Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир
— Затворница? Ты что!.. Какую чепуху ты несешь! С чего ты взял! — заговорила Дуняша, словно взволновавшись. Но было очевидно, что слова Шеврикуки не стали для нее неожиданностью. Да и не могли ею быть.
— Не затворница — и замечательно. — И Шеврикука протянул Дуняше книгу о тяжкой и благоароматной жизни красавиц Востока.
— Это ты из-за книги, что ли? Так, может быть, Гликерия Андреевна не только затворница, но и куртизанка? — И Дуняша рассмеялась.
Но смех ее получился несомненно нервический.
— Хорошо, — сказал Шеврикука, — она не затворница, ее интеллектуальная изощренность позволяет ей уделять внимание проблемам урду, ты без полномочий, а потому промолчим о Гликерии…
— Надо же! Затворница! И придет же в голову! — все еще восклицала Дуняша. И не убирала книгу в сумку.
— Как ваше Ателье?.. Или Агентство?.. Или Салон?.. Ведьм, колдунов и привидений… Или кого там… Ты рассказывала… Как оно-то? — спросил Шеврикука.
— О! Оно-то! Все кипит и бурлит! — воодушевилась Дуняша. — Вот-вот откроют… Именно на Покровке… Дударев обещает. Кубаринов, полпрефекта, перережет ленточку. И будьте милостивы!
— Дударев обещает… — задумался Шеврикука. — Он вам и ставки обещает?
— И ставки, и гонорары, и творческие подношения. В долларовой равноценности!
— Это замечательно, — порадовался Шеврикука за Дуняшу. — Сам бы побыл привидением. Но не просите… И Совокупеева Александрин кипит и бур лит?
— И она! Естественно! Твоя Совокупеева-то! Ох, и ловелас ты, Шеврикука! — И Дуняша пригрозила Шеврикуке пальцем. — Хотя у тебя теперь интерес к этой пройдохе Увечной Увеке…
— А Леночка Клементьева?
— Что Леночка Клементьева? — Дуняша отчего-то нахмурилась.
— Она ведь тоже самозванкой являлась на смотрины в дом Тутомлиных…
— Ходит, ходит. Совокупеева ее держит в руках. Но больно томная и меланхолическая. Царевна Несмеяна. Клиентов отпугнет. Или они у нее прокиснут. Однако говорят, и Несмеяны нужны.
— Что с ней? Несчастная любовь? Как у нее с Митей Мельниковым?
— А мне-то почем знать? — строго сказала Дуняша. — И тебе-то что?
— Да я так… — смутился Шеврикука. Но сейчас же и он стал строг. — Мельников квартирует в моих подъездах. Имею право любопытствовать о его затруднениях и душевных невзгодах.
Возразить чем-либо на это Дуняша не могла, но не было у нее ни лакомств, ни протухших овощей для угощений оголодавшего, но разъясненного любопытства Шеврикуки.
— А что Гликерии отведено в Агентстве? Или в Салоне? — спросил Шеврикука.
— Гликерия… Она… Она пока… — замялась Дуняша. И опять нахмурилась. Книгу о затворницах и куртизанках наконец решилась запереть в сумке. — Она, может быть, там сама по себе… У нее самостоятельная программа… Ты должен понять…
— Я понимаю, — кивнул Шеврикука.
— Что ты понимаешь! Что ты киваешь со значениями! — снова разволновалась Дуняша. — Что ты можешь понимать!.. Она… Гликерия Андреевна… Она…
И замолчала.
Скомканный стаканчик из-под фруктового мороженого она швырнула в урну, сама же резко отвернулась от Шеврикуки, будто не желала, чтобы он видел ее лицо и, возможно, повлажневшие глаза.
В пионерском пруду озорничала и безобразничала детвора, лишенная лагерного детства, шли на абордаж лодки и водяные велосипеды, но не было у берегов ни волн, ни ряби. И листья деревьев проживали в благонравии безветрия. А ногам Шеврикуки и телу его передались вдруг подземные гулы и содрогания горных пород. Но тут же они и стихли. Бурление страстей призраков и привидений Шеврикука ощутил в прошлый раз лишь на подходе к лыжной базе. От пионерского же пруда до лыжной базы пролегало версты две. Бурление страстей расползалось, а возможно, вздымалось и из глубин. Не расползется ли оно до Звездного бульвара и не потревожит, не огорчит ли Пузырь?
Впрочем, что ему, Шеврикуке, беспокоиться о нервных и нравственно-сейсмических состояниях Пузыря?
Женщина в его видениях, с золотой диадемой, в белых одеяниях, стояла в тоске (или в отчаянии) перед громадой чаши и молила о чем-то, Шеврикуке недоступном и неизвестном. Это он помнил.
— Клокотание котла у вас, мне известно, продолжается, — сказал Шеврикука. — Или это сплетни и преувеличения?
— Нет, — сказала Дуняша. — Не преувеличения.
Глаза ее снова были видны Шеврикуке. Они были сухи.
— Оно не захлестнуло волнами Апартаменты?
— Какие и захлестнуло. А наши… то есть Гликерии Андреевны… и те, что вокруг, пока нет…
— Вас все это увлекает, возбуждает или вы готовы бежать?
— Все, что наше, оно в нас.
— Хорошо. В вас, — согласился Шеврикука. — Тот монстр, врывавшийся к вам при мне, но не обремененный тогда формой или, напротив, удрученный тем, что форма ему не возвращена, я предполагаю, кто это, — он не докучает вам?
— Не говори о нем! Не называй его! — вскричала Дуняша.
— Я никого не называю, — сказал Шеврикука. — Ты все назовешь. Ты для этого и пришла сюда.
— Нет! Ты ошибаешься! Я никого не назову! Я ни о чем не уполномочена сообщать! — Дуняша-Невзора говорила страстно и чуть ли не с подвижническим пафосом, будто ее склоняли уберечься от огня в раскольничьем скиту, а она была непреклонна, или будто ей грозили пытками, а она никого не намерена была выдать.
— Тот монстр докучает вам? — проявлял настойчивость Шеврикука. — Он осаждает Гликерию и неволит ее?
— Не спрашивай меня! Я не отвечу!
— Ладно. Я все разведаю сам, — мрачно сказал Шеврикука. — Не надо было откликаться на мой вызов. Впрочем, и я хорош.
Страсти оставили Дуняшу-Невзору. Похоже, рабфаковка-сударыня не отказалась бы и еще от одного фруктово-мороженого подношения. И похоже, она ждала от Шеврикуки заявлений или успокаивающих деклараций.
— Я пошел, — сказал Шеврикука. — Счастливого бытия. И поклон Гликерии Андреевне.
Он повернулся и двинулся было к парковым воротам, но Дуняша чуть ли не прыжок к нему совершила, пальцы ее обхватили руку Шеврикуки. Пальцы ее были горячие, она заговорила торопясь:
— Шеврикука, голубчик ты мой, не обижайся! Не обижайся на нас! И на меня, грешную и лукавую, не обижайся! И на Гликерию Андреевну! Худо там, худо! Поверь, голубчик ты мой, Шеврикука!.. А теперь иди!
Получив установление «идти», Шеврикука остался стоять, а в путь — к содроганиям среды, амбиций и обстоятельств — отправилась Дуняша-Невзора. Минуты две Шеврикука смотрел ей вслед и, как ценитель, нередко увлекающийся, не мог не отметить, что сударыня, пусть и с вывертами, даже и в вывертах своих умеет показывать свои природные примечательности. И футболка, и юбка хорошо выявляли ее линии и возвышенности. Походка кариоки, видимо, показалась сейчас Дуняше неуместной, но все же кое-какие частности ее Дуняша проявила. «Ба! А туфли-то у нее стоптанные!» — расстроился Шеврикука. Впрочем, крупные ноги Дуняши, вспомнил он, всегда доставляли ей огорчения, утруждая и самую терпеливую обувь.
Разговор с Дуняшей Шеврикуку хоть и раздосадовал, но не удивил. Шеврикука знал Дуняшу всякой. Сама ли она установила себе задачи (с ведома или без ведома Гликерии) или же именно Гликерия указала, как ей себя вести и что говорить, она, можно было предположить, выложила то, что намеревалась выложить. То есть почти ничего определенного. Но она кое-что дала Шеврикуке понять. Улыбчивого задора, какого следовало бы ожидать из-за наряда удачливо-спортивной энтузиастки предвоенных лет («Эх, Андрюша, нам ли быть в печали!..»), выказано не было, кроме как в словах о грядущем процветании Агентства, или Салона, или Студии на Покровке, а контрапунктом к наряду и облику ощущались в Дуняше напряжение и тревога. Может, и страх. Эти напряжение и тревога были в ней и естественными, и нарочитыми. Нарочитыми — по его, Шеврикуки, разумению. Возможно, он и ошибался. И был тем перед Дуняшей и Гликерией виноват. Но во всяком случае, книга А. Суворовой, якобы крайне необходимая читательнице из Апартаментов, была доверена любознательности Шеврикуки с очевидной охотой. Случалось, в куртизанки возводила Гликерию молва недоброжелателей и недоброжелательниц. Гликерия (при свидетельствах Шеврикуки) к шершавому шепоту этой молвы была холодна. «Затворницы и куртизанки». Даже если бы слово такое не произносилось и Гликерия имела видимые свободы, среди прочих и свободу передвижений, ее вполне могли упечь в затворницы. Шеврикуке были дадены намек и одно (коли намек правдив) из объяснений, почему Гликерия, посетив Землескреб, не давала о себе знать. Но будем считать — именно одно из возможных объяснений. О Чудовище-монстре, врывавшемся в присутствии Шеврикуки в Апартаменты и желавшем погубить Гликерию, Дуняша запретила говорить чуть ли не заклинающими вскриками. Но и в этом запрете для разумного была подсказка. Стало быть, монстр никуда не пропал и, скорее всего, усилился или даже укрепился в правах, а Гликерию осаждает и страшит. И под конец — выплеснуто: «Худо там! Худо! Поверь!»
Поверь! Призыв не напрасный! И нелишний.
И было произнесено: «Голубчик ты мой, Шеврикука!» Еще бы мгновение — и, не исключено, вырвалось бы: «Заступник ты наш, Шеврикука! Спасатель ты наш родимый!»
Но Дуняша, грешная и лукавая, знала, как и когда следует притушить фитиль.
Да так, чтобы завтра он воспылал вновь. А затем и вовсе бы разгорелся.
«Но стоптанные туфли, стоптанные туфли… Каблуки-то малые, а туфли стоптанные… Стоптанными туфлями она ведь никак не могла лукавить…» — подумал Шеврикука. И тут же явилось совсем косноумное: «А у тебя бархатный бант развязался!»
Что бы у них ни происходило и во что бы ни желали его сейчас вовлечь, ему, вне зависимости от всего, должно было непременно вызнать, какие нынче новости в усадьбе Тутомлиных на Покровке и на лыжной базе — месте летнего обитания призраков и привидений.
Слишком отвлекли Шеврикуку в последние дни от всемирных дел останкинские частности и сидения с бумажками Петра Арсеньевича.
Начать он решил с дома на Покровке.
60
«Как там было провозглашено на обложке „Затворниц и куртизанок“?» — подумал Шеврикука. Ради рыночных достижений под названием наверняка заслуженно научной работы А. Суворовой на глянце обложки как бы красными чернилами вывели слова: «Эротика по-лакхнауски». И ниже: «Сексуальное востоковедение. 44 с половиной способа интеллектуальной любви». И еще ниже: «Пикантные огурцы».
Относительно пикантных огурцов Шеврикука не мог составить определенное мнение. Что же касается эротики и секса, подчас и именно ориентальных, они, несомненно, имели место в доме на Покровке. И случались там затворницы и куртизанки. Милейшие, а кто — и с острым соусом ехидств — известные Москве. Но никто из них вроде бы не говорил на урду. Тем более с лакхнаускими сладкозвучиями…
До сознания Шеврикуки дошло, что после визита в Китай-город, в Обиталище Чинов, и поездки трамваями в надеждах на целительное воздействие жидкостей к окраине Сокольнического парка он в Москве более не был, а тупел в Останкине. Да и профилакторий Малохола существовал от реалий московской жизни на отшибе.
Экое обделенное движением бытия существование вел Шеврикука! Как он отстал в своих местнических ковыряниях от пленительно громкокипящей толкотни родимого города.
Оттого его ошеломила и чуть ли не ввергла в сон Покровка. Он уже в Китай-городе на Никольской улице ощутил свою окраинную ограниченность. Но там он был в заводе винительного визита к Увещевателю, и воздействия городской среды его не портили. Теперь же от скоросозидательных переустройств Покровки, долгие годы служившей лишь проезжей магистралью, и он принялся зевать. Соней, как известно, Шеврикука не был, и внезапные зевоты всегда свидетельствовали о влияниях на его организм непредвиденных явлений природы.
«Меня это не касается, — постановил Шеврикука. — То есть сейчас не касается… Меня должен занимать дом Тутомлиных и все, с ним связанное. Более ничто. Дом Тутомлиных. Дом Гликерии. Дом Концебалова-Брожило. Дом Пелагеича. Дом негодяя Бушмелева. Дом, где мне обещаны паркетные работы. Москву я рассмотрю в созерцательные часы. Устрою прогулку с развлечениями и рассмотрю…»
Именно дома Тутомлиных на вид никакие переустройства не коснулись. Не углядел Шеврикука на стенах здания и его флигелей эмблем концерна «Анаконда». И не наткнулся на вывески Агентства ли, Ателье ли, Студии ли ведьм, колдунов и привидений, в коем (в коей) ожидалась взаимоодобрительная практика с процветаниями Совокупеевой Александрин, Леночки Клементьевой, Гликерии, Дуняши-Невзоры и разных прочих (может, и Стиши с Веккой-Увекой? И кого предполагалось нанимать в колдуны и ведьмы?). Старосветски провинциальными оставались окна и двери памятника истории и культуры. Перед входами в дом не появились мраморные вымостки с зелеными мохнатыми коврами. В рамах окон деревяшки захолустья не заменили никелированными или серебряными пластинами, и двери дома в сравнениях с блеском улучшенных богатствами покровских офисно-купецких зданий, и озолоченных, и озеркаленных, и обрешеченных, выглядели совершенным убожеством. Какие уж тут концерны «Анаконда», какие уж тут Тутомлины? Не селились ли тут прежде московские родичи помещицы Коробочки?
К удивлению Шеврикуки, в доме еще проживали коммунальные граждане. Кто-то из дома, может, и съехал, но многие еще оставались. И реставраторы, похоже, в дом более не заглядывали. В нижних палатах Тутомлиных под коробовыми и сомкнутыми сводами из белого камня располагались все те же мусор, грязь и свидетельства трапез и досугов забредавших в палаты москвичей и гостей столицы. На втором этаже в парадных залах, где Дударев устраивал смотрины здания, было пусто, сыро и печально. «Да и начнутся ли здесь когда-либо паркетные работы?» — затосковал Шеврикука.
И уж совсем было странно, что в доме нигде не меняли валюту.
Создавалось впечатление, будто в высотах, и скорее всего в высотах именно вторых этажей, не все плодородные деньги были вложены в дружественно-приемные руки. А потому овсы и не взошли.
Лишь на усадебных пространствах Тутомлиных между северным и западным флигелями дворовых служб Шеврикуке открылись следы произведенных работ. Была вырыта яма. И вместительная. Шеврикуке, естественно, вспомнились обнародованные Крейсером Грозным проекты одаривания амазонского змея, живого и плещущегося символа концерна «Анаконда», бассейном во дворе дома Тутомлиных. Со стеклянной крышей, с проточной, но подогретой водой, с илом, куда при желании и по привычке предков (или по капризу природы) змей мог окунать морду. С лотосами, с круглолистной викторией, с порхающими в пальмах птицами колибри. (Где-то полагалось, если верить Сергею Андреевичу Подмолотову, устроить и вольер для проживания личной зебры лошадника Алексея Юрьевича Савкина, назначенного при смотрителе змея ветеринаром и зоотехником.)
Коли б яма обещала стать вместилищем именно змея, не было бы досадно. Но совсем недавно четверо в темно-зеленых халатах и резиновых масках рыли яму в Марьиной Роще. А уж где-где, а в усадьбе Тутомлиных кладоискателям было не меньше оснований устраивать глубинные поиски.
Иметь дело с Пелагеичем и пытаться узнать от него покровские новости было бы неблагоразумием. Ко всему прочему, предполагалось, что здешний домовой, уже во времена императора Павла гревшийся якобы в дряхлости в чулке кухарки Пелагеи, нынче полеживает где-нибудь засохшей и глухонемой закорючкой. Иные считали, что Пелагеич, известный некогда своей вредностью, мог прикинуться неживой закорючкой на время российских перемен и невзгод. Догадался о сроках и замер. Так или иначе, в день смотрин дома Тутомлиных в своих исследовательских прогулках по зданию Шеврикука не ощутил ни засад Пелагеича, ни его интересов, ни даже запахов его дыхания. При его-то, Шеврикуки, чуткости. И Пэрст-Капсула, добытчик перламутрового бинокля, с Пелагеичем, похоже, не сталкивался. Но коли б даже у Пелагеича защекотало в ноздре и он очнулся, какой резон был ему доброжелательно и без подозрений отнестись к любопытствующему чужанину?
Никакого.
Конечно, служили в зданиях на Покровке, в Армянском, Старосадском, Сверчковом и ближних к ним переулках знакомые Шеврикуке домовые. Иные из них проворные, иные из них прохвосты. Стало быть, обо всем, что происходило в округе, слышали. И разумное, и глупости. Шеврикука после ожога в профилактории Малохола расположен был дуть на воду. Унижения и ехидства могли вывести его из себя. Но Малохол был Шеврикуке приятель, а здешние домовые приходились ему знакомцами отдаленно-случайными, будто выпивали с ним когда-то кружки две пива, и не более, иные и не ведали толком, кто он и откуда, а потому к грубостям или непониманию Шеврикука положил относиться с терпением. Если, конечно, не был разослан по префектурам и кварталам и на Литовскую границу его словесный портрет с постановлением: «Проходимец и самозванец» и предписанием быть начеку.
Все эти опасения Шеврикуки оказались напрасными и смешными. И никто из покровских или старосадских не разглядывал его щеки и лоб с надеждой (или опаской) отыскать на них бородавки, после чего, естественно, надлежало изловить и повесить, никто не ехидничал, а все выговаривали то, что знали. Шеврикука выказывал себя удивленным простаком, не способным из своей останкинской глуши оценить по справедливости покровские преображения, и расспрашивал о всякой ерундовине.
Сознавая себя серединными в московской державности, покровские снисходили и к подробностям останкинского бытия. Конечно, их занимал Пузырь. И по их понятиям и интересам Пузырь был не останкинский, а всеобщий. Шеврикука же проявлял себя чуть ли не пузыреведом. Из болтовни знакомцев Шеврикука почти ничего удивительного о доме на Покровке не узнал. Из-за смотринного шума и триумфа привидений многие относились к дому с досадой зависти. Да, говорили, мятежных бедолаг выселят, да, будет там концерн «Анаконда» с фигурными паркетными полами. Вышел, правда, пока затор. Но его уладят. Затор же случился оттого, что в карманах у кого-то уже зазеленело, а после премьеры с привидениями зеленые могли и расцвести, но наши отечественные хваты опомнились и стали осаживать возвышенно-взволнованных иностранцев. И, слышно, почти совсем осадили. Да, будет в доме и Агентство, или Ателье, или Студия, дамочки там собирались уже не раз, почти все дамочки — видные, разодетые и деловые. Есть и скромницы. Последовало описание Леночки Клементьевой. Последовало описание и еще одной особы, громкой, настырной и заносчивой («она, кстати, ваша, останкинская»), эта являлась с хахалем, и желали они служить в Агентстве соответственно ведьмой и колдуном. Пожалуй, одно лишь это известие и удивило Шеврикуку. Из описания выходило, что в ведьмы нанималась хорошо известная Шеврикуке супруга Радлугина. Кто был при ней хахаль и колдун, Шеврикука выяснить не смог. Относительно ямы в усадебном дворе мнения расходились. Большинство ожидало поселения змея. Злонамеренных кладоискателей здесь бы почуяли. К тому же все, что было в доме Тутомлиных привлекательного, пожалуй, уже давно промотали, конфисковали, разграбили, раздарили. А бочонок Полуботка с золотом, как доказано, Мазепа сюда не привозил. Бочонок Полуботка в британских сейфах. Пелагеича, более легендарного, нежели реального, давно никто не видел, его как бы и нет, и все несуразности, происходящие со зданием, скорее всего, и связаны с тем, что в нем отсутствует люботщательный домовой.
«Где они теперь, люботщательные-то домовые? Да и в них ли дело?» — вздохнул Шеврикука. Но возражать собеседникам не стал.
Возбуждение Шеврикуки вызвали лишь слова домового из Сверчкова переулка Псютьева. Псютьев считался бузотером и любителем нашатырных возлияний, волосяным же покровом, нарядами и запахами он походил на бомжа.
— Проще порванной наволочки! — разъяснил он Шеврикуке. — Никак не могут подыскать, кого будут замуровывать. Вот вам и все оладьи!
— То есть? — не понял Шеврикука.
— Ну что ты прямо! — поморщился Псютьев, огорченный несообразительностью Шеврикуки. — У Тутомлиных всегда эдак. Строили ли, перестраивали ли, ремонт ли капитальный затевали, непременно замуровывали. С кровью ли, без крови ли, с временным ли изведением сознания, с дурманными ли уговорами, но обязательно живого. Или живую. Атлета какого. Или красавицу. Красавицу-то — надежнее. И теперь вот ничего у них не выйдет или все пойдет наперекосяк, пока не замуруют. И вроде бы слухи идут: есть кто на примете, да никак к ней не подберутся.
— К ней? — быстро спросил Шеврикука.
— Ну, не знаю. Врать не буду. Может, к ней. А может, к нему, — подумав, сказал Псютьев. — Но баба-то полезней, сам знаешь. В бабе-то больше клею. Для держания камней. Мужик — он все равно что морковь или огурец. А баба — она будто яичный желток. И белок тоже…
— И когда пошли слухи? — спросил Шеврикука.
— А когда пробудился и дом начал трясти изверг здешний… Бушмелев… — Сейчас же Псютьев прикрыл рот рукой и стал оборачиваться по сторонам.
— Когда он пробудился и начал трясти? — в волнении придвинулся Шеврикука к Псютьеву.
— Отыдь от меня! — Тот чуть ли не взревел. — Ни про кого я не говорил, никого я не называл! Мало ли что треплют!
— Тебя в детстве, что ли, пугали Бушмелевым? — сказал Шеврикука. — Успокойся! Именно треплют, а ты не верь. А что Пелагеич?
— А что Пелагеич? Что Пелагеич? — растерялся Псютьев. — Пелагеич — жулик. Когда-то извергу он не перечил. И теперь, треплют, он…
— Что теперь? — не мог утерпеть Шеврикука.
— Руки свои от меня отдали! Освободи меня от разговора! — запричитал Псютьев. — Я никого не называл.
— Не называл. И не упоминал ни о чем, про что треплют. А я ничего не слышал, — согласился Шеврикука. — Но про необходимость замуровать кого-то ради процветания дома на Покровке сказал ты.
— Это я говорил, — признал Псютьев. — Это — да. Это и целые народы замуровывают ради процветания. А то как же? Это надо, замуровывать с муками и иссушением любви, с паучьим выпиванием ее. Страдание и муки всему дают серьезность и основание. Не страдавшие и не любившие или любившие легко — и сами пусты и некрепки. И ветерок разметет их хижины. А тут замуровать, причиня страдания отторжением всего, требуется кого-то, познавшего любовь и основательного.
Псютьев замолчал. А потом, вздохнув, произнес:
— Не меня…
— И не меня, — кивнул Шеврикука.
— Ой ли? — встрепенулся Псютьев, и лукавина промелькнула в его взгляде. — Отчего же и не тебя-то? Тебя-то именно и в самый раз!
— С чего бы вдруг меня? — Шеврикука попытался усмехнуться иронически.
— А с того! — резко сказал Псютьев. — Думаешь, я лохмат, небрит, невычищен и дурак?! Думаешь, я не догадался, кто ты таков и с чем явился?
И разговор их был окончен.
Шеврикука и прежде беседы с Псютьевым, ощущая малость открывшегося ему на Покровке, полагал побродить в доме Тутомлиных, особенно в нижних его помещениях. Недолго. Однако колебался, стоит ли. Но переданные Псютьевым перетолки о Бушмелеве и Пелагеиче подтолкнули его отправиться в путешествие под каменные своды. Памятуя опыты своих прежних проникновений следопытом, он преобразился в муху-дрозофилу.
В день смотрин в нечаянных (не захотелось слушать речь полпрефекта Кубаринова) исследовательских прогулках Шеврикуке удалось рассмотреть не все. На иное не хватило ни времени, ни отваги. Да и прогулки те были как бы экскурсионно-бесцельные. Увиделись Шеврикуке или были им ощущаемы заколоченные двери и заложенные камнем переходы. Всякий приличный барский дом в Москве имел легенды о подземельях и секретных ходах, устроенных с загадками, устрашениями, погибельными для злодеев препонами и выводящих чуть ли не к Кремлю и к Москве-реке (от Тутомлиных до Кремля было всего-то версты две). Да мало ли на какие внутристенные и подземельные хитрости были способны затейники из рода Тутомлиных!
Поначалу прогулка Шеврикуки выходила беспрепятственной и чуть ли не развлекательной. В нижних палатах Тутомлиных он с удовольствием вспомнил подробности поединка воинственных тогда привидений Совокупеевой Александрин и Дуняши-Невзоры. Потом на память ему пришли эпизоды всеобщей катавасии и мордобоя. Как увлеченно-победительно дубасил японского гостя древком Андреевского стяга Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный! Увидел Шеврикука у восточной стены нижних палат фанерную выгородку, со дня смотрин не разломанную и не выброшенную. Именно за ней, понял теперь Шеврикука, и устраивали для лжепривидений грим-уборную, и именно там он и наткнулся на зареванную Леночку Клементьеву. Ему стало тревожно. В тот вечер он наткнулся на Клементьеву в минуты возобновления в нем сознания. На него наводили дурман с не разгаданными до сих пор Шеврикукой намерениями. Не начнутся ли в нем и теперь провалы сознания? Беспричинными эти беспамятства было назвать нельзя. Шеврикука предвидел возможность охоты за ним. Но его вдруг стала угнетать тоска, к объяснимым беспокойствам не имевшая отношения. И получердачный хворый подселенец возник в воображении. «…Бирюзового камня на рукояти чаши там нет… Следует обождать и пересидеть…» — вспомнилось остережение Пэрста-Капсулы.
«Ну уж нет! Мало что он мог набредить!» Упрямство взыграло в Шеврикуке. Щелями, продувными трубами, а где и сквозясь в межстеньях, Шеврикука несся в подземное укрытие графа Федора Тутомлина, прежде им лишь обнаруженное, полагая отыскать кабинет одиночеств графа, когда-то с библиотекой и коллекцией восточных диковин. В полете пришли ему на ум слова все того же Пэрста-Капсулы: «Лабиринт шутейный. Для глупых и не умеющих считать. Паутина, сплетенная лишь с тремя подвохами». Шеврикука тогда со словами Пэрста (тот доставил из дома на Покровке перламутровый бинокль) соизволил согласиться, будто бы со знанием дела. Сам же он далее приемных устройств лабиринта не проникал. И теперь он осознал, что его нынешняя уверенность — «во все пробьюсь или пролезу!» — суть простая наглость, не обеспеченная возможностями. Лабиринт его в себя не пускал. Лабиринт! Глупое соображение! Некто его не пускал в лабиринт! Некто начал обволакивать его сопротивлением!
Да и к чему ему были теперь места укрытий утомленного московского повесы? Укрытий от кредиторов, судебных исполнителей и крикливых гуляк, места его молчаливого любования восточными диковинами? Шеврикуке бы после слов взлохмаченного Псютьева устремиться в покои миллионщика Бушмелева, душегуба и деспота, сыскать и помещение, где изверг якобы до смерти был заеден насекомыми, почуять, откуда смог бы восстать и вновь осуществиться в людских раздорах его разбойный дух. Что же он туда-то не бросился? Или оробел? Пожалуй, что и оробел…
Рассудив так, он ринулся на поиски свидетельств Бушмелева. Но сопротивление, испытанное им в подземельях Федора Тутомлина, мгновенно возобновилось, и было оно круче, зловреднее прежнего. В лабиринт его просто не пускали. Теперь же его стали тормошить, сжимать, колошматить в бока, волочь к стенам и ударять о них, и боли он ощущал не как муха-дрозофила, а как несомненный большой Шеврикука. И гнусный хохот теперь сопровождал его. И будто ледяные ветры принялись вертеть Шеврикуку. И началось то, чего Шеврикука опасался. Ощущение Ужаса забирало его, недра Чудовища втягивали, всасывали его, он возвратил себе человечье обличье, но положение свое не облегчил, вовсе не росянка пожирала его, убивая в нем и сознание, вовсе не росянка…
И тут Шеврикуку сквозь камни вышвырнуло на проезжую часть улицы Покровки. Японский джип балашихинских гараей ударил потерявшего совесть пешехода всей своей сверкающей престижностью, отчего Шеврикука пустился в полет к дальнему от дома Тутомлиных тротуару, а ущербы бампера и передней престижности джипа сейчас же были прочувствованы компьютером, обнародовавшим долларовую стоимость ремонта. Случилось дорожное происшествие. Визжали тормоза, стонали металлы, орали зеваки, выли сирены, мигали надкрышные огни, водитель джипа, сокрушив расстроивший его компьютер чешским автоматом и выйдя из машины, грозил, сплевывая сквозь зубы: «Шпинделю это так не пройдет! Шпинделю…»
Шеврикука не думал о дорожном происшествии.
Он стоял на тротуаре и думал о том, как с ним обошлись в доме Тутомлиных.
«Не расстраивайся и успокойся! — уговаривал себя Шеврикука. — Ничего неожиданного. Силы я не включал. Я был простым посетителем. И все. Силы я не использовал…»
Но успокоиться он не мог.
Следовало отвлечься от пережитого естественным житейским образом. Поинтересоваться у прохожего, как сыскать Лялин переулок и не возобновились ли в нем угощения пивом. Или прогуляться к шумящему затору и узнать, чем грозят какому-то Шпинделю и что это за Шпиндель такой. Или же попытаться найти в карманах расческу. Или же рассмотреть витрину магазина, возле которого он оказался, и насладиться видом милых безделушек или, скажем, угандийского дамского белья.
И он взглянул на витрину.
Серебряные буквы, хозяйски вставшие на черном стекле витрины, сообщали московскому гражданину:
«Табаки и цветные металлы А. Продольного».
61
«Надо посетить Иллариона», — посоветовал себе Шеврикука.
Следовало тут же рассмеяться. А сочтет ли нужным созерцатель Илларион уважить намерение Шеврикуки?
Но Шеврикука не рассмеялся.
На Покровке задерживаться далее было бессмысленно.
«Если Продольный выправил паспорт, — соображал Шеврикука. — то отчего бы ему не заиметь и лицензию?»
Но именно ли А. Продольный был останкинский Продольный?
Да хоть бы какой!
К Иллариону нужно было постучаться. Иные способы коммуникаций с ним выходили сложными или ненадежными. И неизвестно, в каком круге пребывал ныне Илларион.
«Барышням вашего круга надо приличия знать…»
Но было предостережение — Малохол.
Илларион в житейских местах располагался десятью этажами выше Малохола.
Тем более обидным случился бы его отказ от общения.
«Барышням вашего круга надо приличия знать…»
Какого круга был Илларион? И какого круга был он, Шеврикука?
Впрочем, Илларион умел и позволял себе проживать в разных кругах, и высокобеспорочных, и унизительных. Не только умел, но и любил перебираться (переселяться?) из круга в круг. В каких свойствах и облачениях он выказывал себя теперь?
Все равно в каких, решил Шеврикука. Но он заробел. Комплекс уязвления Малохолом он так и не смог истребить в себе. Но и прыть свою он не желал сейчас усмирять. Хотя и не представлял толком, что дадут ему встреча с Илларионом, если она произойдет, и разговор с ним.
Что дадут, то и дадут!
И принялся стучать в двери и стены разные. В иные для самого Шеврикуки и загадочные. А в одну из дверей колошматил и ногой. Надеясь при этом, что личности, им, Шеврикукой, интересующиеся, стуков его не услышат. А коли и услышат, окажутся неспособными догадаться, каков их источник. При условии, если Илларион примет сигналы Шеврикуки и укроет их в себе.
Похоже, принял. И не ответил отвержением. А пригласил. Движением руки Илларион предложил переступить порог. Оно представилось Шеврикуке учтивым. Но учтивость свидетельствовала только о том, что нынче Илларион проявляет себя натурой воспитанной. Впрочем, движение руки Шеврикука не мог наблюдать, до него лишь донеслось дуновение жеста Иллариона.
Однако не важно было для Шеврикуки, учтив сегодня Илларион или нет. Важно, что Илларион обнаружился и согласился на беседу с ним.
— Входи, — услышал Шеврикука.
И увидел Иллариона, его руку, именно предлагающую переступить порог. Но никакого порога не было, а Шеврикука уже стоял в пределах Иллариона.
«Как к нему обращаться? — соображал Шеврикука. — На „ты“ или на „вы“? И как его именовать?»
— На «ты», на «ты»! — будто с укоризной произнес Илларион. — И я для тебя Илларион.
«Сегодня — Илларион…» — подумал Шеврикука.
— Хорошо, сегодня, — согласился Илларион. — Что думать о вчерашнем и завтрашнем?
А получалось, что «сегодня» Иллариона происходило во дни императора Павла Петровича и, судя по грубоотесанным пудостским камням сводов галереи, куда шагнул Шеврикука, — в Гатчинском замке. В левую руку Иллариона опустился факел, и Шеврикуке было предложено винтом лестницы направиться в черный подземный ход, ведущий к Гроту «Эхо» и берегам Серебряного озера. «Как же, как же, — вспомнилось Шеврикуке, — именно этой дорогой уходил от казаков и комиссаров Александр Федорович Керенский…» Много чего случалось в этих камнях, а вот в голову Шеврикуке пришел Главковерх временный… Но и сам Павел Петрович вышел временный… При чем тут это?.. Ни при чем, ни при чем, убедил себя Шеврикука. Илларион, рослый, худой, факел пронося торжественно, с какой-либо целью или по настроению (темнота не помешала бы ни ему, ни Шеврикуке), в черном плаще до отворотов ботфортов, в прусском напудренном парике с косицей, вел Шеврикуку к гроту. Шаги их распространялись в прошлом и в будущем. Тени становились великаньими.
«И вовсе мне не нужен разговор с Илларионом», — понял Шеврикука.
— Присядем здесь, — остановился Илларион.
Факел был водружен в металлическое кольцо, выскочившее из стены, а на полу образовались два походных седалища — то ли барабаны, то ли бочонки с порохом — и между ними раздвижной столик. Присели. По привычке в новом для себя или полузабытом им месте Шеврикука огляделся. Все было как было. Лишь рядом с факелом Шеврикука увидел выведенные мелом слова: «Свет. Тьма».
— Для посетителей музея, — сказал Илларион. — В этом месте они испытывают легкие тревоги. Экскурсовод ведет вниз, к воде. И вдруг гаснут лампы. Охи, страхи, дамы прижимаются к кавалерам. Свет вспыхивает. Все довольны.
— Легкие покалывания историей…
— Ты по делу? — спросил Илларион. Но будто бы и не спросил, а предложил сейчас же и выговорить суть дела.
— Так думал, — сказал Шеврикука. — Но вижу, нет ни дела, ни необходимости. Так… По капризу… По слабости натуры…
— Ладно, пусть по капризу, — кивнул Илларион. — Но все же ты отчего-то вспомнил именно обо мне… Может, посчитал, что я осведомленный?
— Может быть…
— Я осведомленный… Но не до такой степени осведомленный, чтобы удовлетворить все твои интересы. А кое о чем полагаю необходимым и умолчать. Для твоей же пользы и самостоятельности.
— Но я уже ни о чем не намерен спрашивать! — хмуро сказал Шеврикука. — Вот ведь глупость какая! Извини, Илларион. И вломление мое к тебе вышло зряшное!
— Может, и не зряшное. Можно и просто посидеть. Время у тебя еще есть. Хотя его и немного. Но посидим. Мы так редко видим и слышим друг друга, будто нас нет вовсе.
— Выходит, так, — сказал Шеврикука.
— Что подать? — спросил Илларион. — Мальвазию с острова Мадейра? Спотыкач? Боярскую полусладкую? Горилку с окаянным перцем? Шотландский напиток, но не на два пальца? Или пиво из солодовен Пафнутия Боровского? Что приличествует нынешнему случаю? И не воспрепятствует пусть и минутному единению натур?
— Весь твой перечень хорош, — сказал Шеврикука. — Все в нем может исключительно приличествовать и ничто не воспрепятствует. Перечень можно и продолжить.
— Потом и продолжишь, — кивнул Илларион. — А пока предлагаю по стопке «Тамбовской губернской».
На столике воздвиглась бутылка «Тамбовской губернской». Стопки вблизи нее встали серебряные. Собравшись снять с сосуда крышку, Илларион чуть было не оконфузился. Ногти его, облагороженные пилкой, а возможно, и усердиями художника от маникюра, не могли одолеть упрямство ломкого металла. «Дай-ка я ее зубами!» — хотел предложить Шеврикука. Но Илларион, осердившись, саданул ладонью по дну бутылки.
— За нас с тобой! — поднял Илларион стопку.
В закуску он отчего-то определил сыр камамбер.
— А что? Пошла «Губернская-то тамбовская»! — заявил Илларион. — Бывали мы в Тамбове в присутственных местах и на балах у губернатора.
Шеврикука чуть было не позволил себе съехидничать по поводу губернаторских жен и дочек, но сдержался. Илларион бывал и воином, и царедворцем, но в чиновники он совершенно не годился. Представить его в присутственных местах, да еще и за казенным столом, Шеврикука не мог. Даже и в ревизоры с имперскими полномочиями Илларион вряд ли бы разрешил себя назначить. А водка пошла — и ладно. И хорошо, что на боках бутылки не было лысой или лохматой рожи предприимчивого господина, наверняка претендующего и на место с кнопками. Другое дело, отчего-то на водочной картинке Тамбовскую губернию представляли три васнецовских богатыря. Но не Шеврикуке было теперь заниматься разгадыванием этой странности. Или причуды.
— Партию в фараон ты не желаешь со мной провести? — спросил Илларион.
— Нет, — сказал Шеврикука. Его удивило предложение Иллариона.
— А может, в бильярд сыграем? Хотя бы в американку?
— Нет! Нет! — произнес Шеврикука чуть ли не в испуге. Но чего стоило пугаться?
— Оно и верно, — сказал Илларион. — А потому подымем стопки!
Подняли и опорожнили их. Теперь закуской на картонных кружочках явились вяленые белозерские снетки. «Их бы к пиву», — предощутил Шеврикука. И сразу же, создав на столе тесноту, волнуясь пеной, прибыли к исполнению желаний пивные кружки.
— Из монастырских солодовен, — сообщил Илларион.
По житейским наблюдениям Шеврикуки, монастырские ячменные напитки неискоренимо отдавали бражкой, а предоставленное Илларионом пиво было бесстрастно-чистое, будто созревало в усовершенствованных емкостях завода «Балтика».
— В меру охлажденное, — одобрительно заметил Илларион. — А помнишь, как мы с тобой однажды столкнулись в пивной на углу Больничного и Первой Мещанской, деревянной, зеленой такой, и заказали по сто пятьдесят с прицепом? Помнишь?
— Помню, — неуверенно пробормотал Шеврикука.
— Ну как же! Как же! Возле нас еще суетился Мелетяев! Все пытался угостить нас бутербродами с красной икрой!
— Помню, помню! — оживился Шеврикука. Сначала он вспомнил Мелетяева и свои недоумения: как этот низкородный растрепай позволяет себе лезть со своими бутербродами и хуже того — с пошлыми шутками к Иллариону, будто они ровня (а сам-то он, Шеврикука, высокородный, что ли?). Потом воспроизвелся в его памяти Илларион, мрачноватый, бравый, сухой, со всегдашней осанкой конногвардейца, тогда — в форме капитана бронетанковых войск, с орденскими планками на груди и нашивками ранений. О чем они говорили с Илларионом? Этого Шеврикука вспомнить не мог. Но они стояли в пивной и после того, как Мелетяев, ощутив брезгливость и серый холод в глазах Иллариона, маленькими шажками твари дрожащей, спиной, спиной к двери, отбыл на улицу.
— Стало быть, — вывел Илларион, — надо опрокинуть по стопке, чтобы и теперь образовались сто пятьдесят с прицепом.
И опрокинули.
— Тебя интересует Бушмелев? — спросил Илларион.
— И Бушмелев тоже, — кивнул Шеврикука.
— Ты боишься Бушмелева?
— Мы далеки друг от друга. И — сами по себе, — сказал Шеврикука. — У меня нет нужды сталкиваться с ним или входить с ним в какие-либо взаимоотношения. Если он, конечно, существует. Или если он ожил.
— Ты боишься за кого-то другого?
— Может быть… Может быть, и так… — сказал Шеврикука. — Но если я признаю, что боюсь за кого-то, выйдет упрощение…
— Лукавишь, Шеврикука, лукавишь! — рассмеялся Илларион. Но сейчас же стал серьезным. — Бушмелев существует. И он ожил.
— Ну и опять окажется на цепи…
— Ой ли? — Илларион покачал головой. — Кстати, однажды я побывал в Лакхнау. Досужим путешественником, порой качавшимся на спине слона… Прелестное место. Не отказывался от многих услад, яств и приключений, иных и со сверканием клинков. Но кое-что в Лакхнау мне надо было рассмотреть внимательно. Я и рассмотрел…
— При чем тут Лакхнау? — удивился Шеврикука.
— Ни при чем, — сказал Илларион. — Но ведь ты же на днях держал в руках книгу о Лакхнау, «Затворницы и куртизанки», так она называется, если я не ошибаюсь?
— Значит, Гликерия все же затворница? — спросил Шеврикука.
— Да, — кивнул Илларион. — Но с послаблениями. Домашнее вынуждение. И дозволено испрашивать житейские свободы и удобства. В разумных установлениях. Могу назвать причины затвора, коли пожелаешь…
— Не пожелаю.
— Я так и предполагал, — снова кивнул Илларион, — что ты сам отправишься на лыжную базу…
— Не отправлюсь, — хмуро сказал Шеврикука.
— Ну-ну…
Замолчали. Гатчинский подземный ход замечателен для возбуждений в нем эха. Сейчас же Шеврикука ощущал, что звуки его с Илларионом разговора нигде, ни справа, ни слева, не искажались, нигде не бились о стены, не дробились, воссозданные камнями вновь, не тревожили и не возбуждали нижнее замковое пространство. Эхо было временно отменено. Или отключено. Не возникала и тяга воздуха к северу, к Гроту и водам озер, а потому и пламя факела стояло ровное, лишь иногда слегка вздрагивало и перекашивалось, и то будто бы от собственных на то причин. В глазах Иллариона Шеврикука увидел грусть. Тонкое, чуть смуглое, не испорченное шрамом на лбу и щеке (падение с лошади), лицо Иллариона сейчас было скорбное. «А выбрито оно идеально», — пришло в голову Шеврикуке.
— Брадобрей нынче при тебе? — спросил Шеврикука.
— При мне, — сказал Илларион. — Понадобился, выписан и прибыл.
Было известно: в случаях меланхолий Иллариона его развлекал Брадобрей.
— Да, — сказал Илларион. — Возникли поводы для меланхолий. Но они за пределами нашей с тобой встречи… — Он махнул рукой. — До меня, между прочим, дошли разговоры о ваших останкинских натурализациях. Домовые и привидения готовы перевестись в людей, иные же люди, напротив, — выйти из социума… И у всех свои выгоды и поводы… И иллюзии… Забавно…
— Но это же попрание вековых установлений!