Ох уж эта Люся Булатова Татьяна
Домашние называли ее Люся. Коротко и нежно. Близкие друзья – вслед за домашними. Правда, иногда ее имя звучало несколько иронически: «Ох уж эта Люся!»
Пациенты и сотрудники звали ее уважительно «Людмила Сергеевна». В обращении коллег чувствовалась дистанция, а в словах мамочек – придыхание и пиетет.
Бывшие подруги и завистники (не только женского рода) между собой называли ее «Эта Петрова». Зло судачили и мелко вредили. Люся была выше этих дрязг и искренно недоумевала: «Кто мне поцарапал машину?»
Кстати, о машине. Как нарочно, приметного лимонного цвета и формы лопнувшего воздушного шарика. Появление авто у Люсиного подъезда вызвало нездоровое любопытство соседей и прежде любимых подруг. Не желая видеть благополучное состояние Люсиной жизни, они зафонтанировали версиями.
Первая – любовник. Не было никакого любовника. А те, кто метил на его место, сами мечтали о подарках, и самое большее, на что были способны, так это на мизерные вложения в аксессуары к автомобилю.
Версия вторая – ограбление. Конечно же, пациентов. По совместительству Люся вела частную практику. Обыватели думали, что стоимость ее визита на дом имеет либо золотой, либо долларовый эквивалент. И тоже были не правы: брала наша докторесса по-божески. Пациенты это ценили и поэтому передавали Петрову друг другу, как драгоценную эстафетную палочку. На нее была очередь: в день порой одиннадцать-двенадцать вызовов.
Поэтому единственная объективная версия – производственная необходимость. Подчинившись ей, Люся взяла крупный кредит, отчего количество посещений пациентов на дому резко возросло.
Враги с этим считаться не желали и сохраняли верность первым двум предположениям. Особенно воинственные, из числа бывших подруг, с нетерпением ждали появления желтой коробочки во дворе. И пока Люся обедала, они тайком расписывались на хрупких крылышках китайского чуда техники, признаваясь тем самым в собственной зависти к той, которую раньше жалели и частенько звали к себе в гости. Вызывающей жалость она нравилась им больше. Люся об этом не задумывалась и в очередной раз гадала, откуда взялись уродливые следы на крыльях ее автомобиля.
Вообще, гадать она любила. Поэтому, невзирая на материалистический взгляд на мир, порой обращалась к целителям и астрологам. Делала Люся это виртуозно: отметала всю лишнюю информацию, оставляя только то, что ложилось на сердце.
– Знаешь, – говорила она близкой подруге. – Я еще раз убедилась, что моя судьба – служить людям. Он (астролог) мне так и сказал: «Вы всегда будете принадлежать кому-то, поэтому пары для вас на этом свете нет и не предвидится».
– Это все? И какова цена этого предсказания?
– Просто поговорили.
– С таким же успехом вы могли поговорить и со мной. Я тоже знаю, и без обращения к звездам, что вы любите свое дело, а значит, себе не принадлежите, и поэтому ни один нормальный мужик терпеть вас не будет.
– Почему?
– Потому что терпеть будет некого – вы же все время в разъездах!
– Ты права, – соглашалась Людмила Сергеевна не без пафоса.
Иногда Люся взрывалась. Зрелище это было печальное: грустный ангел махал крыльями и оплакивал свою нелегкую жизнь:
– Слушай, они меня не ценят!
«Они» – это дети. Объективно под определение подходили две дочери, субъективно – гораздо большее количество человек: бывший муж, проживающий с Люсей на одной жилплощади, зять, то работающий, то неработающий, бывший любовник, теперь требующий спасения алкоголик, и его семья, а также внучка – несчастный ребенок, полный инвалид.
О дочерях говорить даже не приходится. Они отвыкли воспринимать мать как человека, женщину, но точно знали, что без поддержки не останутся: что-что, а деньги всегда при ней.
– Они что, глупые?! – вопрошала Люся. – Они что, не понимают? Если со мной что-нибудь случится, с чем они останутся? Я же не железная: у меня давление, я устаю…
– Конечно, глупые. Конечно, не понимают. Конечно, не ценят. Конечно, нужно перестать заниматься благотворительностью. Конечно, пора позаботиться о себе.
Услышав положительные ответы на волнующие вопросы, успокаивалась и резко переходила к другой части разговора. Причем тема его не всегда совпадала с предыдущей.
Правду сказать, Люся жаловалась крайне редко, по большей части все свои тревоги и беды носила в себе, тщательно упакованные в ячейку «повседневное». Это «повседневное» она отодвигала отработанным жестом, всю себя посвящая работе. Что-что, а работать Люся любила.
– Понимаешь, дело не в деньгах. Мне это нравится. Честно.
Подруга нисколько не сомневалась, потому что неоднократно оказывалась свидетелем ситуаций, когда работой можно было бы и пренебречь, но Люся этого не делала. Телефон отключала максимум на час. Только один час она могла безраздельно посвятить себя мужчине или подруге, если та поджидала в кафе. Все остальное время аппарат работал в режиме правительственной связи: Люся откликалась на любой вызов.
Телефон в жизни этой занятой женщины играл огромную роль. По нему она принимала заявки на вызовы, заочно консультировала, уточняла назначения, успокаивала, рекомендовала… При этом Люся вела активную переписку, не только деловую, но и личную. Ее эсэмэс-послания летели в разные концы города, заочно связывая неожиданно большое количество людей, ни разу друг друга не видевших. К тому же в Люсином телефоне находилось место для фотографий дорогих ее сердцу родственников (дочки – внучка) и картинкам отчетливо подросткового содержания: ангелы с крылышками, целующиеся в воде молодые люди, иллюстрированные анекдоты пикантного свойства, приколы и многое другое. Единственная слабость ее мобильного помощника заключалась в том, что он не всегда догадывался, какую фамилию из списка вывести на табло, чтобы ускорить контакт. Тогда Люся сердилась, нервно тыкала в кнопки и клялась купить второй телефон, чтобы окончательно разделить жизнь рабочую и личную.
Нервничать, конечно, было ни к чему. Все равно бы ничего не получилось. Еще и потому, что многие деловые контакты переходили в разряд окончательно и бесповоротно личных. Так случалось в ее жизни неоднократно, и так Люся обрела некоторых близких друзей.
В отличие от других врачей она не боялась вступать с пациентами в обыкновенные человеческие отношения, чем изрядно усложняла себе жизнь. Друзей сложно лечить: они задают вопросы, забывают про субординацию и начинают спорить. Одним словом, ведут себя недисциплинированно. Но Люся настолько ценила дружбу, что закрывала на это глаза и даже иногда покрикивала на особенно зарвавшихся, обещая отправить к узким специалистам. Обещание действовало на них, как холодный душ. Друзья пугались и с дрожью в голосе спрашивали: «Что, настолько все плохо, что нужен узкий специалист?» Люся в дебаты не вступала, холодно отрезая: «Решайте сами». Пациент-друг на том конце провода обмирал, но процесс не доходил до логического конца, потому что Люся расстраивалась от собственной жесткости и звонила сама. Начиналось кукушье-петушье чириканье. В итоге растроганная парочка клялась в вечной любви – и лечение возобновлялось.
Было среди друзей-пациентов несколько находившихся на особом положении. Всех не упомнить, но об одной следует сказать. Назовем эту особу младшей подругой. Сама Люся неоднократно говорила, что они с нею – из одного теста, несмотря на разницу в возрасте. Друг с другом подруги обсуждали вопросы самого разного свойства, в том числе интимного. Общение их было удивительно приятным и во всех отношениях выгодным: девочки поддерживали друг друга психологически, делились не только горем, но и радостью, не боялись признаваться в нелепых страхах и, как им казалось, в страшных грехах.
О детстве вспоминать Люся не любила. Всегда отводила взгляд и информацию выдавала скороговоркой: мама ушла, папина семья, боюсь пьяных, ненавижу одиночество…
Обычно, повествуя об истории своей жизни, Люся часть эпизодов утаивала, ссылаясь на то, что «рассказывать об этом не совсем прилично». Но потом все равно сообщала о них близкой подруге, правда, в форме запоздавшей эсэмэс. Так ей было удобнее – словно по секрету шепнула.
Родилась Петрова не в дворянской семье, это точно. Мама не просто ушла – исчезла в неизвестном направлении без следа. Кто была эта женщина по национальности, по профессии, по образу мыслей? Какая теперь разница! Главное, что все Люсины попытки отыскать ее закончились неудачей. Петрова объездила один за другим шахтерские города, часами простаивала около киосков Горсправки, зажимала влажными ладонями бумажки с адресами, на попутках добиралась до окраин донбасских полукриминальных поселков, даже на «кукурузнике» летала в какое-то богом забытое место. Все тщетно.
В официальной биографии Петровой вопрос о происхождении освещался со слов мамы Лены, которую девочка до семи лет считала родной. В этой истории были все составляющие рассказов о найденышах, так хорошо известные человечеству по мифам и «мыльным операм». Звонок в дверь. За ней – никого. А на коврике – кулек с сопящим младенцем и запиской, приколотой булавкой к байковому одеяльцу.
Мама Лена самопальный документ не сохранила, но общий смысл помнила: «Самой мне девочку не поднять. Отец (любвеобильный Серега Петров) сможет о ней лучше позаботиться. Никаких претензий к усыновителям иметь не буду».
Так звучала заученная официальная версия. Но, кроме нее, существовала несанкционированная детская память, полная нечетких воспоминаний и размытых образов.
Маленькая Люся – в песочнице. К ней направляется незнакомая женщина. В глазах ее – страх, в руках – шикарная по тем временам кукла, которую она протягивает Люсе. И вот кукла – у нее, и девочка даже не замечает, как незнакомка судорожно хватает и ощупывает теплые детские ручки, что-то пытается произнести дрожащими губами. Это замечает стоящая у окна Другая. Ее-то Люся и знает как настоящую маму. Ее-то крик она и слышит, ее-то руки и отталкивают фею, приносящую детям подарки, вырывают нарядное целлулоидное чудо и бросают в огромную лужу. «Мама, зачем? Не надо! Отдай!» – истошно кричит девочка. Захлебывается слезами. Тянется к кукле.
Люсино искореженное плачем лицо и голова куклы на одном уровне: земля – лужа. Грязная мутная вода с притопленной кукольной головой позади, а остальной мир расплывается. Позже девушка Петрова поймает себя на мысли о том, что в момент утраты почвы под ногами все вокруг мутнеет, расплывается и переворачивается вверх ногами. А еще позже детский врач Людмила Сергеевна отметит, что именно от начала этой истории образовалась ее тесная «дружба» с очками, без которых образ ее немыслим в принципе. И правда, когда Петрова их снимала, все вокруг смущались. Им казалось, она плачет.
И уж тогда девочка действительно плакала самозабвенно. Выла, хрипела, кашляла. Она ничего не слышала – словно разом оглохла и ослепла. Поэтому поняла, что произошло, гораздо позже. Многое бы Люся отдала за то, чтобы восстановить в памяти образ женщины с испуганными глазами, вздрагивающей от криков мамы Лены: «Тварь! Тварь! Ты же обещала! Ты обещала!»
По законам жанра у Люси должна была приключиться истерика или начаться заикание, на худой конец – подняться температура. Ничего подобного не произошло. Росла она, практически не болея, как-то незаметно и бесхлопотно. Может быть, поэтому родственники по отцовской линии с такой готовностью брали девочку к себе погостить. Люся не требовала внимания, не озорничала, не плакала, не просила подарков. Девочка была и не была одновременно. Ростом не больше стола, в спустившихся колготках и задранном платье, в очках, она молчаливо стояла, прижав к себе куклу. Игрушка часто была раздетой, часто перевернутой вниз головой, часто неполной – без руки или ноги. Создавалось ощущение, что Люсе просто было важно примыкать хоть к кому-то. И даже когда тетя или дядя притягивали к себе девочку, она не выпускала из рук этот целлулоидный поплавок, удерживающий ее на поверхности жизни.
Гостить у отцовских родственников Люсе нравилось – там было тихо и, как ей казалось, богато. Но вспоминалось только одно: свисающая бахрома скатерти, сквозь которую виднелись разрезанные на тонкие вертикальные полоски куски обоев, ножки серванта, круглые теткины колени и темнота коридора.
С темнотой у Петровой сложились особые отношения. Темнота поглотила ее раннее дотрехлетнее детство. Оно так и осталось лежать в холодной кровати, дрожать и поскуливать. Из-под двери – полоска света, приглушенные голоса, иногда даже хихиканье. Детство зовет, чтобы кто-то был рядом, чтобы не так страшно и одиноко. Детство никто не слышит. Ночь. За окном – луна. Ветви дерева качаются – по потолку причудливые тени.
– Никогда не хотела бы иметь квартиру на первых трех этажах.
– Это почему это?
– За окнами – деревья.
– Ну и что деревья?
– Не люблю.
«Не люблю» – это не о чем. Это отговорка, уловка. Как объяснить подруге, что деревья за ночным окном – это ужас, переживаемый в одиночестве. Нет, это само одиночество, протягивающее к тебе узловатые пальцы-крючки. Взрослая Люся панически боялась незашторенных окон и твердо верила, что «нельзя оставлять детей одних в темной комнате, пока не уснули». И правда, со своими сидела до того самого момента, пока не услышит мерное сопение спящего существа.
Если родственники отца Люсю жаловали (потому что Серегина, родная), то о родственниках мамы Лены такого сказать было нельзя (Петровская, чужая). За нарядным столом обносили девочку лучшим куском, хлопали по ручке, чтобы не тянулась к вкусному («и так своим не хватает»), с легкостью отталкивали и зло осматривали. Сама Лена падчерицу защищала: у них была общая фамилия Петровы, общий быт и общий интерес к мужчине. Обе женщины его боялись. Что бросит. И что убьет.
Серега Петров обладал сильной половой конституцией, мощным инстинктом размножения, необузданным темпераментом, алкоголизмом и всеми замашками разбойника с большой дороги. Нет, старший Петров не был уголовником. Он был шахтером, выдвиженцем, прошедшим путь от рабочего в забое до начальника смены, а потом и участка. Последняя должность одарила его собственной квартирой, переездом в крупный шахтерский центр и огромными, как казалось его товарищам, деньжищами. Чего греха таить? Деньги, действительно, были немалые. Но какие-то несчастливые это были деньги, для многочисленных Серегиных семейств – горькие и безрадостные.
Не был Серега Петров и обыкновенным ловцом женских сердец, этаким донбасским Казановой. Все его отношения с женщинами строились всерьез и надолго и основывались на мощнейшей идейной мотивации: «Должна от меня родить». И ведь рожали. Потом Серега уходил к другой. Как правило, доживающей последние дни в браке или разведенной. Вили гнездо, в нем, кстати, находилось место и для птенцов прежних пометов. Петров брал детей на содержание, кормил досыта, но и гонял беспощадно. Между приемами пищи и разборками с прежними возлюбленными творилась любовь с новой избранницей. В результате обозначалась беременность, и мечтающий об очередном отцовстве Серега какое-то время считал себя совершенно счастливым. Счастье длилось недолго, с момента рождения ребенка года три, максимум пять. А потом Петров начинал скучать, впадал в очередной брачный период и под девизом «Она должна от меня родить» начинал вить новое гнездо.
Хоть у Лены и было трое детей от первого брака, родить от Петрова она не сумела. Утрату интереса к себе ощущала остро, подозревала измены, но к Люсе относилась по-прежнему ровно и даже теплее, чем обычно. «Эта девочка – ключ к переменчивому сердцу Сереги», – думала она. Ошибалась. Пробовала шантаж: мол, расскажу всю правду ребенку о том, что не мать ей, что настоящая ее бросила. Тоже просчиталась. Петров выслушал жену и отмахнулся, как от назойливой мухи: «Рассказывай». И ведь рассказала. Накануне суда.
Люся стояла перед Леной навытяжку. Все в тех же пузырчатых на коленках колготках, все в тех же уродливых очках, все с той же прижатой вниз башкой целлулоидной куклой.
– Выбирай, с кем останешься?
– С вами, – девочка автоматически перешла на «вы». – Вы же моя мама.
Лена ликовала: «Вернется! К дочери вернется!» Снова просчиталась. Петров не просто не вернулся, даже не оглянулся, так как был озабочен постройкой очередного гнезда, но Люсю не простил, поминая ее всякий раз как предательницу.
У девочки же имелся свой расчет: жизнь без отца – это жизнь в безопасности. Если кем-то и был Серега Петров, то в первую очередь алкоголиком. Буйным, азартным, страшным и опасным до безумия. Единственное, перед чем пасовал невменяемый начальник участка, так это перед спящими детьми. При виде их с ним начинало твориться что-то неладное: Петров словно зависал в воздухе, разворачивался около детской кроватки на сто восемьдесят градусов и старательно балансировал, размахивая руками, по дороге к двери. Однако стоило ее прикрыть, как он оживал, встряхивал головой, как норовистый конь, и зычно кричал в сторону кухни: «Сссуука!»
Дети знали эту отцовскую особенность и пользовались ею всякий раз, как только это было возможно. Для этого необходимо было помнить наизусть даты получки и каждого советского и православного праздника. А еще никогда и ни при каких обстоятельствах не покидать наблюдательный пункт, куда поступали данные о реальном состоянии Сереги Петрова. Для этого использовалось кухонное окно, выходящее на парк, из которого по направлению к дому выныривало все мужское население двора.
Мама Лена, Люся и остальные дети пристально вглядывались в походку Петрова, отмечая каждый нюанс. Только так можно было составить точное представление и выбрать нужную тактику.
Если Серегу просто штормило, а траектория движений не напоминала ломаную, использовался план «А». Дети – в кроватях, мать – на кухне. Но если Петрова бросало из стороны в сторону, а руки его периодически сжимались в кулаки, в действие вступал план «Б», завершавшийся «полнейшей капитуляцией перед лицом врага». Семья организованно покидала квартиру, рассредоточиваясь по подъезду: кто – к соседям, кто – на чердак и по нему в соседний подъезд, кто – под лестницу. Могло не повезти только в одном случае. Нет, в двух. Петров либо проскальзывал незамеченным (такое тоже бывало), либо у соседей случались свои святки (примерно с той же периодичностью, что и в семье начальника участка). Тогда наступало время «Ч», для которого существовала своя методическая разработка. В соответствии с ней на первое место выдвигались такие навыки, как сноровка, реакция и быстрота движений. Участникам операции приходилось рассчитывать только на себя либо на судьбу: если уж пришибет, то не до смерти и не всех.
Разве не понятен теперь Люсин выбор? Жизнь без отца рисовалась ей удивительно спокойной, безопасной и приятной. Откуда было знать глупой девочке, что родители – это навсегда? Серега Петров сжимал кулак, встряхивал головой и рычал сквозь зубы: «Я своих детей не бросаю. И Людку не брошу, хоть она меня и продала». Сколько раз маленькая Петрова мечтала об обратном: чтобы бросил, чтобы забыл, чтобы исчез. Куда там! Нависал над нею скалой, источающей запах перегара, и шипел в маленькое ушко: «Ты мне всю жизнь сломала. Связала по рукам и ногам. Продала меня за здорово живешь. Змея подколодная…»
Люся сжималась. Втягивала голову в плечи. Задерживала дыхание и замирала. Она готова была умереть. Здесь, сразу, на месте. Лишь бы не слышать этот громовой шепот и не видеть огнедышащее чудовище. Но Богу так не было угодно. Петров встряхивал дочь за плечи, подпускал матерку и, тяжело ступая, выходил из комнаты. Девочка еще долго сидела на раскаленном стуле, уставившись в одну точку. И только в очередной раз сползавшие с носа очки возвращали ее к жизни. Люся их поправляла и начинала дышать.
Стоит ли говорить, что она не любила находиться у бабушки, матери Петрова? Но иногда это бывало полезно. В бабушкиной квартире Люся узнавала новости не только о жизни шахтерского городка, но и о личной жизни начальника участка. Разведясь с Леной, Петров свил гнездо с пылкой блондинкой – матерью шестнадцатилетней девицы. Падчерица приняла отчима с распростертыми объятиями: страстно и с удовольствием. Серега не сопротивлялся – в его жизни еще не было ситуации, когда работа над продолжением рода длилась почти круглые сутки. Сожительница и ее дочь трудились по сменам, правда, до определенного момента: пока утомленные чужой страстью соседи не раскрыли глаза ни о чем не подозревавшей женщине. Возмущению обманутой жены не было предела. Запахло уголовным делом, и Серега приуныл. Он-то прекрасно понимал, что может быть привлечен по статье за растление малолетних, и неважно, что несовершеннолетняя Лолита к моменту встречи с ним бесповоротно утратила девственность. Что ж, за счастье нужно платить.
Петров приходил к матери трезвым. Плотно закрывал дверь в комнату («чтоб Людка не слыхала») и шепотом рассказывал родительнице о ходе переговоров с негодующей блондинкой. Та жаждала мести, а Серега – свободы. Казалось, конца истории не будет. Счастливого, разумеется, конца. Но в один прекрасный день Люся, вернувшаяся из школы, застала картину, от которой ее перекосило: на пятиметровой кухне всхлипывала, причитая, бабка и утирала засаленными концами платка мутные слезы в уголках глаз. «Слава богу! Слава богу, Сереженька». А Сереженька сжимал в шахтерском кулаке стакан и кивал, словно конь перед стойлом: «Да уж, мать. Пронесло».
Не веря в удачу, Петров заторопился покинуть вверенный ему участок. А может, инстинкт погнал его в дорогу или начался очередной брачный период в жизни шахтерского парня? Люся этого не знала, но искренне радовалась отъезду родителя, старательно скрывая от бабушки истинные чувства. Теперь у нее начнется новая жизнь. (А Петров вскоре совьет очередное гнездо с женщиной по имени Римма, и та родит ему четырех сыновей далеко-далеко от злополучного городка.)
Девочка Люся запомнит только еще одну встречу с отцом-бродягой. Встречу, которая могла стать последней в ее жизни, совсем последней.
Мама Лена играла свадьбу – женился один из ее сыновей. Какой черт принес в неурочный час Серегу Петрова, уже никто и не вспомнит. В числе приглашенных его, конечно, не было. В ненавистное место Серегу привело явно не желание поучаствовать в торжественном событии. Хмельной, лохматый, он сидел на шатающемся табурете в материнской кухне и слушал городские новости.
– Женится, значит? – лениво переспрашивал он, наблюдая за сборами дочери. Та оглаживала на себе белое платье с дешевым лакированным поясом и топала в пол каблучками. – А ты, Людка, куда? – так же спокойно Серега обратился к прихорашивающейся у зеркала девушке. – На свадьбу? – переспросил, не дожидаясь ответа. – Не хер тебе там делать! Сиди дома.
Бабка вступилась:
– Да ты что это, Сереженька? Чай брат, не чужой человек. Пусть сходит.
– Сказал – сиди дома.
Глаза Петрова остекленели, лицо знакомо перекосило, а из сжатого кулака, казалось, вытечет сейчас то, что несколько секунд назад еще именовалось стаканом.
Люся шмыгнула в комнату, накинула крючок и заметалась. Платье, туфли, прическа… Бросившись к подоконнику, она толкнула раму и спрыгнула, не побоявшись полутора метров!
И как же хороша была свадьба! Веселая, праздничная! Музыка дразнила, звала в пляс, кружила в танце, не отпускала ни на минуту. Петрова была счастлива: в девчоночьей стайке она почти героиня, потому что это ее брат женится. И Люся забыла о печалях и смело отдалась радости, пока ее не ожег прокатившийся по гостям шепот:
– Слыхали? Серега Петров приехал.
– Серега?
– То-то и оно, что Серега.
– Ну, теперь жди беды. Явится.
Люся дожидаться отца не стала: выпорхнула в ночь, рванула к дому, подтянулась на руках и влезла в окно. Нет, чтобы к двери подойти, пальчиком крючок потрогать! Глядишь, и поняла бы, что тайна ее открыта. Но счастье слепо, а девичье – особенно.
Люся, не раздеваясь, юркнула под одеяло и замерла. Ждать долго не пришлось. Командор Петров тяжело двигался по коридору. Фазу его опьянения описать просто невозможно. Проще сказать, что Серега Петров был мертвецки пьян, но почему-то находился при этом в вертикальном положении и даже осознавал маршрут и его конечную цель.
Толкнул дверь, удержался в проеме и двинулся к «спящей» дочери. Да, прошло то время, когда при виде спящего потомства Петров размякал и ронял слезу. Нависнув над кроватью, шахтер секунду подумал, а потом резким движением сдернул одеяло. Вид нарядного платья привел Серегу в ярость: железными пальцами он хватал столь дорогие Люсиному сердцу оборки и что есть силы драл их, приговаривая: «Спишь, сука?! Спишь? Я кому сказал – сиди дома. Я сказал – сиди…»
Люся вскочила, попыталась собрать на груди лоскуты и, уворачиваясь от отцовских затрещин, понеслась в ванную. Запершись изнутри, заметалась взглядом по стенам: где гвоздь? Где гвоздь? И бельевая веревка уже в руках и терять больше нечего! Ну где-е-е этот гвоздь?
Дверь содрогалась от тяжелых ударов, а Люся сидела на краю ванной и тихо скулила: «Где-е-е гвоздь?» В висках стучало, уши словно заложило ватой, сквозь которую вопли («Людка, сука, открой! Отцу открой!») не попадали внутрь. Очнулась девочка через какое-то время от бабкиных причитаний за дверью: «Открой, Людочка, открой. Спит отец. Открой, Людочка». Петрова встала, откинула шпингалет, перешагнула через страшно храпевшего Серегу и на подкашивающихся ногах двинулась в свою комнату. Бабка – за ней. Не успела: Люся хлопнула дверью.
Больше у бабушки она не была, отца не видела и до своего отъезда из города жила у мамы Лены.
Именно там Петрова стала приглядываться к себе и строить планы на будущее. Она точно знала, что навсегда уедет из города, а потому резко пересмотрела отношение к школе.
Став матерью, Люся почти ничего не могла рассказать своим девочкам о школьных годах. Вместо изображения начальной школы память подсовывала слайды, изображавшие луга, поросшие одуванчиками, – бескрайние и пушистые. Подумать только, за любовь к природе Петрова расплатилась абсолютно здоровыми гландами! Дело в том, что Люся, которой легко давалась любая наука, отчаянно прогуливала школу. Причем с класса первого, не позже. Смышленая девочка выработала собственное расписание занятий. Календарно оно было рассчитано на вторую половину октября, тоскливую донбасскую зиму и раннюю весну до середины апреля. Все остальное время Петрова школу не посещала, с легкостью добывая справки от участкового педиатра. С жалобами на воспаленное горло прогульщица явно переборщила и загремела под нож. Вот тогда, после удаления миндалин, Петрова и узнала, что это такое, больное горло. Почему же школьные учителя не заподозрили Люсю в хронической симуляции? По нескольким причинам.
В школе Петрова демонстрировала полную адекватность: считала, писала, решала уравнения, излагала параграфы, строила английские фразы, строчила простыни на уроках труда и при этом никогда не нарушала дисциплину. Для шахтерского городка это была большая редкость: младшее поколение добытчиков угля являло собой стихийную вольницу, тоскующую по тяжелой длани Пугачева и Разина. Школьные педагоги харизмой знаменитых разбойников не обладали, поэтому периодически слышали у себя за спиной довольно громкое: «До пошшел (пошш-ла) ты…» Угрозы на подрастающее поколение абсолютно не действовали: исключения из храма науки они не боялись, а требование привести родителей в школу спокойно пропускали мимо ушей. Матери – некогда, а отец – в забое: дает стране уголь. На дом же учителя ходили с неохотой и опаской: угостить могли не только «чем богаты». Опять же, дни получки, советских и досоветских праздников омрачать было неприлично: рабочий класс – он тоже Человек!
Еще одна причина, по которой Люсю не трогали, – ее привилегированное положение. Серега Петров как начальник участка подходил под определение «уважаемые люди нашего города», а в семьях «уважаемых людей нашего города» не могло быть безответственности, злоупотреблений и дисциплинарных нарушений. Так сказать, партийно-профсоюзная этика была не чужда и преподавательским кадрам.
И наконец, классная руководительница Петровой прекрасно понимала, что ее визит в семью «уважаемого человека нашего города», начальника участка, смотрящего за тем, чтобы кузница угля работала бесперебойно во славу родины, закончится жесточайшим рукоприкладством. От него девочку не спасет ни вмешательство мамы Лены, ни беготня по соседям. Разве она сама не прятала зареванную, в запотевших очках Люсю у себя дома, пользуясь учительским, правда относительным, но суверенитетом? Поэтому и молчала, вкладывая в журнал медицинские справки по отсутствующему заболеванию.
В общем, Петрова наслаждалась покоем, бродя по лугам, покрытым первоцветами. Часами она могла наблюдать за кипевшей вокруг суетливой жизнью насекомых и не бояться одиночества. Люся замирала в пространстве, забывала поправлять сползавшие на нос очки и слушала, слушала. Окликни ее в тот момент, не повернула бы головы – звуки человеческого мира не доходили до ее ушей. И сама девочка была настроена на другую волну. Уставившись в одну точку, Петрова теряла четкость, резкость видения окружающего мира – все расплывалось цветными пятнами, и душа отлетала ввысь. Устав от счастья, Люся возвращалась на землю и, не забывая посетить детскую поликлинику, двигалась к дому.
Там ее ожидали не только сводные родственники, но и многочисленные соседи.
– Люся, посидишь? Я на часок-другой.
– Люся, накорми его…
– Люсь, вечером побудешь?
Люсь, Люсь, Люсь, Люсь… Люся не отказывала никому. Сидела с больным соседским мальчиком, кормила живших с ней на одной лестничной клетке близнецов, гуляла с толстыми карапузами и вечеряла с грудными младенцами. На вопрос «зачем» отвечала бесхитростно:
– Я была им нужна. Они меня любили.
«Какого черта?! – хотелось крикнуть младшей подруге. – Они тобою пользовались!»
– Да, родители пользовались, но дети-то любили.
Наверное. Просто Люся нашла точку примыкания к миру себе подобных. И подобные ценили бесплатную няньку не только за ее готовность прийти на помощь, но и за умение держать язык за зубами. Последнее качество дорогого стоило. Каких только сумасшедших тайн невольно не касались Люсины ручки! Какие только формы человеческой низости не отражались в выпуклых стеклах ее очков! Отражались и отлетали прочь.
Вокруг Петровой разыгрывались семейные драмы: муж спал с соседкой, жена – с ее сыном, девочки теряли невинность, даже не успев дождаться прихода первых месячных, мальчики спивались в дворовой беседке. Измены, предательства, зависть, приходы участкового, вызов реанимации к вынутому из петли, отравившемуся денатуратом, драки, порой и убийства. В сопровождающих документах указывали: «На бытовой почве». Вот такое житейское море плескалось у края маленького островка, на котором, окруженная толстыми карапузами, стояла Люся Петрова, уже фактически в белом халате, с которого скатывались мутные капли.
Выбор профессии оказался легким делом. Сфера приложения – дети. Направление – педагогика или медицина. Город – любой. Точнее тот, на билет до которого хватит денег.
Петрова схватилась за голову, поставила крест на лугах, полях и реках нелюбимого шахтерского края, засела за книжки и феерически окончила ненавистную школу.
Опомнилась в очереди за железнодорожными билетами и, тщательно изучив с подругой расписание проходящих поездов, висевшее над головой, решила: «Пусть будет Одесса».
Кстати, выбор пал на Одессу не только благодаря Люсиной интуиции, но и по вполне объективным причинам: денег девочкам хватило только до нее.
Поезд, на котором две беглянки прорывались в новую жизнь, тянулся на удивление медленно. За окнами плавно проплывали деревеньки, поля, бесконечные перроны. Над землей поднимались пыльные волны. Пыль проникала всюду: в открытые окна вагона, в жующие рты, в слезящиеся от жаркого солнца глаза.
Народ скучал, обливался потом и раздражался. Тело прилипало к дерматиновому покрытию полок, издавая предательский звук: «Брли-ли-ппп». По вагону струился запах хлорки, которой веселые проводницы щедро посыпали места общего пользования. К стойкому сангигиеническому аромату примешивался запах дешевого табака и немытого тела.
Впрочем, Люсе это было все равно. Запахи она не чувствовала давно. Шахтерские поселки и города – территория, заселенная аллергиками. И нос Петровой, на котором восседали периодически соскальзывающие очки, нашел свой способ борьбы с глобальным бедствием, неожиданно наступающим ринитом – отказался воспринимать все запахи, способные вызвать извержение аллергического гейзера. Из всех внешних раздражителей Люсе досаждала только пыль. От нее началось слезотечение, поэтому Петрова время от времени снимала очки и краешком клетчатого платочка протирала уголки глаз. Завидев в конце вагона согнувшуюся в пояснице проводницу, Люся просто смыкала веки и подсматривала за процессом. Последний представлял для нее реальную опасность. Махрящейся на конце толстой палкой, в далеком прошлом соломенным веником, проводница тыкала в жестяное ведро, полное грязной воды, а потом щедро кропила пол вагона, добиваясь невиданной в это жаркое время свежести. Свежесть не наступала, зато пыль уплотнялась и скатывалась на полу микроскопическими комочками.
Подруга Валя – полная дебелая девушка – периодически постанывала и, подобно изнемогающему на плите чайнику, со свистом выдувала из себя пар. Тощая Петрова смотрела на нее с сочувствием, но молча: ни о чем другом, кроме проклятой духоты, Валентина говорить не могла. Она то ложилась на влажную постель, то поднималась, то обмахивалась свернутой веером газетой, то обтирала себя серым вафельным полотенцем.
– Ва-а-аль, шею натрешь.
– Уже натерла, – пожаловалась подруга.
– Ну не три тогда, – дала ценный совет Петрова.
– Не могу, обливаюсь…
– Прекрати пить воду, – не унималась Люся.
– Жа-а-ар-ко, – стонала полная девушка.
– Мне тоже жарко. Всем, Валя, жарко.
Та ничего не ответила, посмотрела на Петрову и повалилась на полку. Первой на ее падение отреагировала проводница, остановившаяся в проходе со своим кропилом:
– Ну вот, завалилась, – как-то весело и с любопытством сказала она.
– Что? – Петрова открыла глаза.
– Подруга твоя завалилась, – уже сурово повторила проводница. – Давай, делай что-нибудь.
– А что делать? – растерянно переспросила Люся.
– Откуда я знаю? Я не доктор.
– Я тоже не доктор. Пока не доктор.
– Водой сбрызни.
Петрова недоуменно посмотрела на советчицу:
– Холодной?
– Ну, сбрызни холодной, – ответила теряющая интерес проводница.
Люся бросилась со стаканом к окошечку с питьевой водой. Напрасно. Воды в никелированном кранике не было ни капли.
– В туалете налей, – советовало уже все население вагона, столпившееся у купе Петровой.
Суровая проводница держала оборону.
– Отойдите, – давила она грудью любопытных. – Кому сказала? И так духота страшная, дышать нечем.
Пассажиры не унимались: изощрялись в рекомендациях, а те, что постарше, рассуждали о слабости молодого поколения и искренно недоумевали, кто же будет родину защищать.
Холодной воды не нашлось и в умывальнике. В запасе у Петровой оставался только титан с кипятком. И Люся не растерялась – нацедила полстакана и начала пробираться с ним сквозь галдящую толпу.
– Ты чо несешь? – грозно приветствовала проводница Петрову.
– Холодной не было, – оправдывалась Люся, – только кипяток. (Для подтверждения стакан был задвинут проводнице практически под нос.)
– Сдурела, что ли, девка? Ты ж ее обваришь!
– Пусть остынет, – не сдавалась Петрова.
– Пока он стынет, твоя подруга остынет, – неожиданно изрекла каламбур проводница.
– Да вы что?! – задрожала будущая абитуриентка.
– Да ничто! – победоносно ответила тетка и, прищурившись, посмотрела на стоявшее между ног ведро с грязной водой.
Петрова перехватила взгляд и возмутилась:
– Она же грязная, вы ею пол мыли!
– Зато прохладная, – развеселилась проводница.
Люся еле сдерживала рыдания.
– Может, в вагоне есть врач? – с надеждой она обратилась к пассажирам.
– Ну, я врач, – выступил вперед усатый дядька.
– Вы?
– Я. Ветеринар я.
Петрова засомневалась, но справилась и виду не показала:
– Тогда окажите девушке помощь!
– Какой девушке? – протрубил, захватывая губами усы, Айболит.
– Вот этой девушке, – мрачно проговорила Люся и ткнула пальцем в сторону лежащей на полке Валентины.
– Как вы себя чувствуете, девушка? – начал допрос усатый ветеринар.
Петрова обомлела и, не веря собственным ушам, обернулась: Валя смотрела на склонившегося над ней мужика и почти беззвучно шевелила губами.
– Как вы себя чувствуете, девушка?
– Хорошо.
– Хорошо?
– Хорошо.
Айболит пощупал пульс и со знанием дела констатировал:
– Нитевидный.
– Нитевидный? – тревожно переспросила Петрова.
– Счас еще пощупаю, – пообещал спасатель и приступил к делу.
Сначала, по его представлениям, пульс обозначился на внешней стороне роскошного бедра, потом под круглой коленкой, наконец, около полной щиколотки. Валентина с изумлением смотрела на ветеринара. Люся – на ветеринаровы руки. И только повидавшая всякое проводница уверенно вмешалась в процесс осмотра:
– Эй, мужик! Девка – не лошадь. Руки-то не распускай!
– В общем, жить будет, – весело произнес застигнутый на месте преступления Айболит и вытер руки о штаны.
Мужики, переглянувшись, зареготали, а женщины укоризненно зашипели.
– А ну разойдись! – скомандовала проводница и замахнулась на зевак бывшим веником. – Пол домыть надо – скоро станция.
Перегнулась в пояснице и двинулась к началу вагона.
Поезд медленно подъезжал к станции со звучным названием «Свистелько».
Петрова перенервничала. На какое-то время силы ее, похоже, оставили. Зато Валентина оживала на глазах: она уже не просто сидела, опершись на подушку, но и с интересом вглядывалась в станционный антураж и вслушивалась в голоса привокзальных торговок.
– Картошечка! Картошечка горяченькая! Картошечка с укропчиком! Пиво! Лимонад! Лимонад! Пиво! Рыбка сушеная! Рыбка вяленая!
– Люсь, я есть хочу.
Петрова, прикрыв глаза, отмахнулась:
– Никуда не пойду.
– Люсь, есть хочется.
– Валь, ну я не знаю, тебе, наверное, нельзя.
На самом деле Петровой было лень двигаться, и она искала удобный повод для отказа.
– Люсь, ты же не доктор.
– Не доктор, – в который раз согласилась Петрова.
– Тогда откуда ты знаешь, что нельзя?
– Откуда-то знаю. Может, на НВП рассказывали.
– На НВП тебе про зарин, зоман и ви-газы рассказывали, – стала кипятиться Валя, понимая, что поезд на станции Свистелько не будет стоять бесконечно.
Голод будил беспокойство. Беспокойство – отчаяние. Валентина представила перспективы дальнейшего пути в город счастья по железной дороге и со злобой спросила:
– То есть не пойдешь?
Петрова тоже умела быть твердой:
– Не пойду.
По тону напарницы воскресшая из обморока Валя поняла: еды не будет. И с этого момента решила рассчитывать только на себя. Продумывая план мести равнодушной Люське, рассеянно следила за движущимися за окнами вагона пассажирами, прикидывая, кого позвать на помощь.
– Валя, успокойся уже.
– Люся, не могу: есть хочется.
– Кому это есть хочется? – В проходе остановился Валин спаситель.
– Ой, это вы? – обмерла от неожиданности Валентина. – Мне хочется.
Ветеринар плотоядно пожирал глазами недавнюю пациентку.
– Ничего ей не хочется, – запротестовала Петрова.
– Как это не хочется?! – возопила пышнотелая Валечка, поверившая, что спасение – вот оно, рядом, только руку протяни.
Люся стойко держала оборону:
– Проходите, проходите, мужчина.
– Па-ра-ха-ди, слу-у-шай, – зарокотали в проходе. – Па-ра-ха-ди, да-а?
Усатого Айболита вежливо сдвигали в сторону два лица кавказской национальности.
– Дэ-э-вачки! – ласково в растяжку пропела кепка. – Ди-ся-а-атое мэсто здэс?
Вторая кепка уточнила:
– И дэ-вэ-на-адцатое?