дверь забыла запереть?

Д.:

– Вы, я вижу, стираете? Я вам не помешаю, я только на одну минуту. Хотел вам сказать что-то очень важное. Давно вот уже собирался. Сейчас пошел домой по непогоде, дождь, грязь, а ноги к вам привели – ну, думаю, значит, сейчас все и скажу. Ткнул в дверь, а она и не заперта. Так я пройду, можно? Не прогоните?

Пропустила его за простыню.

– Вот, – развела руками, мол, хотели – любуйтесь. – Вы извините, Евгений Борисович, у меня сейчас и присесть-то некуда.

Д.:

– Ничего-ничего, это неважно. Я сейчас только с мыслями соберусь…

– Вы, – перебила Соня, – говорите, а я буду белье развешивать. Хорошо?

Залезла на табуретку и стала привязывать еще веревку на гвоздь у окна. Подняла руки, и халатик полез по бедрам вверх.

– Говорите, говорите, я слушаю!

Д.:

– Давайте я вам помогу!

Рассмеялась. Потеряла на мгновение равновесие, закачалась на табуретке, схватилась пальцем за гвоздь. Другой рукой, спохватившись, одернула низ бесстыжего халатика.

Д.:

– Чему вы смеетесь?

Переступила одной ногой на кровать, нога по щиколотку провалилась в перину и скрип. Кровать запружинила, закачала. От расставленных ног халатик разошелся.

– Хотите помочь?

Д.:

– Хочу.

Так и стояла, схватившись одной рукой за гвоздь, другой убирая мокрые волосы за ухо, расставив ноги и покачиваясь на кровати.

– Тогда вот берите что в тазу и выжимайте.

Д. посмотрел в таз, там были ее трусики, лифчики, ночная рубашка, еще что-то розовое, лазурное, фисташковое.

Соня перестала качаться, глядела на Д. как-то странно, будто испытующе.

Д.:

– Да-да, конечно, одну минуту!

Сбросил пиджак на кровать, запонки сунул в карман, закатал рукава. Взял из таза что-то крошечное, как на куклу, сжал в кулаке, между пальцев потекло, закапало обратно в таз.

Соня спрыгнула на пол, подскочила, схватила за руку:

– Что вы, Евгений Борисович, прошу вас, не нужно! Не делайте этого!

Д.:

– Да что такое?

Стала разжимать его кулак:

– Ничего не нужно! Я сама!

Выхватила мокрый розовый комочек, швырнула его обратно в таз, шмякнулся липко.

– Ничего не нужно! Уходите лучше. Вас Мария Дмитриевна ждет. Поздно уже.

Д. стоял с закатанными рукавами и смотрел, как она скачет по комнате, выжимает, развешивает. Попала босой ногой в лужу – вытерла подошву о край кровати. Бросила взгляд на его ноги.

– Да у вас с ботинок течет – снимайте! Что ж вы сразу не сказали, что промокли.

Д.:

– Оставьте, Соня, ничего страшного.

Заставила снять ботинки, набила их газетой, поставила к печке.

Чтобы не мешаться, отошел к окну, оставляя следы от мокрых носков. По стеклу с той стороны барабанило, а ничего не было видно, запотело плотно, наваристо, так что все время капли стекали, но и в их дорожках ничего не было видно, стемнело.

– Завтра рано вставать, – сказала Соня, окутанная паром, уминая деревянной палкой белье, что лезло из ведра. – Я ведь еще на работу устроилась. Уборщицей в их бухгалтерии. Полы мою, мусор выношу. Хоть какие-то деньги. Первые дни было даже интересно. Ходишь по пустым кабинетам, заглядываешь во все шкафы, лезешь во все столы. Что ни стол, то натура. Так и представляешь себе, кто там сидит. Одни туфли под каждым столом чего стоят! И шваброй их, шваброй.

И опять засмеялась.

Так какого же черта, свидетельница, тогда, в банном настое, среди этих чулочных сталактитов, среди капельного перестука и шипения бельевого навара, выплеснутого через ведерный край на плиту, он так ничего вам и не сказал?

И в зале вдруг тоже стало мокро, душно, жарко, будто кипело с перехлестом белье – тюкала ремингтонистка – и от приставленных к печке ботинок, накормленных до отвала газетой, шел пар.

Да кто же верит свидетельским показаниям, дорогие мои! Вся французская академия отвергла показания очевидцев и постановила, что камень, оказавшийся в поле, лежал там всегда, но был прикрыт травой, и удар молнии с неба просто обнажил его, потому что камни с неба не падают. А ошарашенные хлебопашцы все твердили свое: явися звезда велика на востоке копейным образом. И кому верить? Изношенную поблядушку, нанятую за селедочный хвост, характеризуют перед судьями пожилой почтенной женщиной, которая не пойдет зря присягать и целовать Евангелие. Увенчанный сединами, не лишенный благородства, хоть и хохол, будет уверять вас, что жиденыш вовсе не еврей, а сын его родственников из города, приехал подкормиться ребенок на каникулы, поэтому не надо его в овраг, а по глазам видно, что врет. И не сказал ли много веков назад один галилеянин в Большом доме на Литейном, когда ему показали фотографию: «Нет, не знаю»? Одна упомянет вам коротко, как бы походя, о крушении поезда и примется во всех подробностях рассказывать, как искала новый зонтик, купленный по дешевой цене. Другой начнет уверять, что на «Сикстинской мадонне» на правой руке у святого Сикста шесть пальцев, и будет божиться, что сам видел. Третий не может не упомянуть все выпушки и петлички – для него нет Исакия или конки, а есть храм Исакия Далматинского и железно-конная дорога. Четвертый станет утверждать, что он, как Сенека, услышав впервые двести имен, может повторить их от конца к началу. О свидетелях Квинтилиан сказал просто: нужно сначала понять, что он за человек, и действовать в соответствии с этим. Timidus terreri, stultus decipi, iracundus concitari, ambitiosus inflari, longus protrahi [30] .

Так и нам, друзья, ничего не остается, как робкого застращать, глупого одурачить, раздражительного распалить, пространного еще больше растянуть. Вот и приходится играть с ними в кошки-крысы. Самонадеянный сикофант, к примеру, уверяет Грецию, распростертую по карте рукой скелета, что его память, как лава, все вбирает в себя в расплавленном виде, и события, застыв, остаются в ней навсегда, и заявляет при этом ничтоже сумняшеся, что видел, допустим, того же, чтобы далеко не ходить, Д. с кем-то ночью в парке и от лунного света песок на аллее был нарезан на белые полосы, как ножом.

– Это в каком же парке, – спрашиваем ночного прохожего, обремененного базальтом, – уж не в Знаменскм ли?

– Так точно, господа хорошие, – отвечает, – вот тот самый гражданин, которого вывезли мне под простыней, поддерживал под локоток вот эту самую гражданочку с выплаканными глазищами и сморкливым распухшим носом, в ту ночь хохотунью, невесомую, прыгливую: держит в руке босоножку и прыг-скок.

– Никак сломала каблук? – допытываемся.

– Как на духу! Зачем же мне врать-то. Мы врать не привыкши.

– Какой каблук? – не унимаемся. – Вот этот?

И, не моргнув глазом, рубит:

– Именно, ваше благородие! Не сойти мне с этого места!

– Так-с, – продолжаем, – значит, вы утверждаете, дружочек, что сломавшая каблук в ту подлунную ночь, утратив бдительность и наступив на решетку, якобы говорила тому, под простыней, что в ту минуту счастливее ее на всем свете никого нет и быть не может и не будет? Так ли это?

– Истинно так!

– Неужели?

– Более того, сперва еще, до того, как все промеж них случилось, она рассказала ему про то, как пошла однажды к печнику в Рождествено – печка дымила, и в щели огонь был виден, не приведи Господь, сгоришь еще, и вот она тащилась мимо Ильинской балки, а оттуда вышли двое, приземистые, заросшие, мутные. Она отдала им сумку, деньги, завернутые в полиэтиленовый пакет и перехваченные аптечной резинкой, сбросила сапоги. А те тащат ее в балку, в заросли орешника, подальше от дороги. Она упала лицом в корни, цепляется руками за траву, а они ее за ноги тащат. Обернулась, смотрит им в глаза, просит: «Не надо греха! Греха не надо!» И крестит их. А те ее палкой по голове.

– Да знаем, знаем, напичкали спермой, а потом еще и палец сломали, – подстегиваем очевидца. – Не отвлекайтесь. Мы в лунной ночи.

– Извиняйте, разумеется, куда ж нам оттуда. И вот, значит, гражданочка эта шепчет своему коханому: «Женечка, я нечиста, понимаешь, после всего, что тогда было, Женечка мой».

– А тот?

– А что тот? Тот руки ее берет и целует. Это они еще у нее сидели на кухне, за столом. Чашки, плошки, ложки – это все еще не убирали, не мыли. Заговорились, засиделись, засумерничались. И из окошка, как полагается, луна. И все в луне: и чайник, и скатерка, и колени, и кривой палец – вот этот мизинец у нее сухой. Значит, берет он этот сучок и целует.

– Стоп, любезнейший! – прервем тут сонное течение сессии и посмотрим, что можно сделать, если чувствуете, юные друзья мои, что свидетель, по природе своей призванный быть крылом истины, врет нагло, вдохновенно, стремглав.

Во-первых, оглянитесь. Какое впечатление произвел говорун на галиэю? Развлек заскучавших, взбодрил засыпающих, рассмешил задумавшихся о чем-то своем? Не отчаивайтесь, бой еще не потерян! Дайте словоохотливому свидетельствовать сколько его душеньке угодно – не успеете оглянуться, он и сам запутается в собственных подробностях! Поощряйте к преувеличениям, а получив благоприятный ответ, ни в коем случае не повторяйте, переходите спокойно к следующему, а то еще, не дай Бог, поправится, и тогда все будет потеряно: подчеркивание вопроса заставит подлеца держать ушки на макушке.

Спросите как бы невзначай, будто не расслышали и просто хотите уточнить:

– Значит, эта женщина, иссушенная одиночеством, познавшая людскую жестокость, попробовавшая вкус горя, так сказать, дальше горя, меньше слез, горе-горе, муж Григорий, хоть бы болван, да Иван, за морем веселье, да чужое, а у нас и горе, да свое, потому и была так счастлива, что в ту лунную ночь, полную объятий любимого, будучи сама по грудь в луне, – зачала?

– Да.

Благосклонно улыбнитесь, когда противник скажет удачное слово. Если ответы сокрушают, если показали лицом, что ожидали чего-то другого, смутились, покраснели – уже достаточно, чтобы потерять дело. Надо принимать, что бы вам ни сказали, как само собой разумеющееся, ожидаемое, искомое, только тогда эти удары будут падать без эффекта. Просто недоверчиво улыбнитесь, мол, кто же вам поверит, и, не теряя времени, приступайте к дальнейшим вопросам, будто ничего страшного не случилось. И помните: неловкие вопросы хуже, чем воздержание от них. Обратите внимание на побочные факты, отвлеките внимание, заставьте задуматься о чем-то неважном, расслабиться. Спросите, как бы невзначай поглядывая на вынутый из кармана шагомер:

– Итак, вы утверждаете, что после того, что произошло в той залитой лунным светом комнате – даже кресло, как вы изволили выразиться, было будто в чехле, – вот эта присутствующая здесь гражданка с отсутствующим взглядом, устремленным в ту светлую ночь, уже никогда ни нам, ни ей более не доступную, и оттого, наверно, такую щемящую, желанную, безвозвратную, почувствовала себя столь наполненной счастьем, выстраданным и неожиданным одновременно, заставшим врасплох, что, играя крестиком на груди, тоже светившимся в полной луне, близкой и щербатой, занявшей почти пол-окна, вдруг прошептала, что ей хорошо и жарко и хочется пройтись подышать, и они оделись и вышли на Госпитальный, пустой, ночной, свежий, кругом ни души, только на углу Ухтомской мигал светофор, тюкался, как заведенный, своим рыжим лучом об асфальт – заставь дурака луне молиться, – и пошли к мосту, мимо пивного ларька, где днем потягивают что-то, не спеша, задумчиво, из литровых стеклянных банок, а ночью пахнет дрожжами и мочой, мимо радиоинститута слева, мимо чайной фабрики справа, и луна следовала за ними. Ей вспомнилось, как в детстве, когда мать брала ее с собой в магазин, чтобы сэкономить на очередях, да и давали на человека, то луна тоже плыла над головой за ней, будто привязанная, как шарик за ниточку к пуговице, и оставалась у дверей магазина, и вот, стоя в очереди, она переживала, что кто-нибудь другой может увести с собой луну, а потом выбегала и радовалась, что луна на месте, дожидается ее и снова на ниточке – до самого дома. А еще вспомнилось, как однажды, тоже в детстве, на даче, пришла в гости к одной девочке на Мичурина, у них был спаниель, который все время клянчил со стола, и вот отец той девочки решил устроить собачий праздник – они стали давать собаке есть столько, сколько та захочет. И спаниель ел миску за миской. Глаза его сделались мутными, он что-то скулил, но, увидев новую миску, опять подползал и запихивал в себя. Живот его раздулся так, что мама той девочки сказала: «Оставь его к черту, Славка, еще сдохнет!» И луна теперь была похожа на тот раздувшийся собачий живот – с такими же крапинками и разводами. И еще ей вспомнилась картинка из школьного учебника по природоведению, там были разные фазы луны, и ей когда-то понравилось, что если луна похожа на букву С, то, значит, она убывает, стареет, а если к ней можно приставить палочку и получится буква Р, то это значит, что она растет. Они шли вдоль трамвайных путей, прямо на луну, и теперь та была похожа на букву Ф – с трамвайным проводом посередине. Уже издалека был слышен нараставший гул ночного состава, и они поспешили на мост, чтобы посмотреть сверху на поезд, и не поверили своим глазам, потому что на открытых платформах везли огромных белых птиц, вроде гусей, по два на платформу, то ли памятники, то ли для аттракционов, гуси-памятники были тоже намылены луной и светились зеленовато, а потом опять пошли цистерны, угрюмые, бесконечные, дрожь моста переходила в ступни, я ходил на этот мост все время с сыном во время прогулок, он впивался в даль, напряженно замирал, привстав с сиденья своего трехколесного велосипеда, и мог стоять так, как завороженный, пять минут, десять, пока со стороны Электрозаводской, из-за поворота вдруг не выглядывал зеленый нос ящерицы, а за ним выползала вся электричка и быстро бежала к нам под ноги, покачивая вверх-вниз головой, а зимой по крышам вагонов перебегала поземка, потом с моста мы шли по направлению к Семеновской, в парк, который, собственно, был когда-то Семеновским кладбищем, а потом все могилы снесли, оставили только деревья, но следы еще кое-где сохранились, и однажды мы нашли кусок могильной ограды, вросшей в ствол одного старого ясеня ближе к трамвайным путям, Олежка потом каждый раз подбегал туда, хватался рукой за чугунный завиток, будто выросший из дерева, и кричал с восторгом: «Могила, папа, смотри, могила!», и еще я прочитал, что где-то здесь, на этом кладбище был похоронен произведенный в прапорщики Полежаев, и было странно ходить под огромными, корявыми, могучими деревьями, в одно из которых он, удобрив этот песок, превратился, деревья от старости высыхали, и каждый год их распиливали и вывозили, оставляя то там, то здесь полянки опилок, зараставшие летом крапивой и снытью, мы ходили, собственно, на детскую площадку, разбитую в глубине парка, к концу лета мальчишки все ломали или сгнивало и разваливалось само по себе: и горка, и качели, и какие-то домики, в которые лучше не заходить, а весной привозили и врывали в землю новые столбики, качели, горку, и когда Света еще только была беременна, я хотел заснять ее на пленку, у нас была восьмимиллиметровая камера, мы пришли сюда, в этот парк, был апрель, все в снегу, лужи, тает, солнечный яркий день, и я снимал, как она ходит между деревьев, садится на качели, выглядывает из-за горки, обходит домик-избушку, улыбается, машет в объектив рукой в варежке, потом гладит ею живот, оставалось еще меньше месяца, а через несколько лет, на Олежкин день рождения, не помню, сколько ему исполнилось, четыре или пять, вдруг решил показать гостям этот фильм, мне почему-то казалось, что это будет им очень интересно, и вот все долго рассаживались, его друзья и их родители, наши соседи, и я долго все налаживал, но проектор то и дело заедал, рвал пленку, приходилось снова включать свет и заряжать, так что смотрели какими-то обрывками, солнечный апрельский день превратился во что-то серое, даже черное, мутное, прыгающее по простыне, дети от скуки полезли под стулья, потом вовсе убежали на балкон, их родители говорили о чем-то своем, что перегнать машину лучше через Прибалтику, и вот, возвращаясь к парку, там у самого начала со стороны железнодорожного моста, где остановка двадцать пятого, решетка в асфальте, и однажды мы с Олежкой гуляем, вернее, уже возвращаемся и смотрим, как одна женщина вышла из троллейбуса с сумками и пошла, оглядываясь, а нога попала на решетку, и женщина чуть не упала со своими сумками, каблук сломался, и она заковыляла дальше, матерясь, красная, злая, вспотевшая.

– Да-да, именно так все и было: ей захотелось вдруг пройтись, ни о каком сне в такую ночь не было и речи. Все казалось странным и невозможным, что это она любима, что это она вобрала в себя несколько капель жизни, которые дадут росток, и где-то там, в теплых складках ее тела, произойдет чудесное чудо, и из их любви возникнет ее сын или дочь. Они оделись и вышли на улицу. Она сказала: «Женя, ты посмотри только, какая луна!» Он закурил. Она прижалась к нему, втягивая в себя запах сигареты. Еще совсем недавно ее чуть не тошнило, если кто-то рядом курил, а теперь она хотела нюхать этот дым еще и еще. Они дошли до моста. Как раз проходил поезд, на платформах мелькнуло что-то зеленоватое в свете луны, зачехленные пушки, похожие на огромных гусей, потом потянулись цистерны. Она поцеловала его в колючую щеку – уже полезла щетина. Он щелчком выстрелил окурок вниз, на опустевшие рельсы, сверкнувшие в лунном луче, и они пошли дальше, к парку. Она закрыла глаза и шагала вслепую, держась за него, зная, что теперь с ней ничего не случится, что она больше в этой жизни не одна. И когда каблук попал в решетку, охнула: «Женя!» – и повисла на его шее, расхохоталась. Каблук отломала и швырнула в траву, а сама поскакала, держась за его плечи и смеясь: «Женя, как в кино!» – «В каком?» – «Не помню». Доскакала до скамейки, хотела сесть, но там было мокро и грязно, забралась с ногами на сиденье и присела на спинку. Позвала: «Иди сюда!» Он подошел сзади и обнял ее. Она снова чуть не задохнулась от счастья и вдруг подумала о том, что так не бывает, что она получила слишком много, здесь что-то не так, какой-то подвох, что это свалившееся на ее плечи счастье придавит ее, не даст вздохнуть, что оно слишком огромно, чтобы быть правдой. И ей стало страшно, что она вдруг все потеряет, что в любую минуту может произойти что-то страшное, чудовищное, невозможное и это что-то отнимет его у нее – какой-нибудь взбесившийся трамвай, или шаровая молния, притаившаяся за спинкой скамейки, или оборванный веткой провод, ждущий в траве, или не закрытый рабочими люк, или война, и ей захотелось посильнее обнять его, обхватить накрепко руками, прижать к себе, оградить, спасти – и в ту самую минуту небо разверзлось, яко свиток свиваемо, оттуда вылезла рука с заточкой и пырнула его в рубашку. От подъезда до моста шагов, наверно, триста-четыреста, оттуда до парка еще, может быть, сто, а там и решетка в асфальте, ну а от решетки до скамейки и скакать-то нечего.

И вот тут, друзья мои, готовьтесь торжествовать победу. Спросите еще, оттягивая сей упоительный момент:

– И вы по-прежнему, как показали на предварительном следствии, настаиваете на том, что рука вылезла из разверстого неба, треснувшего по краю облаков, наползавших на луну?

И когда лжесвидетель, до разоблачения которого остались считаные мгновения, уверенно, не сомневаясь в своей безнаказанности, самодовольно и снисходительно кивнет, поглядывая на клепсидру, мол, сколько можно, уже обедать пора, в ту самую секунду достаньте загодя припрятанный календарь и продемонстрируйте с победным видом:

– Извольте!

– И что из того? – спросит, еще ничего не понимая, бедняжка.

– А то, любезнейший, что луны в ту ночь не было!

И садитесь на свое место – среди шума и смятения в зале – покойный, созерцательный, торжественный.

А вот и звонок, друзья мои, я уж думал, что старый сторож заснул со своим колокольчиком, ан нет, ковыляет по коридору, елозя деревянной ногой. Что ж, продолжим завтра.

Вот, написал про сторожа с деревянной ногой, выстукивает ремингтонистка, и вспомнил бабу Лену. Она была уборщицей в пятьдесят девятой на Арбате, где я учился. Крошечная, вроде школьника, старуха с одной ногой. Вместо второй был протез с кедом. В раздевалке всегда валялись брошенные драные кеды, она находила себе покрепче, надевала их и ходила – всегда в разных. У нее была каморка на втором этаже, рядом с туалетом. Отдыхая, она отстегивала ногу и пила в своей комнатушке еле желтый чай из майонезной баночки. Баба Лена была глухая и злая и непотребно ругалась, чем очень смешила школьников постарше. Они все норовили стащить у нее приставленную к стене обутую в кед ногу или делали вид, что хотят ее стащить, в чем, собственно, и заключалась игра, потому что баба Лена тогда принималась ругаться, вскакивала и мокрой тяжелой тряпкой, какой мыла туалет, пыталась стегнуть озорников, вызывая всеобщий восторг. Прости, баба Лена, и упокой Господь душу твою.

Итак, друзья мои, после бессонной ночи – опять все вспоминались люди, которых давно нет, – рад видеть ваши молодые, красивые, ждущие глаза, и, вняв треньканью колокольчика, с которым прошаркала по коридору в своих рваных кедах баба Лена, пожалуй, начнем.

Остались пустяки.

Напомню суть дела. Обвиненный в отказе подать помощь умирающему от ран, М. не признал себя виновным и объяснил на следствии, что знал об опасности со слов подбежавшей к нему из темноты городского сада старухи, закутанной в синий рабочий халат, заляпанный краской, в разорванных кроссовках, в засаленной шапке-ушанке и твердившей без конца о какой-то заоблачной руке, но отказался единственно потому, что считал в этом случае свою помощь бесполезной, так как он практической медициной никогда не занимался, а состоял при университете помощником прозектора при кафедре физиологии и в течение последнего года заведовал бактериологической станцией. Обвинение строилось на приложенных к делу восемнадцати рецептах.

Итак, с чего начать пледировать, не забывая, что вы защищаете не преступление, но человечество, или, попросту говоря, куда ж нам плыть?

Да опустите, хорошие вы мои, exordium [31] ! Хватит! Поверьте, эта мода, введенная Гортензией, на излишнее и бессмысленное перечисление подробностей, которые и без того будут сказаны, если понадобится, в свое время, охватив самые широкие слои присяжных поверенных, поставила вас перед выбором: быть как они, быть как положено, быть пригвожденным пятью пресловутыми пунктами красной речи – от вступительного вздоха до самого peroratio [32] , короче, оглядываться или идти к самому себе. На что решится открывающий рот, какую изберет стезю?

Пожму руку тому, юные друзья мои, кто, презрев высокомерное похлопывание по плечу туземных законодателей риторических мод, не боясь ни косого взгляда умника, ни лягающей реплики невежи в еженедельном обзоре «Из зала суда», сразу и смело, обманывая ожидания покойных учителей, нарушая невидимые границы, переступая негласные законы, стремительно и как снег на голову перейдет к narratio [33] .

И не пренебрегайте, милые, Цицероновым заветом: раз уж различаются два вида слушателей – мнимые, которые предпочитают пользу чести, пройденное новому, перевариваемое несъедобному, и истинные, которые предпочтут рифму хлебу, – то ясно, что оратор должен учитывать аудиторию.

И еще, чтобы больше не возвращаться к Гортензию, – не след брать пример с самовлюбленного шалопая, уделявшего больше внимания прическе и складкам тоги, чем судьбе обреченных, к тому же еще и пописывавшего на досуге эротические стишки вроде: «Давай, девица, давай, красная, поцалуемся! Что у тебя, девонька, губушки сладеньки? Пчелы были, мед носили, а я принимала. Что у тебя, девонька, в пазушке мягонько? Гуси были, пух носили, а я принимала. Что у тебя, девонька, промеж ног черненько? Швецы были, шубу шили, лоскут позабыли, я избушку мела, лоскуточек подняла, промеж ног воткала. Что у тебя, девонька, промеж ног красненько? Мыши были, гнезда вили, язык позабыли. Наряжусь я в мешок, выйду я на лужок: поглядитятко, ребята, не ваша ль я девка? Не ваша ль я девка, не ваша ль княгиня?» – недаром ему посвятил Катулл свой эпиллий о локоне Береники.

Итак, попробуйте для зачина анафору. Хорошо зарекомендовал себя в пореформенные годы следующий вариант: три раза “tu”, три раза “audes”, три раза “quid” и четыре раза “non” [34] . Начните с кивка в сторону благородства профессии, которую, казалось бы, необходимо окружить симпатией и уважением, но на самом деле мы видим обратное, общественное мнение преследует врачей-убийц, приведите, кстати, пару примеров из прессы, превративших сословие эскулапов в турецкую голову из известного аттракциона.

И, главное, не отчаивайтесь сразу! Пусть у этого бедолаги, не подошедшего к умирающему, чтобы нанести ему coup de grce [35] , нет никаких шансов на оправдание – не верьте этому! У него есть последнее слово.

Слово не обух, возразят нам, в лоб не бьет, или, попросту говоря, verba volant [36] .

Какая преступная наивность!

И слово, как кто-то весьма удачно выразился, плоть бысть!

Как часто плакал мир над единицей речи, выброшенной губами на ветер в лихой час на людном месте! Какой-нибудь имам-губошлеп скажет несчастным вдовам, что после смерти супруга им нет доступа в Валгаллу – и вот они уже мнутся на пороге, не решаются пройти сквозь слово. Более того, когда солдаты Мария вступили в лагерь тевтонов после победы при Аквах Секстийских, жены побежденных встретили наших солдатушек-ребятушек с оружием в руках. Дурехам сказали в мечети: «Охота пуще неволи», – и вот они душат своих детей, бросают их под колеса телег и потом убивают себя, чтобы не достаться чужим мужчинам, а какие же они чужие, это же вон, Сережка с Малой Бронной да Витька с Моховой. До сих пор в индийских наших провинциях жены живьем ложатся на костер, в котором превращается в пепел покойный муж. Тысячи людей бросаются ежегодно под колеса Джагерната – это, объяснил им нечесаный шаман, приятно сердитым божествам. В Русском Китае обиженный вешается на воротах обидчика, а чего стоит японская дуэль, завезенная в Порт-Артур нашими моряками! Если японец оскорблен равным себе, он вызывает обидчика на добровольное харакири, и последний обязан, чтобы не потерять самоуважения и круга знакомств, тоже мне – невольник чести, погибнуть вместе с оскорбленным. Этот благородный обычай уже давно пытается запретить микадо, но безуспешно.

А вспомните элейского соратника Парменида! Во время пыток, чтобы неловким словцом не выдать товарищей и товарок по заговору, он откусывает сам себе язык и плюет им вместе с кровавой харкотиной в лицо тирану! Вот достойный пример для нашего слабогрудого юношества! Но нам сейчас важнее реакция Неарха – старец, заживо загнивающий от язв, ведь не случайно весь ужасный гнев свой обращает не на бренное обезъязыченное тело, но именно на словородный орган и приказывает эту безжизненную, но пережившую, как оказывается, века котлетку истолочь в ступе.

А взгляните на наше недавнее будущее! Обло, стозевно, лаяй! А некормленые стрельцы! А обманутые, брошенные на произвол судьбы легионы! А отравленные реки! А угрюмые шахтеры! А поруганная русская земля! А паханы у трона! А хамский парад самозванцев! А обезлюдевшие деревни! А клубы, который только откроешь, как уже опять там церковь! А окровавленные, расстрелянные в упор из танков баррикады! А старая учительница с протянутой рукой в переходе метро! И ведь достаточно какому-нибудь новоявленному борцу против немецкого засилья в Петербургской академии бросить в мегафон свое «Слово о пользе стекла», чтобы поднять вдов и сирот на праведный бой с пустыми кастрюлями наперевес и вывести их на площади и рельсы, под гусеницы и звезды, ибо плевка не перехватишь, слова не воротишь, бритва скребет, а слово режет, за худые слова слетит и голова, и разве не встретила разъяренная толпа Сципиона-вора, вернувшегося из Африки, чтобы растерзать его? А тот? Рвет расчетную книжку и переводит разговор с денег на свои африканские победы – и вот уже облапошенные смерды несут его на руках с почетом домой, осыпая лепестками роз и топя баню!

И в конце тоже будет слово, казнящее или милующее. Не верите – обратитесь к законодателю. В разъяснительном циркуляре Правительствующего Сената от пятнадцатого четвертого за позапрошлый год, помните, не апрель был, а какой-то перемарт, руку в форточку высунешь, отломаешь сосульку на солнце, и она лопается с коротким стеклянным звоном, а потом ходишь с ней по комнате и не знаешь, куда деть – капает на паркет, – вот стоишь, смотришь сквозь нее и видишь солнечное сплетение. А законы-то кто пишет? Законодатель, он ведь как вы и я. Муж желаний. И вот однажды он, а короче говоря, вы – просыпаетесь ни с того ни с сего затемно, когда все еще спят, а мир вокруг вас какой-то не такой, другой. Вернее, мир такой же, но что-то в нем не так. И вот вы вытряхиваете носки из брюк и смотрите на окно с градусником под мышкой, а оттуда скрип – ветка открыла форточку. Напротив дом вылезает из сумерек, зачеркнутый лесами. Чашка прилипла к клеенке – отрываете, расплескав вчерашний чай. На кухне тень от детских колготок лезет на табуретку – к полке, где шоколад. Мокрые варежки на батарее. И тут вдруг стук в дверь, вернее, не стук, а так, чуть слышное царапанье, чтобы никого больше не разбудить. Подходите, смотрите в глазок – кто-то в заснеженной шапке, в тулупе.

– Кто там?

А из-за двери:

– Кто в кожаном пальто! Не знаешь, что ли, что задрожали стерегущие дом, и согнулись мужи силы, и перестали молоть мелющие, потому что их немного осталось, и помрачились смотрящие в окно, и замолкли дщери пения, и зацвел миндаль, и отяжелел кузнечик, и рассыпался каперс. Отворяй!

Открываете дверь, и сразу же сквозняк – газета вылезла в коридор, посмотреть, кто пришел. И запах корицы из подъезда – уже пекут что-то в такую рань.

Муж желаний:

– Вам, собственно, что нужно?

В заснеженном тулупе:

– Дом слишком тесен, а мир слишком просторен. Сани готовы.

Муж желаний:

– Какие сани? Вы о чем?

В заснеженном тулупе:

– О том, что Демокрит отдалил, вдыхая запах теплых булок. Как ни заплетай косу девка, не миновать, что расплетать. Зажили было всласть, да пришла напасть. Служил сто лет, выслужил сто реп. Усопшему мир, а лекарю пир. Сидит живая живулечка на живом стульчике, теребит живое мясцо. Тебе что, ордер показать?

Муж желаний:

– Но это какое-то недоразумение! Должна быть какая-нибудь бумага, разрешение, указание, понятые, в конце концов!

А тот тычет в исцарапанную стену подъезда:

– Вот, здесь все написано.

Муж желаний:

– А понятые?

В заснеженном тулупе:

– А в понятые возьмем отрывной календарь, скрип новх ботинок на нечетных ступенях да мост за городом, мы мимо него поедем. Этакий Робин-Бобин, ненасытно жрущий и грязные зимние баржи, и реку с мазутной чешуей. Так что и придраться не к чему. Да закутайся получше, спозаранку морозец.

Одеваетесь, спускаетесь вниз, по мокрым следам на ступеньках – у того валенки, пока стоял в тепле, подмокли.

Идете к саням. Переступая через чью-то замерзшую рвоту, спугнули ненароком ворону – вернулась, подпрыгивая, и опять принялась за завтрак.

Муж желаний:

– Кошелек-то забыл!

В заснеженном тулупе:

– Лучше не возвращаться – пути не будет.

Лошади покрыты инеем, обросли снежными бородами.

Сели, поехали. С бубенчиками.

Мимо – еще темный город, подсвеченный снегом. Афиши сходят с заборов, шелушатся, как старая кожа. Плететесь чуть ли не шагом.

Муж желаний:

– Заснул, что ли?

И в ухо ему.

Тот – песню:

– В той степи глухой замерзал ямщик…

И оборачивается, смотрит заснеженными глазницами.

Вы ему снова кулаком в зипун, в ухо, мол, погоняй! А он и рад стараться, дурак, хлещет, свистит:

– Эх, залетные, барин на водку даст!

И мчится тройка птицей.

Выехали в снегопад, сразу облепило. Снег сперва зарябил, потом повалил шапками.

Зябко, укачивает.

Только задремали, затрясло по ледяной колоти.

Протираете глаза: переезжают сани через речку по льду. Сквозь снегопад, как сквозь папиросную бумагу – бабы из проруби черпают ведром воду, у другой проруби портки полощут.

Муж желаний:

– Это что же, братец, за интермундия?

Ямщик:

– Лета, барин! Переедем, а там уж недалече.

Муж желаний:

– Какая такая Лета? Чего врешь, дурила!

Тот:

– Иже да како не соврут никако. Это она сейчас, барин, смирная, а весной в половодье – ух! Как выйдет из берегов!

Едете, оглядываетесь, и ничего такого особенного – а разговоров-то было! И снова укачивает, убаюкивает. Кутаешься и дремлешь. Только заснешь, а уже приехали, вылезай.

А там уже очередь. Пристраиваетесь – кто тут крайний?

На ладони пишут номер шариковой ручкой. Толкаются, подпихивают. Вот стоите и ждете, когда призовут.

Кто-то лезет по сугробу без очереди, его хватают за полушубок, он отбивается. Наст хрустит, как сахар в крепких зубах.

Из дверей:

– Ну куда прешь! Не волнуйтесь, бабоньки, все по порядку будет, все как положено: сперва обвинительный, там, понимаешь, экспертиза, пятое-десятое, опрос свидетелей, прения, последнее слово, приговор, эпилог, так что нечего тут пихаться, а ну подай назад!

Из незакрытого люка в мостовой поднимается столб пара. Во дворе на свежем снегу выбивают ковер – расстелили изнанкой к небу и топчут. Мальчишкам скучно – швыряют льдышки в кирпичную стену, а потом она в белых прыщиках. А мальчишки уже раскатывают дорожку на утоптанном тротуаре, разбегаются и скользят, разбросав руки, толкаясь, падая, хохоча.

Снова снег пошел, летят снежные мякиши, мальчишки, разинув рот, стараются поймать их языком. Снегопад стоит в воздухе густой, рыхлый, впитывая в себя звуки, как губка.

И вот ждете так, поплясывая на морозце, целую вечность, а потом наконец впускают. Входите, топаете ногами, сшибая снежные ошметки, мнете в руках ушанку, оглядываетесь, вытираете рукавом мокрый нос, приглаживаете остатки кудрей.

А там только лотос. И пустые весы. Да весовщик в переднике. С зеленым лицом. Смотрит пристально, сурово. В немытом окне – туман, в открытой форточке – черно-белые ветки.

Вы подмигиваете, шутите, чтобы не так страшно было, мол, лотоса-то столько зачем – при жизни мыли-мыли, не отмыли, а здесь и подавно никакой порошок не возьмет, мол, поздно уже купить мыльца помыть рыльца, как душа черна, так и мылом не отмоешь, как смерд ни мойся, а все смердит, мыться не мылся, а уже угостился.

А он берет ваше сердце и кладет на одну чашу весов, еще черную от картошки, и уже взял перо – чтобы бросить на другую.

Муж желаний, чтобы как-то себя подбодрить:

– Знаем мы ваш суд. Сами, чай, законники. Закон что паутина: муха увязнет, шмель проскочит. Долго держать-то будете? Время-то, смотрите, обеденное. Вон и у вас в животе урчит.

С зеленым лицом в переднике:

– Судиться – не молиться, поклоном не отделаешься. Вот тебе перо, пиши свои показания, все без утайки, про себя и про всех. Нам все важно. А главное, детали, подробности. Здесь такое дело, что важна каждая мелочь. Каждое брошенное на ветер слово. Для нас все, абсолютно все имеет значение. Короче, от того, что ты напишешь, все и будет зависеть.

Муж желаний:

– И про родственников писать?

С зеленым лицом в переднике:

– А ты как думал?

Муж желаний:

– Так они умерли.

Тот смеется:

– Вот чудак попался! Умерший – ни богу свечка ни черту кочерга. Дым есть житие сие, пар, персть и пепел. Следствию нужны материалы, понимаешь? От твоих показаний будет зависеть их участь.

Муж желаний:

– Да что я вам тут, матка боска, Енох, что ли?

С зеленым лицом в переднике:

– А кто тебя разберет?! Вон вас сколько. Все грамотные пошли. Много, знаешь, грамотных, да мало сытых, а вот мы люди неграмотные, да пряники едим писаные. Так что, браток, бери перо и пиши.

Муж желаний:

– Да чего писать-то? Смотри-ка, и перо у них какое-то нечеловеческое, и от чернил душок – купоросные, что ли?

С зеленым лицом в переднике:

– Пиши так. В судьбе участвуют: ржавчина от скрепки, велосипед, беглый солдат, створоженные облака и шапка-ушанка с чужой вспотевшей головы.

Муж желаний:

– Написал. Дальше что?

С зеленым лицом в переднике:

– Вспомни, как ты стоял у забрызганного дождем окна, и церковь Рождества Богородицы в Путинках и угол Пушки оказались перевернутыми в капле, а там еще елозил по стеклу мотылек, и ты сдавил его пальцами, и прыснуло молочко.

Муж желаний:

– Господи, да какое это имеет значение?

С зеленым лицом в переднике:

– Тебе не понять. Не задумывайся, просто пиши, что много лет назад ты проснулся и вдруг увидел, что ее рыжие волосы за ночь, во сне, еще больше порыжели. А еще до этого ты зацепил обгрызенным ногтем ее чулок, и побежала дорожка. А еще до этого она подержалась в пруду за столб купальни, помахала рукой и поплыла к другому берегу. А потом вышла полуодетая из кустов – мокрые волосы, юбка набок, не застегнутая сзади кофточка – и позвала: «Где ты? Помоги!» А еще до этого вы опаздывали в Харькове на поезд, и каштаньи лопасти просвечивались на солнце. А еще до этого она, лежа, читала и закинула за голову руку, чтобы поправить подушку, книжка на ее груди то поднималась, то опускалась от дыхания, а ты лежал рядом и смотрел в ее глаза, как хрусталики бегают по строчкам, спотыкаются, замирают, скачут дальше вприпрыжку. А еще до этого ее собака линяла, и все в квартире было в клоках собачьей шерсти, и в ванной ты скатывал эту шерсть, приставшую к брюкам, мокрыми руками к коленкам.

Муж желаний:

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«К девяти часам вечера кто-то предложил приоткрыть окно – комната была несколько мала для такого кол...
О чем мечтает каждая девушка? Конечно, о принце на белом коне, но вовсе не надеется встретить липово...
Никогда не игнорируйте предупреждения!Русский спортсмен Андрей Брюсов отправляется в Лондон на миров...
Жизнь Лорел Макбейн, кондитера свадебного агентства «Брачные обеты», на самом деле не такая уж и сла...
Перед вами книга-тренинг из серии «Быстрые деньги», посвященная увеличению дохода. На этот раз – на ...
Эта книга – история успеха молодого российского предпринимателя, имя которого теперь ассоциируется с...