Друд, или Человек в черном Симмонс Дэн
Говорят, в пещерах, где постоянно держится температура за пятьдесят градусов, всегда теплее, чем на промозглом ветру в ноябрьский день. Но только не в этой пещере-часовне.
— Так точно, сам Дредлс и поработал тут всего два года без малого назад, — сообщил он, обдав меня спиртным духом. — И никто на свете, ни настоятель, ни регент, ни даже другой каменщик, уже через два-три дня ничегошеньки не заметит, ежели новый раствор здесь сменится совсем свежим. Никто — коли за дело возьмется Дредлс.
Я кивнул.
— И прямо за стеной находится склеп?
— Нет, нет, — рассмеялся облаченный в сто одежек каменщик. — От мертвого старикана нас отделяют две стены. За этой стеной находится другая, подревнее. А промеж ними — полость шириной дюймов восемнадцать, не больше.
— Этого достаточно? — спросил я, у меня не хватило духу закончить фразу словами «для тела».
Дредлс пристально взглянул на меня, красные слезящиеся глаза заблестели в свете фонаря. Казалось, он ясно прочитал мои мысли и забавлялся от всей души.
— Нет, для цельного тела недостаточно, — сказал он чересчур громко. — Но для ребер, хребта, таза, мелких костяшек, часовой цепочки, одного-двух золотых зубов да славного, гладкого, оскаленного черепа… там места хватит с избытком, сэр. Хватит с избытком. Старикан в склепе не станет возражать, ежели в полости промеж стенами поселится новый постоялец, мистер Билли Уилки Коллинз, сэр.
Меня затошнило. Если я не уберусь отсюда сейчас же, меня вырвет прямо на грязные, скроенные по одной колодке башмаки кладбищенского каменотеса. Но я все-таки задержался еще на минуту, чтобы спросить:
— Вы с мистером Диккенсом выбрали это место для костей, что он принесет?
— О нет, сэр. Наш мистер Чарльз Диккенс, знаменитый писатель, выбрал местечко потемнее и поглубже для костей, которые он притащит Дредлсу. В низу вон той лестницы, сэр. Господину Уилки угодно посмотреть?
Я помотал головой и, не дожидаясь, когда мой спутник с фонарем двинется следом, ощупью выбрался наверх и наружу.
Вечером, сидя в Сент-Джеймс-Холле в числе ста с лишним ближайших друзей и знакомых Чарльза Диккенса, я прикидывал, сколько раз Неподражаемый выступал на этой сцене — либо в качестве актера, либо в качестве первого представителя новой породы писателей, начавших читать перед публикой свои произведения. Сотни раз? По меньшей мере. Он сам и является — или являлся — этой «новой породой писателей». Похоже, у него нет равных и нет достойных соперников. Публичное убийство Нэнси откроет новую страницу в профессиональной жизни литераторов.
Форстер сказал мне, что именно он убедил Диккенса спросить мнение Чаппелов по поводу пагубной (как считал Форстер) идеи включить «Убийство Нэнси» в программу чтений. И именно Чаппелы предложили опробовать столь мрачный и страшный номер на избранной зрительской аудитории.
Перед самым представлением я случайно услышал, как известнейший лондонский врач (не наш славный друг Берд, а другой) говорит Неподражаемому: «Мой дорогой Диккенс, поверьте мне на слово: если хотя бы одна из женщин завизжит, когда вы будете разделываться с Нэнси, в зале начнется повальная истерика».
В ответ Диккенс лишь скромно опустил голову и улыбнулся улыбкой, которую любой, кто его знал, посчитал бы скорее злобной, нежели озорной.
Заняв место во втором ряду, рядом с Перси Фицджеральдом, я заметил, что эстрада оборудована несколько иначе, чем всегда. Помимо привычной осветительной установки в виде рамы на переднем плане и фиолетово-бордового задника, создававшего чрезвычайно выгодный фон для чтеца на погруженной во мрак сцене, по обеим сторонам были поставлены еще две большие ширмы того же цвета, наподобие кулис в театре, а за ними находились занавеси, тоже темно-бордовые, при помощи которых предполагалось уменьшать размеры широкой сцены до крохотного, ярко освещенного пространства, таким образом изолируя фигуру чтеца и привлекая к ней напряженное внимание зрителей.
Признаюсь, я ожидал, что Диккенс начнет выступление с какого-нибудь менее сенсационного номера — скажем, с сокращенной версии старинной и неизменно популярной сцены Суда из «Пиквикских записок» («Позовите Сэма Уэллера!»), — дабы постепенно подготовить публику к «буре и натиску» последующего убийства Нэнси и показать всем нам, как другие номера из концертной программы смягчат и сгладят впечатление от столь жуткого финала.
Но он этого не сделал. Он начал сразу с «убийства».
Я уже рассказывал вам, дорогой читатель, о ремарках Неподражаемого, сопровождавших черновой текст сцены убийства, написанный ранним летом, но я не могу сказать вам, насколько слабое представление дают они о том, что происходило в течение следующих сорока пяти минут, — да и мои скромные способности к описанию, пусть и отточенные за многие годы литературной практики, здесь бессильны.
Возможно, дорогой читатель, в вашем невообразимо далеком будущем, в конце двадцатого или начале двадцать первого века (если у вас все еще принято вести летоисчисление от Рождества Христова), вы изобрели, пользуясь новейшими достижениями научной алхимии, некое зеркало, способное отражать прошлое, и теперь можете видеть и слышать Нагорную проповедь, или речи Перикла, или первые представления шекспировских пьес в постановке самого автора. Коли так, я посоветовал бы вам добавить к вашему списку Обязательных к Просмотру Исторических Выступлений номер «Билл Сайкс убивает Нэнси» в исполнении некоего Чарльза Диккенса.
Разумеется, он приступил к «убийству» не с ходу.
Если вы помните, ранее я уже описывал вам публичные чтения Диккенса: спокойное поведение, открытая книга в руке, хотя он практически никогда не заглядывал в текст, театральный эффект, достигавшийся за счет имитации самых разных голосов, наречий, осанок и ухваток в ходе выступления. Но еще никогда прежде Неподражаемый не превращал чтецкий номер в настоящий спектакль, мастерски перевоплощаясь в своих персонажей.
Здесь он начинал издалека, неспешно, но с величайшей актерской выразительностью, какой я доселе не видел у него (да и у любого писателя, публично читающего свои произведения). Фейджин, этот нравственно растленный еврей, явился взорам как никогда зримо — он ломал пальцы с видом, свидетельствующим об алчном предвкушении краденых денег, но одновременно о чувстве вины, и нервно потирал руки, словно пытался смыть с них кровь Христову. Ноэ Клейпол казался еще более трусливым и тупым, чем в романе. При появлении Билла Сайкса зрители невольно содрогнулись, исполняясь дурными предчувствиями, — редко когда удавалось столь убедительно изобразить лютую мужскую жестокость через диалог на нескольких страницах и воспроизведенные актерскими средствами повадки пьяницы, грабителя и головореза.
Ужас, владевший Нэнси, явственно ощущался с самого начала, но к моменту, когда она испустила первый из своих многочисленных воплей, все зрители сидели бледные и полностью поглощенные происходящим на подмостках.
Словно обозначая резкое различие между всеми своими предыдущими чтениями, происходившими на протяжении нескольких десятилетий (не говоря уже о жалких потугах подражателей), и новой эпохой сенсационного декламаторского искусства, наступившей для него, Диккенс отбросил в сторону книжку с текстом номера, вышел из-за чтецкой кафедры и буквально с головой окунулся в сцену, которую представлял перед нами.
Нэнси отчаянно молила о пощаде.
Билл Сайкс изрыгал проклятия в своей безжалостной ярости. Пощады не будет, несмотря на пронзительные крики несчастной: «Билл! Дорогой Билл! Ради бога, Билл! Ради бога!»
Голос Диккенса отчетливо разносился по всему залу, и даже последние предсмертные мольбы Нэнси, произнесенные прерывистым шепотом, каждый из нас расслышал столь ясно, словно находился на эстраде, рядом с чтецом. Во время редких (но ужасных) пауз воцарялась такая тишина, что было слышно, как скребется мышь на пустом балконе позади нас. Мы слышали тяжелое, частое дыхание Диккенса, когда он изо всех сил опустил свою невидимую (очень даже видимую!) дубинку на череп бедной девушки… потом еще раз! И еще! И еще!
С помощью яркого освещения Диккенс добился поразительного зрительного эффекта. Вот он стоит на одном колене, изображая Нэнси, и в лучах света видны только запрокинутая голова и две бледные руки, вскинутые в тщетной мольбе. А в следующий миг он, уже в образе Билла, вскакивает на ноги и, откидываясь назад всем телом, заносит дубинку высоко над головой — причем внезапно он самым непостижимым образом раздается в плечах, становится выше ростом и гораздо плотнее Диккенса, и в залитых густой тенью глазницах жутко сверкают белки безумных глаз Сайкса.
Потом он бьет кулаком… дубинкой… снова кулаком… и снова дубинкой, сильнее прежнего. Умирающий голос милой девушки звучал все тише, все глуше по мере того, как жизнь и надежда покидали ее, и зрители цепенели от ужаса. Какая-то женщина судорожно всхлипнула.
Когда мольбы Нэнси прекратились, все на миг почувствовали облегчение, даже надежду, что жестокий негодяй внял мольбам и малая толика жизни все же осталась в зверски избитом теле. Многие зрители решились наконец открыть глаза — и только тогда Диккенс испустил самый громкий и самый дикий вопль Сайкса и вновь принялся колотить дубинкой умирающую девушку, потом мертвую девушку, потом бесформенную груду истерзанной, окровавленной плоти и волос.
Когда Диккенс закончил и враскорячку застыл над телом в той самой ужасной позе, которую его сын и мой брат мельком видели на лугу за Гэдсхилл-плейс, его частое, тяжелое дыхание разнеслось в мертвой тишине, точно хриплое пыхтенье некой сумасшедшей паровой машины. Я не понимал, действительно он так запыхался или это просто часть представления.
Он закончил.
Женщины плакали. По меньшей мере с одной приключилась истерика. Мужчины сидели неподвижно, бледные, со сжатыми кулаками и вздутыми желваками. Я осознал, что оба моих соседа, Перси Фицджеральд и старый друг Диккенса Чарльз Кент, судорожно хватают ртом воздух.
Что же касается меня, скарабей в моем черепе совершенно обезумел во время чтения и лихорадочно прорывал, прогрызал ходы в моем мозгу. Боль была неописуемая, однако я не мог закрыть глаза или заткнуть уши, чтобы не видеть и не слышать «убийства», — настолько оно завораживало. Едва лишь Нэнси испустила дух, я вытащил из кармана серебряную фляжку и отпил четыре больших глотка лауданума. (Я заметил, что многие мужчины в зале тоже прикладываются к фляжкам.)
После того как Диккенс закончил, вернулся к своей кафедре, поправил лацканы, галстук и легко поклонился, в зале несколько долгих мгновений царила гробовая тишина.
В первый момент я решил, что аплодисментов не будет и что чудовищное непотребство, коим является «Убийство Нэнси», никогда впредь не повторится публично. Потрясенное молчание аудитории подскажет Чаппелам, какой приговор следует вынести. Форстер, Уиллс, Фицджеральд и все прочие друзья Диккенса, выступавшие против этой затеи, окажутся правы.
Но потом начались аплодисменты. Они становились все громче. И переросли в овацию, когда весь зал встал в едином порыве. И долго не стихали.
Мокрый от пота, но теперь улыбающийся Диккенс поклонился более глубоко, вышел из-за своей высокой кафедры и эффектно взмахнул рукой на манер фокусника. На сцену тотчас выбежали рабочие и в мгновение ока убрали ширмы. Затем проворно раздвинули фиолетово-бордовые занавеси.
Взорам присутствующих открылся длинный, прекрасно освещенный банкетный стол, ломящийся от яств. Бутылки шампанского охлаждались в бесчисленных ведерках со льдом. Целая рота одетых по форме официантов была готова по первому сигналу броситься открывать устрицы и стрелять пробками. Диккенс снова взмахнул рукой и громко пригласил всех (после второго взрыва восторженных аплодисментов) подняться на сцену и отведать скромных угощений.
Даже эта часть вечера была тщательно срежиссирована. Когда люди вереницей потянулись на сцену, мощные газовые лампы живописнейшим образом освещали раскрасневшиеся лица, золотые запонки мужчин, разноцветные туалеты дам. Казалось, будто представление продолжается, но теперь все мы участвуем в нем. С ужасом, леденящим кровь, но одновременно сладостно щекочущим нервы, мы осознали, что ступаем по следам недавно убитой Нэнси.
Поднявшись на сцену, я остановился поодаль от стола и стал слушать, что люди говорят Диккенсу, который весь расплывался в улыбке, безостановочно промокая платком влажный лоб, щеки и шею.
В числе первых к нему подошли две актрисы, мадам Селест и миссис Келли.
— Вы мои судьи и присяжные, — весело промолвил Диккенс. — Продолжать мне выступать с этим номером или нет?
— О да, да, да, oui, да, — прошептала мадам Селест. Казалось, она в предобморочном состоянии.
— Конечно продолжать! — воскликнула миссис Келли. — Добившись такого результата, нельзя отступать! Никак нельзя. Но видите ли… — Тут актриса медленно и очень выразительно повела по сторонам своими огромными черными глаза и закончила фразу, тщательно выговаривая каждое слово: — Последние полвека публика с нетерпением ждала сенсации, и вот наконец она ее дождалась!
Затем миссис Келли глубоко, прерывисто вздохнула и замерла неподвижно, словно лишившись дара речи. Неподражаемый глубоко поклонился, взял ее руку и поцеловал.
Подошел Чарли Диккенс, с пустой устричной раковиной в руке.
— Ну-с, Чарли, что ты теперь скажешь? — спросил Диккенс.
(Чарли был одним из тех, кто возражал против публичного чтения сцены убийства.)
— Это даже лучше, чем я ожидал, отец, — сказал Чарли. — Но я все же прошу тебя: не надо продолжать.
Диккенс с удивленным видом похлопал глазами. К ним приблизился Эдмонд Йетс со своим вторым бокалом шампанского.
— Как вам это нравится, Эдмонд? — спросил Диккенс. — Мой собственный сын Чарли говорит, что ничего лучше он в жизни не видел и не слышал, но тут же, не объясняя причин, настойчиво просит меня не выступать с этим номером.
Йетс взглянул на Чарли и серьезным, почти скорбным тоном промолвил:
— Я полностью согласен с Чарли, сэр. Не выступайте с этим больше.
— Боже милосердный! — со смехом вскричал Диккенс. — Меня окружают одни скептики. А вы, Чарльз… — Он указал на Кента, стоявшего рядом со мной.
Никто из нас еще не воспользовался случаем подкрепиться. Гул толпы вокруг нас набирал силу, голоса звучали все непринужденнее.
— И вы, Уилки, — добавил Диккенс. — Какого мнения держатся два старых моих друга и собрата по перу? Вы согласны с Эдмондом и Чарли, которые считают, что мне не следует выступать с «убийством»?
— Ни в коем случае, — ответил Кент. — Единственное мое возражение носит сугубо технический характер.
— Вот как? — произнес Диккенс.
Он говорил вполне дружелюбным тоном, но я знал, как мало его волнуют «возражения технического характера», когда дело касается его чтений или театральных работ. Он мнил себя великим мастером режиссуры и технических эффектов.
— Вы заканчиваете чтение… представление… тем, что Сайкc уволакивает мертвого пса из комнаты, где произошло убийство, и запирает за собой дверь, — сказал Кент. — Мне кажется, публика ждет большего… Возможно, бегства Сайкса? Почти наверняка — его падения с крыши на острове Джекоба. Публика хочет… ей необходимо увидеть, что Сайкc наказан.
Диккенс нахмурился. Воспользовавшись его молчанием, я заговорил:
— Я согласен с Кентом. То, что вы представили нам, поистине поразительно. Но концовка кажется… усеченной, что ли? Преждевременной? Я не берусь говорить за женщин, но мы, мужчины, по завершении действа испытываем известное неудовлетворение, ибо жаждем крови и смерти Сайкса столь же страстно, как Сайкc жаждал убить бедную Нэнси. Дополнительные десять минут послужили бы к переходу от беспросветного ужаса, в котором вы оставляете зрителя сейчас, к сильнейшему эмоциональному возбуждению в предвкушении желанной развязки.
Диккенс скрестил руки на груди и покачал головой. Я видел, что его накрахмаленная манишка насквозь промокла от пота и что пальцы у него мелко дрожат.
— Поверьте мне, Чарльз, — сказал он, обращаясь к Кенту, — удерживать внимание аудитории в течение еще десяти — даже пяти! — минут после смерти Нэнси решительно невозможно. Поверьте мне на слово. Я стою там… — он махнул рукой в сторону своей установленной на возвышении кафедры, — и я знаю.
Кент пожал плечами. Диккенс говорил в высшей степени убежденно — категорическим тоном Мастера, к какому он неизменно прибегал, когда хотел оставить за собой последнее слово в дискуссиях на предмет литературы или театра. Но я сразу понял, что Неподражаемый тщательно обдумает поступившее предложение, и впоследствии нисколько не удивился, когда он в точности последовал совету Кента и удлинил номер, добавив к нему еще по меньшей мере три страницы текста.
Я отошел за устрицами и шампанским, а потом присоединился к Джорджу Долби, Эдмонду Йетсу, Чарли Диккенсу, Перси Фицджеральду, Чарльзу Кенту, Фрэнку Берду и прочим, стоявшим в глубине сцены, сразу за пределами яркого прямоугольника света. Диккенса теперь окружили дамы — все они пребывали в таком же возбужденном состоянии и, похоже, так же горячо призывали писателя выступать с «убийством Нэнси» и в дальнейшем, как две актрисы, подходившие к нему ранее. (Диккенс приглашал меня на представление вместе с Дворецким, то бишь с Кэрри, но я ничего не сказал девочке и сейчас был рад, что она здесь не присутствовала. Многие из нас, расхаживая по сцене с устрицами и шампанским, невольно смотрели себе под ноги, дабы убедиться, что наши начищенные черные туфли не ступают по лужам Нэнсиной крови.)
— Это безумие, — говорил Форстер. — Если он включит этот номер в программу хотя бы трети из оставшихся семидесяти пяти выступлений, он просто убьет себя.
— Согласен, — проворчал Фрэнк Берд; обычно жизнерадостный врач хмуро смотрел на узкий бокал в своей руке, словно шампанское в нем испортилось. — Это равносильно самоубийству. Диккенс не вынесет такого напряжения.
— Он пригласил репортеров, — сказал Кент. — Я слышал, как они делятся впечатлениями. Им страшно понравилось. В завтрашних газетах появятся восторженные отзывы. Все до единого мужчины, женщины и дети в Англии, Ирландии и Шотландии бросятся продавать свои зубы, чтобы купить билет на концерт.
— Большинство из них уже продали последние свои зубы, — заметил я. — Им придется найти еще что-нибудь, что можно заложить в ломбарде у еврея-ростовщика.
Мужчины вежливо рассмеялись, но затем наступило тягостное молчание и почти все снова помрачнели.
— Ежели репортеры напишут похвальные отзывы, — прогудел медведеподобный Долби, — Шеф непременно будет выступать с этим номером. По меньшей мере четыре раза в неделю вплоть до июня.
— Это убьет его, — повторил Фрэнк Берд.
— Многие из вас знают моего отца гораздо дольше, чем я, — сказал Чарли Диккенс. — Вы знаете способ отговорить его от этой затеи сейчас, когда он сознает, что вызвал — и сможет вызывать впредь — сенсацию своим «убийством»?
— Боюсь, это невозможно, — промолвил Перси Фиццжеральд.
— Совершенно исключено, — подтвердил Форстер. — Он не станет внимать доводам разума. Не удивлюсь, если в следующий раз все мы встретимся в Вестминстерском аббатстве, на торжественных похоронах Диккенса.
Я чуть не расплескал шампанское при последних словах.
Вот уже несколько месяцев — с момента, когда Диккенс впервые объявил о своем намерении включить «убийство Нэнси» в большинство выступлений зимне-весеннего турне, — я считал, что подобное самоубийство очень даже на руку мне, страстно желающему смерти Неподражаемому. Но сейчас Форстер заставил меня осознать один почти несомненный факт: умрет Диккенс от естественных причин, или в результате самоубийственного турне, или под колесами тяжело груженного фургона завтра на Стрэнде, общественность в любом случае громко потребует устроить торжественные похороны. Лондонская «Таймс» и прочие газетенки, которые на протяжении многих лет являлись политическими противниками и злостными литературными критиками Чарльза Диккенса, первыми выступят с требованием погрести Неподражаемого в Вестминстерском аббатстве. Общественность, безнадежно сентиментальная, единодушно поддержит эту идею.
На похороны соберутся несметные толпы народа. Диккенс упокоится среди величайших литературных гениев Англии.
При одной мысли о неизбежности такого исхода я едва не заорал прямо там, на сцене.
Диккенс должен умереть, это решено. Но только сейчас я отчетливо осознал то, что в глубине души понял еще несколько месяцев назад, когда начал планировать убийство: Диккенс должен не просто умереть, а бесследно исчезнуть.
Ни о каких торжественных похоронах, ни о каком погребении в Вестминстерском аббатстве не может идти и речи. Мне невыносимо даже представить такое.
Потрясенный ужасным прозрением, я не следил за разговором, но смутно сознавал, что мужчины продолжают обсуждать, как бы отговорить Диккенса от намерения публично убить Нэнси еще много-много раз.
— Мне кажется, Чарльз все равно поступит так, как считает нужным, — тихо промолвил я. — Но именно мы, ближайшие друзья и родственники, должны позаботиться о том, чтобы Неподражаемого не погребли в Вестминстерском аббатстве.
— Вы имеете в виду — в самом скором времени, — сказал Фицджеральд. — Чтобы его не погребли там в самом скором времени.
— Разумеется. Именно это я и имел в виду.
Извинившись, я отошел за следующим бокалом шампанского. Толпа уже несколько поредела, но стала более шумной. По прежнему хлопали пробки и официанты продолжали разливать игристое вино.
Я остановился, заметив краем глаза какое-то движение в глубине сцены, где совсем недавно суетились рабочие, уносившие прочь кафедру, ширмы и прочее оборудование.
Сейчас там не было никаких рабочих. Окутанная мраком, там стояла одинокая фигура в дурацком оперном плаще, тускло отблескивающем в свете газовых ламп, установленных на авансцене. Я увидел мертвенно-белое лицо и мертвенно-белые длиннопалые кисти.
Друд.
Сердце у меня подскочило к горлу, обитающий в моем мозгу скарабей мигом переместился на свою излюбленную наблюдательную позицию за левым глазом.
Но это был не Друд.
Фигура отвесила мне театральный поклон, широким жестом сняв цилиндр. Я увидел редеющие светлые волосы и узнал Эдмонда Диккенсона.
Не мог же Диккенс пригласить Диккенсона на свое пробное чтение. Как бы он разыскал его? И вообще, с какой стати ему?..
Мужчина выпрямился и улыбнулся. Даже с такого расстояния я разглядел, что у молодого Диккенсона нет верхних век. И передние зубы у него остро заточены.
Я круто развернулся, чтобы посмотреть, увидел ли Диккенс или еще кто-нибудь этого призрака. Похоже, больше никто его не заметил. Когда я повернулся обратно, фигура в черном оперном плаще уже исчезла.
Глава 40
В день Нового года я проспал до полудня и проснулся один, мучимый жестокой болью. Всю неделю до 1 января 1868 года стояла на удивление теплая погода, бесснежная, безоблачная, — никакого ощущения зимы, а сегодня еще и ни единой живой души в доме. Но день нынче выдался холодный и пасмурный.
Мои слуги Джордж и Бесс, муж и жена, попросили у меня разрешения уехать по меньшей мере на неделю в Уэльс, в «родовое гнездо» Бесс. Похоже, ее немощный отец и еще до недавних пор здоровая мать решили преставиться одновременно. Это было неслыханно, да и просто глупо, — отпустить всех слуг разом (они, я так понял, собирались взять с собой и Агнес, свою туповатую и невзрачную семнадцатилетнюю дочь), но я по доброте сердечной не стал возражать, только предупредил, что за время, проведенное в Ульсе, они жалованья не получат. В связи с приемом, что я устраивал на Глостер-плейс в канун Нового года, им пришлось отложить отъезд на неделю. Они отбыли первого января, через два дня после моего возвращения из Гэдсхилла, где я гостил неделю.
Кэрри оставалась со мной почти весь декабрь (у своей матери и нового отчима, который, шепотом сообщила она мне, сильно пьет, девочка провела всего дней десять), но ее работодатели, продолжавшие относиться к ней скорее как к гостье, чем как к гувернантке, собирались в сочельник укатить на пару недель в свое деревенское поместье, и я уговорил Кэрри поехать с ними. Там будут праздничные приемы, маскарады и фейерверк в новогоднюю ночь, там будут санные прогулки и катание на коньках при луне, там будут молодые джентльмены… я же не могу предложить ей подобных развлечений.
Первого января 1869 года я чувствовал, что вообще ничего никому не могу предложить.
После бракосочетания Кэролайн я старался по возможности реже бывать в пустом пятиэтажном доме на Глостер-плейс. В ноябре я гостил у Леманов и Бердсов столько времени, сколько мне позволили эти славные люди. Я даже провел несколько дней у Форстера (сильно меня недолюбливавшего) в нелепом, но комфортабельном особняке на Пэлис-Гейт. Форстер стал еще более надменным и занудным, чем после своей женитьбы на деньгах, и его неприязнь ко мне (или скорее ревность, ибо он видел соперника в любом, кто состоял с Диккенсом в более близких отношениях, чем он) возросла соразмерно с его благосостоянием и обхватом талии, но все же он слыл и сам полагал себя слишком благовоспитанным джентльменом, чтобы выставить меня прочь или поинтересоваться, с чего вдруг я решил погостить у него. (Если бы Форстер спросил, чему он обязан моим визитом, я бы честно ответил тремя словами: вашему винному погребу.)
Но нельзя же вечно жить по друзьям и знакомым, и потому часть декабря я провел в огромном старом доме на Глостер-плейс в обществе Кэрри, а Джордж, Бесс и стеснительная Агнес суетливо сновали где-то на заднем плане, безуспешно стараясь избежать вспышек моего раздражения.
Когда Диккенс письменно пригласил меня приехать вместе с Кейт и Чарли на Рождество в Гэдсхилл-плейс, я поначалу заколебался — вроде как нечестно пользоваться гостеприимством человека, которого ты твердо решил убить при первом же удобном случае, — но в конечном счете неохотно принял приглашение. Просто дом на Глостер-плейс казался слишком пустым, когда пустовал.
Диккенс отдыхал в Гэдсхилле перед турне, возобновлявшимся через неделю, — он планировал впервые выступить с «убийством Нэнси» перед обычной публикой пятого января, снова в Сент-Джеймс-Холле, — но несколько декабрьских выступлений уже отняли у него все силы и пагубно сказались на здоровье. В коротком письме, которое он написал мне в декабре, когда ехал в Эдинбург на «Летающем шотландце», говорилось:
Дорогой Уилки!
Долби громоподобно спит рядом, и наш медведеобразный друг ни на миг не прервал своего оглушительного храпа, когда только сейчас наш вагон несколько раз подряд крепко тряхнуло, словно на разошедшихся рельсовых стыках, способных стать причиной крушения, а я потратил пару минут на вычисление следующего поразительного факта: за время, потраченное на все разъезды-переезды в ходе такого вот турне, приходится испытать в общей сложности свыше тридцати тысяч отдельных нервных потрясений. А с нервами у меня, как вам известно, дела нынче обстоят не лучшим образом. Воспоминания о Стейплхерстской катастрофе всегда со мной, а стоит мне хоть немного от них отвлечься, очередная нервная встряска, вызванная толчком вагона, мигом заставляет меня живо вспомнить все в мельчайших подробностях. И даже когда я совершенно неподвижен, грешная душа не знает покоя. Недавно я сказал нашему уважаемому американскому другу мистеру Филдсу, что я провожу оставшиеся и неумолимо убывающие часы своей жизни в пути к изнурительной пытке палящими лучами моих особых газовых ламп на сцене и что близок момент, когда я сгорю дотла в этом раскаленном свете.
Диккенс находил еще чем изнурять себя помимо своего турне и замысловатого синтаксиса. Хотя он наконец упразднил проклятый «рождественский номер» «Круглого года» (что следовало сделать еще несколько лет назад, по моему разумению), он по-прежнему проводил по много часов в неделю в конторе на Веллингтон-стрит, возясь с макетом журнала, оценивая оформление, спрашивая у всех подряд мнение насчет размера типографских шрифтов и сочиняя жизнерадостные «Заметки редактора», где заверял всех читателей, встревоженных отсутствием «рождественского номера», что «мои коллеги и я останемся на своих постах, вместе с нашими более молодыми товарищами, которых я имел удовольствие привлекать к сотрудничеству время от времени и умножение числа которых я неизменно считаю одной из приятнейших своих редакторских обязанностей…».
Я не знаю, кого он подразумевал под «более молодыми товарищами», привлеченными к сотрудничеству: сам я отказался от работы в журнале; сыну Диккенса, Чарли, позволялось лишь отвечать на письма да вести нерегулярную колонку объявлений; а Уиллс, хотя и вернулся в редакционную контору, был способен единственно сидеть у себя в кабинете и таращиться в пустоту, прислушиваясь к беспрерывному хлопанью дверей в своем поврежденном черепе. В любом случае под определение «более молодой товарищ» он никак не подходил.
«Круглый год» всегда был почти телепатическим продолжением ума и личности Чарльза Диккенса.
Как будто ему было мало редакционной работы, выступлений в Шотландии и постоянных репетиций предстоящих «убийств Нэнси», Диккенс еще по много часов в день тратил на исполнение последней воли своего покойного друга Чонси Хэа Таунсенда, который в предсмертном бреду попросил Неподражаемого собрать все его бесчисленные разрозненные записи на предмет религии. Диккенс занимался делом со всем усердием, доводя себя до еще сильнейшего изнеможения, но когда в сочельник, за стаканом посредственного бренди, Перси Фицджеральд спросил: «Они хоть представляют интерес как религиозные взгляды?» — Диккенс ответил: «Ни малейшего, мне кажется».
Во время моего недельного пребывания в Гэдсхилле Диккенс в свободные от работы часы пользовался теплой погодой, чтобы во второй половине дня совершать двадцатимильные прогулки, а не обычные пустяковые двенадцатимильные. Перси и несколько других гостей пытались сопровождать его в этих форсированных походах, но моя ревматоидная подагра и египетский скарабей не позволяли мне принимать в них участие. Посему я ел, пил бренди, вино и виски, курил довольно скверные сигары Неподражаемого, принимал лауданум лошадиными дозами, пытаясь справиться с меланхолией, читал книги, которые Диккенс и Джорджина всегда подбирали для своих гостей с учетом их вкусов и выкладывали в каждой гостевой комнате (на моем ночном столике лежала «Исповедь англичанина, употреблявшего опиум» Де Куинси, подсунутая мне с нетонким намеком, но я уже читал ее, да и вообще лично знал Де Куинси с самого своего детства), и проводил в праздности дни, оставшиеся до тридцать первого декабря, когда я давал званый ужин на Глостер-плейс для Леманов, Чарли с Кейт, Фрэнка Берда и нескольких других приглашенных.
Но неделя в Гэдсхилле прошла для меня не совсем впустую.
На сей раз Чарльз Фехтер не прятал в кармане целое швейцарское шале, но он привез с собой черновой вариант пьесы «Черно-белый», общий замысел которой сам и подсказал мне несколькими месяцами ранее.
Дружба с Фехтером порой тяготила и утомляла меня: он постоянно претерпевал какие-то финансовые бедствия, а в части умения распоряжаться деньгами мало отличался от особо беспечного четырехлетнего ребенка. Тем не менее поданная им сюжетная идея с французским дворянином, имеющим восьмую часть негритянской крови, который умудряется попасть на ямайский аукцион в качестве подлежащего продаже раба, показалась мне весьма плодотворной. Что еще важнее, Фехтер пообещал мне помочь в работе над пьесой, дабы избежать провисаний действия, композиционных изъянов, излишней многословности диалогов и прочих недостатков, коими — если верить Диккенсу и моему скарабею — грешила драма «Проезд закрыт».
Фехтер сдержал свое слово и в течение следующих двух месяцев частенько трудился в буквальном смысле бок о бок со мной, когда я писал «Черно-белого», — актер правил и сокращал текст, шлифовал и оживлял диалоги, отлаживал непроработанные моменты выхода и ухода со сцены действующих лиц, указывал на упущенные сценические возможности. А начали мы нашу совместную и не лишенную приятности работу над «Черно-белым» в библиотеке Гэдсхилл-плейс, за Диккенсовыми сигарами и бренди, сразу после Рождества 1868 года.
По завершении визита все мы вернулись к своим делам: Диккенс — к «убийству Нэнси», Фехтер — к усиленным поискам пьес и ролей, достойных своего, как он считал, великого таланта, а я — к пустой каменной громаде по адресу Глостер-плейс, девяносто.
Мой брат Чарли явился на устроенный мной новогодний прием, невзирая на усилившиеся нелады с желудком. Чтобы поднять всем настроение, я пригласил Берда, Леманов, Чарли и Кейт (она держалась со мной отчужденно после моего неудачного визита к ней двадцать девятого октября) на пантомиму во вновь открывшийся театр «Гэйети» непосредственно перед праздничным ужином.
Мой новогодний прием должен был удаться на славу: недавно я помог Нине Леман найти новую повариху, каковую особу теперь временно нанял, чтобы она приготовила нам изысканные французские блюда; я закупил огромное количество шампанского, вина и джина; пантомима привела нас в приятное расположение духа.
Но долгий вечер вымученного веселья обернулся прискорбным провалом. Казалось, будто все мы внезапно обрели способность проницать взором завесу времени и ясно увидели все бедствия, что постигнут нас в грядущем году. Нашим натужным стараниям удариться в разгульное веселье нимало не способствовало неприкрытое стремление моих слуг, Джорджа и Бесс, поскорее покончить со всеми этими хлопотами и уехать с утра пораньше в Уэльс к родителям Бесс, лежащим на смертном одре. (Их дочь Агнес свалилась с тяжелым крупом, а потому не помогала обслуживать гостей с обычной своей неуклюжей медлительностью.)
В общем, первого января я проснулся с чудовищной головной болью, позвонил Джорджу, чтобы он подал мне чай и приготовил горячую ванну, а потом, когда на звонок никто не явился, вспомнил, чертыхнувшись вслух, что эти двое уже уехали в Уэльс. С какой стати я отпустил слуг, когда мне без них никак?
Бродя в спальном халате по холодному дому, я обнаружил, что все следы вчерашней пирушки убраны, посуда перемыта и расставлена по местам, чайник стоит на плите, а на кухонном столе приготовлен завтрак для меня. Я застонал и налил себе чаю.
Все камины были заправлены, но не растоплены, и мне пришлось изрядно повозиться с дымоходными заслонками, прежде чем удалось разжечь огонь в гостиной, кабинете, спальне и кухне. Солнечная и необычно теплая для рождественской недели погода закончилась с наступлением нового года — сегодня было пасмурно, ветрено и сыпал мокрый снег, как я увидел, слегка раздвинув портьеры и выглянув в окно.
Управившись с поздним завтраком, я обдумал возможные варианты дальнейшего времяпрепровождения. Я сказал Джорджу и Бесс, что, скорее всего, на неделю переберусь в клуб, но два дня назад выяснилось, что в «Атенеуме» не будет свободных номеров до шестого или седьмого числа.
Я в любой момент мог вернуться в Гэдсхилл, но Диккенс собирался во вторник, пятого января (нынешний отвратительный день нового года приходился на пятницу), впервые «совершить убийство» перед ничего не подозревающей публикой в Сент-Джеймс-Холле и затем возобновить турне по Ирландии и Шотландии, а значит, в ближайшие дни у него в доме будет царить страшная суета, сопряженная с бесконечными репетициями и последними приготовлениями к поездке. Мне нужно писать «Черно-белого», Фехтер сейчас в Лондоне, и возбужденная атмосфера Гэдсхилла меня совершенно не привлекает.
Но мне нужны слуги, горячая пища и женское общество.
Продолжая предаваться подобным мрачным размышлениям, я долго бродил по пустому дому, а потом наконец заглянул в кабинет.
В одном из двух кожаных кресел у камина там сидел Второй Уилки. Ждал меня. Как я и предполагал.
Я оставил дверь кабинета открытой — все равно в доме никого больше не было — и уселся в свободное кресло. Теперь Второй Уилки редко разговаривал со мной, но он всегда внимательно меня выслушивал и порой утвердительно кивал. Изредка он мотал головой или бросал на меня вежливый, уклончивый взгляд, который, как я знал из высказываний Кэролайн относительно моих собственных внешних реакций, означал несогласие.
Вдохнув, я принялся рассказывать Второму Уилки о своем плане убийства Диккенса.
Я говорил обычным голосом минут десять и уже дошел до рассказа о Дредлсе, нашедшем полость между стенами склепа под Рочестерским собором, и воздействии негашеной извести на труп щенка, когда вдруг увидел, что затуманенный опиумом взгляд Второго Уилки перемещается чуть в сторону и останавливается на чем-то, находящемся у меня за спиной. Я быстро обернулся.
Там стояла Агнес, дочь Джорджа и Бесс, в ночной сорочке, халате и стоптанных тапках. Ее круглое, плоское, некрасивое лицо заливала такая бледность, что даже губы побелели. Она переводила глаза с меня на Второго Уилки и обратно. Маленькие руки с обгрызенными ногтями девочка держала у груди на манер кроличьих лапок. Я ни на миг не усомнился, что она уже давно стоит там и слышала все до единого слова.
Прежде чем я успел открыть рот, Агнес резко повернулась и бросилась к лестнице. Я слышал частое шлепанье тапок — она бежала к своей спальне на четвертом этаже.
Объятый паникой, я взглянул на Второго Уилки. Он потряс головой с видом скорее печальным, нежели встревоженным. По выражению его лица я понял, что мне придется сделать.
Если не считать слабого света от каминов, горевших в нескольких комнатах, дом теперь погрузился во тьму. Теплая погода рождественской недели закончилась снежной бурей, разразившейся к вечеру первого января. Я продолжал стучать в дверь Агнес.
— Агнес, пожалуйста, выйди. Мне нужно поговорить с тобой. Никакого ответа, только сдавленные рыданья. Дверь была заперта. В спальне у девочки горели свечи, и, судя по очертаниям теней, различимых в припорожной щели, она придвинула к двери тяжелое бюро или умывальник.
— Агнес, выйди, пожалуйста. Я не знал, что ты здесь, в доме. Выйди, давай поговорим.
Снова рыданья. Потом:
— Извините, мистер Коллинз… Я не одета. Мне нездоровится. Я не хотела ничего дурного… Мне нездоровится.
— Ну ладно, — спокойно сказал я. — Мы поговорим утром.
Я спустился в темную гостиную, зажег несколько свечей и обнаружил записку, которую не заметил раньше днем. Она была написана Джорджем и оставлена на каминной полке.
Уважаемый мистер Коллинз, Сэр!
Наша дочь Агнес захворала. Мы с Бесс собирались взять ее с собой в Уэльс, но нынче утром перидумали, потому как бедняжку лихоманит. Мы думаем, негоже приносить лихоманку к двум смертным одрам.
С Вашего позволения, Сэр, мы оставляем Агнес под вашей опекой и покровительством до следущего вторника, когда я (Джордж) надеюсь вернутся к вам в услужение, не зависимо оттого, как Судьба распорядится с родителями Бесс.
Она может стряпать для вас, Сэр. (Агнес) Худо бедно. И хотя угодить Вашим вкусам у ней не получится, она будет каждый день убиратся в доме, коли вы не решите провести всю неделю в Вашем Клубе. По крайней мере, мистер Коллинз, пока она оправлятся от болезни и выполняет свои не хитрые обязанности, грабители будут знать, что дом непустует в Ваше отсутствие.
Ваш покорный слуга
Джордж
Как же я не заметил записки несколько часов назад, когда возился с дымоходными заслонками и разжигал камин? Я хотел было бросить ее в огонь, но потом передумал. Стараясь не смять листок, я положил его на прежнее место. Что делать?
Ладно, час уже поздний. Я займусь этим делом завтра с утра пораньше. А для этого мне понадобятся деньги.
На следующий день, в субботу, я проснулся на рассвете и принялся обдумывать сложившуюся ситуацию. Когда серый сумрак в спальне стал рассеиваться (я нарочно не задернул тяжелые портьеры позавчера ночью), я увидел на стуле рядом с дверью тоненькую стопку страниц, исписанных Вторым Уилки. Вчера днем я их не заметил, но, скорее всего, они появились здесь позапрошлой ночью, поскольку по завершении новогоднего приема Фрэнк Берд любезно сделал мне укол морфия перед уходом. Чаще всего я видел сны, связанные с Друдом, и диктовал своему двойнику именно под воздействием морфия.
Никакой необходимости в спешке нет, продолжал повторять я себе. Чтобы там ни подслушала туповатая девочка, она никому ничего не расскажет до возвращения своих родителей или, по крайней мере, Джорджа.
Лежа на широкой кровати в бледном свете раннего утра, я размышлял о том, как мало внимания обращал на присутствие Агнес в течение многих лет. Поначалу она была просто лишним крохотным ртом, который приходилось кормить (но не требующим иных расходов), — неким довеском к Джорджу и Бесс, слугам далеко не самым лучшим, зато очень дешевым. На деньги, сэкономленные на них за многие годы, я всегда мог нанять превосходную повариху в случае надобности. Собственно говоря, одной арендной платы, по-прежнему поступавшей мне за огромные конюшни, расположенные за домом на Глостер-плейс, с лихвой хватало на жалованье для родителей Агнес.
Агнес — со своими обгрызенными ногтями, плоским круглым лицом, неуклюжими повадками и легким заиканием — стала такой привычной частью моего домашнего окружения (и здесь, и на Мелкомб-плейс), что я воспринимал ее как предмет обстановки. И еще на протяжении многих лет я видел в ней не столько служанку, сколько некий выгодный фон для ума и красоты Кэрри, хотя девочки и играли вместе в детстве. (Кэрри потеряла всякий интерес к тупой и напрочь лишенной воображения Агнес, едва немного подросла.)
Но что же мне делать теперь, когда Агнес увидела Второго Уилки и услышала, как я рассказываю о своем плане убийства Диккенса?
Здесь нужны деньги, ясное дело. На ум пришла сумма в триста фунтов. Такая сумма, зримо явленная в банкнотах и золотых монетах, покажется туповатой девочке целым состоянием, однако не настолько огромным, чтобы превзойти всякое понимание и превратиться в чистую абстракцию. Да, триста фунтов — самое то, что следует предложить.
Но где их достать?
За последние несколько дней я истратил все свои наличные и выписал кучу чеков, приобретая билеты на пантомиму, покупая джин и шампанское для праздничного ужина, оплачивая услуги новой лемановской поварихи. Банки откроются только в понедельник, и, хотя я лично знаком с управляющим моего банка, мне никак не пристало являться к нему домой в выходные с просьбой обналичить чек на триста фунтов.
Диккенс ссудил бы меня такой суммой, разумеется, но мне понадобится добрых полдня, чтобы добраться до Гэдсхилла и воротиться обратно. А я не хотел оставлять Агнес одну на столь долгое время. Сейчас, когда ее родителей и Кэрри нет дома, ей не с кем поговорить. Но что, если она напишет и отправит письмо в мое отсутствие? Это было бы катастрофой.
Вдобавок я не хотел возбуждать у Диккенса любопытство, с чего мне вдруг срочно понадобились триста фунтов в выходные.
То же самое относилось и к другим людям в Лондоне, которые могли бы ссудить меня нужной суммой по первой же просьбе, — Фред и Нина Леманы, Перси Фицджеральд, Фрэнк Берд, Уильям Холмен Хант. Никто из них не отказал бы мне, но все задались бы лишними вопросами. Фехтер никогда не спросил бы, зачем мне нужна такая сумма, и никогда не стал бы гадать, куда я потратил деньги и верну ли долг, но Фехтер — по обыкновению — сам сидел на мели. На самом деле за последний год я взаимообразно передал актеру столько денег и вложил столько собственных средств в «постановочные расходы» (еще не окупившиеся) сначала на спектакль «Проезд закрыт», а теперь уже и на «Черно-белого» (хотя работа над пьесой только началась), что к началу нового года я сам находился в довольно стесненных обстоятельствах.
Приняв ванну и одевшись с особым тщанием, я услышал суетливую возню на кухне внизу.
Агнес тоже нарядилась в лучшее платье из своего скудного гардероба (при мысли, что она приоделась для поездки, я испытал приступ паники) и готовила сытный завтрак для меня, когда я вошел в кухню.
При моем появлении девочка вздрогнула и попятилась в угол.
Я одарил Агнес самой своей сердечной и добродушной улыбкой, остановился в дверях и вскинул раскрытые ладони, показывая миролюбие своих намерений.
— Доброе утро, Агнес. Ты сегодня очаровательно выглядишь.
— Д-д-доброе утро, мм… мистер Уилки. Спасибо, сэр. Ваши тосты и яичница с фасолью и беконом уже п-п-почти готовы, сэр.
— Замечательно, — сказал я. — Можно я позавтракаю на кухне, в твоем обществе?
На лице у нее отразился неподдельный ужас.
— Хотя нет, пожалуй, я поем в столовой зале, как обычно. «Таймс» уже принесли?
— Д-д-да… д-д-да… с-сэр, — пролепетала девочка. — Г-газе-та на столе в столовой. — Во второй раз слово «сэр» она опустила, чтобы не запнуться на нем опять. Щеки у нее пылали, бекон на плите подгорал. — В-вам сегодня подать кофий… мистер Уилки… или чай?
— Кофий. Спасибо, Агнес.
Я прошел в столовую и ждал там несколько минут, просматривая газету. На каждой тарелке, принесенной служанкой, все было либо подгорелым, либо сырым, либо — странное дело — подгорелым и сырым одновременно. Даже кофий отдавал гарью, и девочка расплескала его в блюдце, когда наливала. Я съел и выпил все, старательно изображая удовольствие.
Когда она зашла в столовую, чтобы подлить мне кофия, я снова лучезарно улыбнулся и сказал:
— Ты можешь присесть и поговорить со мной, Агнес?
Она бросила взгляд на пустые стулья у стола и снова с ужасом уставилась на меня. Сидеть за господским столом? Такое недопустимо.
— Или можешь стоять, коли тебе так удобнее, — дружелюбно добавил я. — Думаю, нам следует поговорить о…
— Я ничего вчера не слыхала, — задыхаясь, выпалила она; слово «ничего» прозвучало как «ничо». — С-с-совсем ничего, мистер Уилки, сэр. И ничего не видала. Я никого не видала с вами в вашем кабинете, мистер Уилки, — клянусь, никогошеньки! И не слыхала ничего… — (Ничо.) — Ни про мистера Диккенса, ни про что другое.
Я натужно хихикнул.
— Все в порядке, Агнес. Все в порядке. Меня навещал мой кузен…
Ну да, кузен. Мой кузен-близнец. Кузен-двойник. Похожий на меня как две капли воды кузен, о котором я ни разу прежде словом не обмолвился, ни разу не упомянул Джорджу или Бесс. В точности похожий на меня во всем, вплоть до очков, сюртука и жилета, толстого живота и проседи в бороде.
— … и я познакомил бы тебя с ним, если бы ты не убежала столь стремительно, — закончил я.
Так долго удерживать на лице широкую ласковую улыбку было трудно — особенно в процессе речи.
Девочка тряслась всем телом. Она схватилась одной рукой за спинку стула, чтобы не упасть. Я заметил, что ногти у нее обгрызены уже до крови.
— Мой… кузен… он тоже литератор, — мягко произнес я. — Возможно, вчера ты услышала заключительную часть вымышленной истории, что мы вдвоем сочиняли… об убийстве некоего писателя вроде мистера Диккенса, который, как тебе известно, часто бывает у меня и счел бы нашу историю весьма занятной. Речь шла о человеке вроде мистера Диккенса — его имя мы взяли чисто условно, — но, разумеется, не о самом мистере Диккенсе. Ты ведь знаешь, что я пишу сенсационные романы и пьесы, а, Агнес?
Девочка затравленно озиралась по сторонам. Что я стану делать, коли она сейчас упадет в обморок, или завизжит, или выбежит на улицу в поисках констебля?
— В любом случае, — закончил я, — ни я, ни мой кузен не хотим, чтобы ты превратно истолковала наш с ним разговор.
— Извините, мистер Уилки. Я ничего не видала и не слыхала. — Последнюю фразу она повторила четыре раза.
Я отложил газету и встал со стула. Маленькая Агнес подскочила на добрых полфута.
— Я отлучусь из дома на несколько минут, — бодро промолвил я. Больше я ни словом не упомяну о прошлом вечере. Ни разу. — И скоро вернусь. Будь добра, погладь восемь лучших моих парадных сорочек.
— Мама погладила их перед самым отъездом, — сдавленным голосом проговорила Агнес. При словах «мама» и «отъезд» глаза у нее наполнились слезами и руки задрожали пуще прежнего.
— Да, — почти грубо сказал я, — но недостаточно тщательно. На следующей неделе я несколько раз иду в театр, и мне потребуются безупречно отутюженные сорочки. Не могла бы ты заняться ими сейчас же?
— Да, мистер Уилки. — Девочка низко опустила голову и, взяв кофейник, торопливо вышла прочь.
Доставая пальто из стенного шкафа в вестибюле, я услышал, как она ставит утюг на плиту.
Мне необходимо занять Агнес каким-нибудь делом на час. Я должен быть уверен, что у нее не будет времени написать и отправить письмо, не будет времени обдумать ситуацию и сбежать.
Если я сумею удержать девочку здесь в течение ближайшего часа, потом мне уже ничего не будет угрожать.
Ничо.
Марта Р*** страшно обрадовалась, увидев меня на пороге. Она всегда радовалась при виде меня. Жила она неподалеку от Глостер-плейс, и мне повезло сразу остановить свободный кеб, выезжавший с Портсмен-Сквер рядом с моим домом. Еще немного такого везения — и я вернусь прежде, чем Агнес отутюжит первую сорочку, и, уж конечно, прежде, чем она успеет написать письмо.