Друд, или Человек в черном Симмонс Дэн
— Превосходно, Чарльз! Поистине превосходно! Восхитительное начало! Чудесное, интригующее, увлекательное начало! Еще никогда прежде ваше писательское мастерство не проявлялось столь ярко!
— Благодарю вас, дорогой Джеймс, — мягко промолвил Диккенс.
— Но название! Вы нам не сказали. Как вы собираетесь назвать ваш новый замечательный роман?
— Он будет называться «Тайна Эдвина Друда», — ответил Диккенс, пристально взглянув на меня поверх очков.
Филдс одобрительно зааплодировал и не заметил, как я беззвучно ахнул. Но Чарльз Диккенс, я уверен, заметил.
Филдс ушел наверх, чтобы переодеться к ужину, а я проследовал за Диккенсом в его кабинет и сказал:
— Нам нужно поговорить.
— Действительно? — откликнулся Неподражаемый, кладя страниц пятьдесят рукописи в кожаную папку и запирая ее в ящике стола. — Хорошо, давайте уйдем подальше от навостренных ушей домочадцев, друзей, детей, слуг и собак.
Октябрь выдался теплый, и стоял теплый ранний вечер, когда мы с Диккенсом шагали к шале. Обычно в эту пору шале уже наглухо запирали в преддверии сырой зимы, но не в этом году. Желтые и красные листья неслись через лужайку и застревали в живых изгородях и отцветших кустах красной герани, насаженных вдоль аллеи. Диккенс повел меня не через тоннель, но прямо через дорогу. В этот воскресный вечер движения на ней не было, но я увидел горячих породистых лошадей, стоящих в ряд на привязи у гостиницы «Фальстаф-Инн». Группа охотников заехала туда перекусить после лисьей охоты.
В комнате на втором этаже шале Диккенс знаком пригласил меня сесть в гостевое виндзорское кресло, а сам развалился в своем рабочем. По аккуратно расставленным на столе шкатулкам с голубой и кремовой бумагой, чернильницам с перьями и статуэткам дерущихся лягушек я понял, что Диккенс недавно здесь работал.
— Ну-с, друг мой, о чем вы хотите поговорить со мной?
— Вы сами прекрасно знаете, дорогой Диккенс.
Он улыбнулся, вынул из футляра очки и нацепил на нос, словно собираясь снова читать.
— Давайте предположим, что я не знаю, и начнем плясать отсюда. Вам не понравилась затравка моего нового романа? Я прочитал не все, что успел написать, знаете ли. Возможно, еще глава-другая — и повествование увлекло бы вас.
— Это опасно, Чарльз.
— Да? — Его удивление не казалось наигранным. — А что опасно-то? Писать криминально-авантюрный роман? Я говорил вам несколько месяцев назад, что мне показались интересными отдельные моменты вашего «Лунного камня» — наркотическая зависимость, месмеризм, индусские злодеи, тайна похищения — и что я, возможно, попробую силы в подобном жанре. Ну вот я и пробую. Во всяком случае — начал.
— Вы используете имя Друда, — проговорил я так тихо, что получилось почти шепотом.
Из гостиницы до нас доносились мужские голоса, распевающие застольную песню.
— Дорогой Уилки, — вздохнул Диккенс. — Вы не считаете, что нам — вам — пора избавиться от страха перед всякой друдовщиной?
Что я мог сказать на это? На несколько мгновений я лишился дара речи. Я никогда не рассказывал Диккенсу о смерти Хэчери — о серых блестящих гирляндах в склепе. Или о ночи, проведенной мной в храме Друда. Или о вторжении инспектора Филда в Подземный город и об ужасных последствиях, которые оно имело для Филда и его людей. Или о Реджинальде Баррисе — грязном, заросшем, ходящем в лохмотьях, питающемся объедками, скрывающемся в трущобах, вздрагивающем при каждом шорохе. Или о тайных святилищах в Городе-над-Городом, показанных мне Баррисом всего четыре месяца назад…
— Если у меня будет время вечером, — промолвил Диккенс, словно размышляя вслух, — я излечу вас от этого наваждения. Освобожу от него.
Я встал и принялся раздраженно расхаживать взад-вперед по маленькой комнате.
— Вы распрощаетесь с жизнью, коли опубликуете этот роман, Чарльз. Однажды вы сказали мне, что Друд просил вас написать его биографию… но ведь это пародия.
— Ничего подобного, — рассмеялся Диккенс. — Это будет очень серьезный роман, исследующий пласты, уровни и противоречия преступного ума — в данном случае ума убийцы, а также опиомана и одновременно гипнотизера и жертвы гипноза.
— Как можно быть одновременно гипнотизером и жертвой гипноза, Чарльз?
— Прочитайте книгу, когда она будет закончена, Уилки, и узнаете. Вам многое станет ясно… не только в том, что касается заявленной в названии тайны, но и в том, что касается вашего собственного затруднительного положения.
Последние слова я проигнорировал, поскольку они казались лишенными смысла.
— Чарльз, — горячо сказал я, опираясь обеими руками о стол и пристально глядя на Диккенса, — неужто вы и вправду полагаете, что при курении опиума возникают видения сверкающих на солнце ятаганов, многих десятков алмей и — как там у вас? — «несметного множества белых слонов, вышагивающих в разноцветных попонах»?
— …Белые слоны в блистающих яркими красками попонах и несметные толпы слуг и провожатых, — поправил Диккенс.
— Пусть так. — Я отступил на шаг назад и снял очки, чтобы протереть их носовым платком. — Но неужели вы действительно думаете, что любое количество слонов в разноцветных или блистающих яркими красками попонах и сверкающие ятаганы могут привидеться в настоящем опиумном сне?
— Я принимал опиум, знаете ли, — спокойно сказал Диккенс. Казалось, он забавлялся.
Я выразительно закатил глаза, услышав такое признание.
— Ну да, Фрэнк Берд говорил мне. Чуть-чуть лауданума, да и то всего несколько раз, когда вас мучила бессонница во время ваших последних турне.
— И все же, друг мой, лауданум — это лауданум. Опиум — это опиум.
— По сколько минимов вы принимали?
Я по-прежнему расхаживал взад-вперед, от одного открытого окна до другого. Вероятно, моя нервозность объяснялась увеличенной дозой лауданума, принятой утром мною самим.
— Минимов? — переспросил Диккенс.
— Капель опиата на стакан вина, — сказал я. — Сколько капель?
— О, понятия не имею. Те несколько вечеров, когда я прибегал к такому медицинскому методу, препарат для меня разводил Долби. Думаю, две.
— Две капли… два минима? — повторил я.
— Да.
Я молчал добрую минуту. В тот самый день я, приехавший в Гэдсхилл ненадолго и привезший с собой лишь фляжку и маленькую бутылку лауданума, принял самое малое двести минимов, а возможно, и вдвое больше. Потом я сказал:
— Ни меня, ни любого другого человека, исследовавшего свойства наркотика столь же тщательно, как я, дорогой Чарльз, вы не заставите поверить, что вам пригрезились слоны, ятаганы и золотые купола.
Диккенс рассмеялся.
— Дорогой Уилки, вы же говорили, что… «на собственном опыте проверяли» — кажется, именно так вы выразились… способен ли Франклин Блэк, персонаж «Лунного камня», среди ночи войти в спальню своей невесты…
— В гостиную, смежную со спальней, — поправил я. — Мой редактор настоял на этом из соображений приличия.
— Ах да, — улыбнулся Диккенс; он и был тем самым редактором, разумеется. — Среди ночи войти в гостиную, смежную со спальней своей невесты, находясь под воздействием лауданума, принятого им без собственного ведома…
— Вы уже выражали сомнения в правдоподобности этого эпизода, — кисло сказал я. — Хотя я говорил вам, что проводил эксперименты на себе, выясняя, возможно ли подобное поведение под воздействием наркотика.
— Вот и я об этом, друг мой! Вы преувеличили свои впечатления для пользы сюжета. Точно так же и мои хоботные в попонах и сверкающие ятаганы призваны служить общему повествованию.
— Речь не об этом, Чарльз.
— Тогда о чем же?
Диккенс казался искренне заинтересованным. А еще он казался крайне изможденным. В те дни, когда Неподражаемый не устраивал чтения и не предавался разным забавам, он выглядел стариком, в которого внезапно превратился.
— О том, что Друд убьет вас, коли вы издадите эту книгу, — сказал я. — Вы сами говорили мне, что он хочет получить свою биографию, которую сможет распространять частным образом, а никак не сенсационный роман, где фигурируют опиум, месмеризм, разные египетские дела и слабохарактерный персонаж по имени Друд…
— Слабохарактерный, но важный для сюжета, — перебил Диккенс.
Я безнадежно потряс головой.
— Вы не желаете внимать моему предостережению. Возможно, если бы вы видели лицо бедного инспектора Филда наутро после его убийства…
— Убийства? — переспросил Диккенс, резко выпрямляясь в кресле. Он сдернул очки и часто поморгал. — Кто сказал, что Чарльз Фредерик Филд был убит? Как вам прекрасно известно, в «Таймс» сообщалось, что он скончался во сне. И что за разговоры насчет видел — не видел Филдово лицо? Уж вы-то всяко не могли видеть, Уилки. Я помню, вы тогда тяжело болели, не вставали с постели много недель кряду и даже не знали о смерти бедного инспектора, покуда я не сказал вам спустя несколько месяцев.
Я заколебался, соображая, стоит ли передать Диккенсу рассказ Реджинальда Барриса об истинной причине смерти инспектора Филда. Но тогда мне придется объяснить, кто такой Баррис, где и когда я встретился с ним, а также поведать о святилищах в Городе-над-Городом…
Пока я раздумывал, Диккенс вздохнул и промолвил:
— Ваша вера в Друда забавна на свой жутковатый манер, Уилки, но мне кажется, с этой историей пора кончать. Наверное, ее и затевать-то не следовало.
— Вера в Друда?! — воскликнул я. — Позвольте напомнить вам, дорогой Диккенс, что именно вы своим рассказом о встрече с ним на месте Стейплхерстской катастрофы и последующими рассказами о встречах с этим монстром в Подземном городе втянули меня во всю эту историю. Теперь уже слишком поздно призывать меня отказаться от веры в Друда, словно он призрак Марли или Дух Будущих Святок.
Я думал, последний «бортовой залп» рассмешит Диккенса, но он лишь тяжело вздохнул, с видом еще более подавленным и усталым против прежнего, и медленно произнес, сдобно разговаривая сам с собой:
— Может, и поздно, дорогой Уилки. А может — и нет. Но если говорить о часе дня — сейчас определенно уже поздно. Я должен вернуться и насладиться одной из, возможно, последних в моей жизни трапез в обществе милых моему сердцу Джеймса и Энни…
Голос его стал так тих и печален к концу фразы, что мне пришлось напрячь слух, чтобы разобрать слова сквозь шум, поднятый отъезжающими от «Фальстаф-Инн» охотниками.
— Мы поговорим об этом в другой раз, — сказал Диккенс, вставая с кресла.
Я заметил, что в первый момент левая нога подломилась под ним, он оперся правой рукой о стол, удерживая равновесие, и несколько мгновений стоял так, пошатываясь, с бессильно болтающимися левыми рукой и ногой, точно малое дитя, делающее первые шаги. Потом он опять улыбнулся, теперь скорбно, и похромал к двери и вниз по лестнице, направляясь обратно в особняк.
— Мы поговорим об этом в другой раз, — повторил Диккенс.
И мы поговорили, дорогой читатель. Но, как вы увидите, слишком поздно, чтобы предотвратить грядущие трагедии.
Глава 45
Последние осень, зиму и весну своей жизни Чарльз Диккенс продолжал писать свой роман, а я тем временем продолжал писать свой.
Верный себе, Диккенс не отказался от безрассудного, самоубийственного решения использовать имя Друда в названии новой книги, хотя от Уиллса, Форстера и болвана Перси Фицджеральда (практически полностью занявшего мое место в редакции «Круглого года» и в сердце Диккенса) я слышал, что поначалу Неподражаемый рассматривал другие варианты — например, «Исчезновение Джеймса Уэйкфилда» и «Живой или мертвый?». (Он явно никогда всерьез не собирался использовать в заглавии имя Эдмонда Диккенсона — и упомянул мне о нем минувшей весной единственно из желания поддразнить меня.)
Я взялся писать свой роман на несколько месяцев раньше, чем Диккенс приступил к работе над своим, и должен был начать публиковать «Мужа и жену» в журнале «Касселлз мэгэзин» в январе 1870 года. Я также продал права на журнальную публикацию моему старому нью-йоркскому партнеру «Харперз мэгэзин» и во избежание пиратства устроил так, что они напечатали первые выпуски романа двумя неделями раньше, чем «Касселлз». Первый выпуск диккенсовской «Тайны Эдвина Друда», в зеленой обложке издательского дома «Чапмен энд Холл», вышел из печати только в апреле. Из запланированных двенадцати ежемесячных выпусков свет увидели только шесть.
Мой брат Чарли был нанят иллюстрировать этот злосчастный роман — он не сможет завершить работу по причине болезни, но Диккенсом, по всей видимости, руководило желание обеспечить своего зятя (а таким образом и дочь) дополнительным доходом. Я допускал также, что Диккенс дал заказ моему брату просто для того, чтобы хоть чем-нибудь занять Чарли, который праздно болтался дома или в Гэдсхилле, мучаясь желудочными резями. Дело уже дошло до того, что один только вид моего брата приводил Чарльза Диккенса в бешенство.
Продолжая работать над очередными выпусками, Неподражаемый нарушал одно свое прежде незыблемое правило — никогда не писать ничего серьезного в периоды выступлений с публичными чтениями или подготовки к ним, — но серия из последних двенадцати «прощальных чтений», разрешения на которые он добился от врачей мольбами и угрозами, должна была начаться уже в январе.
У меня же работа над «Мужем и женой» шла как по маслу, чему немало способствовали ежемесячные письма от Кэролайн с обстоятельными рассказами о бесконечных бесчинствах, творимых ее водопроводчиком. Ревнивец Джозеф Клоу запирал ее в угольном подвале всякий раз, когда отлучался на длительное время. Пьяница, он жестоко избивал ее, когда напивался. Хвастун, он приглашал домой своих дружков на кутежи с азартными играми и говорил о Кэролайн пошлые гадости и смеялся вместе с остальными мужланами, когда его жена краснела и пыталась укрыться в своей комнате. (Но Клоу нарочно снял дверь их крохотной спальни, чтобы она не могла там спрятаться.) Маменькин сынок, он позволял своей матери постоянно оскорблять Кэролайн и отвешивал моей бывшей любовнице пощечину, если она осмеливалась хотя бы взглянуть на свекровь без должного почтения.
На все эти скорбные послания я отвечал лишь вежливыми уведомлениями о получении и расплывчатыми соболезнованиями — письма я передавал, как всегда, через Кэрри (и полагал, что Кэролайн сжигает их по прочтении, ибо Клоу наверняка прибил бы ее, если бы обнаружил, что она состоит в переписке со мной), — но все подробности жестокого обращения и общий угнетенный настрой мигом переносил в «Мужа и жену».
Выведенный там соблазнитель — Джеффри Деламейн — был (и остается, на мой профессиональный взгляд) поистине восхитительным персонажем: бегун на длинные дистанции с великолепной мускулатурой и крохотным мозгом, любитель разнообразных спортивных игр, неуч с оксфордским образованием, грубый скот, мерзавец, чудовище.
Уже после публикации первых выпусков «Мужа и жены» критики назовут мой роман гневным и горьким. И я подтверждаю вам, дорогой читатель: именно таким он и был. А еще — очень искренним. Я изливал в «Мужей жене» не только ярость, вскипавшую во мне при одной лишь мысли о возможности затащить человека в брак против его воли — охомутать, как в свое время пыталась сделать со мной Кэролайн и как теперь рассчитывала сделать Марта Р***, «миссис Доусон», — но также праведный гнев насчет жестокостей, чинимых по отношению к Кэролайн нечистыми кулаками низкородного негодяя, которого ей удалось-таки заманить в брак.
В «Тайне Эдвина Друда» не было ни гнева, ни горечи, но правда жизни и личные откровения, привносимые Чарльзом Диккенсом в роман, производили, как я пойму лишь много позже, куда более сильное впечатление, чем все мои попытки искренности.
По окончании своей последней осени Чарльз Диккенс продолжал работать в течение своей последней зимы и весны. Вот так все мы, писатели, отдаем дни, годы и десятилетия жизни в обмен на стопки страниц, сплошь покрытых каракулями да закорючками. А когда Смерть призовет к себе, сколь многие из нас отдадут все исписанные страницы, все рожденные в муках каракули да закорючки, на которые потрачена жизнь, в обмен на еще всего один день, всего один полнокровно прожитый день? И какую цену мы, писатели, с готовностью заплатим за единственный дополнительный день, проведенный в общении с теми, кого мы игнорировали в продолжение многих лет высокомерного уединения, выводя каракули да закорючки за закрытыми дверями своих кабинетов? Отдадим ли мы все эти страницы за один-единственный час? Или все наши книги — за одну минуту настоящей жизни?
Я не получил приглашения в Гэдсхилл-плейс на Рождество.
Мой брат поехал туда с Кейт, но он тогда находился в еще более глубокой опале у Неподражаемого, чем обычно, и они вернулись в Лондон вскоре после рождественского дня. Диккенс закончил второй выпуск «Тайны Эдвина Друда» в последних числах ноября и пытался поторопить Чарли с оформлением обложки и первыми внутренними иллюстрациями, но, нарисовав эскиз к обложке на основании полученного от Диккенса туманного описания общей канвы истории, мой брат в декабре решил, что не сможет работать с такой скоростью без ущерба для здоровья. Не скрывая раздражения — возможно даже, отвращения, — Диккенс поспешил в Лондон, посоветовался со своим издателем Фредериком Чапменом, и они постановили взять в качестве замены молодого художника, новичка в иллюстраторском деле, некоего Люка Филдса.
В действительности, как бывало почти всегда, решение принял Диккенс, на сей раз руководствуясь советом художника Джона Эверетта Миллеса, который недавно гостил в Гэдсхилле и показал Неподражаемому иллюстрацию Филдса в первом номере журнала «Графика». В ходе беседы Диккенса с Филдсом в конторе Фредерика Чапмена молодой выскочка имел наглость заявить, что он «человек серьезный», а потому добьется большего успеха, иллюстрируя драматичные и трагичные сцены из романов Неподражаемого (в отличие от Чарли и многих предыдущих иллюстраторов Диккенса вроде Физа, отдававших предпочтение комичным эпизодам). Диккенс согласился — ему и вправду пришлись по вкусу и более современный стиль, и более серьезный подход Люка Филдса, — и таким образом мой брат, выполнив лишь эскиз к обложке да пару набросков к внутренним иллюстрациям, навсегда распрощался с ролью иллюстратора Чарльза Диккенса.
Но Чарли, отчаянно боровшийся с непреходящими желудочными проблемами, похоже, нимало не огорчился (ну разве только из-за потери заработка, расстроившей их с женой планы). Я тоже нимало не огорчился, не получив от Диккенса приглашения в Гэдсхилл на Рождество в нарушение многолетней приятной традиции.
От брата и разных знакомых я узнал, что левая нога у Диккенса распухла настолько, что почти весь рождественский день он провел в библиотеке, меняя на ноге припарки, а вечером сидел за праздничным столом, положив раздутую перебинтованную конечность на стул. После ужина он сумел — с посторонней помощью — доковылять до гостиной, где устраивались традиционные семейные игры, хотя на сей раз противно обыкновению (Диккенс обожал подобные развлечения) ограничился тем, что лежал на диване и наблюдал за ходом состязаний.
На Новый год Диккенс принял приглашение провести пятницу и субботу (тридцать первое декабря в том году выпадало на пятницу) в роскошном логове Форстера, но, по словам Перси Фицджеральда, узнавшего это от Уиллса, в свою очередь узнавшего это от самого Форстера, левая нога, все еще обложенная припарками, и левая рука у Неподражаемого по-прежнему сильно болели. Тем не менее он подшучивал над своими недугами и прочитал второй выпуск «Эдвина Друда» с таким воодушевлением и юмором, что новый «серьезный» иллюстратор, Филдс, наверняка затруднился бы найти там сцену, пригодную для иллюстрирования, коли «серьезность» являлась для него единственным критерием отбора.
С присущей ему точностью Диккенс рассчитал время таким образом, чтобы закончить триумфальное чтение ровно в полночь, с последним ударом часов. Так начался для Чарльза Диккенса 1870 год — с громких аплодисментов и мучительной боли, — и так он будет продолжаться до самой его смерти.
Я подумывал устроить очередной новогодний прием на Глостер-плейс, девяносто, но потом вспомнил, что в прошлом году подобное мероприятие прошло не особо успешно. К тому же любимыми моими гостями были Леманы и Бердсы, чьи дети злились на меня за то, что я сказал правду о спортсменах (вдобавок в сугубо неформальной обстановке я по-прежнему чувствовал себя чуточку неловко с Фрэнком с тех самых пор, как он принял роды У Марты Р*** прошлым летом), — а потому я решил провести новогодний вечер с братом и его женой.
Вечер проходил так тихо, что было слышно тиканье двух самых громких часов в доме. Посреди ужина Чарли почувствовал себя плохо и, извинившись, удалился наверх, чтобы прилечь. Он пообещал постараться проснуться и присоединиться к нам в полночь, но при виде болезненной гримасы, искажавшей его лицо, я усомнился, что такое случится.
Я тоже встал и собрался откланяться (поскольку других гостей не было), но Кейт почти приказным тоном велела мне остаться. При обычных обстоятельствах это показалось бы нормальным — в свое время я часто оставлял Кэролайн с гостями, уходя в театр или еще куда-нибудь, и не придавал этому ни малейшего значения, — но со дня бракосочетания Кэролайн, состоявшегося более года назад, в наших с Кейт отношениях появилась натянутость.
К тому же Кейт выпила много вина до ужина и за ужином, а после ужина, когда мы переместились в гостиную с оглушительно тикающими каминными часами, достала бренди. Язык у нее не заплетался (Кейти умела владеть собой), но по неестественно прямой осанке и застывшему лицу я видел, что спиртное на нее подействовало. Молодая девушка Кейти Диккенс, которую я так давно знал, на глазах превращалась в старую, ожесточенную женщину, хотя еще не достигла тридцати лет.
— Уилки, — внезапно сказала она, и голос ее прозвучал почти пугающе громко в полумраке маленькой зашторенной комнаты, — вы знаете, почему отец пригласил вас в Гэдсхилл в октябре?
Честно говоря, вопрос несколько уязвил меня. До сих пор никогда не требовалось никакой особой причины, чтобы пригласить меня в Гэдсхилл-плейс. Понюхав бренди, чтобы скрыть неловкость, я улыбнулся и сказал:
— Наверное, ваш отец хотел прочитать мне начало своего нового романа.
Кейт довольно бесцеремонно махнула рукой, отметая мое предположение.
— Ничего подобного, Уилки. Я случайно знаю, что отец намеревался удостоить этой чести своего дорогого друга мистера Филдса и был неприятно поражен, когда вы явились в библиотеку вместе с ним. Но он не мог заявить вам, что чтение закрытое.
Вот теперь я действительно почувствовал себя уязвленным. Я попытался сделать скидку на тот факт, что Кейт сильно пьяна. По-прежнему стараясь говорить приятным, даже слегка шутливым тоном, я спросил:
— В таком случае почему же он пригласил меня тогда, Кейти?
— Потому что Чарльз — ваш брат, мой муж — тяжело переживал из-за отчуждения, возникшего между отцом и вами, — быстро ответила она. — Отец посчитал, что ваш приезд в Гэдсхилл на уик-энд развеет слухи об этом отчуждении и немного поднимет настроение Чарли. Увы, ни первого, ни второго не произошло.
— Да нет никакого отчуждения, Кейти.
— Ох, бросьте! — Она снова небрежно махнула рукой. — Вы думаете, я ничего не вижу, Уилки? Ваша дружба с отцом практически закончилась, и никто — ни в нашей семье, ни в кругу наших знакомых — не понимает толком почему.
Я не знал, что сказать на это, а потому отпил маленький глоток бренди и промолчал. Минутная стрелка громко тикающих часов на каминной полке ползла к двенадцатичасовой отметке невыносимо медленно.
Я чуть не вздрогнул, когда Кейти вдруг спросила:
— Вы слышали толки, что я заводила любовников?
— Разумеется нет! — воскликнул я.
Но, разумеется, я слышал — в своем клубе и вообще повсюду.
— Это все правда, — сказала Кейти. — Я пыталась заводить любовников… даже на Перси Фицджеральда поглядывала, пока он не женился на этой своей жеманной прелестнице — пухлые щечки в ямочках, пышный бюст и куриные мозги.
Я поднялся на ноги и поставил бокал на стол.
— Миссис Коллинз, — официальным тоном произнес я, мысленно дивясь тому, что теперь другая женщина носит имя и титул моей матери, — вероятно, оба мы немножко переусердствовали с вашим превосходным вином и бренди. Как брату Чарльза, любящему брату, мне не пристало выслушивать определенного рода речи.
Она рассмеялась и опять легко махнула ладонью.
— Ох, ради бога, Уилки, сядьте! Сядьте! Вот и молодец. Вы выглядите страшно глупо, когда изображаете негодование. Чарльз знает, что я заводила любовников, и знает почему. А вы знаете?
Я подумал, что надо бы встать и выйти прочь без дальнейших слов, но вместо этого продолжал сидеть на месте с несчастным видом. Если вы помните, Кейт однажды уже пыталась завести со мной разговор о слухах, что мой брат так и не осуществил брачные отношения с ней. Тогда я переменил тему. Теперь я мог лишь отвести взгляд в сторону.
Она похлопала меня по ладоням, сложенным на коленях.
— Бедняжка. — Я поду мал, что она говорит обо мне, но это оказалось не так. — Чарли не виноват. В общем, не виноват. Чарльз — человек слабый во многих отношениях. Вот мой отец… ну, вы знаете отца. Даже сейчас, когда он умирает, — а он действительно умирает, Уилки, от какой-то болезни, природа которой непонятна никому, даже доктору Берду, — так вот, даже сейчас он остается сильным. Для себя самого. Для всех окружающих. Вот почему он не выносит вида вашего брата за своим обеденным столом. Отец всегда терпеть не мог слабости. Вот почему я оборвала вас на полуслове, когда вы пытались предложить мне выйти за вас замуж — после смерти Чарльза, разумеется, — год с лишним назад, в день бракосочетания… той вашей женщины.
Я снова встал.
— Мне, правда, пора идти, Кейт. А вам следует подняться наверх и заглянуть к мужу. Возможно, он нуждается в вашей помощи. Я желаю вам обоим счастья в новом году.
Она тоже встала, но не последовала за мной, когда я вышел в прихожую, надел пальто, шляпу, шарф и отыскал свою трость. Их единственная служанка ушла, приготовив ужин.
Я подошел к открытой двери гостиной, прикоснулся к полям шляпы и сказал:
— Доброй ночи, миссис Коллинз. Благодарю вас за чудесный ужин и превосходный бренди.
Кейт стояла с закрытыми глазами, опираясь длинными пальцами о ручку дивана, чтобы не пошатываться.
— Вы вернетесь, Уилки Коллинз. Я вас знаю. Когда Чарли испустит дух, вы вернетесь еще прежде, чем его труп остынет. Вы прибежите, точно пес, точно отцовский волкодав Султан, и будете гоняться за мной, словно за сукой в течке.
Я снова дотронулся до шляпы и, спотыкаясь, ринулся прочь из дома.
Ночь стояла холодная, но ясная. Звезды сверкали до жути ярко. Снег на булыжном тротуаре громко скрипел под моими до блеска начищенными ботинками. Я решил дойти до Глостер-плейс пешком.
Звон колоколов в полночь застал меня врасплох. По всему Лондону церковные и городские колокола возвещали наступление Нового года. Я услышал приглушенные расстоянием крики, исполненные пьяного ликования, а откуда-то издалека, со стороны реки, донесся звук, похожий на ружейный выстрел.
Лицо у меня вдруг замерзло, несмотря на теплый шарф, и, когда я поднес к щеке руку в перчатке, я с изумлением обнаружил, что я плачу.
Первое из серии последних лондонских чтений Диккенса состоялось в Сент-Джеймс-Холле вечером одиннадцатого января. До конца месяца он собирался выступать дважды в неделю, по вторникам и пятницам, а потом — вплоть до пятнадцатого марта, когда серия концертов завершалась, — раз в неделю.
Фрэнк Берд и прочие врачи решительно возражали против чтений, ясное дело, и еще сильнее возражали против частых железнодорожных поездок Диккенса в город и обратно. Чтобы успокоить их, Диккенс арендовал дом Миллера Гибсона по адресу Гайд-Парк-плейс, пять (прямо напротив Мраморной Арки) на срок с января по первое июня, хотя снова сказал всем, что сделал это для своей дочери Мейми, — чтобы она могла останавливаться там, наведываясь в город зимой и весной.
Вы предположите, что теперь, когда Диккенс почти все время проводил в Лондоне, наши с ним пути пересекались так же часто, как в былые дни, но на самом деле все свободное от выступлений время он работал над своим романом, а я продолжал работать над своим.
Фрэнк Берд спросил меня, не желаю ли я вместе с ним и Чарли посещать чтения Неподражаемого, но я отказался по причине занятости и скверного самочувствия. Берд присутствовал на всех концертах — на случай, если понадобится неотложная помощь, — и он признался мне, что опасается, как бы Диккенс не умер прямо на сцене. Вечером одиннадцатого января, перед первым чтением, Фрэнк сказал сыну Диккенса: «Чарли, я распорядился соорудить несколько ступенек с боку эстрады. Вы должны сидеть в первом ряду каждый вечер, и, если заметите, что ваш отец хоть слегка пошатнулся, тотчас бегите к нему, подхватывайте под руку и ведите ко мне — иначе, ей-богу, он умрет на глазах у зрителей».
Но в первый вечер Диккенс не умер.
Он прочитал отрывок из «Дэвида Копперфилда» и неизменно пользовавшуюся успехом сцену суда из «Пиквикского клуба», и выступление, как он сам позже выразился, «прошло поистине блестяще». Но после концерта, когда Неподражаемый бессильно рухнул на диван в своей уборной, Берд обнаружил, что пульс у него участился с нормальных семидесяти двух ударов в минуту до девяносто пяти.
И этот показатель продолжал возрастать во время и после каждого следующего чтения.
По просьбе актеров и актрис, желавших увидеть его выступление, но не имевших возможности прийти позже днем или вечером, Диккенс назначил два концерта на середину дня, а одно даже на утро. Именно на утреннем чтении двадцать первого января, когда в зале сидели хихикающие, щебечущие молоденькие актрисы, Неподражаемый впервые после долгого перерыва снова представил «убийство». Несколько юных «фиалочек» лишились чувств, многих пришлось выводить из зала под руки, и даже иные из актеров вскрикивали от ужаса.
После концерта Диккенс был настолько изнурен, что даже не смог выказать удовольствие такой реакцией публики. Позже Берд сообщил мне, что тем утром, когда писатель еще только готовился к «убийству Нэнси», пульс у него поднялся до девяноста, а после выступления, когда Неподражаемый лежал пластом на диване, с трудом переводя дух («Он задыхался, точно умирающий», — дословно сказал Берд), пульс у него был сто двенадцать и даже спустя пятнадцать минут снизился лишь до ста.
Через два дня, когда Диккенс в последний раз в жизни встречался с Карлейлем, левая рука у него висела на перевязи.
И все же он продолжал выступать с чтениями, как планировалось. Пульс у него поднялся до ста четырнадцати, потом до ста восемнадцати, потом до ста двадцати четырех.
Во время каждого антракта двое крепких мужчин, дежуривших за кулисами по приказу Берда, чуть не на руках уносили Диккенса в уборную — там он долго лежал на диване, тяжело задыхаясь, не в силах выговорить ни единого внятного слова, только разрозненные слоги да бессмысленные звуки, и проходило добрых десять минут, прежде чем человек, написавший великое множество длинных романов, умудрялся наконец произнести хотя бы одну связную фразу. Тогда Берд или Долби давали Диккенсу выпить несколько глотков сильно разведенного водой бренди, и он вставал, вставлял в петлицу свежий цветок и бросался обратно на сцену.
Пульс у него учащался все сильнее с каждым следующим представлением.
Вечером 1 марта 1870 года Неподражаемый в последний раз прочитал фрагмент из своего любимого «Дэвида Копперфилда».
Восьмого марта он в последний раз убил Нэнси. Несколько дней спустя я случайно встретил на Пикадилли Чарльза Кента, и за ланчем Кент сказал, что, направляясь к сцене, дабы совершить последнее убийство, Диккенс прошептал ему: «Я разорву себя на куски».
По словам Фрэнка Берда, он уже разорвал себя на куски. Но не останавливался.
В середине марта, когда он собирал на чтениях наибольшее количество зрителей, королева вызвала Неподражаемого на аудиенцию в Букингемский дворец.
Вечером накануне назначенного дня и следующим утром Диккенс не мог сделать ни шагу без посторонней помощи, но сумел-таки приковылять во дворец и предстать перед ее величеством. Придворный этикет не позволял ему сидеть в присутствии королевы (хотя в прошлом году Карлейль, удостоенный аналогичной чести, заявил, что он немощный старик, и уселся в кресло, послав этикет к черту).
Диккенс простоял всю беседу. (Правда, Виктория тоже стояла, слегка опираясь о спинку дивана, в каковом преимуществе было отказано изнемогавшему от боли писателю.)
Эта встреча состоялась отчасти потому, что немногим ранее Диккенс показал несколько фотографий с полей сражений американской Гражданской войны мистеру Артуру Хелпсу, секретарю тайного совета, а Хелпс упомянул о них ее величеству. Диккенс переслал фотографии Виктории.
Движимый обычной своей проказливостью, Неподражаемый отправил злосчастному Хелпсу записку, где делал вид, будто полагает, что вызван во дворец для возведения в титул баронета. «С вашего позволения, к титулу баронета мы присовокупим слова "из Гэдсхилла", как у божественного Уильяма и Фальстафа, — писал он. — На этом условии прилагаю к сему свое благословение и прощение».
По слухам, мистер Хелпс и прочие члены совета пребывали в страшном замешательстве в связи с возникшим недоразумением, пока кто-то не просветил их насчет присущего писателю своеобразного чувства юмора.
В ходе встречи с королевой Диккенс быстро навел разговор на тему о вещем сне, который, согласно молве, президент Авраам Линкольн увидел (и о котором рассказал приближенным) в ночь перед своим убийством. Подобные предвестия смерти явно занимали мысли Неподражаемого в ту пору, и он затевал разговор о сновидении Линкольна со многими своими друзьями.
Ее величество напомнила Диккенсу о том, как присутствовала на представлении «Замерзшей пучины» тринадцать лет назад. Они двое обсудили возможную участь экспедиции Франклина, потом нынешнее положение дел в области арктических исследований, а потом каким-то образом перешли к вечной проблеме со слугами. Далее длинная беседа свернула на тему государственного образования и чудовищных цен на мясо.
Как и вы, дорогой читатель, живущий через много десятилетий после описываемых событий, я могу лишь мысленно представить сцену аудиенции, когда ее величество стояла возле дивана и держалась, как впоследствии Диккенс сказал Джорджине, «на удивление застенчиво… с девичьей скромностью», а Неподражаемый стоял перед ней, выпрямив спину, но с виду непринужденно, возможно заложив руки за спину, хотя у него темнело в глазах от невыносимой, пульсирующей боли в левых руке и ноге.
Говорят, в конце аудиенции королева мягко промолвила:
— Мы глубочайше сожалеем, что никогда не имели возможности поприсутствовать на одном из ваших чтений.
— Я тоже сожалею об этом, мадам, — сказал Диккенс. — Увы, но всего два дня назад я бесповоротно покончил с ними. После столь многих лет с чтениями навсегда покончено.
— И о частном чтении не может идти речи? — спросила Виктория.
— Боюсь, что так, ваше величество. В любом случае я не пожелал бы читать в частном порядке. Видите ли, мадам, для успешного выступления мне необходима смешанная аудитория. Возможно, с другими авторами, читающими перед публикой, дело обстоит иначе, но в моем случае оно всегда обстояло именно так.
— Мы понимаем, — сказала ее величество. — И понимаем также, что с вашей стороны было бы непоследовательно взять вдруг да переменить решение. Мы знаем, мистер Диккенс, что вы человек в высшей степени последовательный и непреклонный.
Тут она улыбнулась, и Диккенс впоследствии признался Форстеру, что он нисколько не усомнился: королева вспомнила случай тринадцатилетней давности, когда он категорически отказался предстать перед ней в костюме и гриме комического персонажа из водевиля, шедшего после «Замерзшей пучины».
На прощание Виктория подарила Неподражаемому экземпляр своего «Дневника нашего путешествия по горной Шотландии» с автографом и взамен попросила собрание его сочинений.
— Нам хотелось бы, — сказала она, — получить книги сегодня же, коли такое возможно.
Диккенс улыбнулся, легко поклонился, но ответил так:
— Я прошу у вашего величества милостивого снисхождения и чуть больше времени, дабы я смог подобающим образом переплести книги для вашего величества.
Позже он прислал королеве свое собрание сочинений в сафьяновом переплете с золотым тиснением.
Заключительное чтение, о котором Диккенс упомянул Виктории, состоялось пятнадцатого марта.
В последний вечер Неподражаемый читал фрагменты из «Рождественской песни» и сцену суда из «Пиквикского клуба». Эти номера всегда пользовались наибольшим успехом у публики. Его внучка, крохотная Мекитти, впервые присутствовала на представлении, и Кент позже сказал мне, что малютка вся задрожала, когда дедушка — «постенный», как она его называла, — вдруг заговорил разными странными голосами. И безутешно разрыдалась, увидев, как «постенный» плачет.
Я был в числе зрителей тем вечером — сидел в глубине зала, в тени, неприглашенный. Я не мог не прийти.
В последний раз на этой земле, осознал я, английская публика слышит, как Чарльз Диккенс наделяет голосом Сэма Уэллера, Эбенезера Скруджа, Боба Катчита и Малютку Тима.
Зал был переполнен. Огромные толпы собрались у двух театральных подъездов на Риджент-стрит и Пикадилли еще за несколько часов до начала чтений. Впоследствии сын Диккенса Чарли сказал моему брату: «Мне казалось, я никогда прежде не слышал, чтобы он читал так хорошо и без малейшего усилия».
Но я был там и видел, каких усилий стоило Диккенсу сохранять самообладание. Завершив чтение сцены суда из «Записок Пиквикского клуба», он, по обыкновению, тотчас ушел за кулисы.
Огромная аудитория впала в исступление. Стоячая овация граничила с настоящей истерикой. Диккенс несколько раз выходил на эстраду и снова удалялся, но его вызывали опять и опять. Наконец он успокоил толпу и произнес короткую, явно заранее заготовленную речь, с трудом преодолевая волнение, — слезы катились градом по щекам Неподражаемого в свете газовых ламп, и его маленькая внучка плакала навзрыд в семейной ложе.
— Дамы и господа, было бы не просто тщетно, было бы лицемерно и бессердечно скрывать от вас, что я завершаю этот эпизод своей жизни с глубокой душевной болью.
Он коротко упомянул о пятнадцати годах своих выступлений перед широкой публикой — мол, он видел в подобных концертах свой долг перед своими читателями и слушателями — и с благодарностью отозвался о любви и понимании, которыми она платила ему. Словно желая хотя бы отчасти компенсировать свой уход со сцены, Диккенс сообщил, что вскоре выйдет в свет «Тайна Эдвина Друда» (публика, оцепеневшая в безмолвном экстазе, не смогла даже зарукоплескать при сем радостном известии).
— Из-под этих ярких лучей, — сказал он, подступая ближе к газовым лампам и публике, замершей в благоговейном молчании (если не считать тихих всхлипываний), — я удаляюсь навсегда, сердечно, благодарно, почтительно и нежно прощаясь с вами.
Он уковылял за кулисы, но нестихающий гром аплодисментов заставил его вернуться на сцену еще один, последний раз.
С мокрыми от слез щеками Чарльз Диккенс послал в зал воздушный поцелуй, помахал рукой и, тяжело хромая, ушел со сцены, чтобы больше уже не вернуться.
Возвращаясь пешком на Глостер-плейс под мелким мартовским дождем, с очередным, еще не распечатанным письмом от Кэролайн Клоу в кармане (несомненно, содержавшим обстоятельный рассказ о новых бесчинствах водопроводчика), я часто прикладывался к серебряной фляжке.
Поклонники Неподражаемого — восторженно ревущая толпа, которую я видел и слышал сегодня, — непременно настоят на том, чтобы их чертов любимец, когда бы он ни собрался наконец преставиться, был погребен в Вестминстерском аббатстве рядом с великими поэтами. Теперь я нисколько в этом не сомневался. Они похоронят Диккенса там, даже если им придется нести его труп на своих плечах, одетых в грубую шерстяную ткань, и самим рыть могилу.
Я решил завтра — в среду — взять выходной, чтобы съездить в Рочестер, наведаться в собор, разыскать мистера Дредлса и сделать последние приготовления к смерти и погребению Чарльза Диккенса.
Глава 46
— Вот этот камень, — прошептал Дредлс, похлопывая ладонью по камню в стене, выглядевшему во мраке в точности как все прочие. — А вот инструмент, чтоб с ним управиться. — В тусклом свете фонаря я увидел, как он засовывает руку глубоко под свои грязные фланелевые, молескиновые, парусиновые одежки и извлекает оттуда ломик длиной с мое предплечье. — А вот тут, наверху, я вырубил махонькую выемку, мистер Билли Уилки Коллинз, сэр. Все проще простого — как отмыкаешь ключом дверь в собственном дому.
В полутьме я не разглядел выемки на верхней кромке камня, прямо под известковых швом, но плоский конец ломика живо ее нашел. Дредлс крякнул, обдав меня спиртными парами, и навалился всем весом на ломик. Камень завизжал.
Я написал «завизжал», дорогой читатель, а не «заскрипел» или «заскрежетал», поскольку каменный блок выдвинулся на несколько дюймов из древней стены со звуком, в точности похожим на женский визг.
Я помог Дредлсу вытащить из кладки на удивление тяжелый камень и положить на темную сырую ступень изогнутой лестницы. Фонарь высветил прямоугольное отверстие, на вид слишком маленькое для моих целей. Когда Дредлс бросил железный ломик на пол у меня за спиной, признаться, я подскочил на несколько дюймов.
— Ну же, нагнитесь, загляните туда, познакомьтесь с мертвыми стариканами, — захихикал каменотес.
Он в очередной раз отхлебнул из своей неизменной бутылки, а я поднес фонарь к отверстию и попытался заглянуть внутрь.
Мне по-прежнему казалось, что здесь слишком мало места для моих целей. Менее фута отделяло наружную стену от первой, внутренней стены старинного склепа, и, хотя дно этой щели находилось на пару футов ниже уровня пола, где мы сидели на корточках, межстенная полость, уходившая в обе стороны от проделанной нами дыры, была наполовину заполнена битым камнем, пыльными бутылками и прочим мусором.
Я услышал хриплый смешок Дредлса. Должно быть, он увидел мое ошеломленное выражение лица в слабом свете фонаря.
— Вы думаете, узковато будет для ваших нужд, так, мистер Билли Уилки Коллинз? Но вовсе нет. В самый раз. А ну-ка, подвиньтесь.
Я продолжал светить фонарем на отверстие в стене, а Дредлс подобрался на корточках ближе, похлопал себя по раздутым карманам, и внезапно в правой руке у него оказалась длинная берцовая кость какого-то животного.
— Чья это? — прошептал я.
— Да одной из ваших испытательных собак с известковой ямы, ясное дело. Той, что покрупнее. Ведь это ж я выгребаю там всякий мусор, верно? А теперь смотрите и слушайте.
Дредлс засунул собачью или бог знает чью кость в маленькую дыру и сильным щелчком пальцев отправил ее вбок. Я услышал, как она с сухим стуком упала на битый камень в нескольких футах в стороне от отверстия и ниже уровня пола.
— Тут хватит места для скелетов хоть цельной своры псов, — излишне громко сказал каменотес. — Но мы-то с вами собираемся подселить к старым мертвякам с ихними крючковатыми посохами не собак вовсе, а?
Я промолчал.
Дредлс снова похлопал по карманам грязной, пропыленной куртки, и в руках у него вдруг оказался человеческий череп без нижней челюсти.
— Кто это… был? — прошептал я.
В этом тесном, но гулком пространстве создавалось крайне неприятное впечатление, будто голос мой дрожит.
— А, ну да, имена важны для мертвяков, хотя не столько для них, сколько для нас, живых, так ведь? — рассмеялся Дредлс. — Давайте назовем его Йориком.
Верно, старик опять увидел выражение моего лица в тусклом свете фонаря, ибо он расхохотался в голос — эхо пьяного лающего смеха отразилось от сводов часовни уровнем выше, от стен изогнутой, ведущей вниз лестницы, где мы находились, от пола неведомых помещений, тоннелей и пещер далеко внизу, погруженных в кромешный мрак.
— Пущай мистер Билли Уилки Коллинз не думает, что простые каменотесы не знают и не могут цитировать Великого Барда, — прошептал старик. — Ну, давайте проводим бедного Йорика в последний путь. — С этими словами он осторожно просунул череп в узкое отверстие и резким движением кисти отправил его влево. Череп упал на камни, бутылки и мусор внизу с поистине незабываемым звуком.
— С черепушками приходится труднее всего, — радостно сообщил Дредлс. — Хребтину, даже ежели там все позвонки целы, можно скрутить в кольцо, точно одеревенелую змеюку, и не беда, коли пара-другая костяшек отвалится. Но куда пролезет череп, туда и цельный человек пройдет. Или десять цельных человеков. Или сотня. Вы удовлетворены, мистер Билли Уилки?