Друд, или Человек в черном Симмонс Дэн
— Да, я действительно сказал, что у вас слишком сильная воля, Уилки, но сказал через десять минут после того, как вы погрузились в месмерический транс.
Я рассмеялся в голос. Какую игру он ведет?
Я надвинул шляпу пониже, чтобы солнце не било в глаза.
— Вот сейчас вы точно лжете, Чарльз… но с какой целью?
— Это был своего рода эксперимент.
Диккенс печально склонил голову набок, ну прямо как Султан перед самой своей смертью. Будь у меня тогда в руках дробовик, я бы обошелся с Неподражаемым точно так же, как он в свое время обошелся с Султаном.
— Уже тогда, — продолжал он, — уже тогда я замышлял написать роман о человеке, совершающем некие… поступки… в течение невероятно долгого периода постгипнотического внушения. Признаюсь, меня особенно интересовало, каким образом подобное внушение подействует на творческую личность. То есть на человека, обладающего развитым профессиональным воображением… писателя… и вдобавок ко всему принимающего опиум в больших дозах. Ибо тема опиума должна была стать лейтмотивом задуманного романа.
Тут я не только расхохотался, но еще и хлопнул себя по колену.
— Отлично! О, просто отлично, Чарльз! Иными словами, вы просто приказали мне — предварительно подвергнув месмерическому воздействию — поверить в историю про Друда, которую рассказали позже, когда я вышел из транса?
— Я ничего не приказывал, — уныло промолвил Диккенс. — Просто внушил вам такую веру.
Теперь я хлопнул руками по обоим коленям.
— Превосходно! А дальше вы заявите, что наш друг Друд является чистой воды вымыслом, порожденным буйным воображением Чарльза Диккенса, большого любителя всего жуткого и зловещего?
— Вовсе нет. — Диккенс устремил взгляд на запад, и я мог поклясться, что в глазах у него блестят слезы. — Друд приснился мне накануне ночью — в моем сне он ходил между мертвыми и умирающими на месте Стейплхерстской катастрофы в точности так, как я описывал вам, дорогой Уилки, смешивая и переплетая фантазию о Друде с ужасными фактами действительности.
Я не сдержал широкой улыбки. Снял очки, промокнул лоб узорчатым носовым платком и потряс головой, восхищаясь наглостью, с какой Диккенс лгал и морочил мне голову.
— То есть теперь вы говорите, что просто наделили существованием случайный образ из сна?
— Нет, — сказал Диккенс. — Легенду о Друде я впервые услышал от инспектора Чарльза Фредерика Филда за десять с лишним лет до Стейплхерстской катастрофы. Почему я вплел навязчивую фантазию старого инспектора в свой кошмарный сон о крушении поезда, я никогда не узнаю.
— Фантазию Филда! — вскричал я. — Значит, теперь Друда придумал не кто иной, как инспектор Филд!
— Еще до нашего с вами знакомства, друг мой. Вы наверняка помните мою серию очерков о преступности и городской полиции, опубликованных в журнале «Домашнее чтение» в пятьдесят втором году. С инспектором Филдом меня познакомили актеры, знавшие Филда в пору, когда он был актером-любителем в старом театре на Кэтрин-стрит десятью годами ранее. Но именно полицейский сыщик Чарльз Фредерик Филд, во время наших долгих прогулок по ночным улицам «гигантского пекла» в начале пятидесятых, поведал мне о существующем в его воображении фантоме по имени Друд.
— Фантоме, — повторил я. — То есть инспектор Филд был сумасшедшим?
— Думаю, поначалу не был, — сказал Диккенс. — Позже я разговаривал о нем со многими его коллегами и начальниками из сыскного отдела, а также с человеком, сменившим Филда на посту комиссара полиции, когда бедняга действительно тронулся рассудком.
— Тронулся рассудком из-за Друда, — саркастически промолвил я. — Из-за собственной фантазии о египетском оккультисте-убийце по имени Друд.
— Да. Сперва это была не голая фантазия. В пору, когда Чарльз Фредерик Филд занимал должность начальника сыскного отдела, в городе произошла серия убийств — все они остались нераскрытыми. Иные из них казались связанными с преступлениями, которые сыщику Филду не удалось раскрыть в предшествующие годы. Многие ласкары, малайцы, китайцы и индусы, арестованные в то время, пытались возложить вину на некоего призрачного монстра по имени Друд — никто не мог рассказать о нем ничего определенного, но все сходились в том, что он египтянин, он серийный убийца, он способен управлять людьми посредством силы мысли и ритуалов своего древнего культа и он живет в огромном храме под землей или, согласно показаниям отдельных преступников-опиоманов, в храме под самой Темзой.
— Не пора ли нам возвращаться? — спросил я.
— Потерпите немного, Уилки. — Диккенс положил дрожащую ладонь мне на руку, но тотчас убрал, заметив мой раздраженный взгляд. — Теперь вы понимаете, — продолжал он, — что все это превратилось у Филда сначала в навязчивую идею, а потом в фантазию. По мнению многих полицейских и сыщиков, включая Хэчери, с которыми я разговаривал впоследствии, именно после зверского убийства лорда Лукана, находившегося под личной защитой Чарльза Фредерика Филда, — убийства, так и оставшегося нераскрытым… Что здесь смешного, Уилки?
Я заливался безудержным смехом. Эта история, этот сюжет были столь восхитительно нелепы и одновременно столь безупречно логичны… Это было так… так… по-диккенсовски.
— Именно из-за фантазии об этом выдуманном неуловимом преступнике, Друде, Филд в конечном счете лишился работы и пенсии, — сказал Диккенс. — У инспектора Чарльза Фредерика Филда просто в голове не укладывалось, что чудовищные преступления, о которых он узнавал ежедневно на протяжении многих лет службы, могут быть столь случайными… столь бессмысленными. В его уме, приходившем во все сильнейшее расстройство, постепенно складывалось представление, что за всеми этими ужасами и страданиями должен стоять один-единственный гениальный преступник. Один-единственный злодей, всемогущая Немезида преступного мира. Противник, достойный великого инспектора Чарльза Фредерика Филда. Противник, обладающий не вполне человеческой природой, чья поимка — произведенная инспектором Чарльзом Фредериком Филдом, разумеется, — положит конец бесконечным сериям зверских убийств, творившихся в городе.
— То есть вы говорите, — сказал я, — что наш общий знакомый, уважаемый отставной начальник сыскного отдела Чарльз Фредерик Филд, был безумен.
— Совершенно безумен, — кивнул Диккенс. — В течение многих лет. Навязчивая идея превратилась у него в наваждение, наваждение в фантазию, а фантазия в кошмар, от которого он уже никогда не очнулся.
— Все это очень складно, Чарльз, — мягко промолвил я. У меня даже сердцебиение не участилось от столь явного вздора. — Но вы забываете о других людях, видевших Друда.
— О каких «других» вы говорите? — тихо осведомился он. — Помимо вас, обманутого мной, моими садовниками и своими гипнотическими галлюцинациями, дорогой Уилки, я не знаю ни одного человека, кто когда-либо верил в существование Друда, — за исключением, возможно, сына Филда.
— Сына?
— У него был внебрачный сын от одной молодой женщины, состоявшей с ним в связи несколько лет. Она уроженка Вест-Индии, жила неподалеку от притона Опиумной Сэл, хорошо нам знакомого — вам лучше, чем мне, полагаю. Жена инспектора так никогда и не узнала ни об этой женщине — она умерла вскоре после рождения ребенка, вероятно, от передозировки опиума, — ни о мальчике, но Филд не оставил сына: отдал его на воспитание в хорошую семью подальше от портовых кварталов, потом отправил в престижную частную школу, а потом в Кембридж — во всяком случае, я так слышал.
— А как звали мальчика? — спросил я.
Во рту у меня вдруг пересохло. Я пожалел, что не взял с собой воды вместо лауданума.
— Кажется, Реджинальд, — сказал Диккенс. — Я наводил о нем справки в прошлом году, но молодой человек куда-то пропал после смерти своего отца. Возможно, уехал в Австралию.
— От чего, по-вашему, умер инспектор Филд, Чарльз?
— От сердечного приступа. Как и сообщалось в газетах. Мы с вами уже обсуждали это.
Я соскользнул с камня и встал на ноги, затекшие от долгого сидения в одной позе. Не стесняясь Диккенса, я отхлебнул изрядный глоток из своей фляжки.
— Мне пора возвращаться, — хрипло проговорил я.
— Но вы ведь останетесь на ужин? Ваш брат и Кейти приехали на уик-энд. Скоро прибудут Перси Фицджеральд с женой и…
— Нет, — перебил я. — Я должен вернуться в город. Мне надо работать. Надо закончить «Мужа и жену».
Диккенсу пришлось опереться на палку, чтобы подняться с камня. Было видно, что левая нога у него страшно болит, хотя он старался не показывать этого. Он вынул из жилетного кармана часы с цепочкой.
— Позвольте мне загипнотизировать вас, Уилки. Прямо сейчас.
Я отступил от него на шаг. Мой смех прозвучал испуганно даже для моего собственного слуха.
— Вы, верно, шутите.
— Я серьезен как никогда, дорогой друг. Когда я загипнотизировал вас в июне шестьдесят пятого, мне даже в голову не приходило, что период постгипнотических галлюцинаций будет — и вообще может — продолжаться столь длительное время. Я недооценил как силу опиумного воздействия, так и силу писательского воображения.
— Я не желаю играть в эти дурацкие игры, — отрезал я.
— Мне уже давно следовало сделать это. — Диккенс тоже говорил хриплым, словно от подступивших к горлу слез, голосом. — Если вы помните, дорогой Уилки, я не раз пытался снова загипнотизировать вас — чтобы устранить внушенные представления и пробудить вас от бесконечного сна, создаваемого вашим воображением. Я даже пробовал научить Кэролайн, как загипнотизировать вас, дабы затем произнести командное кодовое слово, которое я внедрил в ваше подсознание. Услышав данное ключевое слово в состоянии месмерического транса, вы наконец очнетесь от своего затянувшегося сна.
— И что это за командное… кодовое слово? — спросил я.
— «Невообразимо», — ответил Диккенс. — Я нарочно выбрал нерасхожее слово, какое вы слышите далеко не каждый день. Но чтобы оно сработало, вы непременно должны находиться в гипнотическом трансе.
— «Невообразимо», — повторил я. — Слово, неоднократно произнесенное вами в день Стейплхерстской катастрофы, насколько я помню.
— Да, я действительно многажды повторил его тогда, — подтвердил Диккенс. — То была реакция на ужас происходящего.
— Думаю, это вы сумасшедший, Чарльз.
Он потряс головой. И он плакал. Неподражаемый плакал посреди зеленого поля, залитого солнечным светом.
— Я не надеюсь на ваше прощение, Уилки, но ради Бога — ради себя самого — позвольте мне сейчас подвергнуть вас магнетическому воздействию и освободить от проклятия, мной ненароком на вас наложенного. Пока не стало слишком поздно!
Он шагнул ко мне — обе руки подняты, зажатые в правой часы ярко блестят на солнце, — и я отступил на два шага. Я мог только гадать, что за игру он ведет, и все догадки были весьма туманными.
Инспектор Филд однажды назвал все происходящее трехсторонней игрой между ним самим, Друдом и Диккенсом. Теперь я занял место инспектора в этой совершенно реальной трехсторонней игре не на жизнь, а на смерть.
— Вы действительно хотите загипнотизировать меня, Чарльз? — спросил я дружелюбным, рассудительным голосом.
— Я должен, Уилки. Только так я смогу начать заглаживать вину за самую жестокую шутку, сыгранную мной в жизни, пусть и неумышленно.
— Не сейчас, — сказал я, отступив от него еще на шаг, но выставив перед собой ладони в успокоительной манере. — Сейчас я слишком взбудоражен и возбужден, чтобы все толком получилось. Но вот в среду вечером…
— В среду вечером? — переспросил Диккенс. Внезапно он уставился на меня с потерянным, оглушенным видом — так выглядит профессиональный боксер, который много раундов подряд выкладывался сверх своих возможностей, но по-прежнему держится на ногах, хотя уже не в состоянии защититься от ударов противника. — А что у нас в среду вечером, Уилки?
— Секретная вылазка, вы согласились меня сопровождать, — мягко промолвил я. Подступив ближе, я вынул часы у него из руки — они здорово нагрелись на солнце — и засунул в его жилетный карман. — Вы согласились отправиться со мной в небольшую экспедицию, и я пообещал, что в ее ходе мы с вами раскроем по меньшей мере две тайны. Помните, как мы ездили обследовать дом с призраками в Честнате?
— В Честнате… — повторил Диккенс. — Вы с Уиллсом поехали вперед в экипаже. А мы с Джоном Холлингсхедом шли до деревни пешком.
— Шестнадцать миль, если мне не изменяет память, — сказал я, похлопывая его по плечу. — Давно это было. — Диккенс вдруг показался мне безнадежно дряхлым стариком.
— Но мы не обнаружили там никаких призраков, Уилки.
— Да, но мы замечательно провели время, правда? Повеселились на славу. Так будет и вечером в ближайшую среду, восьмого июня. Только вы не должны никому говорить, что собираетесь со мной куда-то.
Мы уже двинулись в обратный путь, Диккенс шел с трудом, тяжело хромая. Но после последних моих слов он внезапно остановился и посмотрел на меня.
— Я отправлюсь с вами в эту… экспедицию… если вы пообещаете, друг мой… если сейчас пообещаете и дадите слово чести… что позволите мне первым делом загипнотизировать вас в среду вечером. Загипнотизировать и освободить от жестокой иллюзии, которую я навязал вам по самонадеянности и недомыслию.
— Обещаю, Чарльз, — сказал я. И добавил, когда он не отвел от меня пристального взгляда: — При нашей следующей встрече вы перво-наперво попробуете загипнотизировать меня, а я всячески постараюсь помочь вам в вашей попытке. Вы произнесете ваше магическое слово… «невообразимо»… к полному своему удовлетворению, и мы посмотрим, что из этого выйдет. Даю вам слово чести.
Диккенс промычал что-то неразборчивое, и мы медленно поковыляли дальше.
Я покидал шале в обществе средних лет мужчины, исполненного чувства вины, творческой энергии и жажды жизни. Я возвращался туда в обществе умирающего инвалида.
— Уилки, — пролепетал он, когда мы вступили под сень деревьев. — Я вам когда-нибудь рассказывал про вишни?
— Про вишни? Нет, Чарльз, не припомню такого. — Я прислушивался к сбивчивому старческому бормотанью, но ни на миг не сбавлял шага, чтобы Диккенс продолжал ковылять с прежней скоростью, выбиваясь из сил. — Расскажите мне про вишни.
— Давным-давно, когда я был трудным лондонским подростком… должно быть, уже после той ужасной фабрики ваксы… да, точно, после фабрики ваксы… — Он слабо дотронулся до моей руки. — Напомните мне как-нибудь, чтобы я рассказал вам про фабрику ваксы, дорогой Уилки. Я никогда никому не рассказывал про фабрику ваксы, где работал в детстве, хотя ничего ужаснее я в жизни… — Похоже, он потерял нить повествования.
— Обещаю, что как-нибудь обращусь к вам с такой просьбой, Чарльз. Вы говорили про вишни.
В тени деревьев дышалось легко. Я продолжал резво шагать. Диккенс продолжал с трудом ковылять.
— Вишни? Ах да… давным-давно, в мою бытность трудным лондонским подростком, я однажды шел по Стрэнду и случайно оказался прямо позади рабочего, который нес на плече довольно невзрачного большеголового ребенка — видимо, своего сына. Но, понимаете, я ведь потратил всё до последнего пенса на этот пакет спелых вишен…
— Вот как, — промолвил я, задаваясь вопросом, уж не приключился ли с Диккенсом солнечный удар. Или апоплексический.
— Да, вишни, Уилки. Но что самое замечательное, мальчонка этот посмотрел на меня как-то так… по-особенному… и я начал кидать ему в рот вишни, одну за другой, а он выплевывал косточки совершенно бесшумно. Его отец так и не обернулся. Он так и не узнал. Кажется, я скормил большеголовому мальцу все свои вишни, все до единой. А потом рабочий с сынишкой на плече повернул налево на перекрестке, а я продолжал идти прямо, и отец не узнал ничего нового, но я стал беднее — по крайней мере, в смысле вишен, — а большеголовый мальчуган стал толще и счастливее.
— Прелестная историйка, Чарльз, — сказал я.
Диккенс попытался прибавить шагу, но левая нога у него уже не выдерживала никакой нагрузки. Ему приходилось опираться всей тяжестью на палку при каждом мучительном шаге. Он бросил на меня взгляд.
— Порой мне кажется, друг мой, что вся моя писательская карьера являлась всего лишь продолжением тех нескольких минут, когда я кидал вишни в рот большеголовому ребенку, сидевшему на плече у отца. Вы меня понимаете?
— Конечно, Чарльз.
— Так вы обещаете, что позволите мне загипнотизировать вас и освободить от иллюзий, с бездумной жестокостью внушенных мной? — вдруг резко спросил он. — Вечером в среду, восьмого июня? Вы даете мне слово?
— Слово чести, Чарльз.
Ко времени, когда мы достигли ручья с горбатым мостиком, я насвистывал мелодию из своего недавнего провидческого сна.
Глава 49
Я закончил свой роман «Муж и жена» в среду, 8 июня 1870 года, во второй половине дня.
Я сказал Джорджу и Бесс (которых в любом случае собирался вскоре уволить), что мне нужно отдохнуть в тишине, и отослал их на день навестить кого им будет угодно.
Кэрри уехала на неделю с Уордами.
Я отправил одно письмо своему редактору в «Касселлз мэгэзин», а другое своему будущему книгоиздателю Ф. С. Эллисус уведомлением, что рукопись закончена.
Я отправил Диккенсу письмо с сообщением о завершении работы над романом и напоминанием о нашей встрече, назначенной на завтра, девятое июня. Разумеется, мы не собирались встречаться девятого июня — мы встречались сегодня вечером, восьмого июня, — но я был уверен, что письмо придет не раньше следующего утра и таким образом послужит для меня тем, что сведущие в уголовном праве люди называют латинским словом «алиби». Я также отослал Леманам, Бердам и прочим знакомым теплые письма, где сообщал, что закончил «Мужа и жену» и по такому радостному случаю собираюсь — после длинной ночи долгожданного, заслуженного сна — отправиться с визитом в Гэдсхилл завтра днем, девятого числа.
Ближе к вечеру, одетый в темный дорожный костюм и плащ с откинутым назад широким капюшоном, я доехал в наемном экипаже до Гэдсхилла и остановился под старыми деревьями рядом с «Фальстаф-Инн», когда солнце уже садилось и ночная тьма медленно выпускала свои щупальца из леса за названным заведением.
Мне не удалось найти индусского матроса, готового покинуть Англию (и никогда не возвращаться) через десять дней. Не удалось мне найти и немецкого, или американского, или даже английского матроса, согласного поработать на меня кучером. Не раздобыл я и черной кареты из своего опиумно-морфинового сновидения. Посему я сам правил экипажем — не имея опыта в данном деле, я полз к Гэдсхиллу черепашьим шагом, гораздо медленнее, чем ехал бы лихой кучер-индус, порожденный моей фантазией, — а экипаж представлял собой крохотную открытую бричку размером с запрягаемую пони коляску, в которой обычно возил меня Диккенс.
Но под единственным сиденьем позади меня стоял маленький фонарь «бычий глаз», а в кармане моего сюртука, рядом с джутовым мешочком для металлических предметов, лежал пистолет Хэчери с четырьмя оставшимися патронами в барабане — все, как я планировал. Если подумать, оно было и лучше, что я сам правил: никакой возница, индус или не индус, никогда не сможет шантажировать меня.
Реальный вечер тоже нисколько не походил на погожий июньский вечер, пригрезившийся мне во сне.
Всю дорогу лило как из ведра, и под дождевыми струями и брызгами, летевшими из-под лошадиных копыт на нелепо низкие козлы миниатюрного экипажа, я промок до нитки ко времени, когда подъехал к «Фальстаф-Инн» сразу после заката. Сам закат — серый, мутный, водянистый постскриптум минувшего дня — не имел ничего общего с восхитительной картиной, рисовавшейся в моем воображении.
Я загнал единственную (древнюю) лошадь и шаткий экипаж возможно глубже под густые деревья сбоку от гостиницы, но продолжал мокнуть, ибо порывы ветра поминутно задували в мое укрытие дождевые струи, а все остальное время на меня капало с ветвей.
И Диккенс не пришел.
Мы с ним условились встретиться через полчаса после захода солнца — положим, его можно было извинить за то, что он не заметил точное время нынешнего пасмурного заката, но он не появился и спустя час.
Возможно, подумал я, он не видит в темноте под деревьями темную бричку, мокрую черную лошадь и меня самого в насквозь промокшей черной одежде. Я решил зажечь один из боковых фонарей экипажа.
Ни боковых, ни задних фонарей на моей дешевой бричке не имелось. Я решил зажечь «бычий глаз» и поставить на козлы рядом. Но тотчас осознал: в таком случае Диккенс наверняка увидит меня из дома или с переднего двора, но меня увидят также все люди, входящие в гостиницу и выходящие из нее или даже просто проезжающие мимо по дороге.
Я решил зайти в гостиницу, заказать горячего рома с маслом и послать мальчишку-прислужника в Гэдсхилл-плейс сообщить Диккенсу, что я жду здесь.
«Не будь идиотом», — хором прошептали юрист во мне и криминальный писатель во мне. И в мозгу снова всплыло диковинное, но существенно важное для меня понятие — «алиби».
Прошло уже полтора часа после заката, а Чарльз Диккенс — наверное, самый пунктуальный пятидесятивосьмилетний человек во всей Англии — так и не появился. Дело близилось к десяти часам. Если мы не выедем в Рочестер в самом скором времени, все предприятие сорвется.
Я привязал дремлющую лошадь к ветке, поставил в рабочее положение хлипкий тормозной башмак брички и двинулся между деревьями в направлении шале. При каждом порыве холодного ветра с хвойных и лиственных ветвей на меня низвергались потоки воды.
За последние полтора часа я видел по меньшей мере три экипажа, свернувших на подъездную аллею Гэдсхилл-плейс, и два из них, разглядел я, все еще стояли перед домом. Возможно ли, что Диккенс забыл о нашей тайной встрече — или просто решил ее проигнорировать? На миг я исполнился леденящей душу уверенности, что мое написанное для отвода подозрений письмо с напоминанием о завтрашней нашей встрече каким-то образом пришло в Гэдсхилл-плейс сегодня, но потом я вспомнил, что нарочно отправил его поздно днем. Ни один почтовый курьер в Англии не доставил бы послание столь быстро — на самом деле почтовая служба проявит небывалую расторопность, коли означенное письмо получат в Гэдсхилл-плейс к вечеру пятницы (а сейчас только вечер среды).
Я нащупал пистолет в кармане и решил воспользоваться тоннелем.
Что я собираюсь делать, если загляну в окно новой оранжереи (минувшей весной пристроенной к дому сзади, к полному восторгу Диккенса) и увижу Неподражаемого все еще сидящим за обеденным столом? Или читающим книгу?
Я постучу в окно, знаком попрошу его выйти ко мне и насильно уведу с собой под угрозой пистолета. Все очень просто. И ничего другого не остается.
Если только поблизости не окажется Джорджины и прочих прихлебателей, живущих за счет Диккенса, точно миноги, что присасываются к более крупной рыбе. (К каковой группе метафорических паразитов следует отнести и моего брата Чарльза.)
В тоннеле было очень темно и пахло дикими зверями, вероятно испражнявшимися здесь. Тем вечером я чувствовал себя одним из них и, промокший насквозь, никак не мог справиться с дрожью.
Выйдя из тоннеля, я пошел не по хрусткому гравию аллеи, а по траве и пробрался сквозь низкую живую изгородь на передний двор. Теперь я увидел на стояночной площадке перед домом три экипажа (хотя в темноте не сумел определить, кому они принадлежат), и одна из лошадей вдруг вскинула голову и испуганно всхрапнула, словно почуяв мой запах. Я снова задался вопросом, не пахну ли я хищным зверем.
Немного пройдя вправо, я остановился и поднялся на цыпочки, чтобы поверх живых изгородей и подрезанных молодых кедров разглядеть, что творится за раздвинутыми белыми шторами. Эркерные окна рабочего кабинета Диккенса были темными, но, похоже, во всех остальных комнатах горел свет. Я увидел женскую голову — Джорджина? — промелькнувшую в одном из окон. Женщина действительно двигалась поспешно — или мне в моем взвинченном состоянии просто показалось? Я отступил на несколько шагов назад, чтобы лучше видеть горящие верхние окна, и вынул тяжелый пистолет из кармана.
Пуля неизвестного убийцы пробивает оконное стекло и поражает самого известного писателя в мире… Что за идиотская мысль? Диккенс должен не просто умереть, он должен исчезнуть. Бесследно. Сегодня ночью. И он непременно исчезнет, как только выйдет за порог, запоздало вспомнив о назначенной встрече со мной. В этом я поклялся не только Богу, но и всем богам Черной Земли.
Внезапно чьи-то руки схватили меня сзади и полуповолокли-полупонесли прочь от дома.
Эта фраза дает слабое представление о насилии, примененном к моей особе в тот момент. Руки принадлежали сразу нескольким мужчинам и были очень сильными. Обладатели этих грубых рук, нимало не заботясь о моем самочувствии, протащили меня сквозь живую изгородь, сквозь низко нависающие ветки дерева и швырнули на камни и клумбу, тесно засаженную колючими кустиками герани.
Красные герани! Они заполонили все поле зрения — вместе с искрами, посыпавшимися из глаз от удара головой о землю, — и даже в темноте на миг ослепили меня невероятно ярким красным цветом.
Диккенсовские красные герани. Кровавое пятно петличного цветка на белоснежном фоне парадной сорочки. Цветок красной герани из сцены зверского убийства Нэнси.
Прежние мои кошмары были подсознательными предчувствиями, возможно усиленными опиумом, который подпитывал мои творческие силы, когда все остальные средства не действовали.
Я попытался встать, но сильные руки толкнули меня обратно на мокрую земле.
Три белых лица плавали во мраке надо мной, когда я устремил взгляд вверх и мельком увидел тусклый месяц, скользящий между быстро бегущих черных туч.
Словно в подтверждение пророческого характера прошлых моих видений, в поле моего зрения появилась костлявая физиономия Эдмонда Диккенсона, всего в футе от моего лица. Его остро сточенные зубы походили на крохотные белые кинжалы.
— С-с-спокойно, мис-с-стер Коллинз. С-с-спокойно. Никаких фейерверков с-с-сегодня, с-с-сэр. Только не с-с-сегодня.
Словно в объяснение этих загадочных слов, чьи-то сильные руки выхватили пистолет из моей судорожно дергающейся руки. Я совсем про него забыл.
Физиономию Диккенсона сменило бледное лицо Реджинальда Барриса. Крепко сбитый мужчина то ли скалился в улыбке, то ли жутко гримасничал (я не видел разницы), и я осознал, что черные щербины у него во рту, замеченные мной при последней нашей встрече в узком переулке, образовались вовсе не вследствие разрушения зубов. Баррис тоже спилил зубы, придав им форму острых клиньев.
— Это наш-ш-ша ночь, мис-с-стер Коллинз, — прошипел он.
Я отчаянно напряг силы, пытаясь приподняться, но тщетно.
Когда я снова взглянул вверх, надо мной парило лицо Друда.
Я умышленно употребляю слово «парило». Весь Друд, казалось, парил надо мной, раскинув руки, обратив ко мне мертвенно-бледное лицо; его облаченное в черный плащ тело недвижно висело параллельно моему, опираясь на незримые воздушные потоки, всего в трех-четырех футах над землей.
На месте ноздрей и верхних век у него краснели язвы — такие свежие, словно ноздри и веки отсекли скальпелем всего несколько минут назад. Я уже успел забыть, как Друдов длинный язык, похожий на ящеричий, стремительно мелькает между тонких губ.
— Ты не можешь убить Диккенса! — задыхаясь, проговорил я. — Ты не можешь убить Диккенса. Это я должен…
— Тш-ш-ш! — прошипело парящее надо мной белое черепообразное лицо, увеличиваясь в размерах.
Друдово дыхание отдавало зловонием могильной земли и сладковатым смрадом разбухших мертвых тел, плавающих в подземных сточных каналах.
Его глаза сочились кровью.
— Тш-ш-ш! — повторил Друд, слово успокаивая демона-дитя. — Мы заберем с-с-сегодня лишь душ-ш-шу Чарльза Диккенсс-са. Все ос-с-стальное можете взять с-себе, мис-с-стер Билли Уилки Коллинз. Все, что ос-с-станется, — ваш-ш-ше.
Я открыл рот, чтобы завопить, но парящий надо мной Друд молниеносно выхватил из кармана своего оперного плаща надушенный черный шелковый платок и прижал к моему искаженному лицу.
Глава 50
Я проснулся поздно утром, разбуженный дочерью Кэролайн, Кэрри, хотя она (как упоминалось выше) должна была сейчас путешествовать вместе с Уордами, своими работодателями. Девочка с плачем настойчиво стучала в дверь, а потом, не дождавшись от меня ответа, вошла в спальню.
Плохо соображая, я сел в постели и подтянул к подбородку одеяло. Спросонья мне пришло в голову лишь одно: Кэрри вернулась домой раньше, чем предполагалось, взломала запертый нижний ящик моего комода и залезла в запертую шкатулку, где я хранил письма ее матери. В последнем письме Кэролайн — полученном и прочитанном всего три дня назад — рассказывалось, как она выразила недовольство по поводу очередного ночного кутежа мужа с разгульными приятелями и очнулась только на следующий день, в запертом подвале, с заплывшим глазом и выбитым передним зубом.
Но Кэрри плакала по другой причине.
— Уилки, мистер Диккенс… Чарльз Диккенс… твой друг… он умер!
Давясь рыданиями, Кэрри объяснила, что ее покровители, мои друзья Эдвард и Генриетта Уорд, по дороге в Бристоль узнали о смерти Диккенса от одного своего знакомого, случайно встреченного на вокзале, и тотчас же вернулись в Лондон, чтобы Кэрри могла находиться рядом со мной.
— Как подумаешь… сколько раз мистер Диккенс… сидел за нашим сто… столом… когда мама жила здесь… — Кэрри плакала навзрыд.
Я протер глаза, ноющие от боли.
— Ступай вниз, будь умницей, — наконец проговорил я. — Вели Бесс сварить кофий и состряпать завтрак.
— Джорджа и Бесс нет дома, — сказала она. — Я отперла дверь ключом, что мы прячем в кусте у крыльца.
— Ах да… — промычал я, все еще потирая ладонями лицо. — Я отпустил их вчера на пару дней… чтобы хорошенько выспаться. Вчера вечером я закончил свою книгу, Кэрри.
Похоже, сей факт не произвел на нее должного впечатления. Девочка вновь залилась слезами, хотя я понятия не имел, с чего она так убивается из-за известия о смерти старого джентльмена, который уже много месяцев не наведывался в наш дом и который на протяжении многих лет называл ее Дворецким.
— Тогда сбегай за поварихой, — сказал я. — А потом, будь умницей, быстренько приготовь кофий и чай. Да, Кэрри, и еще сбегай в табачную лавку за площадью и принеси мне все сегодняшние газеты, какие там найдешь. Ступай живо!
Когда она ушла, я откинул прочь одеяло и осмотрел себя. Похоже, Кэрри ничего не заметила сквозь слезы, но я был не в пижаме, а в измаранных белой сорочке, панталонах и штиблетах, все еще зашнурованных. А простыни были измазаны грязью, выглядевшей — да и пахнувшей — ну в точности как испражнения.
Я встал, запер дверь и отправился в ванную комнату, чтобы вымыться и переодеться до возвращения Кэрри.
В течение дня обрывки достоверных сведений постепенно складывались в цельную картину.
Восьмого июня, начав утро с пустяшной болтовни с Джорджиной за завтраком, Диккенс, в нарушение заведенных правил и обычного рабочего режима, проработал в шале весь день напролет — он вернулся в дом лишь на ланч около часа, а затем снова удалился в свое уединенное гнездышко, чтобы писать до самого вечера.
Впоследствии я увидел последнюю страницу «Тайны Эдвина Друда», написанную им в тот день. Там значительно меньше исправлений и вычеркиваний, чем в любых черновых рукописях Чарльза Диккенса, виденных мной когда-либо прежде. И там содержится нижеприведенный абзац, описывающий, несомненно, чудесное утро в Рочестере, очень похожее на восхитительное утро, которое Неподражаемый совсем недавно видел в Гэдсхилле. Он начинается словами: «Яркое утро занимается над городом…» — и продолжается так:
Все древности и развалины облеклись в невиданную красоту; густые завесы плюща сверкают на солнце, мягкие ветер колышет пышную листву деревьев. Золотые отблески от колеблющихся ветвей, пенье птиц, благоуханье садов, полей и рощ — вернее, единого огромного сада, каким становится наш возделанный остров в разгаре лета, — проникают в собор, побеждают его тлетворные запахи и проповедуют Воскресенье и Жизнь. Холодные каменные могильные плиты, положенные здесь столетья назад, стали теплыми; солнечные блики залетают в самые сумрачные мраморные уголки и трепещут там, словно крылья.
Последними словами, написанными Диккенсом в рукописи «Тайны Эдвина Друда» в тот день были: «…а затем с аппетитом принимается за еду».
Диккенс покинул шале поздно вечером и перед ужином уединился в своем кабинете. Там он написал два письма (о них впоследствии Кейти рассказала моему брату, а он сообщил мне). Одно — Чарльзу Кенту, в нем Диккенс извещал, что будет в Лондоне завтра (девятого июня) и хотел бы встретиться с Чарльзом в три часа пополудни. Хотя он добавлял: «Если я не смогу… что ж, тогда не приду».
Второе письмо Неподражаемый написал священнику и именно там процитировал предостерегающие слова брата Лоренцо, обращенные к Ромео: «Таких страстей конец бывает страшен». Потом Диккенс вышел к ужину.
Позже Джорджина рассказывала моему брату, что, едва они сели ужинать, она внимательно взглянула на него и чрезвычайно встревожилась, увидев выражение его лица.
— Вам нездоровится, Чарльз? — спросила она.
— Да, сильно нездоровится. Последний час… я… дурно себя чувствую.
Джорджина хотела немедленно послать за доктором, но Диккенс жестом остановил ее и настоял на том, чтобы они спокойно поели.
— Нам нужно поужинать, — сказал он со странным, отсутствующим видом, — ибо сразу после ужина я должен уехать. Я должен поехать… в Лондон… немедленно. После ужина. У меня назначена встреча… завтра… сегодня… сегодня вечером.
Внезапно он начал корчиться в сильнейшем припадке. Джорджина впоследствии сказала Кейти: «Было такое впечатление, будто какой-то демон пытается внедриться в его тело, а бедный Чарльз отчаянно сопротивляется».
Диккенс лепетал слова, казавшиеся Джорджине бессвязными и бессмысленными. Потом он вдруг вскричал:
— Я должен ехать в Лондон сейчас же! — и резко отодвинулся от стола вместе со своим креслом, обитым малиновой парчой.
Он встал, но сильно пошатнулся и непременно упал бы, если бы Джорджина не бросилась к нему и не подхватила под руку.
— Пойдемте в гостиную, — проговорила она, страшно испуганная его пепельно-серым лицом и остекленелым взглядом. — Вы там приляжете.
Она хотела отвести Диккенса к дивану, но он не мог сделать ни шагу и с каждой секундой все тяжелее наваливался на нее. Только тогда, впоследствии сказала Джорджина Кейти, она по-настоящему поняла, что означает выражение «мертвый груз».
Джорджина оставила попытки отвести Диккенса к дивану и стала осторожно опускать его на пол. Он уперся ладонями в ковер, тяжело завалился на левый бок и чуть слышно пробормотал:
— Да. На землю.
Затем он потерял сознание.
В этот момент я выезжал с оживленных лондонских улиц на большак, ведущий к Гэдсхиллу, и проклинал дождь. Но в Гэдсхилле дождь не шел. Пока что.
Находись я тогда в темноте под деревьями, где занял позицию немногим позже, я бы увидел, как один из молодых слуг (возможно, Смайт или Гоуэн, садовник-гондольер, если верить Диккенсу) мчится во весь опор на Ньюмане Ноггзе — пони, столь часто возившем меня неспешной рысью от станции к усадьбе, — за местным доктором.
Деревенский врач, мистер Стил, прибыл в половине седьмого, все еще задолго до моего прибытия, и нашел Диккенса «лежащим без чувств на полу в столовой зале».
Слуги перенесли в столовую длинный диван, и мистер Стил проследил за тем, чтобы находящегося без сознания, но судорожно подергивающего конечностями писателя уложили на него. Потом Стил поставил пациенту клистир и применил «прочие целительные меры», но без всякого результата.
Тем временем Джорджина посылала телеграмму за телеграммой, точно военный трехпалубник, палящий сразу из всех бортовых пушек. Одна из них пришла Фрэнку Берду, и он тотчас выехал из города и прибыл в Гэдсхилл поздно вечером — возможно, как раз тогда, когда меня, тоже лишенного чувств, увозили оттуда в моем собственном наемном экипаже.
Я по сей день гадаю, кто же привез меня в город той ночью, обшарил мои карманы в поисках ключа от дома, отнес меня в спальню и засунул в постель. Явно не Друд. Диккенсон? Реджинальд Баррис-Филд? Еще какой-нибудь ходячий мертвец из числа Друдовых прислужников, которого я даже не видел в темноте во время нападения на меня.
Кто бы это ни был, он ничего не украл. Я даже нашел свой револьвер — револьвер Хэчери — с четырьмя последними патронами в запертом ящике комода, где он всегда хранился.
А что стало с моим экипажем? — гадал я. Даже при всем своем буйном писательском воображении я решительно не мог представить, как один из облаченных в черный оперный плащ кошмарных помощников Друда отдает бричку обратно в бюро по найму экипажей в Криплгейте, где я ее взял, и требует возвращения залога. Разумеется, я нарочно выбрал бюро подальше от дома и при заключении сделки использовал вымышленное имя — любимое вымышленное имя Диккенса, Чарльз Трингхэм, — но утрата залога произошла в трудное для меня в финансовом смысле время. А бричка гроша ломаного не стоила.
Фонаря я тоже безвозвратно лишился.
Когда Кейт Диккенс, мой брат Чарльз и все прочие, вызванные телеграммами Джорджины, примчались в Гэдсхилл поздно вечером, Чарльз Диккенс по-прежнему лежал в беспамятстве на диване, никак не реагируя на вопросы и прикосновения. (Три экипажа, виденные мной перед домом, знаменовали лишь начало нашествия.)
Всю длинную ночь — если точнее, короткую ночь, поскольку дело близилось к летнему солнцестоянию, — так вот, всю короткую ночь родственники, Берд и мой брат по очереди держали Неподражаемого за руку и прикладывали нагретые кирпичи к его ступням.
«Уже к полуночи, — впоследствии сказал мне брат, — руки и ноги у Диккенса стали холодными, как у трупа».
Перед рассветом сын Диккенса телеграфировал известному лондонскому врачу Расселу Рейнольдсу, который, прочитав имя «Диккенс», тотчас же выехал из города самым ранним курьерским и прибыл в Гэдсхилл вскоре после восхода солнца. Но заключение доктора Рассела Рейнольдса совпало с заключением мистера Стила и Фрэнка Берда — писатель перенес обширный «параличный удар» и медицина здесь бессильна.
Кейти отправилась в Лондон, чтобы сообщить прискорбное известие матери и подготовить ее к еще более страшному известию. Никто из тех, с кем я беседовал впоследствии, не удосужился узнать и никогда не упоминал, как отреагировала на печальную новость Кэтрин Диккенс, изгнанная жена Неподражаемого, прожившая с ним в браке двадцать два года и родившая ему десятерых детей. Я точно знаю, что самого Диккенса не интересовали бы ее чувства по данному поводу.
Эллен Тернан приехала в Гэдсхилл вскоре после полудня, тогда же и Кейти вернулась из Лондона.
Той весной, во время короткого перерыва между чтениями, Диккенс показывал мне свою новую оранжерею, смежную со столовой залой. Он говорил, что она обеспечит доступ солнечного и лунного света в прежде довольно сумрачные комнаты и наполнит весь дом благоуханием его любимых цветов (последнее обстоятельство, похоже, представлялось ему самым важным, когда он демонстрировал мне оранжерею с восторгом маленького мальчика, похваляющегося перед другом новой игрушкой). Цветы вездесущей алой герани (именно их он неизменно вставлял в петлицу перед концертами) толком не пахнут, но листья и стебли источают землистый, мускусный аромат, присущий также стеблям голубой лобелии.
Девятого июня стояла погожая теплая погода, и все окна в доме были распахнуты настежь — словно для того, чтобы через любое из них могла беспрепятственно улететь душа, все еще заключенная в немощном теле на диване в столовой зале, смежной с оранжереей, полной зеленых растений и кроваво-красных цветов.
Но сильнее всего в тот день благоухали жасмины. Диккенс наверняка высказался бы по поводу этого приторного запаха, когда бы находился в сознании и занимался убийством Эдвина Друда. Во всяком случае, его сын Чарли — почти весь день просидевший со своей сестрой Кейт на ступеньках крыльца, где жасминный аромат насыщал воздух как нигде густо, — впоследствии просто не переносил эти цветы.
Дыхание Диккенса, словно старавшегося поглубже вдохнуть аромат, который его сын возненавидит до конца своих дней, становилось все громче и прерывистее по мере приближения вечера. За проселочной дорогой, где проезжали экипажи в полном неведении о драме, разыгрывавшейся в тихом, мирном доме, тени двух кедров наползли на швейцарское шале, где сегодня не было написано ни строчки (и уже никогда не будет).
Похоже, никто из собравшихся у смертного одра не вознегодовал, когда Эллен Тернан взяла руку человека, лежавшего без сознания на диване. Около шести вечера дыхание Диккенса стало слабым и поверхностным. К всеобщему смущению (во всяком случае, я бы смутился, если бы находился там), Неподражаемый вдруг начал всхлипывать, не приходя в чувство. Глаза его оставались закрытыми, и он не отвечал на пожатия руки Эллен, полной надежды, полной отчаяния, но примерно в десять минут седьмого из правого глаза у него выкатилась единственная слеза и сбежала по щеке.
А потом он испустил дух.
Чарльз Диккенс умер.
Мой друг и враг, мой соперник и соавтор, мой учитель и мучитель прожил четыре месяца и два дня после своего пятьдесят восьмого дня рожденья.
И ровно пять лет, с точностью почти до часа, после Стейплхерстской катастрофы и своей первой встречи с Друдом.
Глава 51
Впоследствии мои знакомые отмечали между собой, что я воспринял смерть Диккенса довольно спокойно.
К примеру, хотя все знали об охлаждении наших с Диккенсом отношений, немногим ранее я написал Уильяму Тинделлу, что «Мужа и жену» можно прорекламировать, вклеив цветную листовку в июльский выпуск «Эдвина Друда». В постскриптуме я добавил: