Ох уж эта Люся Булатова Татьяна
Вопрос телеграммой был переадресован перспективным инженерам-строителям, владельцам новой двухкомнатной квартиры и трехмесячной дочери Маши. Ответ пришел незамедлительно и был кратким: «Через год».
Когда ответную телеграмму составляла только мать Павлика, в ней были и другие слова: «сыночек», «наберись терпения», «пусть Машенька подрастет», «ищем хорошую школу», «папа ждет новую должность»… Отец счел предложенный текст слишком подробным и подредактировал его, придав форму, более соответствующую требованиям Министерства почтовых сообщений.
Бабушка в руки Павлику телеграмму не дала, а только лишь зачитала, добавив несуществующее «Целуем. Мама и папа». В глазах внука стояли слезы, все вокруг расплылось и задрожало.
– Павлуша, – заискивающе спросила бабушка. – Разве нам плохо вместе?
– Все хорошо, – выдавил сирота при живых родителях и попросил разрешения удалиться.
В течение часа владелица шляпной коллекции стояла под дверью в комнату мальчика, прижав руки к груди и настороженно прислушиваясь к происходившему в закрытом от ее внимательного взгляда пространстве. За час она не услышала ни единого звука. К ужину мальчик вышел опрятно одетым, с воспаленными круглыми глазами и попросил свозить его в райцентр, проверить зрение.
– Тебя что-то беспокоит, Павлуша? Ты стал хуже видеть?
– Меня ничего не беспокоит, бабушка. Просто это принципиально.
Районный окулист ничего о пережитых стрессах ребенка не знал, но рецепт выписал, успокоив мальчика тем, что очки придадут ему солидности и основательности. Полку очкариков прибыло.
Много позже Люся с Павликом признаются друг другу, что не помнят себя без очков, – во всяком случае, все сохранившиеся детские фотографии убеждали их именно в этом.
Через год после злополучной телеграммы бабушка с внуком покинули станицу и переехали к месту жительства окончательно состоявшихся родителей. Семья воссоединилась; Павлику было отпущено ровно пять лет, чтобы научиться в ней жить. Все это время он смотрел сквозь стекла очков на быт семейства и, пытаясь забыть обиду предыдущих лет, учился быть вторым мужчиной в доме. За успешность процесса ручаться не приходится, но кое-что Павлик, безусловно, усвоил.
Так, стало понятно, что настоящий отец семейства – это тот, кого встречают разогретыми ароматными щами, окруженными сияющими приборами, в которых отражается праздничный свет люстры. Рядом – накрытая накрахмаленной салфеткой тарелка с хлебом и вынутая пятнадцать минут назад из почтового ящика газета, еще пахнущая типографской краской. Отсутствие хотя бы одного компонента в натюрморте могло привести к непоправимым последствиям: глава семьи суровел лицом, поворачивался спиной к столу и молча удалялся, всем своим видом демонстрируя неудовольствие, помноженное на искреннее недоумение.
Еще настоящим мужчиной, по мнению Павлика, был тот, словарь которого наполовину состоял из выражений «сказал – сделал», «я сказал», «это решать буду я», «что, значит, не успела (не успел)?», «твое мнение меня абсолютно не интересует», «я знаю, как правильно», «ты – последняя держава» и тому подобных. Глава семейства отличался от простых смертных еще и тем, что говорил, как на производственном совещании, а с особо непонятливыми легко срывался на крик.
Модель поведения, подсмотренная у отца и матери, легла Павлику на душу и определила жизненные ориентиры. Он хотел стать настоящим мужчиной, отцом семейства, хозяином, покровителем и богом в одном лице. Короче, Павлик рвался в семью. При этом, завидуя отцовскому положению, он не догадывался, какова истинная цена самоотверженного материнского служения. Юноша никогда не видел процесса передачи денег из рук в руки, не знал, когда у отца день зарплаты, и не задумывался, откуда это в квартире новая мебель, в гараже – двадцать первая «Волга», в шкафу – шуба, в палеховской шкатулке – колечко с изумрудом. Ему казалось, что… Да ничего ему не казалось! Павлик усвоил роль небожителя, поверил, что Земля вращается вокруг Солнца, а женщина – вокруг мужчины. Легких побед не искал и всякую девушку проверял на предмет способности к вращению. Система заданий тщательно разрабатывалась с бабушкиной помощью, равно как и отбраковывание конкурсанток.
Увлекавшийся фотографией десятиклассник, а потом студент Одесского медицинского института, Павлик запечатлевал каждую, положительно ответившую на его сопение. Не исключено, что именно его страсть к фотографии влекла к нему ни о чем не подозревавших моделей. Они с радостью позировали, принимая томные позы, не зная, какой жесткий кастинг ждет их впереди.
Томные позы рафинированная гимназистка, чей возраст перевалил за шестидесятилетний рубеж, не любила, усматривая в них объективную опасность для своего горячо любимого Павлуши.
– Кокотка, – объявляла она и брезгливо откладывала снимок в сторону.
А Павлику нравились именно кокотки. Их подсмотренные в журналах позы его странно волновали, а подведенные глаза заглядывали в такие бездны подсознания, что юноша утратил безмятежный сон. Он просто не догадывался, что делать с взбунтовавшейся плотью.
Родители, в отличие от бабушки, изменений в Павлике не замечали. Считали увальнем, недотепой, а отец вообще собирался поговорить с сыном по-мужски: парню скоро семнадцать, а он все с книжками и этим дурацким фотоаппаратом.
Если бы они знали, что именно благодаря этому дурацкому фотоаппарату Павлик обнаружил новый мир, полный соблазнов и обаяния, может быть, глупые мысли об откровенном разговоре отца с сыном не преследовали бы родителей.
Как и положено интеллигентному человеку, Павлик по совету бабушки решил начать с элементарного. Обзавелся справочниками и энциклопедиями, призванными просветить в вопросах пола, и вскоре преуспел. Юноша внимательно изучил отличия между мужчинами и женщинами по картинкам, прояснил для себя вопрос, откуда берутся дети, и усвоил ряд новых слов: «коитус», «фаллос», «вагина», «фрикции». Они, невзирая на столь низкую материю, звучали благородно, красиво и как-то очень строго, по-взрослому. А потому понравились Павлику гораздо больше, чем надписи в школьном мужском туалете. Читать юношеские граффити ему было стыдно, но и взгляд от них, вопиющих о страсти, оторвать было практически невозможно. Получалось что-то странное: тема преследовала измученного вопросами пола юношу, а слова-маркеры, как нарочно, попадались на каждом шагу! В читальном зале центральной городской библиотеки их можно было обнаружить вырезанными на отлакированных штанами и юбками скамейках. В автобусах и трамваях – выцарапанными на спинках металлических кресел. Да фактически не существовало таких мест, которых бы не касались эти вербальные, а порой и тщательно вырисованные гениталии.
Глядя на них, Павлик розовел, лоб его покрывался испариной, ладони становились мокрыми, даже дыхание менялось. Возбужденный юноша начинал сопеть, и перед глазами возникали одна за другой откровенные картины, подсмотренные не только в заборном, но и книжном варианте – японских гравюрах и индийских ведах.
Сидя на бабушкиной кухне, Павлуша рассуждал о прелестях семейной жизни, но обходил молчанием ту сторону отношений, о которой грезил ночами, представляя рядом с собой одну из тех, чьи снимки пасьянсом на столе раскладывала его наперсница. По категоричности оценок бабушка вполне могла возглавить не только ВМС страны, но и Третье отделение полиции, а также любое подразделение цензуры в самых разных отраслях жизни государства.
Главный цензор внимательно вглядывался в фотографию, потом – в Павлушу, потом – несколько минут в одну точку над головой у обожаемого внука и, кроме слова «кокотка», говорил окончательное: «Исключено». Павлик делал вид, что целиком и полностью согласен, провожал взглядом летящий в мусорное ведро снимок и с интонацией байронического героя ронял: «Как ты права! Если бы ты знала, как ты права…»
Обычно на столе из двадцати снимков оставалось не более трех. Причем необходимо отметить, что Павлик очевидно дурил бабушку, строя из себя сердцееда. Если бы старшая подруга изредка соотносила количество десятых классов в параллели с числом рецензируемых фотографий, она бы поняла, что рассказы об одноклассницах, которые рвутся к фотокамере, зажатой в руках мастера, – это миф.
На снимках были представлены лица тех, с кем ищущий пары внук очень часто и знаком не был. Скажем больше: не мог быть знаком по определению, так как часть фотографий воспроизводила утонченные лики актрис братских республик или дружественных заграничных государств. Павлик, выбирая «натуру», всегда был осторожен, не поддавался соблазну и не вносил в коллекцию Брижитт Бардо, Софи Лорен, Джину Лоллобриджиду и других девичьих кумиров. Их бы бабушка, безусловно, признала. А пока она безошибочно отбирала фотографии тех, кто мог бы составить пару будущему медицинскому гению. Вытянутые лошадиные лица, неровные, покрытые сыпью лбы и тяжелые косы, падающие на покатые плечи.
– Посмотри, Павлуша, какие глаза! (Снимок откладывался в сторону.) Добрые, преданные – сразу чувствуется воспитание.
Юноша чувствовал тоску, но марку держал:
– Глаза, конечно, изумительные. А если бы ты знала, какой характер!
– С лица, дорогой мой, воды не пить. Порода, воспитание и семья!
Чем руководствовалась бабушка, обращая взор Павлика к таким красавицам, сомнений не вызывало. Любовью и еще раз любовью. Когда-то она ограждала внука от дурного влияния станичных мальчишек, теперь – оберегала от разочарований. Рассуждала умудренная жизнью женщина примерно так: «чем безобразнее, тем преданнее», «чем скромнее, тем покладистее», «одинока, значит, разборчива». Так тщательно бабушка простраивала крепкий тыл своему любимцу. Привыкший ей доверять, Павлуша успокаивался, а вместе с ним успокаивалась и его бедная плоть. Поэтому перед отъездом в Одессу он был безмерно счастлив, когда узнал, что новый этап его новой, теперь самостоятельной, жизни пройдет под привычным патронажем Великого Кормчего.
Бабушкино решение отправиться вслед за внуком к Черному морю в семье приняли неоднозначно. Отец кричал на мать, мать – на дочь, а сам Павлик о бунте на семейном корабле даже не догадывался. Он готовился к выпускным экзаменам, лежа на бабушкином диване.
Страсти вокруг предстоящей поездки кипели нешуточные, но и они улеглись после того, как женщины поклялись выполнить главное условие: «Павлик должен жить отдельно». «Отдельно» означало в общежитии, среди студентов. В противном случае адрес высшего учебного заведения придется поменять с Одессы на Новосибирск, Омск и так далее. К Новосибирску и Омску бабушка относилась с недоверием: она любила тепло и ненавидела холод. Кроме того, в пользу Одессы говорило наличие престарелой двоюродной сестры, в квартире которой бабушка и собралась проживать. Она не боялась трудностей, возможно, скверного характера родственницы, перемены климата – потому что служила великой цели по имени Павлик.
Пока Павлуша сдавал экзамены, бабушка паковала чемоданы, подыскивала подарки родственникам и чернильным карандашом заполняла листок, помеченный огромными печатными буквами «НЕ ЗАБЫТЬ». На следующий день после отъезда потрепанную от частых прикосновений бумажку мать Павлика обнаружит на трельяже в прихожей, но от супруга это скроет, так как первым пунктом значилось: «НАЙТИ КВАРТИРУ РЯДОМ С ОБЩЕЖИТИЕМ».
Тем не менее условие, выдвинутое отцом, на протяжении первых трех с половиной лет соблюдалось неукоснительно. До того момента, пока Павлик и Люся во время летних каникул не обменяются кольцами в районном загсе в присутствии родителей мужа и не получат комнату в семейном общежитии. Крохотную, без окон, куда драгоценную бабушку, по уверению молодого супруга, привести просто неприлично. Да она, собственно, в нее и не рвалась, посчитав, что ее драгоценный Павлуша – действительно в надежных руках. Не таких, как ей бы хотелось, но все-таки надежных!
Но прежде чем это произошло, Павлик самоотверженно отдался учебному процессу. В отличие от других студентов-медиков, он был сосредоточен на вопросах исключительно профессиональных. Поэтому ничего удивительного, что встреча с будущей супругой состоялась не в начале, а когда учеба далеко перевалила за экватор.
– Почему я никогда тебя не видела раньше? – вопрошала Люся сопящего ухажера.
Да потому, что жизнь в общежитии была отдельно и Павлик – тоже отдельно. В компании его не звали: нелюдим, суховат, обидчив, не в меру серьезен и очень назидателен. Девушки игнорировали: им хотелось ярких тактильных ощущений, а Павлик в лучшем случае придерживал за локоток; они страстно любили шампанское, а он предлагал стакан какао в кулинарии; барышни рвались на пляж, к солнцу, а он – на дежурство в больницу. Даже педагоги, и те чувствовали себя рядом с ним не совсем уютно: Павлик готовился к каждой лекции и задавал вопросы тоном прокурора на итоговом судебном заседании – и преподаватели словно сдавали экзамен строгому студенту с глазами-пуговицами. Иногда объяснения лектора Павлик сопровождал картавым «с этим трудно поспорить», «пожалуй, я с вами соглашусь», «на этот счет существует и другое мнение»…
Стоит ли сомневаться, что часть педагогов с облегчением выставляла оценку за экзамен автоматом, сознательно освобождая дотошного студента от испытаний. Большая часть, но не все. Например, тезка нашего героя – Павел Семенович Дыбенко – не делал этого принципиально. Доктор наук, профессор-кардиолог разглядел в круглолицем студенте своего преемника и, дабы утвердиться в правоте собственного выбора, проводил его кругами всевозможных испытаний. Задавал публично на лекциях коварные вопросы, знать ответ на которые мог не просто выпускник медицинского факультета, но человек, пробывший в профессии не одно десятилетие. Павлик багровел, громко сопел, но не сдавался. И проведя бессонную ночь над специальной литературой, на следующий день возобновлял диалог с профессором. Лекции Дыбенко превратились в словесные дуэли двух педантов, чем брат-студент пользовался с превеликим удовольствием: Павлов слушали избранные, остальные занимались черт-те чем. Ни зачет, ни экзамен Павлик не сдал с первого раза. Курс недоумевал и видел в профессоре старую сволочь, выбравшую жертву для удовлетворения собственных комплексов. Ничего подобного! Профессором руководили самые лучшие побуждения – он искал благодарного ученика, но в силу своего вздорного характера делал это по-иезуитски. Зато не испытывал сомнений и, подписывая Павлику тройку в зачетке, смотрел из-под густых бровей и довольно хмыкал:
– А не хотите ли, молодой человек, ко мне в аспирантуру?
– Я пока не готов, Павел Семенович.
– Так я вас сразу и не возьму.
– А зачем предлагаете?
– На перспективу, – гудел профессор.
Перспектива рисовалась туманная, зато специализация сомнений больше не вызывала. Теперь профессия была выбрана по-настоящему, и дело осталось за малым – за спутницей жизни.
«Зачем ты вышла за него замуж?» – этот вопрос постоянно задавали Люсе не только подруги, но и их мужья. Петрова сор из избы не выметала и предпочитала отмалчиваться. Когда многолетнее молчание завершилось, мир услышал красивую и одновременно уродливую историю рациональной любви одной из самых нерациональных женщин в мире.
Знакомство с будущим супругом, по определению любимого Люсиного астролога, носило роковой характер, потому что было «замешано на крови». Прожившие в одном общежитии бок о бок не менее двух лет, посещавшие лекции одних и тех же профессоров, изучавшие одни и те же предметы, сдававшие одни и те же экзамены, они бродили по одним и тем же коридорам и никогда друг друга не видели. Места, где завязывались связи и разгорались страсти, были те же, что и в любом студенческом сообществе: курилка, кафе-столовая, широкие исписанные и изрезанные до деревянного мяса подоконники и, конечно, читальный зал библиотеки.
Именно он служил общепризнанным местом для свиданий: ни один студенческий роман не мог считаться состоявшимся без ритуального вечера в полумраке огромного зала бывшего дворянского собрания. Лакированные скамьи, намертво скрепленные с такими же лакированными партами, на которых крепились лампы, призванные усилить нисходящий на студентов-медиков свет науки. Лакированный дубовый паркет, на удивление хорошо сохранившийся и не потерявший сложного рисунка. Лакированные дубовые панели на стенах высотой не менее пяти с лишним метров казались состарившимися темными зеркалами. Атмосфера таинственности, особый запах старого дерева и книжного клея и полнозвучная тишина, насыщенная шепотом влюбленных парочек.
И Люся, и особенно Павлик были частыми посетителями приюта всех влюбленных, но никогда друг друга не видели. Вероятно, потому, что будущие супруги посещали знаменитое место исключительно из соображений неромантического характера. Люся искала тишины, Павлик – знаний.
Пожалуй, астролог был прав, называя их встречу роковой, потому что состоялась она вопреки всем законам. Произошла она в детской городской больнице, в хирургическом отделении, где студентка Петрова добровольно принесла себя в жертву научно-практических изысканий студента Жебета.
Павел Жебет служил медбратом в детской кардиологии не за страх, а за совесть. Его совесть нагоняла ужас на привыкшую пользоваться служебным положением старшую медсестру, которая периодически приторговывала дефицитными лекарствами, уносила из отделения непонятно чем набитые сумки и брала мзду за договоренность с лучшими кардиологами города. Жебет с присущей ему прямолинейностью объявил борьбу со злоупотреблениями делом принципа, и старшая медсестра Мария Федоровна Филипко потеряла покой, утратила аппетит и каждое утро пристально рассматривала себя в зеркало, пытаясь придать лицу выражение ангельского спокойствия и прокурорской неуязвимости.
День дежурства «сучонка Пашки» объявлялся официальным днем траура. По этому случаю хлопчатобумажные чулки менялись на капроновые, оранжевая помада ныряла в недра лакированного ридикюля, брезентовые сумки оставались комком валяться в прихожей, а безвинно страдавшая старшая сестра кардиологического отделения мадам Филипко отправлялась на Голгофу. Жизнь ее стала невыносима: и дома, и в отделении, не говоря уж об общественном транспорте.
Павлик же во всеоружии зорко следил за тем, как работает его жертва. От присвоенной роли старшая сестра отказывалась и время даром не теряла: ночи напролет вынашивала план мести или, скажем честнее, полного уничтожения «этого сопляка Жебета». Марья Федоровна держала руку на пульсе, была вхожа не только к завотделением, но и к самому главврачу, а потому держала в страхе весь младший медицинский персонал, особенно нянечек, но тем не менее быстро поняла, что «хрена этого» голыми руками не возьмешь.
«Что-то должно быть, – лихорадочно соображала Филипко. – Не бывает людей без недостатков».
Конечно, не бывает. Был, был у Павлика недостаток, который он тщательно скрывал от окружающих и которого он стеснялся, как внебрачного ребенка! Жебет не умел брать кровь из вены и потому отчаянно избегал любых внутривенных манипуляций.
Как это смогла вынюхать мадам Филипко, одному Господу Богу известно. Грех талантливого студента, будущего светила кардиологии, выплыл наружу, и дело запахло профнепригодностью. И Павлику ничего другого не оставалось, как обратиться за помощью к тем, кто владел этим сложным искусством. Медсестры родного кардиологического отделения остались безучастны к жебетовскому воплю о помощи, что и неудивительно – Марья Федоровна лично проинструктировала каждую и в случае непослушания обещала осложнить им и так непростую жизнь.
Павлик заметался, и ноги вынесли его на нужную дорогу между вторым и третьим этажом. Именно там он и столкнулся со своей будущей женой, тащившей наверх блестящие биксы. Позже Павлик признается, что не смог пройти мимо, ибо в этот момент что-то сверкнуло. Но Люся – не Снежная королева, а Жебет – никак не Кай. И сверкнула не молния, а отразившийся в стеклах очков люминесцентный свет. Павлик интуитивно почувствовал спрятанную за стеклами очков родственную душу, а потому с несвойственной для него решительностью перегородил Петровой дорогу.
– Позвольте, я вам помогу.
– Мне? – растерялась Люся.
– Тут вроде бы больше никого нет, – оглянулся по сторонам медбрат.
– Нет, – подтвердила девушка.
– Тогда дайте, – приказал Жебет и решительно потянул бикс на себя.
Петрова улыбнулась и посмотрела в лицо очкарику. «Близорукость, – подумала она и тут же про себя добавила: – Круглолицость, светлобровость, очкастость».
– Берите, не жалко, – уступила Люся.
И Павлик понесся вверх, перескакивая через две ступеньки.
– Куда нести? В хирургию?
«Еще и картавость», – отметила Петрова и согласилась:
– В хирургию.
Люся распахнула дверь в отделение и по стремительному движению Павлика в сторону процедурного кабинета поняла: из наших. Жебет остановился перед очередной запертой дверью – Петрова в очередной раз ее распахнула. Помощник влетел в процедурный, увидел разложенные шприцы и вспомнил о своем грехе.
– Вы внутривенно умеете делать? – спросил Павлик, отводя глаза в сторону.
– Очень плохо. Делала пару раз и то в присутствии процедурной дневной сестры.
– А системы кто же ставит?
– Из урологии девчонок прошу.
– Это же нарушение.
– Нарушение. Но и манипуляция сложная, ответственность большая. Тренировка нужна.
– Вы что? Это категорически запрещено делать на больных, а муляжей для этого еще никто не придумал.
– А я не на больных.
– А на ком же? – растерялся Павлик.
– На себе.
– На себе?
– А что в этом плохого?
– Просто странно, – протянул Жебет.
– Ну да, – согласилась Люся. – Не совсем, конечно, привычно. Да и неудобно.
– Слушайте, а можно я тоже буду на вас тренироваться? – трогательно попросил юноша в белом халате.
– А почему на мне-то? – засопротивлялась Петрова.
– А на ком тогда еще? – с неподдельной искренностью удивился Павлик.
– Ну на себе хотя бы, – продолжала сопротивляться коллегиальному потребительству Люся.
– На себе непродуктивно, уменьшается степень ответственности, соответственно при меньшей доле риска минимальная выработка адреналина. Следовательно, эффект усвояемости процентов на сорок ниже, чем при введении в чужую вену.
Петрова оторопела от научного подхода к элементарным манипуляциям и заробела: никак не могла понять, кто перед ней – то ли свой брат-медик, то ли будущий нобелевский лауреат.
Это позже, спустя несколько лет, кардиолог Жебет признается педиатру Петровой, что причина их знакомства носила более чем меркантильный характер, а тогда на карту была поставлена честь науки в отдельно взятом месте проведения эксперимента.
В общем – Люся сдалась и с готовностью протянула руку с мерцающей голубой венкой. Павлика можно было пожалеть: начинать ему пришлось не с элементарного. Вена под толстой иглой истончалась и, словно нарочно, пряталась куда-то далеко под кожу. Пара подходов – и она исчезла. Юноша загоревал: дежурство перевалило за половину, а навык он так и не усвоил.
– Что у тебя с венами?
– Плохие.
– Покачай еще.
Петрова судорожно сжимала и разжимала кулак:
– Так? Нормально?
– Нормально. Только вена все равно уходит.
– Давай на другой руке?
Люся с готовностью подставила другую руку. Вены на ней казались более плотными – это вселяло надежду. Павлик с готовностью вставил иглу и порадовался: из широкого отверстия закапала кровь, жирная и густая.
– Попал, – отметила Люся.
– Попал, – порадовался практикант.
– Подложи ватку, – тихо попросила Петрова.
– Зачем?
– Халат зальет.
Павлик завороженно смотрел на багровые ручейки и испытывал странное возбуждение. Иначе себя чувствовала Люся. Чем радостнее становился коллега, тем грустнее она. Его бодрил результат (попал и точно), ее покидали силы. Ну почему бы именно в тот момент не появиться рядом таинственному астрологу? Почему бы ему не предостеречь милую девочку, не зашипеть в ухо: «Берегись!» Почему бы не вмешаться в ход роковых событий с далекоидущими последствиями? Нет, ничего подобного не произошло, на сегодня закончившийся эксперимент имел свое продолжение. Теперь тренировки носили характер системный и повторялись периодически. И в них, между прочим, нуждались оба: Павлик, понимая, что другой такой мишени ему не найти, и Люся в силу наивной веры, что если не она, то кто же спасет человеческую жизнь и кардиологическую честь. Вот и получается, что этот союз был взаимовыгоден обоим.
Дежурства Петровой и Жебета совпадали довольно часто, потому условия эксперимента становились все лучше, а результаты – все более обнадеживающими. Павлик обретал уверенность, а его враг – Мария Федоровна Филипко – многия грусти и печали. Жебет стал ее головной болью. Из-за него пришлось сменить образ жизни. Даже ночами не было покоя! Павлик являлся Марии Федоровне во сне и укоризненно смотрел в ее опухшие от слез глаза, не произнося ни единого слова. Мадам Филипко просыпалась от внутренней дрожи и тихо плакала, не понимая: за что?! За что же наказывает Господь? Вроде она не лучше и не хуже других, и дорогу почти никому не переходила, и к людям всегда по-человечески! (Во всяком случае, она так думала.) Но это спокойствия не приносило, угроза, исходившая от Жебета, приобретала тотальный характер.
Вскоре старшая медсестра вообще утратила спокойный сон, похудела на пятнадцать килограммов, а один раз дошла до абсолютного края, забыв нанести на волосы оттеночный шампунь «Ирида» в целях получения интеллигентного фиолетового окраса.
Заметив это, заведующий во время утреннего обхода строго посмотрел в печальные глаза прежде отличавшейся здоровьем и благополучием главной женщины отделения и сухо бросил: «Зайдите ко мне…» Филипко обмерла. Опытная интриганка, сжившая со свету не одну молоденькую сестричку, почувствовала, что настал «день мщения, наказания», и приготовилась к великому исходу из родного отделения.
Заведующий, облаченный в белый халат с вышитыми на кармане инициалами Е. Б.И., сидел за рабочим столом и листал очередную историю болезни.
– Борис Йосич, можно? – в дверь втиснулось расстроенное лицо с обвисшими от неожиданно нагрянувшей худобы брылами.
– Жду. Жду, матушка, – прогудел Ефимов.
От покровительственного и одновременно домашнего «матушка» у Филипко задрожали губы, а на глаза навернулись слезы. Заведующий подумал: «Климакс», Марья Федоровна: «Не в курсе».
– Борис Йосич, вызывали? – соблюдала протокол старшая медсестра.
– Проходи. Садись, Маша, – приглашал к неформальному общению кардиолог Ефимов.
– Я слушаю, Борис Йосич.
– Брось ты. Заладила «Борис Йосич, Борис Йосич». Что с тобой, Машенька?
При слове «Машенька» Филипко зарыдала:
– Боря… Боря… Это ужас. Я ничего не могу с собой поделать. Меня то в жар, то в холод. Ночью трясет, рубашка мокрая. Утром – головная боль. Ни есть, ни спать не могу. Работать не могу… Все о…
Ефимов не стал дожидаться окончания тирады и заговорил:
– Маша, это нормально. Это физиологический процесс. Гормоны. Сама понимаешь. Через это проходит каждая женщина. Потом – возраст… Сходи к гомеопату. Хочешь консультацию лучшего гинеколога, профессора Брайля, организую?
Марья Федоровна оцепенела:
– Какого Брайля, Боря? При чем тут Брайль? У меня жизнь под откос катится, а ты мне Брайля…
Ефимов секунду помолчал, пытаясь отыскать в словах иссохшей подруги здравый смысл, не нашел и потому решил поменять тактику. Голос Е. Б.И. стал по-особому ласковым и вкрадчивым:
– Машенька, я все понимаю. Не хочешь Брайля, давай к Соломону Моисеевичу. Успокоительные, прогулки на свежем воздухе, расслабляющие процедуры… Всего-то дней десять, без оформления больничного, придумаем командировку. Дома скажешь – в санаторий.
– Боря, – завопила Марья Федоровна, – это тебе нужно к Соломон Моисеичу! Я не сумасшедшая.
Ефимов начал раздражаться:
– Ты не сумасшедшая. У тебя просто климакс.
– При чем тут климакс? – выкрикивала Филипко. – Это Жебет. Понимаешь, не климакс, а Жебет!
Теперь пришла очередь орать завотделением:
– Кто такой Жебет? Кто это, я тебя спрашиваю?
Маша поперхнулась, вытаращила глаза и выдохнула прямо в искаженное криком лицо начальника:
– Ты что, действительно, ничего не знаешь?
– Нет, – уже спокойнее ответил Ефимов. – А что я должен знать?
– И он к тебе не приходил?
– Кто?
– Жебет.
– Да кто это, в конце концов? И почему он должен был ко мне прийти? – Кривая раздражения вновь поползла вверх.
– Боря, это медбрат, он работает, между прочим, в твоем отделении.
– А-а-а, это такой круглолицый картавый парень? Глаза еще такие, вытаращенные?
– Это не парень, Боря, это чудовище.
– Ну прямо-таки чудовище? Я, конечно, согласен, не очень симпатичен…
– Прекрати передергивать, – Филипко начала повизгивать.
– Тогда по порядку. Что случилось?
– Боря, он обвинил меня в воровстве и взяточничестве. Он назвал меня лицемеркой. Он следит за каждым моим шагом. Он перепроверяет все назначения и расход лекарств. Он…
– А почему он этим занимается? – посерьезнел Е. Б.И.
– Потому что он идиот! Потому что он хочет, чтобы я жила на одну зарплату!
– Маша, ты опять за свое? Я же просил… Ты каждый месяц получаешь от меня деньги.
Филипко с ненавистью посмотрела в глаза Ефимову и зашипела:
– Ты тоже каждый месяц получаешь от меня деньги.
– Это деньги не от тебя, – держал оборону Борис Иосифович. – Это деньги от пациентов.
– Так почему же эти деньги ты не берешь из рук в руки? Пачкаться не хочешь? Ефимов честный, Ефимов благородный, Ефимов денег не берет, Ефимов… А ты забыл, Ефимов, кто это о тебе рассказывает? Это я о тебе рассказываю! Им рассказываю, но намекаю, что у твоего отделения есть нужды, что тебе нужны особые условия, что любой труд, особенно врачебный, должен быть оплачен. Помнишь ты об этом, Ефимов?
– К делу, Маша, это не имеет никакого отношения.
– Это имеет к моему делу прямое отношение. В общем, делай, что хочешь!
– А что ты хочешь, чтобы я сделал?
– Убери его.
– Мотив?
– Полгода работает, а внутривенно делать так и не научился!
– Маша, ты с ума сошла, он медбрат, научится.
– Ну тогда убери меня… Как взяточницу и воровку.
Филипко закрыла лицо руками, минуту посидела. «Опять плачет», – загрустил Ефимов. Ничего подобного: Марья Федоровна праздновала победу.
– Я могу идти, Борис Йосич? – спросила она с выражением абсолютной покорности на лице.
– Идите. Да… Раз так, то пригласите ко мне Жебета.
Ни о чем не подозревавший кандидат на увольнение в это время сидел на посту и листал тетрадку с лекциями патриарха одесской кардиологии профессора Дыбенко. Павлик пребывал в отличном расположении духа, о чем свидетельствовали испещренные мелкими записями поля в тетради.
«Это спорно. Московская школа не приняла бы этой схемы лечения», – бубнил себе под нос студент-иезуит.
– Жебет, – послышался тихий голос. – Жебет, вы слышите?
Павлик поднял голову и не сразу понял, что этот голос, радостно тихий, вежливо каверзный, принадлежал ненавистной Марье Федоровне Филипко.
– Слышу, безусловно. Просто был занят, увлекся…
– Замечательно, Жебет, – буквально выпевала старшая медсестра. – Вас к заведующему.
– Сейчас? – переспросил недогадливый оппонент.
– Сейчас, Павел Николаич. Сейчас и не минутой позже.
Павлик выбрался из-за стола, оправил гофрированный на животе халат и тронулся в сторону кабинета Ефимова.
Завотделением нервно ходил от окна к двери, прислушиваясь к звукам, доносившимся из коридора. Услышав стук в дверь, напрягся, но не ответил. Стук повторился – Борис Иосифович расправил плечи и сжал кулаки:
– Войдите.
Жебет распахнул дверь и по-военному рявкнул:
– Вызывали?
Ефимов не удостоил вопрошавшего ответом и поморщился.
– Марья Федоровна, – картавил Павлик, – отправила меня к вам.
– Это не Марья Федоровна отправила вас ко мне, а я вас вызвал.
– Разумеется, – согласился круглолицый Жебет.
– Присаживайтесь, – Ефимов, не дожидаясь ответа, отправился к своему креслу. Оно приняло хозяйский вес, как всегда, жалобно присвистнув кожаной обивкой.
Павлик расположился на стуле по другую сторону длинного стола:
– Я вас слушаю.
– Нет, это я вас слушаю.
– А что… – Павлик не успел задать встречный вопрос, как заведующий строгим голосом начал излагать суть вопроса.
– До меня дошли слухи, что вы пренебрегаете своими служебными обязанностями.
– Я? – задохнулся от негодования Жебет.
– Вы!
– Я требую объяснений! – запротестовал медбрат и пошел красными пятнами.
– В этом кабинете, молодой человек, требую объяснений я.
– Что я должен вам объяснить?
– Почему на протяжении полугода вы не произвели ни одной внутривенной манипуляции? На каком основании вы перепоручали это другим работникам вверенного мне отделения?
– Я не чувствовал себя уверенно. Поэтому, чтобы не подвергать жизнь больного опасности, отказывался самостоятельно выполнять подобные назначения.
– Это саботаж? – грозно спросил Ефимов.
– Это не саботаж, это меры предосторожности.
– А если бы кто-то из медсестер допустила ошибку и причинила непоправимый вред здоровью пациента, кто понес бы за это ответственность?
– Разумеется, она.
– Вы говорите «разумеется»? – ехидно переспросил Е. Б.И.
– Борис Иосифович, – занервничал Павлик. – Вы прекрасно понимаете, что основная ответственность за жизнь больного в момент проведения любых манипуляций всегда возлагается на того, кто эти манипуляции совершает. Соответственно, ваш вопрос кажется мне противоестественным по отношению к данной ситуации.
– Вы ошибаетесь, молодой человек, – зарокотал глава львиного прайда.
– В чем?