Люди с солнечными поводьями Борисова Ариадна

– Нет, спасибо, – отказался Силис. – Дома ждут.

Тимир прощально кивнул и поскакал по дороге к крылатым холмам.

Проезжая мимо елани, где на опушке, защищенной от холодных ветров, приткнулся двор Манихая и Лахсы, старейшина высмотрел у поленницы двоих малышей. Старшему, сгорбленному золотушному мальчонке, одетому в нелепую, плохо вымятую хламиду, было не больше пяти весен. Второй, в ловкой двухцветной шубейке из ушей зайца и такой же нарядной шапочке, но обутый в драные великоватые торбаза, казался вовсе крохой. Он еле стоял на ножках, прислонившись к лежащему бревну. Видно, это и был сын кузнеца.

Чем-то увлеченные, дети не увидели Силиса. Он незаметно подъехал к изгороди. Старший, кряхтя, обхватил красными от холода ручонками валяющийся недалеко чурбан величиной почти с себя. Повалив его, подкатил к бревну.

– Вот, стол тебе будет, – онесся голос, необычайно звучный для тщедушного тельца мальчика.

Силис удивился: никогда еще не приходилось ему слышать у детей такого чистого и яркого птичьего голоса. Он был не пронзительный, густой и приятно волнистый.

– Вот, стол тебе будет, – повторил парнишка, с трудом устанавливая тяжелую чурку перед бревном, и до Силиса дошло, что он не говорит, а поет.

– Эгей, смотри-ка, знаменитый силач Элен стол принес для твоих игрушек! – пропел малец. Порылся за бревном и высыпал на «стол» кучку коровок, лошадок и олешков, вырезанных из тальника. Видно, Манихай, превозмогая лень, смастерил их как-то на досуге, украсил резьбой и рожками.

– Правда ведь, сильный твой брат?

Обняв карапуза, маленький горбун взгромоздил его на бревно. Встал напротив и потряс поднятыми вверх сжатыми кулачками, показывая, какая в его руках прячется сила.

– Жаль, что ты еще не умеешь разговаривать, а то бы сказал: «Вот стоит мой брат Дьоллох, большой и толстый, как воин!»

Восхищенный ребенок залился смехом. Силис, не сдержавшись, тоже хохотнул. Дети резко замолкли и настороженно уставились в лицо незнакомому дядьке, выглянувшему из-за поленницы. Перепуганный Атын громко заревел. Силис спешился, привязал коня и опять выглянул.

– Ты кто? – храбро осведомился Дьоллох, загораживая плачущего малыша. – Если пришел за моим братцем Атыном, я его не отдам. Я пинаться умею!

– Да не собираюсь я забирать твоего братца, – засмеялся Силис, пролезая во двор между жердинами изгороди. – И сражаться с тобой не хочу. Я видел, как ты нес огромное полено, и подумал, что такого сильного мальчика давно не встречал. А еще ты, оказывается, очень красиво поешь.

Атын перестал плакать. Чужой дядька не выглядел злым. Пустив сопли, малыш взмахнул мокрыми ресницами и улыбнулся Силису. Тот присел рядом на бревно.

– Что такое «красиво»? – спросил Дьоллох.

– Ты не знаешь, что такое «красиво»?

– Я-то знаю, – насупился мальчик. – Но хочу, чтобы ты сам сказал.

Силис озадачился не на шутку.

– Как бы тебе объяснить, что я считаю красивым… Думаю, на земле все красиво, к чему приглядишься. Вот ты просыпаешься утром, открываешь глаза, потягиваешься, и на ладонь твою ложится первый светец восхода. Рука, а постепенно и все вокруг становится золотым… Это красиво. Потом взбегаешь на холм, стоишь на нем и смотришь, как внизу по камням звонко скачет ручей. А он вдруг умолкает.

– Почему?

– Потому что птицы поют. От красоты их утренней песни даже у ручья перехватывает дыхание… Сверху тебе видны гривастые головы и хребты коней. Густые травы на аласе раздвигаются перед ними и смыкаются снова. Поднимешь взор к небу, а в нем медленно-медленно парит птица-сокол… Все это так красиво – словом не передать!

– А если промчится волк?

– И волк – красиво. Густой мех его искрится под солнцем. Весь он, словно стрела в полете, летучий и обтекаемый ветром.

– Словом не передать, – задумчиво повторил мальчик. – Можно мне придумать об этом песню?

– Обязательно придумай. Завтра я приеду к вам снова, и ты споешь ее мне, – серьезно сказал Силис.

Скрипнула дверь. Старейшина поморщился, услышав визгливый голос Лахсы:

– Где тебя носит, несносный Дьоллох! Совсем заморозишь Атына!

Женщина осеклась, поднесла ко рту дрогнувшую ладонь:

– Ой, гость тут у нас, а я раскричалась… Что в дом не заходишь, Силис?

Он поднялся с бревна, взял малыша на руки.

– Дозволительно ли после похорон? У вас же новорожденная.

– Это чужим запрещено видеть ребенка. А какой же ты чужой? Ты уважаемый глава наш! – застрекотала Лахса. – Да и что может случиться со здоровой малюткой?

Она все же сплюнула, чтобы не сглазить.

– Вообще-то мы хорошо очистились у огня, – пробормотал Силис. Ему одновременно хотелось и не хотелось зайти. – Но я без подарка.

– Ну, за подарком, надеюсь, дело не станет. Хочу люльку тебе заказать для Илинэ, а то спит в колыбели Атына.

– Добро, – согласился гость и похвалил: – Славное имя у девочки. Будто река-бабушка внучку волной принесла, вам доверила.

– Главный жрец назвал, – неохотно отозвалась Лахса, открывая пошире перекошенную дверь.

Силис вошел и покрутил носом, ошарашенный мощной смесью запахов мясного варева, подгоревшего молока и нечистых пеленок. Сразу ясно – вот дом, полный детей. У Силиса юрта тоже людная, детная, правда, в несколько раз просторнее и воздуху в ней, конечно, больше. Но и на четвертушку так могуче не пахнет, даже когда Эдэринка полощет коровьи кишки для кровяных колбас.

Взвизгнув, юная девушка метнулась за дырявую ровдужную занавеску на левой половине. За ней ринулись еще несколько девчонок и две радостно взлаявшие собаки. Занавеска заходила ходуном. То тут, то там в дырьях замелькали глазенки. Дети выталкивали друг друга наружу, шепчась и придушенно хихикая.

Со средней лежанки, натужно охнув, привстал растрепанный Манихай:

– Отдай, Силис, малыша Лахсе. Проходи, садись к столу. Спросил бы о новостях, однако виделись мы сегодня. А вот чем обязаны твоему появлению – о том спрошу, если позволишь. Все же в первый раз ты решил навестить наш захудалый двор.

– Мимо ехал, ну и зашел. Завтра опять приду – строить вам новую юрту. Если позволишь, – усмехнулся Силис, снимая рысью доху.

– Нюкэна! – раздраженно кликнула Лахса старшую дочь. – Кого испугалась? Это же Силис, наш старейшина, гость дорогой! Раздень ребенка, мне на стол надо готовить!

Девушка вышла из-за занавески, опустив глаза, забрала Атына у матери. Освобожденный от хламиды Дьоллох, почесывая вспотевшие коросты на шее, смело примостился рядом с Силисом. Манихай хотел смести мальчишку со скамьи подзатыльником и уже было замахнулся, но гость отвел суровую отцовскую руку:

– Оставь. Дьоллох – мой друг.

Мальчонка напыжился, покраснел и сгорбился еще больше.

– Золотуха одолела нашего меньшого, – сказала Лахса смущенно, строя «страшные глаза» сыну, чтобы не скребся при чужом человеке. – Смазываем болячки кашицей из бересты, да что-то не помогает.

– Можно живицу с семи старых лиственниц прокипятить с маслом или собрать с острия топора черную смолку от березовых дров, – посоветовал Силис, прихлебывая горячий взвар из сладких корней сарданы. – Так, помню, Эдэринка нашу среднюю дочку лечила. Но лучше покажи мальчика жрецам.

К столу, оттолкнувшись от теплой стенки очага, приковылял Атын. Ножки его были чуть кривоваты. Спереди в прорехе штанишек, которую у малюток оставляют для оправки, белела крохотная свистулька, отягощенная слева крупным темным бубенцом. Он свисал почти до колена.

Перехватив сочувственный взгляд гостя, Лахса вздохнула:

– А у этого грыжа. Прямо не знаю, как Уране сказать. Чего только не пробовали – и лягушачью икру по весне на ночь прикладывали, и свежесодранную мышиную шкурку – ничего не получается. Отосут не сумел помочь.

– Слышал я, Эмчита грыжи вправлять мастерица, – вспомнил Силис.

– Э-э, да что мы все о немощах, будто нет других разговоров! – воскликнул Манихай. – Я вон тоже болен, все тело с утра разламывается, но ведь не плачу! Ты мне, Силис, лучше ответь: наша новая юрта будет как у тебя или меньше?

– Может, и больше.

– Что бы такое кинуть в столбовые ямины, чтобы богатство приманить, а? – заволновался Манихай. – Сознайся, какие хитрые штуковинки ты туда положил, когда дом себе строил?

– То же, что и все кладут, – связки белого конского волоса. Ну, и жрецы благословили. Я велел им завтра к вам подойти.

– Тимир, говорят, закопал под столбами своей юрты куски серебряного крушеца, – пробухтела Лахса, разгоряченная новым поворотом разговора.

– Про то не знаю.

– А ты попроси, попроси кузнеца, пусть и нам даст серебра или хоть рудные камушки. Задарма, что ли, его ребенка растим? – дернул Манихай жену за рукав.

Из колыбели, стоявшей на левой спальной лавке, донесся плач младенца. Силису захотелось глянуть на девочку, проверить сметку об ее происхождении. Летом в Эрги-Эн он видел покойную ныне Кэнгису, жену старшого Никсика. По виду она была на сносях. Однако ни о каком ребенке речь не велась, когда узнали, что женщина умерла. Может, попытаться легонько выспросить у Олджуны, куда девалось дитя?

Несчастные дети! Если это ребенок Кэнгисы, то… То что? Силис сам себе изумился. Снова бабьи мысли и слезы! Какая разница, чей это ребенок? Нужно ли знать кому-то, что подкидыш родом из Сытыгана, которого на Орто уже нет? Всем миром помочь многодетным, так и вырастут у них добрые люди, зачинатели новых родов!

Лахса перепеленала Илинэ. Не выдержала – с гордостью показала гостю девочку:

– Вон какая она у нас большая!

Малышке и впрямь будто исполнился месяц. Глаза почти осмысленные, личико светлое. На чистом лбу круглая черная метка – знак Солнца, нарисованный углем из очага. Родовой огонь должен знать: девочка здесь не посторонняя. Пусть как можно заботливее оберегает ее от злых духов две двадцатки первых, особо опасных дней. Не хозяйка родила ребенка, но положенные правила должны быть соблюдены в доме, где растет крохотное счастье. Поэтому Манихаю все эти дни нельзя охотиться и рыбачить, а Лахсе притрагиваться к шитью.

Две двадцатки – число священное. Столько весен воздушная душа человека готовится к рождению, дозревая в небесной чаше-люльке. Столько седмиц женщина носит дитя в себе. Столько дней души прощаются с Орто после смерти того, кому принадлежали.

Илинэ закривила ротик, вертя головой. Пух тонких кудряшек вызолотился на темечке в неровном очажном свете. Женщина с наслаждением обнюхала ребенка, чихнула и, воркуя, присела на скамеечку в тени. Кормить начала.

– Девчонок попусту питаем, готовим для мужей, – проворчал Манихай. – Всего-то два сына у нас, и то младший калека. А дочек – что сорной рыбы в реке. Недаром сказывают: «Если носящая платье проскочит между огнем и мужчиной, достаток из дома уйдет». А тут сколько раз на дню девчонки шастают меж мною и камельком, когда я грею болезную спину! Потому и достатка нет. Да мало нам, еще одну навязали.

Прикрывая ладонью выпростанную грудь, Лахса вскочила и гневно набросилась на мужа:

– Не отдай нам жрец Илинэ, тебе бы, лежебоке, не видать новой юрты, как своего затылка!

Манихай, забывшись, съежился, вздернул локоть тыльной стороной к лицу. «Она, видать, бьет его», – догадался Силис.

* * *

…Лахса, бывало, поколачивала супруга. Не крупно, так, для острастки, когда ей слишком уж надоедали его бесконечные стенания, лень и необоримая любовь к праздникам-гулянкам. Манихай драться совсем не умел, а Лахса умела. В ее на вид пухлых, сальцем начиненных ручках скрывалась изрядная сила. Раз в месяц заволакивая мужа в коровник, откуда заранее выводила скотину, Лахса лупцевала его усердно и не без удовольствия.

Манихай старался не вопить очень громко. Он не хуже Лахсы понимал: будет орать – совсем перестанут почитать люди и собственные ребята. Нельзя допускать, чтобы соседи и дети знали, как главу семьи, господина-мужчину трясут и молотят, взяв за шкирку, словно нашкодившего щенка. Жена была мудра по-своему. Манихай побаивался ее, уважал и покорно принимал заведенные ею порядки.

Старший брат Лахсы, обедневший и тоже обремененный большой семьей, силком выдал сестру замуж за ветреного Манихая. Сказал ему:

– Хочешь, бери, как стоит перед тобой, в одном платье, не хочешь – не бери.

Эти слова прозвучали для Лахсы будто удар прута. Брат не собирался выделять ей корову, оставленную родителями в приданое.

– Возьму и в платье, – беспечно ответил жених и отдал брату хороший калым, половину своего добра – двух коров, быка и кобылу.

Молодая жена долго плакала, едва вынося рядом с собой нежеланного, никчемного человека. Но что делать – вдовый табунщик Кубагай, за дочкой которого, Нарьяной, она присматривала, не замечал Лахсу. Потом женщина притерпелась и привыкла к мужу такому, какой есть. А за привычкой исподволь пришло нечто большее. Не любовь, нет. Нет… наверное. Просто теперь Лахса размазала бы об стенку любую бабу, которая позарилась бы на ее зряшного мужика. Это был ее супруг, отец ее восьмерых детей. Всех их она родила со счастливым ожиданием, хотя не умела ни присматривать за малышами по-доброму, ни воспитывать по семейным обычаям людей саха.

С каждым ребенком вместе с радостным изумлением новой жизнью в женщине крепло тайное, горькое убеждение, что она – плохая мать. А может быть, и плохой человек. Ее легкомыслие и пристрастие к жизни за чужой счет были схожи с недостатками Манихая. И постепенно щемящая жалость к себе и мужу как к несостоявшимся, непочитаемым людям, стала той глиной, которая прочно схватилась и спаяла этот союз.

Всю работу, худо-бедно проделываемую семьей, Лахса приписывала Манихаю, чтобы закрыть насмешливые рты, всегда готовые поболтать о вошедшей в присловья праздности ее супруга. Она не особенно заботилась о нем, однако не меньше, чем о ребятах. Утром, одеваясь на бегу, первым делом торопилась развести огонь, чтобы домочадцы проснулись в тепле. Разогревала для них остатки вчерашней еды и лишь затем спешила в коровник.

До полудня женщина трудилась честно. После, снедаемая неувядаемым языковым зудом, отправлялась к приятельницам и напрочь забывала о доме. Случалось, надеясь на Лахсу, друг на друга, куда-нибудь по своим делам сматывались Манихай, Нюкэна и старший сын. Тогда полуголая детвора, ревмя ревя, до вечера бродила по выстуженной юрте под присмотром смышленых собак.

Всласть насытившись разговорами, вволю наслушавшись сплетен, Лахса возвращалась и как ошпаренная виновато носилась из дома к коровам и обратно. Доила, задавала сена, вычищала навоз, растапливала полузатухший очаг. Обтирала сопливые мордашки детей, одевала иззябших, согревала и кормила чем придется. Что-то шила-подшивала, прибирала, готовила к ужину… К ночи разминала со сливками и правила ножки и ручки кузнецова сына. Закрепляла его в люльке поверх жеребячьих пеленок мягким ровдужным ремнем – ребенок тогда лучше спал.

Время прошло незаметно. Приемыш стал ходящим, лучше понимающим слова человеком. Лахсу он звал, как зовут матушку грудные дети и как телята кличут корову: «Мэ-мэ». А недавно стал довольно чисто произносить имя Дьоллоха. Теперь и свое имя получил. Рассохшуюся старую люльку заняла крошка Илинэ. Атына поместили с любимым братом Дьоллохом на лежанке, ближней к очагу. Ночью малыш крутился и всплакивал, приходилось брать к себе и успокаивать грудью. Молоко из рожка с привязанным соском от коровьего вымени Атын пил неохотно.

Видя, как матери трудно, Нюкэна начала больше помогать по дому. Манихай в последние дни уходил редко и ненадолго. По вечерам от нечего делать рассказывал детям страшные и смешные истории или разучивал с Дьоллохом песни. У Манихая был хороший голос.

Вчера Лахса неожиданно обнаружила, что ей не хватило времени на разговоры с приятельницами. Вспомнила умершую родами Нарьяну. Девочка-подкидыш чем-то была с нею схожа – такая же светленькая и кудрявая. Вспомнила Лахса и большеглазого отца Нарьяны Кубагая, свою первую любовь. Жалела Хорсуна. Ох злой Дилга – оставил одиночкой, новорожденного сына у воеводы забрал…

Весь вечер думала о нелюбезной к кому-то судьбе. Даже обсуждать случившиеся в бурю события расхотелось. Впервые длинный язык оставил хозяйку в покое.

Одни люди уходят с Орто, другие приходят взамен… Лахса кормила Илинэ и смотрела на нее не отрываясь. В какое-то мгновение женщине показалось, что это ее собственный ребенок, вопреки всем непогодам жизни рожденный от любимого человека.

Может, буря стронула с места заскорузлое бытие и на Земле все потихоньку стало меняться? Все-все. Даже Манихай и убеждение Лахсы о себе, что она скверная мать и человек так себе.

Взъярившись на слова мужа о бесполезности девочек, Лахса тут же опомнилась и подсела к нему, подпустив ласки:

– В доброй юрте выправится, Манихай, твое отсырелое здоровье.

– Я про юрту новую песню придумал, – важно сказал Дьоллох. – Отец мне помогал.

Манихай смущенно замахал руками:

– Иди, иди со своими песнями!

– Пусть споет, – попросил Силис. – Я же еще не слышал.

И мальчик запел. Украшениями слов песня не блистала, зато в ней было много переливчатых рулад и трелей. Затейливые звуки лились из губ Дьоллоха легко и свободно, как терпкий молочный напиток из горлышка кожаного бурдюка. Разносились, будто по ветру, перезвоном плотницких топоров, вились кружевными стружками из-под ножа и завитками дыма из утренней трубы…

Силис закрыл глаза. Вначале в темноте закружились красные точки, и вдруг новая, чудесная юрта Лахсы и Манихая, словно уже построенная, предстала перед ним вживе. Большая и гладкая, с крепко сбитой усеченной крышей, со скатывающимися вкось боками, плотно мазанными навозом и глиной. С опрятной дверью в восточной стене и праздничными, ярко вспыхивающими на солнце окошками.

Песня кончилась, а Силис все не мог открыть глаза. Дьоллох обиженно потыкал его пальчиком в бок:

– Ты, что ли, уснул?

– Нет… Но сон, кажется, видел, – улыбнулся Силис. – Спасибо, друг. Давно мое сердце так славно не тешилось пением. Однако пойду. Заждались дома меня.

Накинув доху, постоял у двери.

Собираясь натереть малышку сливками, Лахса подогревала ее у огня. Розовое тельце ребенка светилось издали, как пятно рассветного окна. К колену няньки прижался Атын, грызя жареную заячью ляжку, и одна из собак заботливо облизывала его чумазое личико. На шестке в куске бересты сушилась толченая древесная труха – присыпка от младенческих опрелостей, хорошо дубящая кожу. Над старой люлькой висел детский оберег – скукоженная медвежья подошва.

Дьоллох забрался с ногами в огромный котел и самозабвенно выскребал щепкой остатки пригоревшего мяса. Высунулся из-за краев и сообщил Силису:

– Я уже думаю песню про «что такое красиво». Когда ты опять придешь в гости, я тебе ее спою!

* * *

Ох сколько народу на строительство пришло! У Лахсы глаза оказались на мокром месте. Прослезилась от счастья, глупая, не ожидаючи такого наплыва помощников. Славно вышло всем миром-то.

Манихай не сидел сложа руки. Бегал-крутился, то лесины таскал, то намешивал залитую кипятком смесь для затирки стен – глину пополам с навозом, дресвой песочной и сенной трухой. Даже не охнул ни разу, хотя больная спина с непривычки большого труда едва пополам не переломилась. Насмелился выпросить у Тимира толику серебра.

– Зачем? – скроил удивленную мину кузнец, будто не знает.

– Земельку под столбами уважить.

– Всякой ерунде веришь, – засмеялся Тимир. Но все же не поленился, сгонял домой на коне, привез камешки светло-серого благородного крушеца.

– Держи. Если веришь, может, и сбудется.

Манихай кинул в столбовые ямины серебро со связками белого конского волоса, полил молоком и топленым маслом. Разбросал у коновязей и в углах двора мелко нарезанное мясо – принес духам дары.

Отосут хорошее благословение молвил. Главный-то жрец не явился. Кто-то сказал, что Сандал отправился с костоправом Абрыром на санном быке очищать окрестный лес от поваленных бурей деревьев.

– Как ребенка отдать – тут как тут, а как доброе дело спроворить – некогда ему, – обиделась Лахса.

Остов юрты – четыре толстых, гладко ошкуренных столба – встали комлями вниз по углам большого квадрата. В полукруглые гнезда столбов легли лицевая восточная и западная балки, а на их концы – южная и северная. Протянув матицу, жрецы сели на нее и устроили пир для домашних духов. Потом тесаные жерди на брусьях-подушках прильнули к балкам и матице, образуя крышу. Плотными рядами лесин поднялись наклонно воздвигнутые стены с отверстиями для нечетных окон. Тимир врубил оконные колоды с решетчатыми рамами, заполненными слюдяным камнем, – комарику не протиснуться. Силис подогнал косяк двери впритирку к бревнам восточной стены, навстречу восходящему солнцу. Глухой распоркой воткнулась понизу кряжистая брусовина порога. Манихаю осталось дверь коровьей шкурой обшить.

Пока одни мазали наружные стены, вторые трамбовали крышу, а третьи лепили камелек. В выжженное дупло очага залез юркий старец Кытанах. Набивая внутренние стенки жерла речной глиной, разговорчивый дед вещал гулко, как из бочки:

– Кто живет самый длинный человеческий век, у того отрастает новый зуб мудрости, что дарит знание сокровенных загадок жизни. К такому человеку вторая молодость приходит!

– А третья к тебе еще не пристает с ласками? Ну, такая застенчивая одноглазая красотка на одной ноге? – подтрунил старик Мохсогол, подбавляя в обмазку камелька простокваши для пущей гладкости.

Напарник не растерялся:

– Э-э, кто о чем, а этот все о бабах!

Юрта наполнилась смехом, словно упругими воздушными волнами.

– Хозяин, дрова принимай! – крикнули с улицы.

Манихай вышел и отшатнулся, упершись в огромный воз древесного лома и хвороста. Поодаль Сандал с Абрыром осклабили довольные лица, принялись швырять к поленнице стволины и охвостья горбылей. Десятки проворных рук тут же подхватывали лесной дром, рубили и складывали из нарубленных чурок окладистую трехрядку.

Глазам своим не поверил Манихай, когда увидел полностью сложенный новехонький дом в недавно пустом южном углу двора. Ни в подборе леса, ни в прочности мощных столбов, ни в высоте и ширине юрты нечего было менять и править. Все толково и складно, все одно к одному.

Ребятишки с Нюкэной пустились в пляс. Только Атына среди них не было – с утра унесли к соседям. Лахса, стоящая у коновязей с завернутой в одеяльце Илинэ на руках, не удержалась – расплакалась, не смогла путем поблагодарить людей. И Манихай не смог, комок застрял в горле. Должно, простыл, выпив намедни с устатку холодной воды из уличной кадки.

Силис пришел на выручку:

– Пусть мой друг Дьоллох новую песню споет.

И мальчик запел:

  • Светец, восхода вестник,
  • мне золотит ладони.
  • Слушая птичьи песни,
  • звонкий ручей умолк.
  • С ночи в траве высокой
  • тихие бродят кони,
  • реет по небу сокол,
  • мчит по опушке волк.
  • Он, как стрела в полете,
  • весь серебром искрится,
  • срежет на повороте —
  • ветру не перегнать!
  • А в облаках лениво
  • кружится сокол-птица…
  • Все это так красиво —
  • словом не передать!
  • Скоро проснется солнце,
  • сбросив поводья, глянет
  • в радостное оконце
  • и удивится вдруг:
  • «Дом здесь откуда взялся
  • новый в густой елани,
  • как он без ног поднялся,
  • сделался как без рук?
  • Есть где расположиться
  • справа мужскому люду,
  • женщинам и девицам
  • слева приятно спать.
  • Правильный дом на диво!
  • Праздничный, словно чудо!
  • Все в нем светло, красиво —
  • словом не передать!»
  • Весело дух-хозяин
  • ясному солнцу скажет:
  • «Пусть каждый лучик знает —
  • это народ Элен
  • сладил жилище дружно,
  • вставил окошки даже,
  • сделал здесь все, что нужно,
  • от потолка до стен!
  • Мне дали домик тоже,
  • не обошли подарком,
  • сплю я на новом ложе —
  • экая благодать!»
  • …Рыжая солнца грива
  • вспыхнет светло и жарко,
  • станет везде красиво —
  • словом не передать!

Все слушали и удивлялись, какой у мальца голос звонкий. И наряд слов продуман не хуже, чем в песнях взрослых. Лучшей благодарности быть не могло!

– У тебя получилось красиво, – подмигнул Силис маленькому певцу.

Дьоллох в ответ подморгнул, словно был у них со старейшиной свой секрет.

– Отец мне помог песню сочинить…

– Уруй! – закричали строители. Ноги их сами затанцевали осуохай, втягивая в хоровод вокруг коновязей закатное солнце, вечер и дым веселого костра.

Домм девятого вечера

Круг

…Взошло солнце. Ночь-скрытница уснула у Дилги в коновязи. День новый осветил Орто.

* * *

Пусть хоть какие благодатные, не по-осеннему солнечные дни сверкали и ярились на Срединной земле, на душе у Хорсуна было пасмурно. Безмерная усталость наваливалась на багалыка, когда он вставал с одинокой постели и когда ложился в нее. Днем дружинные и другие заботы разогревали, взбадривали в сонливом теле кровяной ток. Заставляли двигаться и, как прежде, направляли к согласию привычные действия и речи. А ночью житейские хлопоты, отступая, представлялись мелкими и суетными. Мысли то уходили назад, к недавнему счастью, то вертелись вокруг нескольких дней, разбивших безмятежность Элен, словно валун, сорвавшийся с высокого берега в спокойную воду.

Повторялся вещий сон, который сковал багалыка во время бури в расщелине под каменным козырьком. Снова Хорсун протягивал к Нарьяне руки, уже безысходно крича, уже зная, что сейчас между ними рухнет черное лезвие ливня. Но крепко-накрепко заповедано было чьим-то неведомым, злобным или, напротив, щадящим промыслом: заколдованные, бездвижные ноги отказывались сделать последний шаг навстречу жене. Там, в полугрезе, Хорсун отчетливо сознавал, как опасно заглядывать в промозглую тьму черного ливня. Понимал, что из снов не вытянуть человека, а если удастся, то это все равно лишь призрак, тень без души и тела. Понимал и ничего не мог с собой поделать. Его будто заклинивало в пограничье меж явью и небытием, где, даря обжигающий миг надежды, в полнеба сияли глаза-звезды Нарьяны. С трудом пробуждаясь, Хорсун долго лежал без сна. Только под утро погружался в тупое забытье, заслоняющее от тягостных мыслей спасительным щитом.

Бессонница измотала багалыка. Вчера ввечеру, придя из Двенадцатистолбовой, упал на лежанку и обморочно забылся до восхода. Очнулся резко, болезненно, точно от удара, и все же почувствовал себя отдохнувшим. В очаге гудело яркое пламя. Видимо, радетельная Модун навещала, побеспокоилась огонь развести. Хорсун подошел к окну и, увидев свое отражение в слюде, заметил блики, как-то чудно падающие на голову. Всмотрелся в отражение внимательнее и сообразил: нет никаких бликов, просто волосы поменяли цвет.

В юности волосы у Хорсуна были искристо-черными, потом стали густо-черными. Не случись беды, наверное, еще долго оставались бы такими, прежде чем сделаться пестрыми, как спина лисы-сиводушки. А они побелели сразу и почти совсем. Белый зимний цвет, видный подслеповатой одноглазой Ёлю, метит стариков. «Значит, скоро уйду по Кругу», – равнодушно подумал багалык и вяло удивился. Он не слыхал о людях, умирающих от старости в возрасте, только-только дошедшем до зрелого.

В хорошо натопленном доме было душно. Хорсун открыл дверь. Постоял на пороге и зачем-то решил, как бывало раньше, обмерить прыжками двор от юрты до изгороди. Отошел к очагу, оттолкнулся-разбежался и запрыгал с порога, по-заячьи сдвинув ноги, до конца чисто подметенного двора. Получилась двадцатка прыжков и еще шесть. Каждый примерно в три ручных размаха от кончиков пальцев левой руки до кончиков правой. «А в год женитьбы было на пять прыжков меньше, – усмехнулся Хорсун. – Но это не двор уменьшился – укоротилась длина моего скачка. Стало быть, и впрямь я постарел».

– Зачем ты прыгал? – вывернулась откуда-то сбоку любопытная Олджуна.

– Так, – буркнул Хорсун. – А ты что здесь носишься в одном платье? Беги домой, простудишься.

– Ты еще спал, а я орла в окно увидела, – пояснила девочка. – Он ворону от двора отгонял. Вот я и выскочила поближе глянуть.

– Иди в юрту, двери закрой. Выстудится дом, пока мы тут разговариваем, – велел Хорсун. И застыл, услышав неподалеку знакомое «Каг-р, кар-ра, кар-р!», – а следом гневный орлиный клекот.

Олджуна мотнула головой в сторону леса:

– Я же говорила. Почему они еще не улетели в Кытат?

– Не знаю. Может, подранки, крылья повредили.

Вспомнив зловещий вороний полет над собой по возвращении домой с охоты, Хорсун с больно екнувшим сердцем подумал: «Нет, не подранки. Ворона та самая. Снова ворожит несчастье. А орел… Да птицы ли это?»

Пока руки сами послушно наливали в чашки молоко, сами нарезали оставленное с вечера вареное мясо, голову одолевали тревожные мысли о странных птицах.

За столом Олджуна спросила, глядя в окно:

– А может орел заклевать человека?

– Не слышал такого. Но на оленят, говорят, порой нападает.

Девочка поежилась:

– Когда орел отогнал ворону, он кружил надо мной. Будто хотел заклевать. Теперь вон на изгороди сидит.

На ближнем прясле, наклонив ржаво-охристый затылок, действительно сидел крупный беркут. Багалык допил молоко, наблюдая за птицей. Орел скользнул по оконной пластине настороженным взором, словно догадываясь, что за ним следят. Мелко перебрал жердину крючьями когтей, взмахнул бело-бурыми с исподу крыльями и снялся с изгороди, взмывая ввысь.

– Видел родича? – поинтересовался вошедший Быгдай, присаживаясь на край правой лежанки. – Красавец! Здесь решил зазимовать. Знать, зима будет теплая… Однако, думаю, не просто так твой пернатый брат к тебе во двор прилетал.

– Свободная птица, где хочет, там и летает, – проворчал Хорсун.

– Орел ворону со двора выгнал, – сообщила Быгдаю Олджуна.

– Во-он оно как, – неопределенно протянул тот, заметно взволновавшись.

– Большой, я такого раньше не встречала. Орла зовут Эксэкю?

– Не называй его по имени, девочка. Он – господин-зверь рода багалыка.

В роду самого Быгдая священным предком был изюбр. Отрядный не убивал этого зверя, не ел его мяса. С большим почтением относился он и к чужим зверям-покровителям.

– Возьми, Хорсун, у Асчита добрую еду, справим благодарственный обряд.

– Пустое, – нахмурился багалык.

– Э-э, нет, – покачал головой Быгдай. – Родич плохое чует, злу приблизиться не дает.

– Все плохое, что могло случиться, уже случилось, – обронил Хорсун, но все же оделся и вышел вместе с отрядным старшиной.

Модун с Олджуной приготовили всего понемногу. В разных котлах сварили жирные кусочки звериного и скотского мяса, потомили в горшках тушки зайца и селезня шилохвоста. Холодными нарезали сочные кобыльи потроха. Асчит принес в туесках сливки, топленое масло и пахтанье с рассыпчатыми комочками масла-хаяка. Постарались, как уж могли: изгоняющего напасти орла люди издревле потчуют на славу.

Обряд начали в полдень. Хорсун разложил жертвенные яства в мисах на белой кобыльей шкуре в центре двора у коновязей. Чуть дальше за ними разместились зачинщики орлиного пиршества. Нельзя сидеть с почетным гостем впритык, но и в одиночестве оставлять нехорошо. Стали ждать, ни к чему покамест не притрагиваясь. Багалык сомневался, что беркут опять прилетит. Но он прилетел.

Не скрывая восторга, любовались мужчины парящей в вышине птицей. Широкие и длинные маховые перья орла серебрились на солнце, как боевые ножи. Конец ровно усеченного, украшенного темной каймой хвоста раскрылся, придерживая увесистое тело в воздушных струях. Покружив над двором, беркут зорко обозрел угощение сверху. Нацелился на самую большую мису с кусками сырого жеребячьего мяса, сложил крылья и со свистом ринулся вниз. Когда его горбатый клюв захватил первый изрядный шмат, Быгдай выглянул из-за коновязи и приступил к молитве:

– Сверкнув доставляющей вести звездой, с девятого яруса ты прилетел посланником громокипящих небес, орел, озирающий сверху миры! Не брезгуй радушием, царственный гость, с поклоном почтительным просим тебя: дары благодарные наши прими – рви мясо отборное клювом-кайлом, когтями отточенными раздирай слоистое сало кобыльих кишок, ешь-пей, угощайся, заоблачный страж!

Остальные безмолвно качнулись и, согласно обычаю, заколыхались в такт славословящей речи. Орел потчевался охотно, вперевалку переступая по шкуре от мисы к мисе. Круглым золотисто-черным оком искоса поглядывал на людей. Они придвинулись к столбам коновязей плотнее и тоже вкусили снеди.

– Сдается, явился ты к нам неспроста… Ужели подать собираешься знак о лихе неведомом, зверь-господин? Коль так, то запомни нас, верных друзей! Подкрасться не дай неизвестной беде, отвадь погребальные звоны лопат и черных аласов могильную тишь! Спаси от коварных заклятий и чар, от козней шаманских, магических стрел, от происков мстительных, тайного зла, а если враги неизбежны, то пусть приходят сражаться с открытым лицом!

Благосклонно прослушав песнь-молитву, птица завершила трапезу. Наклонила голову и чуть приподняла мохнатую лапу, чтобы почистить клюв изогнутым когтем. В этот миг Олджуна, прячась за столбом, протянула руку за кусочком говяжьего языка… И тут словно вода забурлила в огромном котле, переливаясь через край, – так громко и разъяренно беркут заклекотал-зашипел! Поднятая лапа распустилась четырехлепестковым кожистым цветком, и напруженные когти с быстротой молнии вонзились Олджуне в запястье!

На белую кобылью шкуру брызнула алая человечья кровь. Девочка пронзительно закричала. Вначале никто ничего не понял, а когда ахнули и вскочили, было поздно – орел раскинул могучие крылья и поволок Олджуну за собой.

– Отпусти ее! – завопил Хорсун, забросив первую попавшуюся посудину поверх головы своего птичьего покровителя. Тот на лету повернул шею вбок и вниз. Глянул на багалыка вроде бы со сдержанной родственной досадой…

Потом, вспоминая ужасное событие, Хорсун не мог взять в толк, каким образом несколько мгновений удлинились настолько, что в них вместилось время доброй четверти варки мяса.

Увлекаемая орлом, девочка медленно переставляла ноги, почти не касаясь земли. С ее руки, воздетой беспомощно кверху, неспешно отрывались круглые капли крови и, обвисая в воздухе, опускались на снег гроздьями рябиновых ягод. Хорсун заметил, что Олджуна легко могла вырваться, зацепленная лишь остриями когтей одной орлиной лапы. Но, обезумев от страха, покорно, обреченно влеклась вслед за жгучей болью. Простертые крылья птицы взмахивали трудно, будто стены чума кочевников, сорванного с берега бурей.

– От-пу-ус-ти-и-и-и! – вновь закричал багалык, пересекая двор в несколько плавных, неправдоподобно длинных прыжков. Крик его растянулся по ветру, поднятому крыльями, от коновязи до леса и гор, повторился устами скучливого эха…

Через миг время с бешеной скоростью втянулось в обычный бег. Сжалось с вихрем и посвистом, точно тетива после спуска стрелы. Олджуну с разбегу швырнуло об изгородь. Беркут вознесся вверх к верхушкам елей и дальше, к задевающим небо острым затылкам речных утесов.

– Ну-ну, прекрати рыдать, – поморщилась Модун, осматривая пораненное запястье перепуганной девочки. – Потерпи, кровь сейчас перестанет течь. Много ее вылилось, но рука не сильно пострадала, кости целы. Подернутся ранки струпиной, зарубцуются, и останутся на коже небольшие шрамы. Будут напоминать тебе об осторожности.

Быгдай, зачинщик обряда, сидел на шкуре с поникшей головой.

– Не переживай, – вздохнул Хорсун. – Никто же не знал, что так получится. Хищная птица… Мало показалось жертвенной еды, вздумала живую плоть потеребить. А тут как нарочно дитя подвернулось.

Из юрты послышался рев малыша Болота: спящего ребенка оставили одного.

– Пойдем, – Модун повела Олджуну к дому. – Промоем руку кипяченой водой, переоденешься, и я тебя уложу. Поспишь, и быстро забудется все страшное.

Увидев мать, Болот сразу умолк, вытер слезы. Как взрослый, причесал пальцами рыжие вихры. Спустился с лавки и заинтересовался окровавленной рукой девочки. Что-то соображая, замахал ладошками:

– Нож ка-ак па-ал! Ой-ой! Болно! Не пачь, не пачь!

– Ты-то сам только что на всю заставу плакал-кричал, человек-мужчина, – улыбнулась мать.

– Не пакал, – насупился малыш. – Болот не пачет. Болот болшой.

Бутуз выглядел как маленький ботур. Слезая с лавки, успел нахлобучить любимую шапку, сшитую из ровдуги в виде шлема. Теперь деловито пристегивал к поясу деревянный батас в затейливо вышитых ножнах.

– Вот и все, – сказала Модун девочке. – Ложись, держи руку на подушке. Вечером мы с Болотом опять вас проведаем. Помажем ранки на ночь кедровым маслом, смягчим кожицу, чтобы не тянула, подсохнув.

* * *

Баюкая ноющее запястье, Олджуна думала…

Как ей теперь гулять в лесу? Вдруг орел выследит и заклюет насмерть? Может, взять лук и убить орла? Убил же Хорсун старикашку Сордонга, и ничего с ним за это не сделали. А черный странник убил всех сытыганских мужчин, мать и Никсика. Странника и найти-то не пытались. Орла надо застрелить так, чтобы никто не видел. Чтобы люди подумали на кого-нибудь другого. Хотя бы на странника. Тогда не соберут схода, не станут судить за убийство священной птицы…

Олджуна судорожно вздохнула. Сход!.. Эти тетки-дуры собрались сослать ее в чужой аймак за северными хребтами. Извести бы по дороге гонцов, которых отправят туда весною. Незаметно догнать их по горным тропинкам и прикончить, стреляя сверху из-за камней. А потом разделаться с гадкими старухами Хозяйками… Вот было бы славно! Ишь чего захотели – лишить Олджуну Элен!

Девочка не выносила Хозяек с позапрошлого лета. Она любила играть глиняными человечками, которых лепила у озера Травянистого. Руки у нее сноровистые, куколки получались красивые. Олджуна приносила их домой и думать не думала ни о каких неприятностях, связанных с ними. А однажды бабушка увидела человечков, растоптала бедняжек ногами и страшно раскричалась. Ругала матушку Кэнгису за плохой присмотр за дочерью, ругала своевольную внучку. Потом объяснила, что идолами играть нельзя. В них, оказывается, может влезть злой дух и натворить много плохих дел.

Олджуна не без сожаления прекратила делать куколок и стала лепить горшки и мисы. Так ловко приноровилась, что они тоже стали выходить красивыми. Она даже обжигать их научилась. Приспособила для этого вкопанный в обрыве прохудившийся котел, стащенный у матери. Кэнгиса все никак не удосуживалась отнести его кузнецам на починку.

Обнаружив пропажу, мать после и горшки нашла. Немало подивилась дочкиному мастерству, соседкам похвасталась. Показала им звонкие, веселые изделия… Меньше надо было хвалиться! Кто-то Хозяйкам растрепал. Старухи, которых всякие подлизы называют почтенными, встретили однажды Кэнгису и что-то ей такое сказали. Мать запретила лепить горшки. Олджуна бы не послушалась, но мать отобрала-таки котел, сама не поленилась выкопать из обрыва. Бабушка молвила непонятное:

– Не хватало ей еще стать Хозяйкой, за всю Орто ответ держать!

Олджуна пристала с вопросами. Бабушка не ответила, отослала на улицу.

…Вниз по кисти поползла тягучая, загустевшая капля крови. Девочка слизнула ее, как делала обычно, когда чем-нибудь ранилась. К царапинам и порезам ей не привыкать. Куда пуще забота изжить страх перед орлом… Закрыла глаза, представляя, что стоит на холме и смотрит на долину.

Она любит Элен больше всего на свете. Любит ее прозрачные реки, ручьи и озера, полные рыбы и удивительных тайн, тайгу окрест, где обитают самые разные звери и птицы и растут все растения, какие только водятся в Великом лесу-тайге. Таких красивых гор, как здесь, нет нигде на Орто, об этом не раз говорили взрослые. Разве можно отнять у Олджуны Элен? Долина – ее истинная мать, и даже больше: она – мать и отец и далекие предки рода, чьи души превратились в деревья и камни. Долина – ее родной дом, ее единственный друг… Невозможно объяснить, что значит для нее долина! Наверное, это жизнь Олджуны. Без Элен она умрет.

Люди в долине злы и корыстны, а земля щедра и добра к тем, кто летает, прыгает, ходит и ползает по ней. Будь Олджуна великаншей, она бы выкинула отсюда несносных людишек. Обняла бы долину руками и закрыла от всяких несчастий. Уберегла бы от бурь, страха и боли, ведь земля чувствует боль душою и плотью, как любое живое, мыслящее существо.

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Встретить в лесу женщину, одну, в глухой чаще! Такая встреча невольно вызывает любопытство, будь эт...
В качестве военного корреспондента газеты «Красная звезда» К.М. Симонов объездил во время Великой От...
Вам давно хотелось научиться технично плавать? Блеснуть красивым кролем, брассом или баттерфляем? Эт...
Отчего в нашу эпоху возросло число психических заболеваний и нервных расстройств? Отчего массовые пс...
Манипуляция подчиняет и омертвляет душу, это антихристианская сила, прямое служение дьяволу. Не буде...
«Технический анализ фьючерсных рынков» – классика литературы для трейдеров. Книга переведена на один...