Поиск Предназначения (сборник) Горчев Дмитрий
Зато если он написал хуёвую книжку, то ему страшно интересно, что про неё думают другие: вдруг кто-нибудь да не заметил, что это хуёвая книжка? Кто их, этих читателей, знает? А вдруг их много и все они уважаемые люди?
Потому что себя-то наебать просто, нет вообще ничего проще, чем наебать самого себя. Но там же ещё что-то сидит и бубнит монотонным голосом без знаков препинания: гав-но гав-но гав-но. И жрать (чтобы сказать: «а не дам, пока не заткнёшься») не просит и вообще ничего ему не надо – бубнит. А вот если сто тысяч уважаемых людей скажут, что не говно, то оно, может быть, и не начнёт кричать ура, но тоже скажет: «ну ладно-ладно, не говно. Так себе, конечно, но ничего, сойдёт». И заткнётся.
И будет тогда всем до единого хорошо и приятно.
Ненастоящая попса
Я вовсе ничего не имею против того, что называется попса. Более того, я чрезвычайно приветствую её существование, будь то Гелена Великанова, Вадим Мулерман или девушка глюкоза.
Проблема же кинофильма ночной дозор состоит в том, что это Ненастоящая Попса.
Ну я не знаю, какой привести пример.
Ну вот, скажем, в классе где-то в шестом у нас за очень большую ценность считались обёртки от американских жувачек, особенно если они были с микки-маусом. Человек, обладающий десятком таких обёрток, был очень уважаемым человеком. Мне же взять этих обёрток было негде – никакой брат у меня не служил в группе советских войск в Германии, откуда они обычно и привозились. Ну и тогда я решил изготовить такую обёртку сам. Я потратил часов наверное восемь, вырисовывая самым тонким пёрышком эту обёртку. Я очень старался, потом я ещё намазал её пластмассовым клеем, чтобы блестела и согнул в нужных местах, чтобы как будто когда-то внутри этой бумажки была жувачка. Лёг спать, думая о том, что завтра выменяю эту бумажку на Настоящую.
А утром посмотрел – нет, всё равно это Ненастоящая, и ни на что её выменять нельзя, потому что в лучшем случае получишь ты за эту бумажку в морду, несмотря даже на то, что вложил в неё совершенно честно целую огромную кучу старания и усердия.
Поиск Предназначения
Есть какие-то штуки, которые делаешь просто так. Не для Вечности, не за деньги, ни для чего, просто нравится.
За эти штуки, как это ни удивительно, тоже однажды платят деньги. Помню своё изумление, когда ещё в прошлом веке получил вдруг по почте перевод на четыреста рублей за рассказ про Гитлера, опубликованный в журнале магазин. Ну, приятно конечно. Типа ни за что, просто так дали.
То есть всё, что ты делаешь с удовольствием, неважно что – лапти плетёшь из бересты или лепишь из говна фигурки, всё оно рано или поздно так или иначе оплачивается. Но чаще поздно, то есть не сейчас. А за квартиру платить надо сейчас. И жрать чего-то надо прямо сейчас, и сигареты кончились.
И тогда ты делаешь такую работу, за которую деньги платят сейчас. Делаешь календарик с кошечкой, обложку для старушечьих мемуаров, переводишь про лоцманские буи в охотском море. Но делаешь ты это очень плохо, и все тобой недовольные, и сам ты тоже страдаешь, и в общем все несчастные. И денег этих хватает ровно на то, чтобы как раз заплатить за квартиру, купить пищи и сигарет. А на то, чтобы купить себе хотя бы пару месяцев, не говоря уже про лет, свободы, чтобы заниматься тем, чем хочется, – нихуя не хватает.
Поначалу кажется, что всё это можно совмещать: с девяти до шести сидеть в офисе, а потом плести прекрасные лапти, и какое-то время это даже получается, а потом вдруг нет. Потом вдруг оказывается, что после того, как ты наделал кошечек и собачек, единственное, что ты можешь сделать – это купить пива и тупо хуячить фашыстов в игре вольфенштейн.
И тогда надо чего-то решать. Чего-то решать блядь надо.
Об издательском процессе
Я задумался о печальном этом вечном конфликте между работодателем и исполнителем. Точнее, о частном случае этого конфликта: между издателем и автором (извините, если вас это не касается).
Вот издатель решил издать книгу. По какой-то причине он находит самого ленивого и пьяного мудака и именно с ним затевает издательский процесс.
Закуплена бумага, офсетные машины смазаны солидолом, работники вызваны из отпусков, согласованы презентации и подготовлены сети распространения. Задействованы сотни людей (у всех семьи, и детям на зиму ещё не куплены тёплые шубки).
«А не получилось, – говорит автор (пьяный, хихикает). – Я в печке сжёг».
Но издатель-то? Он же трезвый практический человек. У него есть тысячи долларов, работники, печатные машины, он что, этого автора не видел, что ли? Под рукой у него всегда есть миллионы людей, которые всё сделают качественно, точно в срок, в нужном объёме и на заданную тему. Нахуя ему, спрашивается, нужен этот мудак?
А разгадка простая: это не мудак существует, потому что существует издатель. Это издатель существует, потому что существует мудак.
Впрочем, я вовсе не хочу сказать, что автор обязательно должен быть мудаком, чтобы его захотел издавать издатель. Люди, они разные.
Мосты
К концу четвёртого года жизни в Петербурге увидел наконец разведённые мосты. Их оказывается действительно разводят.
Удивляет очень та ловкость, с которой петербуржцы построили вокруг этого чисто технического мероприятия огромнейший культ. КАК?!!! Вы не видели, как разводят мосты?! Тогда вы вообще ничего никогда не видели.
Особенно это удивительно из-за того, что ни в какой другой практичности петербуржцы никогда замечены не были.
А вообще хорошо конечно, особенно если придать просмотру мостов нечеловеческие совершенно формы, то есть плавать по рекам и каналам под гармошку с песнями Бориса Мокроусова в исполнении крупных математиков и случайных гостей северной столицы. Милиция по счастью у нас в основном сухопутная, а иначе бы конечно весь корабль, включая капитана пошёл бы немедленно в кутузку. По удивительной какой-то случайности никто не выпал за борт, кораблик ни разу не перевернулся и не был раздавлен проходящим мимо сухогрузом. На воде оказывается нет никаких правил движения, и поэтому можно плавать кругами, спиралями и вообще как попало.
В общем, хорошо там, на воде. И город Петербург выглядит оттуда торжественно и печально, и никто совсем не живёт за окнами зданий вдоль фонтанки и мойки, а то бы они конечно все из этих окон бы повысовывались и начали бы пиздеть, ибо гармошка – это предмет очень и очень пронзительный.
Осеннее хозяйство
Горе, горе. Осень. Я макаю усы в пену, думаю: а успеют ли убрать яровые? А озимые высадить?
Раньше я очень любил читать в газете целиноградская правда про ход уборки зерновых: в макинском районе ещё косить и валковать, а в алексеевском уже почти всё пожали. Сейчас такого уже негде прочитать.
Голубь-невермор на балконе остепенился: завёл себе постоянных блядей, серут теперь в шесть жоп, половичок, вывешенный в июле для просушки, занесло сугробами серо-белого говна. Я кидаю в блядей пустыми молочными пакетами через форточку, бляди смотрят на меня сквозь стекло с недоумением: а это ещё кто? Лениво отходят в сторону. Невермор разъел морду совсем уже невозможную, на окружающее не реагирует, скучно ему.
Надо покупать Кальсоны с начёсом. Раньше хорошие Кальсоны пошивала китайская фабрика дружба, а сейчас кругом только тайваньские подделки, неноские и маркие, дрянь а не Кальсоны.
Курточка в клеточку куда-то запропастилась. Я эту курточку купил пять лет назад на китайском рынке в Алма-Ате за четырнадцать тенге, что на доллары это тогда выходило центов тридцать, а она все как новая была. Наверное в стиральной машинке затонула, надо бы туда порошка засыпать и включить, может чего полезного всплывёт.
Мизантропия
Хозяин квартиры, в которой я живу уже пятый год, решил вдруг её продать, для чего дал в газету объявление. И теперь ко мне приходят ЛЮДИ.
Они давят на звонок, стучат в дверь кулаком, а иногда даже звонят по телефону и требуют, чтобы я их встретил у подъезда. Они ведь Покупатели, которые всегда правы, потому что у них Деньги.
Потом они заходят в мой дом и топочут там ботинками. Дом мой им совершенно не нравится. То есть собственно помещение, если, конечно, сделать в нём ремонт, то в принципе можно и поторговаться, а вот то, что находится в этом помещении в данный момент, включая, разумеется, меня – всё это совершенно никуда не годится.
«Так, – говорят, – эти антресоли мы сломаем и сделаем здесь Арочку».
И ведь не знают даже, что на этих антресолях, между прочим, лежит дрель, которую если починить, то она ещё сто лет прослужит.
«Разрешите, воспользуюсь?» – спрашивает одна женщина, показывая на туалет. «Пользуйтесь, конечно, – говорю, – только там лампочка перегорела и сливной бачок сломался, надо пробку выдёргивать». «А почему не почините?» – спрашивает женщина с осуждением. «Не знаю, – говорю, – мне так удобнее. Пока пробку выдёргиваешь, так заодно и руки помыл». Женщина смотрит на меня с отвращением, но удобствами всё же пользуется, куда денешься.
«А это что такое?!» – спрашивают другие люди с ужасом, заглянув на мой балкон. «Голуби, – говорю я, – пятое поколение подрастает». «А-а, – успокаиваются. – Ну это мы всё застеклим».
Застеклят они, бляди. Невермора моего седенького, слепенького уже совсем, они застеклят. Ну да, конечно, застеклят, а при необходимости и в асфальт закатают. «А здесь мы сделаем кладовку!» – говорят они уже на выходе, показывая на то место, где стоят мои зимние ботинки.
Потом наконец они все уходят. Я залезаю в ванну и тут начинает звонить телефон. Долго звонит, минут сорок. Вылезаю, иду мокрый поднимать трубку: «Алло, – говорят, – извините, мы у вас уже были. А скажите, мусоропровод у вас есть?»
Ненавижу.
В общем, яду мне. Поллитра, думаю, будет как раз.
С восьми до девяти они приходили по пять человек и по шесть. В одиночестве приходила только старушка в тапочках. Ей ВСЁ понравилось. «Чудесно, чудесно! – вскрикивала старушка. – Ах! Неужели голуби!» Ушла счастливая, сказала, что берёт. Вот скажите мне, откуда у старушки в тапочках сорок пять тысяч долларов, а?
Я не знаю, может быть, и есть где-нибудь такой Святой человек, который желает этому человечеству добра, вполне может быть, что есть. Если бы я встретил такого человека, я бы обязательно пожал ему руку.
Переезд
Проснулся ровно в пять часов утра от того, что нестерпимо пиздели соловьи. Посмотрел на незнакомый потолок и на чужую чью-то лампочку посередине этого потолка. Хотел было заплакать от безнадежности, но потом вспомнил, что я теперь тут живу и теперь это мой потолок и моя лампочка. Ещё думал про то, что совершенно не помню обстоятельств, при которых заснул накануне и не уверен, что не сделал за это время ничего постыдного, но обнаружил зато на столе трогательную рюмочку с водкой и полстакана апельсинового сока. Благодарно всё это выпил и опять заснул.
Опять проснулся? Смотрел на подаренный накануне фикус и думал про то, что мне с ним теперь жить. Поливать его и протирать ему от пыли листья и вообще заботиться о нём, пока он не умрёт. Хотя фикусы, кажется, живут вечно и, возможно, это он будет обо мне заботиться, когда я умру.
Выглядывал в окно и удивлялся, что там очень много разнообразных деревьев, из которых я узнал только берёзки, потому что не узнать берёзку может только совсем слабоумный идиот. Судя по карте, где-то в направлении на юго-восток располагается парк им. покойного ак. А. Д. Сахарова, но я пока ещё не знаю, где тут юго-восток.
Самое главное – это никогда не забывать, что вот в этом жёлтом здании в ложноклассическом стиле живёт Милиция. Она там возле входа роится и жужжит, и иногда, когда у неё образуется милицейская матка, она тогда начинает искать себе новое жилище, потому что две матки в одном здании жить не могут.
Но от проблем всё же никуда не денешься: я вот теперь не знаю, как можно отсюда выбраться к людям. Кондратьевский проспект я, конечно, нашёл, но нужно решить, в какую сторону по нему ехать – налево или направо. Я так думаю, что вопрос этот нужно разрешить чисто эмпирическим способом, то есть ехать куда попало, а там будет видно.
В продовольственном магазине стоят три деревянные бочки. В одной мадера, в другой бренди, а в третьей просто так красное вино без названия. Всё по смешным очень ценам за литр, но я ничего не купил. Присматриваюсь.
Мелочи
Забирал со старой своей квартиры разные забытые мелочи. Среди мелочей в частности обнаружилось в шкафчике давно уже недействительное обручальное колечко. Остальных других мелочей набралась огромная и грязная холщовая сумка, с которой я сразу стал похож на вора-домушника. Подумал, впрочем, про то, что если остановит милиция и пороется в этой сумке, то даже видимо она должна будет понять, что ТАКИХ вещей не крадут. Такие вещи вообще непонятно зачем носят из одной квартиры в другую.
Присел напоследок на бывший свой диван, закурил. Пытался что-то почувствовать. Ну вот, думал, пять лет таки. Нет, нихуя. Вообще нихуя, чужая чья-то грязная квартира. Невермор, а может и не он, сидел ко мне жопой на балконных перилах, не обернулся даже.
Ну и я тоже пожал плечами, оставил ключ на столе, захлопнул двери. В общем да и хуй с ним. Со всем.
Штаны
Решил постирать себе штаны, а то я их на прошлой неделе все изгадил во время открывания стеклянной банки фуагры. Охуеть просто какая жирная штука эта фуагра. У какого-то телевизионного ведущего от неё всё время лоснились губы, забыл его фамилию – его давно уже не показывают, потому что неприятно на это смотреть.
А потом ещё я ронял на те же самые штаны шашлык, изготовленный неподалёку от города Ломоносов.
Ну в общем я решил постирать штаны и повесил их на балкон, чтобы они быстрее высохли. А когда к утру штаны эти совсем промокли, я стал искать себе другие, чтобы поехать куда-нибудь по срочным разным делам. Штанов в шкафу нашлось чрезвычайно много на любой вкус: с дыркой на жопе, с дыркой на колене, штаны на четыре размера больше, чем нужно, просто Очень Грязные Штаны, а также штаны от бывшего костюма, вполне приличные, но тоже с жирным пятном на колене, не помню от чего – я не носил костюма уже лет пять наверное.
Так что и не поехал я никуда и правильно сделал. Там в середине города и без меня народу не протолкнуться. А тут в окошко выглянешь – ни одного человека, до чего ж хорошо. Иногда проезжают правда машины, но там внутри никого нету. Я их как-то пробовал останавливать, чтобы куда-то доехать, но ни одна вообще не остановилась, неприятно им внутри себя людей возить потому что.
Мама милицейского капитана
А ещё у меня прямо возле подъезда, то есть на заднем дворе милиции стоит домик за забором. Настоящий такой домик – с трубой, сортир можно рассмотреть в кустах.
В нём живёт Мама Милицейского Капитана, старенькая седенькая старушка. Когда Милицейский Капитан устаёт ловить бандитов там, блядей разных, алкоголиков и наркоманов, он приходит к своей Маме, садится на крыльцо, стаскивает с себя сапоги, разматывает портянки, шевелит босыми пальцами. Закуривает папиросу беломор, щурится. Мама выносит ему из погреба холодной окрошки, жалуется на то, что сломалась щеколда. Капитан говорит, что починит, но забывает всегда. Потом спит на койке с шариками, где днём всегда стоят три подушки, накрытые кружевной накидкой.
А утром потом просыпается, моется в рукомойнике с такой штукой, которую нужно теребить, чтобы текла вода, потом пристёгивает кобуру, делает строгое лицо и идёт на работу.
В неудобной стране
Да, забыл записать для памяти, что недели три или, может быть, четыре назад меня вновь арестовала милиция. Событие это настолько незначительное и привычное, что досужему читателю оно вряд ли показалось бы интересным. Досужий читатель – он на то и досужий, что пишет, например, в своём дневнике, мол, видел на шестой линии васильевского острова куда-то спешащего писателя горчева. А нет бы подойти к писателю и одолжить ему двадцать рублей, чтобы спешащий писатель мог заказать себе в чебуречной пятьдесят грамм водки, а не давиться чебуреками в сухомятку (возможно, пишется слитно, но ни в чём нельзя быть уверенным).
Но снаружи, впрочем, всё кажется неинтересным и малозначительным. На меня же эта встреча с милицией произвела большое впечатление, потому что я наконец понял, что на неё нельзя обижаться, потому что она Бесы и по-другому не умеет, хоть как ты ей повышай жалование.
Вчера же, разгуливая по подземным залам, где через каждые два метра стоял особо толстомордый представитель карательного режима (выписанный, судя по конституции, из каких-то более питательных мест, чем Петербург), я обдумывал слова не очень трезвого по случаю юбилея Эйлера математика Потапа: «Слушай, Горчев, – спросил меня математик Потап, который основную часть жизни проводит где-то в япониях и италиях, – а вот почему мы в этой хуёвой и очень неудобной стране такие довольные? В хороших странах все всем чем-то недовольные, а у нас тут всё заебись».
Мы ёбнули коняку из горлышка возле цыфирной башни, и я задумался – а ведь действительно: очень странное положение вещей.
Нет, безусловно, интеллигентный человек не может не страдать от несовершенства мира и законодательства, да и тысячелетнее рабство хорошо бы уже как-то прекратить. Но вот сядешь эдак в трамвай и поедешь куда-нибудь, поедешь – трамвай скрипит, кондуктор жмурится от солнца на своём сиденье, и как-то оно на самом деле заебись.
Мёртвый город
…Очень большая для меня загадка – это существование города Петербург с ноября по февраль.
По какой-то причине в это время он по-прежнему указан на картах, в него отправляют почтовые бандероли и уходят в него с ленинградского вокзала поезда с пассажирами. Ни один поезд ещё не вернулся, но энергичные москвичи всё снаряжают их и снаряжают – вагонов у них дохуя и если все их отправить в Петербург, то глядишь – вот и освободилось место под новую многоэтажную застройку.
Если в это время выйти в городе Петербург на улицу, то ровно ничего там не увидишь, можно было и не выходить. Если проснулся, то очень скоро поймёшь, что зря. Если с кем-то заговорил, то не ответят. Если тебя самого про что-то спросят – пожмёшь плечами и пойдёшь дальше. Всё происходит как во сне или после смерти: заходит мёртвый человек в круглосуточный магазин, покупает у спящей продавщицы бутылку мёртвой водки или пиво степан-разин и тут же исчезает. Вот только что стоял, и нет его уже.
В это время и жить тут невозможно, и умереть толком не получится.
Прекрасный город, прекрасный. Ни одну женщину я не любил столько долгих лет.
Настоящий Плов
Обнаружил сегодня неподалёку от литовского консульства на улице Рылеева чудесное совершенно узбекское кафе. Встретил там наконец столь любезных израненному моему сердцу узбекских девушек и съел чрезвычайно вкусный и ностальгический лагман. Узбекский лагман – самый правильный. Уйгуры, например, не кладут в лагман картошку, а дунгане наоборот кладут туда капусту, что с моей точки зрения вообще ни с чем не сообразно.
Завтра один хуй опять идти в консульство, так что пойду снова к узбекам и закажу себе там манты. Хорошо бы, конечно, съесть плова, но плов там нужно заказывать заранее, как утку по-пекински в китайском ресторане, потому что плова нельзя наварить с утра, а потом понемногу разогревать. Это русские думают, что можно, да русскому впрочем всё можно. Но Настоящий Плов – он варится и тут же съедается. Что не съелось – то выбрасывается собакам. По-другому нельзя, иначе получится та самая рисовая каша с мясом и морковкой, которую я так искренне ненавидел в детстве.
Вообще я встречал довольно много людей, которые уверяли меня, что умеют готовить плов. Да я сам иногда могу такое сказать, если сильно пьяный. Но на самом деле Настоящий Плов я ел всего несколько раз в жизни – пару раз в Ташкенте, ну и однажды ещё в городе Алма-Ате, рядом с автобусной остановкой на углу Абая-Баумана, где я в те времена жил, завёлся самый настоящий Узбек: с огромным казаном и в не очень чистом и не вполне белом халате.
Варил он свой плов чрезвычайно долго. Когда запах становился совершенно нестерпимым, вокруг казана собирались алчущие. «Да хватит уже варить, – говорил кто-нибудь. – Давай уже накладывай». Узбек презрительно молчал. «Да готово же уже! Я же вижу!» – говорил кто-нибудь ещё. «Слушай, – отвечал узбек саркастически. – Если ты такой умный, иди домой и расскажи своя жена, как варить плов, и кушай сколько хочешь».
Вилок и ложек он никому не давал принципиально, потому что Настоящий Плов можно есть только руками. Впрочем, свиньи – они и есть свиньи, некоторые люди даже и в китайских ресторанах едят вилками.
За день он успевал сварить всего две партии плова, а к вечеру он тщательно упаковывал казан и увозил его куда-то в мотороллере с деревянной будкой.
Понятно, что при таком добросовестном отношении к делу никакой особой коммерции сделать нельзя, так что узбека довольно быстро вытеснили с этого места кавказцы с фальшивыми своими люля-кебабами. И с тех пор я ел Настоящий Плов только один раз – будучи проездом в городе Ташкенте году в девяносто четвёртом вместе с одним итальянцем и ещё одним кибуцным евреем. На них плов особого впечатления не произвёл, да и что с них взять, в общем-то – один макаронник, а другой – колхозник.
Родная речь
В Литве я, как единственный представитель бывшей Империи, тщательно заботился о том, чтобы поддержать образ Настоящего Русского Писателя. То есть без водки меня никто никогда там не видел. Но и пьяным тоже: более ста я обычно за один раз не заказывал.
А тут, как раз в этом ночном баре, я пошёл заказывать пятьдесят, и по дороге меня остановил один из выдающихся литовских прозаиков, Херкус, кажется, его звали. Я с ним познакомился в предыдущем году на шведском острове Готланд, и он был там чрезвычайно приветлив. Однако по какой-то причине в родной стране он совершенно меня позабыл и на две-три попытки с ним поздороваться посмотрел с недоумением и так и не поздоровался.
Но в этот раз он меня почему-то узнал: «О, Димка! – воскликнул он. – Садись к нам бухать!»
«К нам» – это потому что рядом с ним сидел молодой человек, очень похожий на журналиста из кинофильма крепкий орешек (как выяснилось позже, он действительно был сотрудником какой-то прессы). «Ага, Херкус, – ответил я приветливо. – Сейчас вот только водки возьму». «Да у нас есть!» – воскликнул Херкус (тут я заметил, что он изрядно пьян), указывая на графин. «Нее, – подумал я мрачно. – Я уж лучше своёво выпью». Не люблю я этого воодушевления.
Ну, взял пятьдесят, сел. Улыбаюсь. Возникло молчание. Журналист (тоже уже пьяный) тщательно меня осмотрел, собрал у себя на лбу тяжёлые складки: «На каком языке предпочитаете разговаривать?» «Ну, раз уж вы, как я вижу, говорите по-русски, – сказал я наивно, – то я предпочёл бы по-русски – очень, знаете ли, устал от английского за последние дни». «Тебе нравится говорить по-русски», – уточнил журналист, собрав даже ещё больше складок на лбу. «Да, – охотно подтвердил я. – Поскольку русский – это мой родной язык, то говорить на нём мне легко и приятно».
Простая эта истина журналисту отчего-то чрезвычайно не понравилась. «И ты, наверное, хочешь, чтобы мы тут тоже все разговаривали по-русски?» «Да нет, что вы! – сказал я доброжелательно и выпил водку. – Вы смело можете говорить на том языке, на котором вам удобно. Впрочем, мне уже пора, меня там заждались. Было очень приятно побеседовать».
Я вежливо откланялся и направился в другой зал. «Щщщщщкатертю дорощщщка», – почти беззвучно прошипел мне в спину журналист. Я притворился, что не услышал, и ушёл как последний солдат уже не страшной армии. Было мне смешно и противно.
Никто меня, конечно, нигде не ждал, так что я взял у другой стойки сразу двести и подсел к мрачнейшему юмористу Рикку Корхунену. Рикку пил не то чтобы беспробудно, но очень удивительно: он, например, заказывал по пятьдесят грамм коньяку, егермайстера и бейлиса, внимательно на них смотрел и затем выпивал одним духом.
«Давай выпьем, Рикку, – сказал я. – За советско-финскую дружбу». Рикку пожал плечами, и мы выпили.
Весь этот джаз
По реке Немунас плыл пароходик, ну, такой, с музычкой. Это потом я, хлопнув себя по лбу, сообразил, что Немунас – это и есть тот самый Неман, который отцы наши и деды форсировали без всяких плавучих средств, чтобы спасти человечество от коричневой чумы.
Я тоже был на этом пароходике – мы как раз только что посетили крепость, организованную великими князьями Ягайлой и Свидригайлой будто бы с оборонительными целями. На самом же деле, как призналась экскурсовод, крепость служила в основном как оптовый перевалочный склад на пути из варяг в греки.
Внутри чистенько, цветочки, всё как в европе. А так крепость как крепость – у нас таких в псковской-новгородской области понатыкано через каждые двести метров. И никто их за достопримечательности не почитает: насрано, нассано, ебутся и пишут слово «цой».
На пароходике почему-то не подавали водки, а вместо неё предлагали бесплатное пиво. Но мы с организмом считаем так: если уж взялся пить водку, то и пей водку. А если водки нету, то не пей. В общем, я был скептичен и поэтому вяло жевал копчёные свиные уши – местный деликатес. В Петербурге, кстати, такие уши предлагают почему-то только в китайских ресторанах, а больше нигде, что странно: лучше закуски к пиву для некошерно-неверного человека трудно придумать.
Заметив, видимо, мой скепсис, ко мне подошла пожилая женщина и решила меня развлечь: «Вы ведь из Ленинграда?» – спросила женщина. Я задумался. «Ну, уже, видимо, да», – согласился я. «Как хорошо! – обрадовалась женщина. – А я там в восьмидесятом году („ровесница“, – подумал я) училась в текстильном техникуме!» Это была уже четвёртая женщина за три дня, которая училась в текстильном техникуме в Ленинграде – удивительная всё же была национальная политика в бывшем Советском Союзе.
Тут разговор решил погибнуть, но я напрягся и протащил его ещё на некоторое расстояние: похвалил копчёные уши, окружающий пейзаж и даже тот джаз, который исполняли три музыканта, и его тоже похвалил.
Нигде нет столько джаза, сколько его есть в Литве. Там на завтрак джаз, на обед побольше джаза, ну и дальше до утра.
Больше, чем джаза в Литве только баскетбола. Если приезжий не знает, чем занимается каунасский жальгирис, его расстреливают на месте, потом вешают, потом закапывают в землю, потом выкапывают и грязного скармливают речным ракам, а потом его самого этими раками кормят, перемешав их с собственными этого человека головными мозгами. Если же вам никто не рассказывал, что делают с теми, кто не знает, что такое «сабонис», то вам повезло: возможно, вы не кричите по ночам и не ходите под себя.
Женщина наконец ушла, а пароходик всё плыл и плыл куда-то.
Писатель Рикку Корхунен у противоположного борта неторопливо охмурял блондинку с выдающимся бюстом. «Вот же финская морда!» – подумал я с завистью.
Затем стал размышлять, как бы прекратить весь этот джаз: перевернуть пароход, выброситься за борт самому или же просто вырвать у солиста банджо и растоптать? Последний вариант был самым осуществимым, но мне не хватало солдатских кирзовых сапог для концептуальности.
За этими приятными размышлениями я и заснул.
Бонус
«Слушай, Дима, – задумчиво спросил меня Рикку, когда в восемь часов утра мы возвращались из ночного бара в гостиницу, и надолго замолчал. Я не стал его подгонять: финн нетороплив – это знает даже режиссёр Рогожкин. – Вот эта девушка…» Рикку снова задумался.
Мимо пронесли за руки-за ноги литовского журналиста.
«Ну, с которой ты разговаривал до утра… Извини, мне просто действительно интересно… (тут я вынужден перейти на английский, на котором мы, собственно, и разговаривали, потому что боюсь что-нибудь неправильно сформулировать, а Рикку действительно думал над этим вопросом) Why did you? Were you actually fascinated with her Really Big Tits?»
«Ю ноу, Рикку, – ответил я и тоже надолго задумался. Рикку удовлетворённо кивнул: серьёзный вопрос требует такого же серьёзного ответа (теперь можно обратно на русский – себя я обратно переводить умею). – Сиськи у неё да, – сказал я, внимательно всё обдумав, – хорошие сиськи. Но это типа бонус. То есть он не обязательный. Если бы у ней вообще не было никаких сисек, я бы всё равно пиздел бы с ней до утра».
Рикку посмотрел на меня с большим уважением, но, кажется, не поверил. Тем более что мы всё равно уже пришли.
Мудак Гена
Как же я ненавижу купейные вагоны! Но за десять минут до отхода поезда никаких плацкартных вагонов в продаже не было. Я с тоской подумал о подполковнике в отставке и женщине с орущим младенцем, но действительность оказалась изобретательнее – в моём купе от Вильнюса и до самого Петербурга проезжал МУДАК. Мудак был чрезвычайно похож на телеведущего Дмитрия Нагиева, но толще и гаже, и назывался он Гена.
«Четырнадцать лет! – воскликнул Мудак Гена, пытаясь открыть бутылку пива при помощи специальной штуки, которая есть на нижней стороне железнодорожного стола. – Четырнадцать лет я ехал к тебе, милая тётя! Я опоздал! Всего на полгода опоздал! Я не положил тебя в гроб! Всего пять месяцев! – февраль, март, апрель, июнь, июль… Пятнадцать лет! Она была мне как мама», – обратился он ко мне за сочувствием. «Ага», – ответил я чёрство. «А чего же ты так долго ехал-то, сынок?» – спросила старушка из Новгорода, очень похожая на маму Егора Прокудина из кинофильма калина красная (блядь, паноптикум какой-то, – подумал я, потрясённый всеми этими схожестями). «Но я же должен был приехать как Человек! – отвечал Мудак Гена. – Как Человек, понимаете!» После этого Гена заплакал.
В среднем один мудак способен испоганить пространство в радиусе метров десять, но если его поместить в замкнутое пространство, концентрация мудачества становится совершенно нестерпимой.
Не в силах вынести всего этого более ещё одной секунды я ушёл курить в тамбур. Там курил огромный литовец педерастической наружности, вокруг которого суетилась крошечная Еврейская Мама, едва достигавшая до его пояса. «Витас, – беспрерывно говорила Еврейская Мама, – ты слишком много куришь, перестань курить, мы скоро будем переезжать границу, тебе нужно покушать, ты слишком много куришь и ничего не кушаешь, нам нужно подготовить паспорта, на наши места кто-нибудь усядется, пока ты тут куришь…» Я вернулся в купе. Мудак Гена уже забыл про тётю, и другая мысль завладела его сознанием: «Я еду в самом дорогом вагоне в поезде! Я имею право курить где хочу, потому что я заплатил больше всех денег! А эта Оля, проводница мне говорит иди кури в тамбур! Она заплатила столько денег, чтобы говорить иди кури в тамбур? А я заплатил и имею право!»
По приходе сначала литовских, а потом белорусских пограничников Гена присмирел, пытался встать по стойке смирно, сказал белорусскому пограничнику «ачу» (это значит спасибо – гордо объяснил мне Гена шёпотом).
От всего этого разило такой неприятной нереальностью, какая бывает только во сне, что я выпил купленной в привокзальном супермаркете водки гера, залез на верхнюю полку и заснул нахуй.
Проснулся часа через два, вышел в тамбур покурить. Там пили пиво Мудак Гена и литовский мужчина. «Какое право она имеет выбрасывать мой самогон в окно! – кричал Гена. – Мой дедушка гнал этот самогон, я заплатил за самый дорогой билет, а она выбрасывает в окно! Дедушка, понимаешь! Я шестнадцать лет ехал и увидел только могилки! А она в окно!» Я понял, что речь идёт об Еврейской Маме, и ушёл в вагон-ресторан.
Там ко мне вышла сонная печальная женщина. «А не дадите ли вы мне чего-нибудь съесть и водки сколько-нибудь?» – спросил я её. «Не знаю, – ответила женщина, – сейчас поищу, может осталось что-нибудь». Вынесла мне минут через десять холодную котлету с холодными макаронами и сто грамм тёплой водки. «Годится?» – спросила женщина. «Спасибо вам огромное», – ответил я искренне. Женщина села за соседний столик, закурила и стала смотреть в чёрное беспросветное окно. «Когда мы уже куда-нибудь приедем, вы не знаете?» – спросила она вдруг. Я пожал плечами – мне-то откуда про это знать.
В купе очень громко храпел угомонившийся наконец Гена (мудак не может не храпеть), он спал не снимая дорогих видимо очков. Я двинул его кулаком в бок. «А? Что?» – испугался Гена. «Храпишь», – сказал я ему мрачно. «А», – успокоился Гена и снова захрапел.
Проснулся я от того, что солнце светило мне прямо в морду. Выглянул в окошко – мы стояли на безвестной какой-то станции. Прямо напротив нашего вагона было заведение с вывеской «Бюро ритуальных услуг». «Родина», – понял я.
Родина
Не понимаю тех людей, которые живут в той стране, которую они ненавидят. Ходят они, всё им не так, морду воротят – деревья кривые, погода гадкая, кругом одни свиные рыла. Когда что-нибудь ёбнет, провалится или наши долбоёбы как всегда в футбол просерут – радуются: вот так вот вам! Вот так и надо!
Я вот не знаю решительно ни одной причины, по которой человек, желающий жить, например, в Испании или Франции, не мог бы там поселиться. Для этого нужно всего лишь приехать в эту самую Францию и там жить. Всё, больше ничего не нужно. Даже вон негры все, которые там хотели поселиться, уже давно живут, а что уж говорить про человека образованного и с профессией.
Но нет, не едут почему-то, ноют, причины разные выдумывают – мама больная, дети, квартира, работа, собака, ремонт, радикулит.
Это всё равно как жить с ненавидимым мужем, как это называется «ради детей». Нахуй такая жизнь нужна, и детям в первую очередь.
Зато когда наступает отпуск, они со страшной скоростью бегут в аэропорт – подальше, подальше отсюда, вон, прочь! В засиженную Турцию, в Египет, куда угодно, лишь бы отсюда.
Потом возвращаются, как солдаты из краткосрочного отпуска на родину, и уже с погранично-пропускного пункта всё им не так, и рыла у пограничников поганые. Что, впрочем, чистая правда.
А предложи такому человеку провести отпуск где-нибудь, скажем, под Кандалакшей, он так на тебя посмотрит, как будто ты нассал ему на голову. А скорее всего и вовсе даже не поймёт, чего это ему такое сказали.
А меж тем Кандалакша замечательна как минимум по двум причинам: во-первых, это родина великолепного телевизионного ведущего Андрея Малахова, а во-вторых, в Кандалакше самый высокий в России процент заболеваний венерическими болезнями на душу населения. И это ещё далеко не всё.
А те, кому эти сведения не интересны, могут пиздовать в свою Италию. Лично мне с ними разговаривать не о чем.
О жизни
В середине нулевых я каждый день ложился в кровать не раздеваясь, имел в кармане сумму денег, достаточную для проезда на такси и раздачи самых необходимых медицинских взяток, и был готов в любую секунду собраться за пять минут и ехать в противоположную часть города.
Барышня К. была напротив тиха и безмятежна: она развешивала в своём доме лампы, устанавливала ширмы и покупала в соседнем мебельном магазине матрац.
Однажды она, вовсе не среди ночи, а часов в шесть вечера позвонила мне на соседнюю улицу и будничным голосом сообщила, что у неё отошли воды и, кажется, она вот-вот начнёт рожать, хотя в этом ещё не вполне уверена.
Потом я суетливо встречал автомобиль скорой помощи, который никак не находил нужного дома, потом мы стояли в пробках, потом много ещё чего было интересного и не очень.
Совсем-совсем уже потом заспанная кастелянша в семь часов утра выпустила меня на улицу из приёмного покоя. Я дошёл до гастронома 7я, купил там бутылку портвейна алушта, вдавил пробку внутрь ригельным ключом, выпил половину и ровно ничего не почувствовал. Прошёл четыре квартала до метро ломоносовская, допил остальное и опять ничего не почувствовал, выбросил бутылку в урну, доехал до дома и заснул мертвецким сном.
Напомнил через год об этом событии барышне К. А у неё, оказывается, о том дне остались совершенно другие воспоминания.
И вот так всегда.
Когда меня пригласили в родильное помещение, на животе роженицы лежало что-то такое, похожее на вырезанную из пациента опухоль, только хуже: грязное, фиолетовое, липкое и при этом шевелится. Да, я знал, конечно, что только что рождённые младенцы очень мало годятся для рекламы молочных смесей и памперсов, но не до такой же степени! Первого своего ребёнка я увидел таки на пятый день – порядки тогда были не в пример нынешним, суровые. «Поцелуйте!» – приказала мне вся покрытая бородавками акушерка. «Что? – подумал я в панике. – Вот ЭТО – целовать?» «Поздравьте мать!» – настаивала акушерка. Я с облегчением сообразил, что ЭТО целовать не требуется.
Из середины извлечённой опухоли выходил отливающий рыбным перламутром шланг. Акушерка перещемила этот шланг жёлтой прищепкой и с видимым удовольствием с хрустом перекусила его ножницами. «Ну всё, брат, приехал, – подумал я, уже начиная испытывать к опухоли сочувствие. – Обратно – теперь уже никак. Теперь вот тут, у нас. Извини, так уж получилось».
И тут вдруг из опухоли высунулась РУКА: настоящая человеческая рука – с пальцами, ногтями. На ладони этой руки клубились все возможные варианты будущей судьбы – тысячи линий жизни и смерти. И тут ОНО разлепило мутные свои глаза и на меня посмотрело.
Сейчас, когда прошло огромное количество времени, почти месяц, обо всём этом странно уже вспоминать: лежит в люльке совершенно человеческий младенец с наетыми щеками, болтает ногами и руками и даже умеет уже совмещать выражение лица с испытываемыми эмоциями, имеет имя, фамилию и удостоверяющий их документ. Он уже уничтожил шесть полных пачек памперсов и разучился видеть нас в перевёрнутом виде.
А всё равно удивительно всё это.
Гражданство
На встрече с немецкими писателями совершенно случайно всплыл закон Ломоносова-Лавуазье, то есть если в одном месте что-то прибудет, то в другом обязательно убудет. Ну вот у немцев объединились две Германии, и тут же развалилось государство неподалёку. За иллюстрацией того, как этот закон сказался на человеческих судьбах, не пришлось даже выходить на улицу, хотя там как раз гастарбайтеры ремонтировали набережную Мойки – иллюстрация, то есть я, сидела прямо тут за столом. Ну да, вот я родился в Казахстане, живу уже почти десять лет в России, у меня тут ребёнок, я никуда не собираюсь отсюда уезжать, но в любую секунду меня может остановить на улице милиция и всё это прекратить.
Немецкие писатели недоверчиво выслушали перевод из наушников и уточнили: «Вы русский, и вам не дают российское гражданство?»
Я не клеветник и вообще люблю свою родину, и поэтому сказал чистую правду: «Нет, мне не отказывают в российском гражданстве. Просто процедура очень сложная, всё время меняется, и мне пока не удалось пройти её от начала до конца». Немецкие писатели опять недоверчиво на меня посмотрели, но, поскольку перед тем выяснили из прочитанного мной текста, что я последователь Кафки, решили, видимо, что это моя творческая фантазия, и разговор пошёл о чём-то другом. И я сам тут же про это забыл.
Однако вечером после ужина, когда я уже встал, чтобы откланяться, Гюнтер Грасс меня вдруг спросил: «Дмитрий, скажите, вот эта проблема с гражданством – может быть, я могу как-то помочь? Я ведь знаком с Путиным, мы с ним встречались».
Мысль об обращении к Путину показалась мне настолько ни с чем не сообразной, что я в ужасе замахал руками: «Да нет-нет, что вы! Всё в порядке, спасибо большое!»
Но русские писатели, с каковыми мы перед ужином посетили несколько лучших рюмочных Коломны, страшно развеселились: «Давай-давай! – говорят. – Надо написать Документ!»
«А в смысле, шутка», – сообразил я. Сел и сочинил спотыкающимся почерком документ с таким количеством канцеляризмов, что сам в них заблудился, тем более что грамм пятьсот у меня уже внутри было. Переводчица перевела документ Гюнтеру Грассу, он посмеялся и подписал. «Данке шон, – сказал я, – это самый лучший автограф, какой можно придумать».
Шутка кончилась, я надел куртку и взял рюкзак. «Дмитрий, – сказал Грасс совершенно серьёзно. – Если какие-то трудности, я правда напишу Путину».
Я посмотрел на него и понял: ОН действительно напишет. За совершенно ему чужого и даже чуждого хуя с горы из чужой страны – напишет.
«Да нет, Гюнтер, – сказал я. – Спасибо вам огромное, но я что-нибудь придумаю».
Но удивительный всё же старик, сейчас таких уже не делают.
Мечты
Я вообще по происхождению крестьянин. И отец мой, и мать родились в деревнях – отец в селе Журавлёвка Вишнёвского района в Акмолинской области, а мать – в деревне Привольное Чистопольского района другой области – Кокчетавской. Теперь там везде Казахстан и называется всё по-другому.
Незадолго до смерти моего деда я пытался выяснить у него российские корни, но дед ничего не помнил – родился он уже в Казахстане в тринадцатом году.
Если изобретать себе родину, ориентируясь на ощущения, то это скорее всего Вологодская или Архангельская губернии – страшно мне нравится тамошнее устройство быта: двухэтажная архитектура, в которой корову заводят в дом по специальному пандусу; печь посреди единственной жилой комнаты самым естественным образом делит эту комнату на спальню, гостиную, рабочий кабинет, умывальню и прихожую.
Я себе обязательно куплю такой дом. Пятнадцать тысяч рублей – это деньги, что ли? Посею лук, картошку и хрен. Во время заката, когда слепни уже заснули, а комары ещё не проснулись, можно будет сидеть на крыльце в сатиновых трусах до колена и курить трубку.
И вообще мне кажется, что всё будет заебись.
* * *
В середине июля 200* года незадолго до отправления брестского поезда на платформу Витебского вокзала выбежал человек ничем не примечательной наружности. Впрочем, точнее было бы выразиться, «ничем не примечательной петербуржской наружности», ибо в других городах такая наружность скорее слишком примечательна – с клочковатой бородой, выросшей на лице как придётся, по всей видимости, от нерасположенности её обладателя к ежедневному бритью, в покосившихся очках (владелец, видимо, частенько на них садился или же наступал сослепу поутру); в неопределённого цвета джинсовых штанах, давно нуждающихся в замене или хотя бы уж в стирке. Впрочем, довольно – лиц такого рода можно встретить в Петербурге на каждом шагу: порой в самой дешёвой рюмочной, в которой наливают водку в пластиковый стакан по десяти рублей за пятьдесят грамм, в Фонарных банях (ныне, увы, при странных обстоятельствах сгоревших), где брали тридцать рублей за вход, а то вдруг и в таком заведении, где одна только кружка пива стоит, может быть, столько же, сколько составляет весь месячный бюджет такого сорта господина. В этих заведениях такие характеры никогда не заказывают себе еды, сказавшись только что отужинавшими или же извинившись больным желудком. Что, однако же, не мешает им тут же изрядно нагрузиться пивом или другими напитками за чужой счёт.
Возраст их, как правило, трудно определим: что-то между далеко за тридцать или слегка за сорок. Цвет лица их не цветущий, но и не чрезмерно болезненный, часто свидетельствует о пристрастии к горячительным напиткам, не переходящем, впрочем, определённых границ. Служат они в большинстве своём в должностях, не требующих постоянного присутствия на месте. Они часто даже вовсе почти не появляются на службе, предпочитая общаться с начальством через посредство удалённых сетей, в каковых сетях их обычно найти весьма затруднительно ибо переносные их телефоны всегда отключены за неуплату, а компьютерные сообщения вечно пожираются смертельными вирусами. Впрочем, в дни выдачи жалования такие сотрудники становятся вдруг слишком доступны для общения и порой появляются на службе раньше даже самых прилежных работников, где бесцельно бродят по кабинетам, терпеливо дожидаясь появления главного бухгалтера.
Получивши, наконец, жалование, они моментально вспоминают о неотложнейших делах, и уже через пять минут их можно видеть с банкой пива балтика или невское (пиво степан-разин употребляется в Петербурге чаще лицами более пролетарского сословия), задумчиво стоящими на мосту через Неву и созерцающими летящие на воздушных крыльях в Петергоф прогулочные суда или же баржи, перевозящие воду из Ладожского озера в Финский залив. Либо же их можно встретить в упомянутой уже рюмочной или в чебуречной, которая не сменила неказистый свой интерьер и неприветливый персонал ещё со времён развитого социализма; а то и просто бессмысленно сидящими на скамейке всё с той же открытой банкой пива.
Порой же они и вовсе нигде не служат и чем добывают себе хлеб насущный – Бог весть.
В петербуржском пейзаже они составляют такую же обязательную черту, как глухие дворы-колодцы, исписанные стены или спящий возле метро бомж – взгляд местного жителя скользнёт равнодушно по такому персонажу, чтобы устремиться к чему-либо более интересному: непомерно обнажённой по случаю тёплой погоды девушке или же мужчине, идущему по Петроградской стороне в клетчатой юбке (трансвестит или шотландец?).
И даже милиция, которая, казалось бы, должна замечать всё, что происходит на белом свете, совершенно их не видит, подобно тому как лягушка не может увидеть неподвижные предметы. Хотя для справедливости нужно заметить, что, если даже и такой неприметный гражданин напьётся чрезмерно пьяным, то милиция немедленно со всем служебным рвением вычленит его из проходящего народа, дабы очистить его карманы от излишних денег и переносного телефона и преподать ему таким образом самый наглядный урок о пользе умеренности и пагубности неумеренного пьянства.
И вот именно такого рода персонаж появился, как мы уже говорили, на платформе Витебского вокзала.
Обливаясь потом, он почти что бежал с изрядно тяжёлым рюкзаком, хотя до отхода поезда оставались ещё добрые десять минут.
Всем известна эта малоприятная суетливость, которая порой охватывает перед отъездом даже самого хладнокровного человека: а как если пробки? А вдруг на моё место продали два билета (так случается очень редко, но проводникам выгодно для своих целей поддерживать в пассажирах заблуждение, что это происходит очень часто), и место займут? Причём займут не интеллигентные люди, а неприятные пьяные гопники или же такая железная старуха, перед которой бессилен не только проводник, но, может быть, даже целый батальон самого элитнейшего спецназа? Да мало ли что!
Утверждают, что жизненный опыт будто бы делает человека мудрее – чепуха! Жизненный наш опыт есть не что иное, как опыт отрицательный. Человек, хоть раз наблюдавший красные фонари на последнем вагоне уходящего навсегда поезда (а наш герой наблюдал их не один и даже не два раза), становится при всяком отъезде нестерпимо суетлив и глуп: он роняет вещи, путается в платформах, он ничего не понимает и легко может закричать или даже ударить человека, мешающего его продвижению к вожделенному вагону. Всякий раз он клянётся себе, что в следующий-то раз непременно выйдет за два часа, приедет на вокзал за час и будет там спокойно выпивать пиво, поедать блины с селёдкой или заниматься другим столь же приятным времяпрепровождением, но всякий раз что-то ему мешает и он с удивительной точностью прибывает к поезду ровно за десять минут до его отправления. Но порой даже и в славящемся своей пунктуальность метро может случиться затор: усталый вечерний пассажир свалился на рельсы или другая какая причина – и вот они снова, красные огни.
А потому необходимо как можно скорее взгромоздить свою поклажу на личную свою полку, и только тогда уже важно выйти на перрон, дабы с приветливой улыбкой проститься с провожающими, буде таковые есть, или же просто постоять с банкой пива или фляжкой самого скверного коньяка, снисходительно поглядывая на пробегающих туда и сюда ещё не устроенных пассажиров.
Ну вот, в конце концов, персонаж всё же благополучно проник в вагон, с облегчением сбросил на боковую полку рюкзак и оказался мной. Я ехал жить в деревню.
Проснёмся мы от того, что вдруг разом захлопало очень много дверей: это означает, что поезд остановился – отчего-то во время стоянок всегда непрерывно хлопают двери, будто бы все пассажиры немедленно вскочили со своих мест и побежали по поезду в разные стороны. Но нет – все спят: пронзительно-голубой станционный фонарь освещает через окошко неровный ряд свесившихся в проход мужских ног в носках (в точности на уровне лица – главный конструктор первого плацкартного вагона в загробной своей жизни наверняка вечно идёт по бесконечному вагонному проходу с этими самыми носками), а в соседнем купе страстно храпит пассажир, ещё вечером производивший впечатление вполне интеллигентного человека.
«Стоим?» – глупо спрашиваем мы непрокашлявшимся голосом у старушки (она сидит на нижней полке, не спит). «Стоим!» – приветливо отзывается старушка, надеясь, видимо, продолжить свою историю про сына и невестку, каковая история закончится, впрочем, только вместе с чьей-нибудь смертью.
Что за станция? Но старушка, увы, не знает. Да и многие ли из вас, смеявшихся в детстве над человеком рассеянным, знают, на какой железнодорожной ветке расположена станция Дибуны?
Шаркая незашнурованными кроссовками, мы идём в засыпанный уже пеплом тамбур, закуриваем невкусную сигарету и смотрим в окно: там невидимая женщина кричит в громкоговоритель на неизвестного мужчину. От того, что ответов мужчины не слышно, кажется, что женщина эта страшная дура и сука, и непонятно, как её тут терпят, если она так орёт каждую ночь. «Осаживай состав на десятом! – кричит она с ненавистью. – Подавай маневровый на седьмой!» «А нахуй не пошла?» – мысленно отвечаем мы за невидимого мужчину, но он и без нас знает, что ему нужно делать и поэтому ровно ничего не происходит – никто никуда не осаживает и ничего никому не подаёт. Лишь хлопают по-прежнему двери и бегают туда и обратно одни и те же проводники, будто бы только от них и зависит – поедем мы дальше или же останемся на этой станции навсегда.
Деревня
Повелитель мух
Жизнь в деревне для человека давно и безнадежно городского состоит из сплошной череды непреодолимых и непонятных обстоятельств. Как спасти молоко от прокисания в отсутствие холодильника и даже погреба? – глубоко задумывается человек с высшим филологическим образованием. Спустить на верёвке в колодец – пожимают плечами местные жители с четырьмя классами начальной школы.
Из помещения наружу городской житель выходит как в открытый космос: в шлеме и скафандре. Без накомарника на голове он живёт тридцать секунд, без аэрозоля от летучих насекомых – минуты четыре.
Уже через пять минут жизни в деревне городской человек делает первое из многочисленных открытий, которые он вынужден будет сделать: комары – это не самое страшное, что летает вокруг него; комары скорее даже милы – городские, считай, насекомые. И овод размером с карлсона из страны коротышек тоже не очень страшный, только неприятный уж очень. А самые страшные – это те, которых не видно.
«Это очень глубокая мысль, – думает городской житель, покрываясь безобразными белыми волдырями, – надо бы её записать». Конечно надо, мысли вообще нужно почаще записывать – они от этого становятся ещё умнее.
Но почему? Почему все эти летучие существа не доставляют ровно никаких неудобств местным жителям? Почему насекомые, облепив неказистые их телогрейки, не лезут им за шиворот, и в рот и в нос? И, в конце концов, почему этим жителям в этих телогрейках не жарко? Они, сволочи, даже не вспотели, в то время когда по горожанину текут неопрятные липкие струи, которые за десять минут смывают драгоценный аэрозоль, утверждающий, что он действует четыре часа. Отчего такая несправедливость?
Приезжий даже впадёт от этого на некоторое время в нигилизм и подозревает какой-то, ранее им не замеченный, фундаментальный изъян в Божьем замысле при строительстве этого мира, за что и бывает немедленно наказан слепнем, волшебным образом возникающим из ничего прямо внутри накомарника. Таким образом городской житель убеждается, что справедливость всё ещё действует, во всяком случае, в отношении лично него.
«Здесь должна быть какая-то тайна, – думает он, забыв, что эту мысль уже думал Буратино. – Какое-то комариное слово, волшебное умение, и я тоже могу этому научиться, если проживу здесь много-много лет. Меня можно будет забросить без штанов в тайгу, и я буду жить там счастливо, питаясь грибами, ягодами и ёжиками, как летчик Маресьев. Выйду потом к людям, и надо мной будут виться тучи слепней и оводов, и из туч этих будут бить молнии в тех, кто осмелится ослушаться моих приказаний».
Мысль об интересной и необычной судьбе Повелителя мух на некоторое время увлекает городского жителя, но вскоре он соображает, что волшебные его способности будут действовать лишь в несколько летних месяцев на довольно ограниченной территории, так что скорее всего не стоят затраченных усилий.
Вообще в деревне городской человек вынужден обучиться множеству умений, о которых он даже и не подозревал, что они существуют. И что ещё печальнее: ни одно из этих умений никогда ему более не пригодится в скучной его городской жизни, когда он, как радист Володя из кинофильма «Вертикаль», спустится с покорённых вершин и затеряется в серой привокзальной толпе прибывших, отъезжающих, встречающих, провожающих и сотрудников линейной милиции.
Да взять хотя бы Александра Сергеевича Пушкина (такова уж его судьба – быть нам вечным примером). Он ведь пробыл в деревне вовсе не так уж и долго, но успел за это время написать такую огромную кучу гениальнейших произведений, что потом как всё это продать, влез в конце концов в долги и умер. И жена его, и детишки все умерли, и внуки и правнуки.