Счастливая девочка растет Шнирман Нина
— Нет, Нинуша! — смеётся Мамочка. — Уже вот тут, — Мамочка гладит свой живот, — он был мальчиком. Наверное, он так мир познаёт, ведь посуда — это очень интересно, там такие разные вещи рядом: селёдочница, блюдо и фарфоровая подставка для яиц. Это же совсем на игрушки не похоже! Будем следить за процессом. — Мамочка смеётся. — Пойду постираю. — Она машет мне рукой и уходит.
Я остаюсь… и очень удивляюсь. Ну хорошо, он — мальчик. Но при чём тут посуда? Посуда — это же совсем неинтересно! Вот чашки красивые — это интересно. У нас есть несколько зелёных маленьких тоненьких рюмочек — это очень интересно. Но вот вся посуда в среднем отделении — да совсем это неинтересно!
Сидеть на шкафу очень интересно, действительно мир познаёшь: снизу комната одна, сверху — другая, хотя не все это понимают. Но зачем он вынимает всю посуду, да ещё с такой радостью и с такой жадностью? И всё хочет вынуть. До конца! Что здесь интересного?
Нет! Пытаюсь понять, но не могу.
Не по-ни-маю!
Но это очень смешно!
Мой день рождения
Сегодня 20 ноября 1945 года — мой день рождения, мне исполнилось девять лет. Утром на моём стуле было столько подарков — все замечательные! Но самый замечательный от дяди Миши Шнирмана — маленький, по длине меньше пенала, чемоданчик. Он синевато-серый, совсем как настоящий, очень красивый, а внутри конфеты. Мамочка меня спросила, что мне понравилось больше всего. Я сказала, что чемоданчик и лента, чтобы бантик делать. Мамочка, по-моему, была очень довольна.
Но я банты не люблю, особенно когда бант такой же, как голова, по размеру и сидит на макушке и у девочки короткие волосы! Мне нравятся не очень большие банты. Вот если хорошая коса, то на ней мне нравится бант. Если косы корзиночкой подвязаны, и косы нормальные, и с каждого бока по банту — тоже неплохо. А мне подарили такую красивую ленту! Мне очень нравится, что она не одноцветная, а в сиреневые и синие полосочки. Мамочка сделала бант и прикрепила его мне к волосам. Я побежала, посмотрела в зеркало — мне понравилось!
Когда у тебя одно платье, то ты его надеваешь и на праздник. А когда у тебя есть два простых платья да ещё два нарядных, понятно, что простые ты не будешь надевать! Но два нарядных — одно летнее, другое зимнее, и оба очень красивые… Что делать?
Мамочка посоветовала мне надеть летнее, потому что у нас дома тепло, даже жарко. Я надела. Ой, какое оно красивое: нежно-голубая клеточка, короткий рукав — Бабушка говорит, что это называется рукав «фонариком», — и белый воротничок. Мне кажется, что оно самое красивое из всех платьев, что Папа нам привёз из Германии. И мне это было как-то немножко неловко — вдруг девочки расстраиваются? Я подошла к Анке и так, между прочим, спросила, нравится ли ей её летнее платье, потому что зимние у нас одинаковые, очень красивые, из тёмно-зелёного бархата в мелкую полосочку, с полупрозрачным платочком слева на груди, и на платочке ещё что-то очень красивое то ли нарисовано, то ли приклеено. Анночка сказала, что ей неудобно, но ей кажется, что её летнее платье с курочками и цыплятами самое красивое! И когда была годовщина родительской свадьбы, она хотела спросить, нравится ли мне моё голубое в клеточку, потому что мы тогда уже надевали их второй раз.
Тогда я пошла к Ёлке и спросила, нравится ли ей её платье. Она сказала, что очень нравится. Очень!
Какой замечательный день рождения! Я пригласила Лену и Догмару — они из нашего дома. Приехали Шнирмана — дядя Шура, тётя Галя, Аллочка и Бебочка — с ней мы очень дружим, и мне грустно, что скоро они уедут обратно в Ленинград. Конечно, пришли Садовские — тётя Зина, дядя Миша с Инушкой, это их дочка, она на два года старше Ёлки. Инушка очень симпатичная и весёлая.
Детей посадили за отдельный стол, а рядом сделали стол для взрослых.
Пока суетились, конечно, за Мишенькой недоглядели, и он начал вынимать посуду из буфета.
Мамочка с тётей Зиной и дядей Шурой очень смеялись, а дядя Миша сказал:
— Ну вот, хорошо, сын хоть хулиганом будет! А то эти три по струнке ходят.
Тётя Зина рассердилась и кричит:
— Кто это у них тут по струнке ходит?
Бабушка, как всегда, сделала очень много вкусных вещей. Мы с Анночкой ей помогали как могли. И такой получился вкусный хворост! Но когда Бабушка бросала его в кипящее масло, она попросила нас из кухни уйти — кухня очень маленькая, масло кипящее может в лицо брызнуть.
А потом мы играли в разные игры, и Мамочка с нами даже поиграла в «кольцо ко мне» и в шарады. Раньше она играла с нами во все игры, но сейчас надо Мишенькой заниматься.
Я часто думаю об этом: вот можно в обычные дни играть в какую-то игру, и будет очень хорошо, и будешь смеяться и радоваться. Но когда ты в эту же игру у нас дома играешь в праздник, то ты, кроме радости, чувствуешь какое-то необъяснимое счастье!
Может быть, счастье нельзя объяснить словами, а его можно только чувствовать?!
Перелом
Я люблю Александра Сергеевича — он добрый, хороший, он замечательно играет не только на скрипке, но и на рояле! Но когда я прихожу на урок, я всегда чувствую себя немножко виноватой, потому что или я совсем урок не выучила, или я его выучила очень плохо.
Помню, как в Свердловске, в эвакуации, когда я скрипку бросила, Ёлка сказала, что очень скоро, если я буду нормально заниматься, у скрипки будет красивый звук и он будет похож на человеческий голос. Но я тогда была маленькая и глупая — мне ещё шести не было. Правда, в школу я опять стала ходить, потому что она мне очень нравилась, но на скрипке играла… мало. А сейчас я взрослая, мне уже девять лет. И после конкурса я подумала, что ведь голос у меня совсем не прямой — он вибрирует, и я сама правда не знаю как, но могу им управлять — больше сделать вибрацию, меньше, могу совсем голос сделать прямой, но это некрасиво. И я удивилась: а почему я на скрипке не вибрирую? Ведь все скрипачи вибрируют. Вот Александр Сергеевич, у него замечательный звук — он вибрирует, пальцем вот так дрожит, то быстрее, то медленнее — и получается очень красиво!
Тогда я пошла в ванную со скрипкой и пюпитром — я иногда там занимаюсь, когда везде кто-то есть или я мешаю, — поставила пюпитр и решила, что сейчас научусь играть красивым звуком — как будто я сама пою!
Мне повезло, потому что Александр Сергеевич задал мне новую вещь — не этюд, а что-то вроде «Песни без слов». Я открыла её, быстро пропела — она оказалась красивой и без всяких пассажей, напевная. Я подняла скрипку и стала медленно играть и вибрировать — это оказалось очень просто, и звук получился совсем другой, почти красивый! И я стала её играть-играть-играть — раз пять сыграла, и каждый раз в вибрации что-то менялось и добавлялось, и мне казалось, что мне помогает вибрировать то, что я про себя её пою.
И вот, не знаю на какой раз, получилось! Получилось! Красивый звук! Я опустила скрипку, у меня сильно стучало сердце от радости, я повернулась к зеркалу — щёки стали красные и очень странные глаза. Я толкнула дверь ногой, вышла со скрипкой и пюпитром, пошла в детскую — она прямо напротив, два шага, — села на Бабушкину кровать, поставила рядом пюпитр, положила скрипку и смычок на кровать и стала «остывать» — мне было жарко! К счастью, в комнате никого не было и никто не заходил. Мне очень надо было сейчас быть одной, чтобы всё, что я сделала, всё это оставалось у меня в груди, голове, руках — во мне. Я повернула голову, стала смотреть в окно — там были голые ветки дерева. Я ни о чём не думала. Не знаю, сколько прошло времени, но я почувствовала, что мне не жарко, встала с Бабушкиной кровати, убрала пюпитр, уложила скрипку в футляр и решила, что ни с кем об этом говорить не надо — просто завтра приду на урок… и сыграю. Александр Сергеевич будет мне аккомпанировать.
На следующий день я пришла в музыкальную школу на урок скрипки.
— Ну что, Нинуша, разобрала новую вещь? — У Александра Сергеевича такая добрая и чудесно круглая улыбка.
— Разобрала, — говорю.
Александр Сергеевич садится за рояль и говорит:
— Ставь пюпитр с нотами.
— Я помню, мне ноты не нужны! — говорю уверенно.
Александр Сергеевич кивнул головой, сыграл небольшое вступление, и я вступила, И мне было так странно и просто играть! И я меняла звук и даже темп в одном месте сбила — я сделала длиннее паузу, чтобы то, что я сыграю потом, было бы совсем другим: вроде человек пришёл в то же самое место, а там уже зима. Александр Сергеевич вместе со мной сделал эту паузу, и мы сыграли до конца. Я опустила скрипку, Александр Сергеевич молчит, смотрит то на меня, то на рояль. Молчим. И вдруг он говорит:
— Хорошо, Нинуша! Очень хорошо!
Встал из-за рояля и стал ходить по классу. Ходил, ходил, остановился около меня и говорит:
— Давно не видел я Варвару Николаевну. Как братик?
Я рассказала ему про посуду, про то, как много он говорит и какой он чудный. Александр Сергеевич кивал головой и потом попросил меня, чтобы я передала его просьбу Мамочке: будет время — со мной вместе забежать.
Мамочка пошла со мной на следующий урок, а по дороге, как будто случайно, спрашивает:
— Всё у тебя там хорошо?
— Всё хорошо! — говорю.
Пока Мамочка разговаривала с Александром Сергеевичем, я пробежалась по всей школе. Я люблю нашу музыкальную школу, она совсем не похожа на обычную — все называют тебя по имени, а не по фамилии, все улыбаются, многие со мной разговаривают, а я очень люблю разговаривать, даже спорить, но не про какую-нибудь ерунду, а про что-нибудь интересное — про музыку, про книги, про театр, про разные игры и про многое другое.
Потом был урок. Мамочка меня ждала, и мы вместе пошли домой. Мамочка сначала молчала, а когда мы вышли на Первую Мещанскую — наша школа между Грохольским и Склифосовским, — она говорит:
— Александр Сергеевич сказал, что у тебя произошёл перелом и появился настоящий скрипичный звук! Он сказал, что многие кончают школу, но у них так и не появляется настоящий звук. У тебя он появился очень рано, поэтому понятно: если ты будешь «заниматься на скрипке» — а ведь он даже не представляет себе, что очень часто ты вообще не играешь… так вот, если ты будешь заниматься, из тебя получится блестящая скрипачка! Он так и сказал: «блестящая», потому что техника берётся трудом, а звук — это от природы. Его так же, как тембр голоса, нельзя сделать чарующим!
Вот! И опять, как с пением, я влипла — придётся заниматься! А потом ещё на какой-нибудь конкурс пошлют!
Я стала заниматься по полчаса каждый день — это очень много, все довольны, даже мне приятно играть новым звуком.
Сегодня я пришла на урок, настроила скрипку и должна была сыграть этюд. Открывается дверь, и не просто открывается, а как будто её сломать хотят, и в класс вбегает преподаватель по скрипке Титушин — высокий, худой, глаза немножко сумасшедшие, — за руку тащит очень взрослого мальчика лет тринадцати-четырнадцати. И кричит:
— Александр Сергеевич! Посмотрите на этого болвана — он в шестом классе и до сих пор не умеет вибрировать! Пусть Нинуша ему покажет, может, ему стыдно станет — такая малышка уже играет, а он всё ещё пиликает! Нинуша, покажи, как ты вибрируешь!
Я в ужасе смотрю на Александра Сергеевича, а он в ужасе смотрит на Титушина. Потом вдруг делает мне знак рукой, такой успокаивающий, садится за рояль и говорит:
— Нинуша, давай сыграем «Песню без слов»!
И мы её сыграли. Титушин посидел с опущенной головой, потом вскочил и заорал:
— Ты слышал, болван, ты понял?! — Схватил бедного мальчика за руку и просто вылетел вместе с ним в коридор. Потом, наверное ногой, дверь как захлопнет!
Александр Сергеевич почесал в затылке — это такая у него привычка, она мне очень нравится, и говорит:
— Ну давай, Нинуша, заниматься!
«Евгений Онегин»
Наконец настали каникулы — это всегда прекрасно и волшебно! Мамочка сказала, что у неё есть для меня и Ёлки сюрприз. Конечно, как всегда, будет много походов для нас троих — ив Кукольный, и в Детский театр, и в Цирк! Но Мамочка, Ёлка и я — мы пойдём в Большой театр на оперу «Евгений Онегин»! И будем сидеть там «в первом ряду третьей ложи бенуа справа». Мамочка сказала, что для неё это — лучшее место в Большом театре, есть, правда, ещё царская ложа!
Я так обрадовалась, что уже больше не могла ни о чём думать и целый день бегала к Маме, Папе и Бабушке и просила их рассказать мне, что же это такое — «ложа бенуа» и «царская ложа». И все мне отвечали одно и то же: скоро пойдёшь в театр и всё сама увидишь. И тогда я подумала: что я к ним пристала, прямо как маленькая!
Мы в Большом театре. Зал — это целый дворец: ярусы, сцена, занавес, партер. Мы в нашей ложе бенуа, чуть выше партера — царская ложа, кажется, что всюду золото и бархат — я не очень люблю золото, когда его люди носят, а здесь это замечательно! И много-много свечей — Мамочка сказала, что это не свечи, а лампочки, похожие на свечи. И оркестровая яма! Яма — некрасивое слово, но там сидит такой большой, замечательный оркестр! Мамочка говорит: они сейчас будут настраиваться. Я жду. И вот оркестр начинает настраиваться — каждый музыкант настраивает свой инструмент, музыки как будто нет, звучит много-много разных инструментов. Можно подумать, что это просто шум музыки, но для меня это не шум — это уже музыка, я слышу, как подстраиваются многие инструменты, и в груди у меня растёт и растёт восторг — сейчас из всего этого получится какая-то большая, стройная и прекрасная музыка, потому что её написал Чайковский! Скорей! Скорей! Я не заметила, как появился дирижёр. И стал гаснуть, медленно гаснуть свет. Погас! И началась увертюра — никогда не слышала такой прекрасной музыки, кажется, что она идёт отовсюду — такая красивая, но такая печальная!
Опера потрясающая, в смысле музыки, ну и слова, конечно! Играет огромный оркестр — это такой восторг в груди! Но меня немножко удивили певцы — они так странно ходят и совсем странно садятся на стул. Но хуже всех был Ленский — у него был такой голос, как будто его… немножко прищемили. Но когда Онегин его застрелил, я почувствовала ужас. Я не понимаю, как он мог убить своего лучшего друга! Я знаю: сам Пушкин был убит на дуэли, и я не понимаю, неужели люди тогда могли так делать — они договаривались о каком-то месте, где людей мало, ехали туда в каретах или верхом, разговаривали, чуть ли не шутили — потом стреляли друг в друга и кого-то убивали. Мне кажется, что это какая-то чудовищная и невозможная глупость. И преступление!
Опера замечательная, я запомнила её наизусть! Но в арии Ленского «Куда, куда, куда вы удалились…» есть странная, и очень странная, строчка — не хочу о ней думать, но всё время вспоминаю: «Благословен и день забот, благословен и тьмы приход!» Вот что такое «тьмы приход»? Почему-то я думаю, что это не ночь!
Даже не заметила, как домой приехали, а дома, как всегда, замечательная ЁЛКА. Её ставят в угол между шкафом и Папиным письменным столом, и ветки закрывают половину стола, но всё равно, когда там стоит ёлка, за столом работать нельзя, зато есть чудесная ёлка! Правда, я в сорок четвертом и сорок пятом годах очень расстраивалась, что пропали нарисованные Мамочкой игрушки со свердловской ёлки — остались только Три поросёнка. И Анночка с Ёлкой расстраивались! Но сейчас мы уже привыкли и не расстраиваемся, наверное, ещё потому, что очень много красивых и разных игрушек у нас на ёлке.
Мы сели все за стол, и я просто не могла дождаться, когда смогу всё-всё высказать. И вот, когда Мамочка закончила свой рассказ, я сказала, что замечательная, необыкновенная музыка, замечательная опера, но Онегин — негодяй и подлец, он убил просто так, ни за что, своего лучшего друга, и я даже не очень понимаю, как Татьяна, которая написала ему в юности такое удивительное письмо — но он тогда же ещё никого не убил, — почему она его не разлюбила, не стала презирать, не возненавидела?! А в конце сказала: «Я вас люблю…»
Мама, Папа и даже Элка стали то по очереди, то хором говорить про другие времена, про «законы чести» и про то, что если человек отказывался стреляться, его считали трусом и другие люди за трусость могли вызвать его на дуэль и убить… Я сказала:
— Ну и что, это всё тут совсем ни при чём — какая разница, кто, что о тебе думает, а вот застрелить человека не на войне, а в мирной жизни, просто так — это ужасное преступление!
А Мамочка вдруг говорит:
— Нинуша, это длинный и серьёзный разговор, ты лучше расскажи про буфет и что мы там ели!
Я сначала немножко растерялась, но потом, как только вспомнила про буфет, сразу стала рассказывать, потому что там необыкновенный буфет и мы там ели необыкновенные вещи.
Дело в том, что для лож бенуа есть отдельный буфет. И когда мы только туда пришли — это я всё рассказываю нашим за столом, — Мамочка мне сказала: «Нинуша, видишь эту дверь и комнату, видишь, стоит несколько столиков, в антракте пробегись, сядь за один из этих столов, из стопки на середине стола возьми три тарелки, поставь их на стол — одну около себя и ещё две там, где рядом стулья. Посередине стола стоит ещё ваза с пирожными, бутылки лимонада и стаканы, выбери пирожное, какое хочешь, и положи себе на тарелку, а тут и мы подойдём и сядем за стол».
Анночка захлопала в ладоши, а потом спрашивает:
— Ниночка, а какое ты пирожное выбрала?
— Эклер! — говорю.
А потом Мамочка стала рассказывать, как они подошли, сели рядом со мной и выбрали себе тоже по эклеру, подошла женщина, открыла бутылку лимонада, а Мамочка попросила её открыть вторую. Она улыбнулась и открыла.
— Ниночка, а какое пирожное ты выбрала потом? — спрашивает Анночка.
— Больше я уже ничего съесть не смогла, — говорю. — Эклер очень большой и очень сытный.
Мы ложимся спать, я раскладываю посередине комнаты свою раскладушку и думаю: какой замечательный день! Я ведь никогда не была, как говорит Бабуся, «в опере». И какая замечательная опера! Эту музыку невозможно забыть! Ёлка с Анкой что-то у меня спрашивают, я что-то им отвечаю, ложусь, говорю «спокойной ночи» и вдруг вспоминаю: «Благословен и день забот, благословен и тьмы приход!» Тьмы приход — это что? Нет, не хочу сейчас!
И я быстро кладу голову на подушку.
Помогите
Я очень люблю всю нашу семью, мне кажется — конечно, я не буду ни с кем об этом говорить, — что у нас самая замечательная семья на свете!
Анночку я не просто люблю, а после одного случая в 1941 году в эвакуации — она тогда очень испугалась и свалилась за сундук, и я не сразу её вытащила — я всегда, когда могу, за ней слежу, чтобы с ней что-нибудь не случилось.
Я думаю, что если бы она была похрабрее и не плакала так часто, то с ней бы вообще ничего не случалось, потому что… вдруг меня рядом нет или этого Алёши?
И я решила тренировать её на храбрость. Я придумала смешную и глупую короткую игру — мне казалось, что если я её натренирую ничего в этой игре не бояться, то она станет значительно храбрее! А уже потом я её научу: если на тебя какой-нибудь мальчишка кричит или говорит, что сейчас тебя поколотит, надо крикнуть на него ещё сильнее, а голоса у нас у всех очень громкие, ногой топнуть и показать ему кулак — но это потом, потому что я знаю, сразу всему научить нельзя! И я решила начать её тренировать с этой игры — играем дома, и нас всего двое.
Я рассказала ей про игру, а про топать ногой и про кулак пока рассказывать не стала — она может испугаться, потому что она ещё не храбрая. И я рассказала ей, для чего эта игра, что я хочу, чтобы она ничего не боялась. А игра такая: я зарываюсь на нашей вешалке под все пальто, только ноги видны, она в это время сидит в детской, когда я зарылась как следует, я начинаю оттуда несчастным-несчастным глухим голосом, как будто я задыхаюсь, громко, чтобы было из-под пальто слышно, стонать: «Помогите!» Игра, конечно, очень глупая, но я знаю Анку — она боится, даже когда на неё кричат. Я уверена, что она уже в первый день перестанет бояться, ведь она знает, что там я, и будет просто хохотать, потому что, как говорит Бабуся, «мы все — хохотушки».
А ей надо — ну это, по-моему, просто ерунда, — надо разгребать все пальто, смеяться и говорить: «Я знаю, кто там сидит!»
А я буду говорить: «Нет, я не Ниночка… Помогите!» А она должна хохотать и говорить: «Нет, ты Ниночка!» Добраться до меня и закричать и захохотать: «Это Ниночка!» А я, пока она до меня не доберётся, всё время буду стонать: «Помогите, помогите!»
Анночке эта игра, по-моему, сразу не очень понравилась, она всё выслушала и говорит:
— А вдруг мне будет страшно?
Я очень удивилась и говорю:
— Анночка, ну ведь ты знаешь, что под пальто я, Нина, и там не может быть никого другого?
— Да, знаю, — говорит.
— Ну давай попробуем, — прошу её.
— Хорошо! Давай попробуем! — Она соглашается, и я вижу, что ей самой интересно.
Она идёт в детскую, я зарываюсь в пальто, там душновато, и начинаю глухим голосом стонать:
— Помоги-и-и-те!
Прибегает Анночка и спрашивает дрожащим голосом:
— Ниночка… это ты?
Я тогда совсем несчастным и глухим голосом вою:
— Я не Ниночка! Помоги-и-и-те!
Анночка начинает быстро-быстро разгребать пальто и кричит, слышу по голосу, что очень боится:
— Ниночка, ну ведь это ты?
— Я не Ниночка! — тихо вою из-под пальто. — Помоги-и-и-те!
— Ты Ниночка! Ну скажи, что ты Ниночка!
Непонятно уже, где она пальто разгребает, потому что от страха ничего не соображает. И вдруг я разозлилась — ну ведь всё ей объяснила, и прекрасно она знает, что это я, так чего реветь собирается? — и как завою голосом совсем далёким, неизвестно откуда идущим:
— По-мо-гы-тэ-э! — Вот, думаю, какой хороший голос получился — прямо страшный!
А у Анночки руки слабые, она плохо разгребает, потом от страха, наверное, всё упускает — и заплакала:
— Ниночка, это же ты???
Но я продолжаю своим страшным, тихим голосом стонать:
— Я не Ниночка! По-мо-гы-тэ-э!
Тут она до меня докопалась, плачет, я схватила её за руку, привела в детскую, сели мы с ней на Бабушкину кровать. Я вытерла ей слёзы — у неё всегда в кармане платочек есть — и спрашиваю:
— Анночка, ну почему ты плакала?!
— Потому что очень страшно! — говорит Анночка, и так печально говорит.
— Ну почему тебе страшно, ведь ты же знаешь, что это я, Ниночка!
— Но я же тебя не вижу!
Так, думаю, с первого раза не получилось. Ну ничего, я тоже стойку в первый день сделать не смогла — всё падала, только на второй получилось. И всё равно стойка у меня плохая — на руках я пока ходить не могу.
— Пойдём покачаемся на трапеции! — предлагаю.
— Пошли! — Она радуется, смеётся, даже не верится, что только что плакала.
На следующий день зову Анку:
— Давай тренироваться на храбрость!
Она говорит:
— А как?
Я думаю: неужели забыла вчерашнюю игру?
— В «Помогите» будем играть — это же тренировка на храбрость! — говорю.
Анночка задумалась, стала грустная и говорит:
— Мне не очень хочется в эту игру играть.
Я удивилась, расстроилась и спрашиваю её:
— Ты хочешь храброй стать?
— Хочу! — говорит, и мне кажется, что говорит уверенно.
— Тогда давай играть — тренироваться!
— Давай! — соглашается она вдруг очень просто, и лицо не грустное.
Она опять идёт в детскую, я зарываюсь в пальто и начинаю выть оттуда этим замечательным, страшным, тихим голосом:
— По-мо-гы-тэ-э! — И мне самой вдруг становится ужасно смешно от этого голоса! Я боюсь расхохотаться, но тут прибегает Анночка. Она, не добежав до вешалки, кричит отчаянным голосом:
— Ниночка! Это же ты?!
А я вою, как из какой-то глубокой ямы:
— Я не Ниночка! По-мо-гы-тэ-э! — И самой невозможно смешно от этого голоса.
Анка кричит:
— Ниночка, скажи, что это ты!
Слышу, плачет. Просто рыдает, пальто быстро-быстро гребёт, до меня догреблась. Я хватаю её, опять веду в детскую, садимся на Бабушкину кровать, слёзы ей вытираю — мне её очень жалко, но почему-то мне очень смешно из-за своего дурацкого «страшного» голоса! Я совсем не понимаю, как можно меня бояться. Ведь я так Анночку люблю, и она это знает, тогда почему она меня боится? Надо подумать! А пока надо её развеселить. Пошли, говорю, попоём, я две новые песни подобрала на рояле! И мы бежим в столовую.
Вечером — мы уже поужинали — Мамочка Мишеньку уложила в детской, зовёт меня в родительскую спальню. Садимся на их кровать, и Мамочка меня спрашивает:
— Нинуша, что за игра, в которую вы с Анночкой вчера и сегодня играли?
Я ей всё очень подробно рассказала: и почему я эту игру придумала, и как в неё играть, и что у нас пока ещё ничего не получается — ну, в смысле «храбрости». Мамочка взяла меня за руку и сказала очень серьёзно:
— Нинуша! Две вещи хочу тебе сказать. Во-первых, никогда больше не играй с Анночкой в эту игру Ты не делаешь и не сделаешь её этим храбрее, но ты её сильно пугаешь, а ей это не нужно, она и так очень пугливая. Во-вторых, подумай, мне не нужно, чтобы ты дала мне ответ, мне нужно, чтобы ты сама себе ответила, ведь ты умная, добрая и честная девочка: не хотела ли ты её немножко попугать? Иногда люди хотят сделать что-то хорошее, а получается плохо — по разным причинам, и знаешь, бывает, человек сам не понимает, почему так плохо получилось, а иногда знает, но не хочет даже себе в этом признаться. Я уверена, что ты хотела её сделать храбрее, я знаю, как ты её любишь. Подумай об этом… для себя!
Пока Мамочка это говорила, у меня в душе всё перемешивалось — и удивление, и расстройство, и негодование, и грусть — ив конце вдруг так закололо, как будто это стыд и я сделала что-то плохое!
— Мамочка, можно, я пойду? — Я спустилась с кровати и добавила: — Я пойду подумаю!
— Да-да! Иди, моя родная! — Мамочка погладила меня по голове.
Я пошла на кухню, там Бабуся что-то варила, и я встала у окна.
— Посмотри, деточка, в окно, посмотри на небо! — говорит Бабуся. — Там облака такие удивительные картины делают!
Я покивала головой и стала думать.
Всё-всё подряд вспомнила, все свои чувства, и поняла: я честно, очень честно хотела её сделать храбрее. Но когда в первый раз разозлилась, я перестала думать о главном — Мамочка мне как-то говорила, что когда человек сильно сердится, он может забыть о главном. А главное здесь — это Анночка и её страх! И во второй раз я забыла про Анночку, потому что мне было очень смешно.
В общем, я придумала глупость, но не потому, что я злая, а потому, что я, как говорит Эллочка, легкомысленная.
Но все равно — грустно!
Миса-Миса
Мамочка уложила Мишеньку спать. Все дома, кроме Ёлки — она, бедная, ходит в общеобразовательной в третью смену, поздно приходит — в общем, ужас! Что за смена такая дурацкая!
Вдруг Мамочка зовёт нас из столовой, а Бабушку из кухни, прижимает палец к губам, мы останавливаемся около детской, Мама чуть-чуть приоткрывает дверь, и я слышу, как Мишенька поёт:
- Миса-Миса, Миса-Миса,
- Да-а-гой!
- Миса-Миса, Миса-Миса,
- За-а-той!
Потом какие-то не очень понятные слова, потом опять «Миса-Миса…».
Я говорю:
— Так ведь он мой «Гавот» поёт, ну, который я на скрипке играю!
Мамочка говорит:
— Да! И на него положил… слова! Сам себе колыбельную поёт!
— Забавно! — говорит Папа и уходит в столовую к себе за письменный стол.
— Чудо, а не ребёнок! — говорит Бабуся и уходит на кухню.
— Какой он замечательный! — говорит Анночка нежно и уходит в столовую — она там за столовым столом рисует.
Мы остаёмся в коридоре с Мамочкой.
— Мамочка, — спрашиваю, — помнишь, как Анка перед войной песню сочинила — «Маленька девочка»? Ей тогда было всего два года и два или три месяца.
— Да! — говорит Мамочка. — А ведь Мишеньке уже целый год и почти два месяца!
— Нет, не в возрасте дело, — говорю, — а просто это не его музыка, не он её сочинил — хотя у него очень как-то мило получается, но это…
— Плагиат! — И Мамочка начинает хохотать, но тихо.
— Ну… что-то вроде этого, — говорю. — Хотя поёт он чудесно!
— А он чисто поёт? — спрашивает Мамочка вдруг серьёзно.
— Чисто, — говорю, — даже форшлаг делает голосом, а это трудно!
— Может, у него и слух абсолютный, как ты думаешь? — Она опять спрашивает очень серьёзно.
— Конечно абсолютный! — Я говорю уверенно, потому что в этом не сомневаюсь. — И память Папина — нотка в нотку всё запомнил — весь «Гавот».
— Но всё-таки это плагиат, — заканчивает Мамочка опять очень серьёзно.
— Да! — говорю, улыбаюсь ей, машу рукой и иду в столовую.
Когда подхожу к столовой, слышу, что Мамочка тихо хохочет.
Мамочка часто смеётся — она очень весёлая и большая «хохотушка»!
Наверное, что-то весёлое вспомнила!
Положа руку на сердце
Наша арифметичка очень симпатичная, но её немножко жалко.
Она пожилая, маленькая, на ней всегда одно и то же серое и старое платье. Седые волосы у неё так же, как и у всех учительниц, стянуты назад в пучок, а там, где у всех людей живот, там у неё — вот так мне кажется — подложен маленький тазик! Знаю я, что никакого тазика там нет, но, когда её вижу, всегда вспоминаю про тазик.
Она никогда не кричит, никого не ругает, и я иногда думаю, что она всех немножко боится.
Сегодня в самом начале урока она вдруг говорит своим тихим и добрым голосом:
— Дети, я не буду ставить двойки! Скажите положа руку на сердце, кто из вас сегодня не сделал домашнее задание? Поднимите руки!
Я, конечно, задание не сделала и подняла руку. Смотрю — я одна не сделала домашнее задание, больше никто руку не поднял. Она оглядела класс, потом сказала тихо и ласково:
— Шнирман, двойка!
Все девочки стали на меня смотреть, в классе было удивительно тихо.
Я очень старалась, чтобы по моему лицу никто не догадался, что я думаю и чувствую. А я чувствовала такое невыразимое удивление, но это удивление скоро перешло во что-то скользкое и мерзкое.
Арифметичка начала свой урок, и он прошёл как всегда.
Потом всё было обычно. У меня нет подруг в классе, но отношения со всеми хорошие. Валя в переменку пыталась мне что-то сказать — про это, но я приветливо махнула рукой и сказала:
— Да всё это ерунда! — И стала обсуждать с ней очень важное событие — у нас на углу появилось мороженое.
Стоит женщина в белом халате, перед ней большой сундук на колёсах — там не очень большая дырка, в ней много мороженого. В левой руке у женщины круглая такая формочка на палке, в правой — ложка, как большая, очень большая, столовая, на сундуке лежат в бумаге вафельные кругляшки. Она берёт одну кругляшку, кладёт её на дно формочки, потом ложкой из сундука вынимает мороженое, мнёт и распределяет его в формочке, потом берёт вторую кругляшку, кладёт её сверху, потом что-то делает с ручкой — и у неё в руке круглое мороженое, а сверху и снизу вафельные кругляшки.
Я пришла домой, Ёлка ещё не ушла в свою третью смену. Мы сели обедать — все, кроме Папы, он на работе. Я уже суп съела и всё ещё не рассказываю — на двойку наплевать, но про такую подлость даже рассказывать очень трудно. Но рассказала. Все сначала просто онемели.
Потом Ёлка как-то даже сквозь зубы говорит:
— Вот гадина!
У Мамочки стало костяное лицо, правда ненадолго. Бабушка лицо руками закрыла и говорит:
— Какой ужас! Пожилой человек — какой позор!
У Анночки такое жалостливое лицо, и она говорит:
— Ниночка, не расстраивайся, ты ведь правильно руку подняла!
Мишенька на своём большом стуле сидит и видит, что все очень серьёзные, — и тоже стал очень серьёзным, смотрит на всех подряд — пытается понять, что случилось?
А у Мамочки уже обычное лицо, и она говорит: