История ислама: Исламская цивилизация от рождения до наших дней Ходжсон Маршалл

Общество в Медине обладало тремя характерными особенностями, соответствовавшими всем правовым принципам. Во-первых, это общество было ориентировано на идеал: единственной целью Мухаммада было наладить богоугодную жизнь, и община поддержала его в следовании этой цели. Во-вторых, между всеми его членами существовали личные отношения: все знали друг друга и, считая друг друга слугами Божьими, несшими определенную ответственность, не ограничивались в своем поведении бездушным подходом обычных государственных чиновников. В-третьих, общество было однородным в культурном отношении; и именно эта однородность — одна из общих арабских традиций групповой присяги Мухаммаду — обусловила и две другие особенности: непосредственную ориентацию на идеал и непосредственные личные отношения между всеми правоверными. Проблема, таким образом, заключалась в том, чтобы воспроизвести в обществе халифата, раскинувшегося на многие тысячи миль, ту ориентированную на идеал персонализированную культурную однородность, которая присутствовала в первозданной Медине. Такие аспекты, как вопрос власти, на которую у различных религиозных объединений были разные взгляды, в свете данной ориентации обрели особую актуальность. Если мы рассматриваем в ее ключе решения различных вопросов, то каждое из таких решений имело разумное основание, независимо от того, насколько странной была его формулировка.

Исламу необходимо было доказать свою способность формировать фундамент целого общества. В этом смысле мусульмане должны были найти, что именно в первозданной Медине составляло основу исламского общества и что в обстановке эпох сначала Марванидов, а затем Аббасидов соответствовало актуальным параметрам общества Медины, чтобы иметь возможность воспроизвести мусульманское общество.

Именно на эту культурную однородность ссылались, требуя внедрения практики сунны и создания образцового исламского общества. В мусульманской империи однородность священной Медины проявлялась в устойчивых элементах жизни. Религиозные активисты пользовались ими в своих попытках воссоздать идеал. В целом культурная однородность Медины сначала определялась общими традициями арабского правящего класса, который сохранил старую арабскую сунну, обычную практику, несколько видоизмененную реформами Мухаммада. Объединяли их древние и во многом доисламские арабские обычаи; перенятое ими в нескольких завоеванных провинциях сюда не входило, разве что после того, как новшество вводилось администрацией Марванидов повсеместно. Признавая важность этой однородности мусульманских арабов, религиозные деятели ввели принцип следования традиции (сначала — местной традиции), который позже выкристаллизовался в доктрину иджма: все, что было принято всей общиной, считалось благословленным Богом. Именно на этом основании был введен, к примеру, обряд женского и мужского обрезания, хотя у него не было иных санкций, кроме арабского обычая, и более осторожные правоведы не могли считать его безусловно обязывающим. Запрет на бида, нововведения на практике соответствовал утверждению иджмы; эта тенденция тоже способствовала однородности. Данный запрет был направлен против любых отклонений от нормы, в том числе и нравственной, хотя правоведы иногда делали уступки в пользу новшеств, польза которых была очевидна.

В частности, законоведы могли полагаться на наличие наследственного знания о самой ранней Медине. Несмотря на то что непосредственный пример уже ушел в прошлое, можно было найти способы воссоздать его в более крупных масштабах. Таково было намерение правоведа Малика, который вел записи (для широкого круга читателей) мединской практики времен Марванидов в том виде, в каком о ней знали старейшие и самые осведомленные жители. Но остальные сомневались, что Медина более поздних времен не подходила в качестве желаемого идеала. Вопреки гордыне ее жителей, практика всех крупных мусульманских городов точно так же явно восходила к первым мусульманам. Все чаще непосредственное присутствие первозданной Медины заменяли сборы свидетельств очевидцев, хадисов о многих тысячах подробностей ее жизни, описанных мужчинами и женщинами, чьему стремлению к точности можно было доверять.

Этот метод обладал дополнительным преимуществом (хотя оно обычно не рассматривалось как таковое): в этих рассказах содержалась мудрость двух или трех поколений мусульман, полученная благодаря разнообразному опыту жителей исламской империи[115]. Этот более широкий опыт выражался в исследовании и обосновании хадисов. В обоих отношениях хадисы в их классической форме следует относить к эпохе Марванидов и позже — к поколению Мухаммада. Тем не менее преемственность поддерживалась таким образом: собиратели следили, чтобы главной целью рассказчика были жизнь и идеалы общины Мухаммада, то есть как они выражались: чтобы рассказчик являлся истинным верующим, а сам рассказ не противоречил Корану. Если история соответствовала общему духу, подделка не вредила и даже могла способствовать единообразию в тех аспектах, которые в противном случае вызывали сомнения[116]. (Сами правоведы, конечно, редко сочиняли хадисы; они пользовались теми, что были в наличии.)

Знание, ильм, заключенное в этом хадисе, религиозные деятели стали считать высочайшим знанием и фактически единственным законным; обладать им должен был каждый способный на это мусульманин. Человек не мог больше, как прежде в Медине, воспринимать это как «общее знание», просто спрашивая уважаемого соседа о том, чего он не знал или не понимал. Но благодаря культурному единообразию было возможно некоторое приближение к этому условию — к личным взаимоотношениям. Во времена Марванидов не все мусульмане знали друг друга лично, однако выдающихся людей (политиков, поэтов и других деятелей) в каждой из относительно малочисленных исламских общин могли знать и знали образованные мусульмане других краев. Таким образом, у мусульман в целом все еще была возможность иметь собственное мнение о набожности и надежности тех, кто выступал в роли пересказчиков хадисов или носителей знания ильм вообще. Переезжая из города в город, любопытствующий молодой человек мог лично поучиться у всех ведущих деятелей своего времени. В эпоху Аббасидов подобные путешествия были весьма распространены. Поэтому поиск ильма со стороны благочестивой молодежи, вероятно, можно было осуществлять при помощи личных отношений между старым и новым поколениями всей общины без институционализации или теоретической абстракции.

Во времена Марванидов общество городов-гарнизонов с его арабизмом представляло собой эффективный контекст для развития принципов исламизма, которому надлежало его реформировать. Аичные взаимоотношения — как те, что присутствовали в сообществе Медины, — можно было поддерживать (по крайней мере в религиозных кругах) поездками по мусульманским центрам, и сплоченность общества усиливалась благодаря многочисленным деталям исламского кодекса, который тогда создавался. Люди предпринимали героические усилия по соблюдению культурной однородности, без которой эти детали не могли иметь силу, посредством развития практики посвящения, сунны и сопротивления новшествам — бида. Что касается ориентации мединского общества на идеал, то ее с энтузиазмом поддерживали сами религиозные деятели, пусть и пребывая в меньшинстве, с опорой на повсеместно присутствующий Коран. Таким образом, мединская модель обрела актуальность для мусульманского общества долее поздних времен.

При Аббасидах, когда мусульмане исчислялись миллионами, подобные проблемы и принципы пришлось привести в технически сложную систему. Уже утратила актуальность ситуация, когда все ведущие мусульманские деятели были хорошо известны всем образованным членам общества, а культурное единообразие не могло опираться на одни только традиции арабских семей. Соответственно, систему, наметившуюся еще во времена Марванидов, требовалось превратить в институт таким образом, чтобы сохранить как можно больше ее изначальных достоинств. Там, где личные отношения Медины были вытеснены отношениями, в основе которых лежало влияние в правящих кругах, таким отношениям теперь нужно было придать официальный статус, превратив их в относительно отстраненные отношения коллег по сфере деятельности. Религиозные специалисты сами превратились в отдельный класс ученых (улемов); принципы, прежде неофициально применявшиеся ко всему мусульманскому сообществу, теперь часто применялись только к данному религиозному классу. Более того, их применение уже не зависело от неофициальной позиции, но было подчинено строгому регламентированию. Обычай (местную иджму) городов-гарнизонов надлежало заменить полностью использованием рассказов о ранних годах Медины. Эти рассказы распространялись в виде текстов и часто открыто противоречили местной традиции. (На самом деле, разумеется, подобные истории являлись выражением традиции арабских городов-гарнизонов.) Но обстановка в эпоху Марванидов уже предопределила всю дальнейшую трансформацию. Адаптация проходила в тесном соответствии с традициями старших религиозных групп: именно они сделали ключевой шаг в замене ислама арабизмом как нормой жизни общества.

Шариатская теория и аль-Шафии: хадисы от Пророка

И шиитские, и суннитские улемы создали шариатские системы в ответ на возраставшую потребность в последних. Здесь мы весьма схематично обрисуем шариат, сформулированный улемами-суннитами. Радикальные шииты как минимум отличались используемой ими теорией: к примеру, они наделяли хадисы от имамов тем достоинством, которое сунниты приписывали исключительно хадисам от Пророка, и не признавали в качестве пересказчиков тех, кто, по их мнению, предал ислам. Однако по своим конкретным результатам шиитские формы шариата не слишком отличались, кроме моментов, касавшихся собственно шиитского богослужения. Посвященные одним и тем же проблемам, все системы нашли сравнимые или даже одинаковые решения. Шиитские системы приобрели строгость и стройность после того, как аль-Шафии упорядочил системы суннитов, и, вероятно, их принципы, подобно принципам суннитских систем, были выдвинуты в ответ на положения, сформулированные аль-Шафии. Настолько, насколько шариат проник в гражданскую практику вообще, в ней возобладали именно суннитские системы.

Сначала хадисами считались любые рассказы о практике первых мусульман (сунне). Хадисы пересказывались в качестве доказательства авторитетности различных видных мусульман первого поколения. Когда они подтверждались цепочкой гарантов — иснад, эта цепочка восходила ровно к тому человеку, который считался признанным авторитетом в обсуждаемом вопросе и мог быть или не быть непосредственным сподвижником Пророка. При аль-Махди (775–785 гг.) и ар-Рашиде (785–809 гг.) стало формироваться представление о том, что хадисы, восходящие к самому Мухаммаду, имеют преимущество перед теми, что восходят к его сподвижникам или первым халифам; и такие хадисы все чаще находили связь с Мухаммадом. (Так в обществе закреплялось одно из ранних положений шариата о том, что решения первых халифов не являются обязательными к исполнению.)

Самые решительные шаги предпринял правовед Мухаммад ибн Идрис аль-Шафии (ум. в 820 г.). Родившись в Сирии в хашимидском роду, он вырос бедным сиротой в Мекке, затем обучался у правоведа Малика в Медине. На службе в Йемене он присоединился к восстанию умеренных шиитов и при халифе ар-Рашиде был посажен в тюрьму. Затем он познакомился с законоведами Багдада. И тогда он, очевидно почувствовав себя в безопасности, стал развивать собственные идеи в Египте, где в основном и проходила его законоведческая деятельность.

Воспользовавшись ростом числа хадисов, восходивших к Мухаммаду, он отказался от безоговорочной опоры на местную традицию какого-либо одного центра — даже Медины — в пользу хадисов от Пророка. Благодаря этому мединский идеал пришел к своему логическому завершению, и в то же время правовая наука освободилась от связанных с традициями ограничений, позволив в полной мере развиться идеалам религиозных деятелей, в чьих кругах стремительно множились рассказы о Пророке. Но эта основательная, хоть и рискованная позиция подкреплялась строгостью религиозного учения аль-Шафии. В своих подробных правовых трактатах он значительно отточил первопроходческую юридическую теорию Абу-Ханифы. В тоже время он попытался создать логически самостоятельное юридическое целое, в котором каждая деталь права опиралась на непререкаемые исламские принципы; и ему это удалось (учитывая его предположения, особенно о ценности хадисов, которые пользовались авторитетом в религиозных кругах).

Во введении к своей главной книге по закону, «Китаб ал-Умм», аль-Шафии обязался доказать, что весь шариат происходит из Корана (и, следовательно, из непосредственного сопоставления человека и Бога, которое имело место в истории и на котором зиждилось мусульманское общество). Задача была бесперспективной; как мы уже убедились, Коран совершенно непригоден в качестве юридического текста. Если в нем все же сформулированы некие правила, то только для нужд развивающегося общества; и часто в следующей фразе непременно смягчается оценка того факта, по поводу которого извергались громы и молнии в предыдущей. Тем не менее аль-Шафии начал с Корана и посредством тщательного изучения его языка (в котором выявлял различные способы, необходимые для его толкования) доказал, что Мухаммад был не только распространителем, но и толкователем Писания.

Это придавало Мухаммаду и его практике-сунне более точный и важный статус, чем прежде: Мухаммад теперь был не только проводником божественного откровения и первым предводителем уммы. Он также являлся одобренным Богом образцом для подражания, чье поведение уже само по себе имело статус откровения: легитимным считалось то толкование предписаний Корана, которое следовало из его и только из его слов и дел. И, напротив, поведение даже ближайших его сподвижников в лучшем случае имело лишь гипотетическую ценность в отсутствие прямых свидетельств того, как поступал сам Пророк в конкретном случае. Но сунна Мухаммада, в свою очередь, должна была распространяться не как традиция, когда каждый обязан был слепо следовать правилу, которое нельзя проверить, а посредством текстов хадисов, которые человек мог прочитать сам, так же, как он изучал Коран, и (если ему позволяли знания) дать им собственную оценку. Благочестивому мусульманину трудно было отказаться от мысли о том, что, если шариат мог опираться на подобные принципы, это надлежало признать идеалом, к которому следовало стремиться всеми возможными средствами.

Учение, проповедуемое аль-Шафии, являлось самой радикальной формой новой концепции о предпочтении хадисов от Пророка; оно состояло в том, что хадисы от Пророка не только предпочитались остальным, но и единственные имели авторитет. Более того, происхождение хадиса от самого Пророка не должно было оставаться невыясненным и недоказанным; его надлежало доказать иснадом, списком людей, через которых хадис дошел до последнего пересказчика, и список этот должен был восходить к Мухаммаду, не прерываясь. Аль-Шафии надеялся, что подобная проверка устранит новшества, введенные после того, как было запятнано раннее мединское общество, поскольку в принципе практика (сунна) самого Пророка, проверенная таким образом, более не должна была подвергаться сомнениям. На практике же результаты оказались не столь однозначными.

Иснад, которому почти не уделялось внимание в начале применения хадисов, редко (если вообще когда-либо) имел однозначное происхождение от Мухаммада, даже если и касался его. В лучшем случае мог упоминаться один из его сподвижников. Когда же потребовалась четко прослеживаемая цепочка, ведущая к Мухаммаду, ее обычно привязывали к уже бывшим в обращении хадисам независимо от того, явно ли в них шла речь о Пророке или просто содержалось мнение, приписываемое ему. Предположительно более честные исследователи анализировали вероятность того или иного случая и снабжали полным иснадом любой конкретный хадис на основании того, что было им известно о его происхождении и источниках, которыми пользовались их собственные учителя. С другой стороны, некоторые религиозные специалисты, не колеблясь, просто-напросто придумывали иснады — равно как и сами хадисы — для благих целей, поскольку полагали (и не стеснялись открыто признаваться), что нечто истинное и ценное для общины Мухаммада наверняка изрекалось самим Пророком как представителем Провидения, и не важно, помнил ли кто-то об этом или нет — и даже говорил ли он это на самом деле. (Имеются хадисы, приписываемые Мухаммаду, где он якобы даже заявляет об этом!) Соответственно, вскоре появилось значительное собрание хадисов, снабженных необходимыми, документально подтвержденными иснадами, восходящими именно к Мухаммаду.

Однако эти хадисы являлись не просто сборником чьих-то вымыслов. В течение поколений, следующих за аль-Шафии, это потенциальное уязвимое место в его системе было устранено: процедура общего признания вновь возникавших хадисов ограничивалась «критикой иснада». Анализируя цепочку гарантов, улемы получали возможность обеспечить ряд хадисов нужными им характеристиками. И в сути хадиса, и в выборе цепочки пересказчиков проявлялись взгляды человека, запустившего конкретный хадис в обращение. Все потенциальные пересказчики были известны; оставалось лишь исключить тех, чьи репутация и учения были неугодны.

На данном этапе критика иснадов сводилась к отбору тех хадисов, которые использовались людьми, признававшими те же авторитеты, что и сам критик, и проявлявшими свое уважение в упоминании их в иснаде. Это не способствовало исторической точности в плане того, что же на самом деле говорил Мухаммад; но помогало поддерживать религиозное единообразие. Метод, разумеется, был несколько ненадежным; больше доверия внушало то, что в будущем было бы относительно легко отсортировать те хадисы, которые еще не были приняты обществом во времена, когда стандарты для документации иснада только формулировались: то есть примерно в годы жизни самого аль-Шафии. Конечно, даже в этом отношении подделка иснада оставалась вполне возможной. Метод определения надежности хадиса на основании иснада так никогда и не избавился от внутренних противоречий. И все же хотя бы приблизительно он помогал эффективно формулировать, а затем соблюдать самодостаточные доктрины и практику, признаваемые суннитскими улемами в целом. Более того, как требовал индивидуалистский дух религиозных деятелей, признание хадисов не требовало иерархии авторитетов, или комиссий, или любого другого инструмента, который мог бы встать между отдельным критиком и его совестью.

Шафиитская система усул аль-фикх

В своей системе аль-Шафии не мог полностью исключить обычай и даже индивидуальное суждение законоведа. Но масштабы их влияния были сильно ограничены; им приходилось опираться на его кораническую систему. Как только было сформировано собрание хадисов с иснадами, восходившими к Пророку, выражавшими взгляды и знания общества или, скорее, тех, кто служил представителем Корана и сунны Мухаммада, появилась возможность серьезно снизить степень произвола в принятии конкретных правовых решений.

Данный элемент произвола был обозначен как рай, личное суждение. Его нельзя было полностью исключить из теоретического обоснования правовых позиций; даже хадисы не охватывали всех возможных случаев. Но с законом, в основе которого лежала инициатива каждого нового юриста, дольше мириться было нельзя. Были выдвинуты различные принципы ограничения субъективности рая. Те, кто не доверял надежности хадисов, предпочитали обращаться к акль, логическим рассуждениям, когда хадис не давал четкого ответа, надеясь, что здравые рассуждения приведут к единообразию решений и помогут исключить субъективизм. Кто-то предлагал, чтобы решения принимались по справедливости или исходя из общественных интересов. Однако для тех, кто оставался предан хадисам, самым эффективным способом оказалось подчинение суждения отдельного юриста хадису в том, что решения по новым для практики случаям следовало принимать, хотя бы частично опираясь на решения, уже предложенные хадисом или Кораном. Этот процесс проведения аналогии назвали кияс, и аль-Шафии включил его в систему применения хадисов как один из важнейших элементов, поскольку он многократно увеличивал юридический вес отдельных хадисов.

Для завершения системы требовался еще один принцип. Авторитет обычаев того или иного центра признавался тогда, когда они претендовали на консенсус в среде местной знати — на иджма. Такая иджма-консенсус играла ключевую роль в правовом мышлении религиозных деятелей. Обладая консервативно-практическим характером, она в максимально конкретной форме являлась выражением потребности в культурном единообразии, без которого было невозможно создать общество, где человек напрямую отвечал за все перед Богом. Теперь аль-Шафии настаивал, что единственной авторитетной иджмой являлся иджма всей уммы (общины Мухаммада), обосновывая это тем, что столь широкий консенсус наверняка одобрил бы, пусть и неявно, сам Мухаммад. Но даже этому он сумел найти более конкретное объяснение, найдя хадис, где говорилось, что община Мухаммада не могла бы единодушно заблуждаться. Поэтому, если ее члены пришли к единому мнению, то это мнение верно; если тот или иной хадис недостаточно ясно говорил о том, какова в конкретном случае практика (сунна) Мухаммада, единодушное мнение всех мусульман считалось столь же надежным свидетельством, как и сама сунна. (Конечно, этим пользовались и как самым надежным методом воссоздания сунны.) В принципе мусульманская община в этом смысле подразумевала всех правоверных или только их аристократический класс, но в технических целях она в конечном итоге стала подразумевать улемов, выражавших свое мнение в виде записываемой фетвы — решения по правовым или нравственным вопросам. Если все официально признанные улемы оглашали единое решение, его надлежало исполнять.

Шафиитский метод был в высшей степени фактуалистическим и почти не оставлял места для личных капризов отдельного юриста. Он основывался на довольно конкретных событиях — на высказываниях определенных людей при определенных условиях, и значение этих событий должно было зависеть от точного смысла слов тех конкретных людей при тех конкретных обстоятельствах. (Кстати, он отмечал, как важно было располагать исчерпывающими знаниями деталей мудари, на котором говорили во времена Мухаммада.) Так, он во всей полноте признавал сугубо историческую природу откровения, в результате которого возник ислам, хотя отказывался признавать, по крайней мере сознательно, историчность восприятия этого откровения обществом.

Данный метод был весьма эффективен с юридической точки зрения. Отрицая авторитет прецедента, обычая, он предоставил улемам большую свободу в создании законов, соответствовавших их нуждам. Но, оттачивая свой метод, он (как только были приняты новые нормы) придал закону больше определенности и предсказуемости, чем прежде. Главным образом, он предпринял значительные усилия, чтобы исключить произвольные решения судьи, рай, выносимые на основании его индивидуального чувства справедливости: судья должен был привести доводы, объясняющие его решение — те, которые считали вескими улемы — и доказать их при помощи строгих критериев, лингвистических и логических.

Мавзолей аль-Шафии в Каире, Египет. Современное фото

Аль-Шафии создал фундамент для закона, который должен был опираться на идеалы и в то же время (что важнее всего в любой правовой системе) быть универсальным и предсказуемым. Для этого ему пришлось пойти на уступки. Юристы прежних поколений, которым недоставало системности, имели возможность руководствоваться практическими соображениями, которые после аль-Шафии иногда проявлялись лишь косвенным образом и вопреки идеалу. Что еще важнее, система аль-Шафии неизменно, пусть и невольно, основывалась на религиозном вымысле.

Сам аль-Шафии, очевидно, считал, что в ее основе находился человек Мухаммад, когда тот жил в Медине. На деле с тех пор, как аль-Шафии признал, что существовавшие тогда хадисы представляют собой выражение мыслей и поступков Мухаммада, он в основу своей системы ставил фигуру Мухаммада, какой представляли ее религиозные круги; а следовательно, все мусульманское общество в той мере, в какой оно было привержено видению Мухаммада. Очевидно, некоторые из более поздних собирателей хадисов осознавали, что значение имеет именно его фигура, что фигура является легитимным и необходимым преувеличением личности этого человека. Это подразумевается в одном из хадисов, который оправдывает принятие сомнительных с исторической точки зрения рассказов: согласно ему, Мухаммад говорил, что, определяя надежность свидетельств о нем, мусульмане должны принимать любой хадис, не противоречащий Корану: то есть, разумеется, не противоречащий тому, что имело для Мухаммада наибольшее значение, по крайней мере с точки зрения улемов. В результате авторитет снова получали те круги уммы, на чье здравое суждение полагался аль-Шафии. С позиции историка включение в сам акт откровения традиции, начало которой оно положило, может показаться весьма разумным и совершенно безошибочным. Но для менее искушенного ума такая процедура, если она была выявлена, выглядела прямой подделкой. Для аль-Шафии (если бы он осознавал, что делает, не придерживаясь современных исторических взглядов) необходимость признать, что он приписывал возникшие позднее суждения самому Мухаммаду, означала бы обесценивание всей его системы.

Аль-Шафии был необычайно талантливым ученым-правоведом, и, более того, его идеи являлись несомненно привлекательными. Его требования к хадисам вскоре стали применяться повсеместно. Но с этими требованиями возникло и повышенное внимание к критике иснада, что означало критику различных пересказчиков, передававших друг другу тот или иной хадис. Все знали, что многие хадисы, считавшиеся восходящими к Пророку — подделка. Со временем имена рассказчиков стали не так широко известны; приблизительных методов отбора хадисов было уже недостаточно. Улемы, естественно, искали более надежные способы устранения фальшивок. Развилась специальная наука о проверке иснадов всех имевшихся в обращении хадисов. Критики иснадов должны были найти данные о характере каждого пересказчика и отказаться от тех, чьи добродетель, память, или суждения, или доктрина вызывали подозрения. Если в иснаде присутствовали только уважаемые пересказчики, этого было достаточно для подтверждения того, что хадис действительно имел давнее происхождение, на которое претендовал, и не был придуман беспринципными или перевран забывчивыми.

В итоге образовалась обширная специальная литература о личностях и стандартах, которые надлежало блюсти в суждениях об этих личностях и передаваемых ими хадисах. Аичные знакомства друг с другом жителей первозданной Медины, таким образом, вытеснили научный анализ литературы о хадисах и их авторах. Оценка достоинства каждого человека как источника авторитета и знаний уже являлась не вопросом единодушия соседей и даже не вопросом известности среди узкого числа общин, как это было во времена Марванидов. Отныне это была техническая задача, для выполнения которой была разработана сложная специальная исследовательская инструкция с собственными правилами, ильм ар-риджаль, «наука о передатчиках». Эта дискуссия использовалась как при фильтрации хадисов, так и при определении, к чьим суждениям следовало прислушаться при формулировании положений иджмы.

Фонд хадисов продолжал расти, и новые хадисы применялись в правовой практике. Но набожные мусульмане научились (по сути) различать ранние, настоящие, хадисы и поздние, которые могли быть полезны, но не отличались той же надежностью. В итоге сунниты признали шесть основных сборников хадисов в качестве канонических (несмотря на то что некоторые юридические учения основывались на хадисах, не вошедших туда). Два из них, собрания Бухари и Муслима, стали почитаться как наиболее авторитетные, поскольку считалось, что содержащиеся в них хадисы были отобраны в результате самых тщательных проверок на подлинность; остальные четыре наделяли «слабые» хадисы преимуществом сомнительности, чтобы подвести более масштабную основу под правовое решение. (У шиитов были свои сборники.)

Однако фонд хадисов никогда не являлся просто источником права. У него был собственный автономный характер даже в вопросах доктрины. Отдельные неудобные хадисы иногда так прочно закрепились в практике, что им приходилось искать оправдание (так, некоторые алидские хадисы относительно Али не могли отрицать сунниты и должны были переистолковываться комментаторами). Общий авторитет хадисов иногда напрямую противоречил позиции шариатского права. Фонд хадисов стал источником религиозных взглядов, которые подчас могли использоваться даже против приверженцев шариата[117].

Правовой фикх

После аль-Шафии некоторые законоведы, особенно среди приверженцев хадисов, представлявших одну из форм религии, которой соответствовало это учение, — пытались развивать систему аль-Шафии. По мере увеличения количества хадисов стало удобнее опираться напрямую на решения по хадисам, изначально принятым на другом основании. Даже кияс — аналогию — в конце концов стали отвергать некоторые не склонные к критике экстремисты в пользу простых и ясных хадисов. Иджма также вызывала у некоторых

подозрения — вероятно, потому, что основывалась на традиции, а не на конкретном тексте, и они наделяли уважаемым статусом только консенсус первого поколения единомышленников Мухаммада, передаваемый хадисами.

Но в общем и целом система аль-Шафии стала нормативной. Получила признание систематическая наука права, этики и культа — фикх, юриспруденция, посредством которой определялись детали законов шариата. Фикх занимался всеми спорными случаями касательно не только ритуала, но и частных межличностных отношений. В этой последней сфере обсуждались такие вопросы, как, например, когда мусульманину следует или не следует говорить всю правду. (Христианские моралисты обвиняли мусульман в том, что те частенько позволяют себе лгать; однако мусульмане обсуждали случаи, когда каждое общество потворствовало лжи или даже требовало ее, и пытались ввести ограничения, а именно: в случаях военных действий и в области учтивых речей, где опущение некоторой информации может принять вид недосказанности, не являясь при этом прямым обманом.) Но в самых личных вопросах, подобных этому, редко обращались к кадиям и их решениям. Более того, вмешивались другие источники этических суждений (иногда более требовательные), чтобы направить в нужную сторону социальных конформистов, философски свободные умы или представителей того или иного течения в религии. Следовательно, значительная часть усилий знатоков фикха тратилась на урегулирование вопросов, связанных с ритуалом или с менее личными человеческими взаимоотношениями, — того, что можно назвать строго юридическим фикхом.

Фикх опирался на четыре «столпа» (усул аль-фикх): Коран, хадисы, иджму и кияс. Предполагалось, что этих четырех источников вполне достаточно. Каждый из них был связан с эпохой Марванидов, но теперь они были систематически и всецело согласованы друг с другом. Даже те, кто выступал против этой системы, признавали ее условия дебатов. Ханафиты защищали право применять то, что остальные называли рай, т. е. личное суждение своих первых учителей на основании обращения к дополнительному принципу «предпочтительности», сходному с теми дополнительными принципами, которые даже аль-Шафии пришлось ввести в качестве ориентира для кияса[118].

Правовые прецеденты и правила, содержавшиеся в Коране и сунне, пусть и тщательно доработанные, конечно, не являлись полноценным законодательством. Они служили источниками фикха, но фикх должен был применять их в соответствии со сложной системой правил, прежде чем они превратились в полностью развившийся и обработанный шариат, систему права[119]. Прежде всего требовалось определить актуальность и степень применимости того или иного правила или прецедента. Например, некоторые предписания, возникшие во времена Мухаммада, являлись временными и были заменены на более постоянные, как обращение при молитве в сторону Иерусалима было заменено на обращение в сторону Каабы в Мекке. Как можно больше следовало знать об обстоятельствах ниспослания конкретных стихов Корана и о хронологии событий в жизни Мухаммада, хадисы о которой могли войти в обращение, чтобы знать, что за чем следовало. Точно так же необходимо было определить в отношении каждого отдельного хадиса, говорилось ли в нем о долге одного Мухаммада (например, объявление нового божественного послания), или он имел отношение к определенному событию (скажем, к поведению конкретных мусульман, когда Айшу обвинили в неверии), или его смысл был более общим. Самым важным различием такого рода, которое надлежало сделать в фикхе, являлась степень юридической значимости того или иного правила: была ли данная практика обязательной или просто рекомендовалась; если же она не была обязательной, полагалось ли наказывать за ее неисполнение при дворе, или же оставлять это на усмотрение остального света; и (для полноты картины) попадало ли конкретное действие под обязательное или рекомендованное правило, или же закон ничего не говорил по этому поводу и его можно разрешить[120].

Но как минимум столь же значимыми были соображения, лишь примерно обрисованные в священных текстах. Каким бы полным ни был свод юридических законов, его нельзя применять с точностью, не имея столь же полного свода юридических определений. Что такое продажа, что такое дарение? Что значит имущество? В некоторой степени ответ на такие вопросы содержался в хадисах; но по большей части он должен был опираться на обстоятельное логическое обоснование. Именно в этой области мастера фикха демонстрировали свое искусство. В такого рода вопросах в особенной степени источником мусульманского фикха являлось римское право (и, несомненно, другие типы права, менее известные нам). Римские понятия, вероятно, вошли туда через законы, применяемые христианскими епископами; еврейский пример, естественно, тоже весьма показателен[121].

Так, фикх стал в высокой степени формальным процессом, основанным на дебатах во всем мусульманском обществе. Традиции фикха, возникшие в столицах всех провинций, теперь развились в школы, сознательно дискутируя друг с другом о методах и деталях положений фикха. Их стали называть в честь самых уважаемых представителей. Абу-Ханифа, наставник Абу-Юсуфа, был великим имамом (здесь — общий термин для преподавателя ильма) в Ираке; фикх, который хранил верность иракской традиции, назвали «ханафитским». Аль-Авзаи был великим имамом в Сирии. Тех, кто придерживался позиции Малика ибн Анаса в Хиджазе и других местах, называли «маликитами».

Школа фикха получила название мазхаб, «избранный путь». Когда фикх стал более формальным, возник новый мазхаб, связанный с идеологической позицией, а не с географической территорией. Сам аль-Шафии основал свой мазхаб, который преподавал в Египте и который широко распространился в исламском мире. Другой мазхаб был связан с Ахмадом ибн Ханоалом, с которым мы познакомимся как с поборником народного течения хадиситов. Он составил важный сборник хадисов, а его последователи ориентировались исключительно на хадисы (и Коран). Затем Дауд аль-Захири («буквалист») верил, что хадисов существует предостаточно для того, чтобы создать полноценную систему фикха без использования кияса; именно он настаивал, чтобы хадисы понимались буквально и чтобы факих-правовед не позволял себе никаких вольных трактовок; критики считают, что он тоже использовал логические умозаключения, пусть и не признавая этого[122]. Школы шиитского фикха формировались параллельно, обращаясь к сокровенному знанию (ильм) имамов. Двунадесятники и исмаилиты наделили ведущим авторитетом шиитского имама Джафара ас-Садика; имамы шиитов-зайдитов тоже разработали две собственные системы. Отдельный мазхаб сформулировали те хариджиты, которые вели наиболее активную деятельность во времена Аббасидов (особенно ибадиты — группа, контролировавшая многие области Аравии в период третьей фитны и образовавшая государство в Магрибе).

Каждый мусульманин должен был выбрать, какой школы придерживаться, если он не был достаточно значимым ученым, чтобы выработать собственную позицию (как поступил историк ат-Табари). Обычно мусульмане естественным путем принимали мазхаб, доминирующий в их регионе. В итоге большинство мусульман, кроме шиитов, стали ханафитами или шафиитами, в то время как в Магрибе и Испании преобладали маликиты. Для решения тех вопросов, которые можно было уладить частным образом, личных ритуалов и этики, а также вопросов наследования или исполнения договорных обязательств, человеку следовало лишь посоветоваться с муфти — «юрисконсультом» своего мазхаба. Если дело доводилось до судебного разбирательства, назначенный правительством кади выносил решение согласно своему мазхабу.

Дух закона: общественный порядок, индивидуальные права

Так во времена Аббасидов была выстроена прочная структура фикха, не совсем прецедентного права, но права «от случая к случаю», которое управляло целой областью этики, культа и частного и даже публичного права в соответствии с идеалом ответственности каждого человека перед божественной волей, выраженной в миссии Пророка. Во всех мазхабах, как бы сильно они ни различались в степени упора на тот или иной элемент при формулировании законов, дух закона во многом был един и пронизывал все направления права.

Как минимум в своих рамках данная система была всеобъемлющей и ригористской. В действительности никто не пытался продумать до конца все элементы общественного права на базе шариата. Как только шариат признал положение халифа, последнему была дана значительная практическая свобода в решении многих вопросов общественной политики без открытой ссылки на принципы шариата. Прежде всего шариат охватывал вопросы, непосредственно интересовавшие арабских военных, а также купцов — семейное и торговое право; другие проблемы объединял тот принцип, что действия, не запрещаемые шариатом однозначно, являлись допустимыми. Такие ограничения сферы действия закона подтвердились во времена Аббасидов — по крайней мере, пока не разрушился халифат — дальнейшим смещением социальных взглядов улемов. Когда ислам перестал ассоциироваться с древними арабскими семьями, когда народный ислам городских рассказчиков из низших слоев приобрел больше значимости (тот народный ислам, который представлял собой пересказ христианских и иудейских легенд на мусульманский лад), взгляды религиозных лидеров, будь то сунниты или шииты, тоже изменились. Работая на аудиторию, которая вряд ли могла надеяться на политическую роль (в средневековых аграрных условиях), кроме, вероятно, преимущественно негативного вмешательства уличной толпы в поддержку той или иной правящей фракции, улемы обратили свои интересы в сторону вопросов частной жизни или фракционных догм.

При всем при том на частную жизнь смотрели с позиции общественного порядка: порядка в поклонении Богу на рынке, на большой дороге или на границе. Те, кто отвечал за соблюдение закона, обращали внимание лишь на то, что выносилось на всеобщее обозрение, то есть на скандал среди мусульман. Несмотря на то что были разработаны подробные предписания, касавшиеся даже самых личных дел, полномочия кадия распространялись только на имевшуюся в его распоряжении информацию без расследования (если нарушались права невиновной стороны). Шариат стоял выше всех норм мусульманского общества[123]. Однако (еще при Марванидах) это был такой общественный строй, в котором права отдельного человека, как мы увидим ниже, часто ставились выше интересов коллектива.

Первой задачей закона были, конечно, акты поклонения Богу, регулярные публичные церемонии намаза и хаджа, а также другие особые случаи. Они регулировались до мельчайших подробностей. Но четкой границы между публичными церемониями и индивидуальными, частными ритуалами не существовало. Эффект публичных церемоний зависел, главным образом, от активного участия каждого человека, поскольку священника не было; имам служил только образцом для подражания. Правоведы требовали той же скрупулезности от индивидуумов во всех их ритуальных действах, независимо от того, исполнялись ли они публично в группе или индивидуально, когда никто не видит. Эти акты поклонения были данью уважения, которую человечество платило Богу, и даже в самых личных деталях формировали в каком-то смысле часть всеобщего универсального обязательства.

Ритуальные обязательства индивидуума, таким образом, были подробно описаны в хадисах; споры между мазхабами (часто ожесточенные и довольно агрессивные) обычно принимали форму диспутов о деталях ритуалов (основанных на сравнении разных хадисов) — например, о том, как следует складывать руки на той или иной стадии намаза. Однако при совершении молитвы почти столько же внимания уделялось чистоте церемонии, сколько точности ее исполнения. Во-первых, требовалась телесная чистота (и процедура омовения была детально оговорена правилами), но, кроме того, чисто ритуальные омовения являлись обязательными после различных контактов, не очень грязных в буквальном смысле. Некоторые условия полностью обесценивали намаз — например, его запрещалось совершать женщине в период менструации. Тем не менее такое повышенное внимание к внешним атрибутам формального процесса почитания человеком Бога не разрешалось превращать в формализм в строжайшем его проявлении, так как считалось, что Бог судит по намерениям, даже в отношении ритуалов, а не по реальным деяниям. Но нельзя было оправдать небрежное исполнение дела тем, что человек намеревался выполнить его лучше, если он действительно мог добиться лучших результатов, лишь приложив больше стараний.

Путь шариатского правового решения

Например: Мухаммад пользовался зубочисткой после еды (сунна); есть свидетельство на этот счет (хадис), переданное по цепочке от одного рассказчика другому (иснад); муджтахид изучает этот хадис (иджтихад) и решает, рекомендуется ли применение зубочистки не только самому Пророку, но и рядовым верующим (фикх); следовательно, его надлежит включить в шариат, установленные правила жизни мусульманина; а муфтий выносит фетву интересующемуся, говоря, что ему следует так поступать; но, поскольку это всего лишь рекомендация, кади не назначит ему наказания за неисполнение.

Главным образом, такие подробные предписания были выработаны в отношении пяти основных ритуалов, которые обязан был совершать каждый мусульманин в принципе (иногда называемых «пятью столпами ислама»): публичное заявление о том, что нет божества, кроме Бога, и Мухаммад — Пророк Его (т. н. шахада), салят, закят (обязательная милостыня), паломничество в Мекку (хадж) и пост в месяц Рамадан. Но были и второстепенные предписания, поддерживаемые хадисами, по таким вопросам, как сила той или иной формы слова в молитве или определение, кого из исторических личностей надлежит осудить (как врагов общества) или объявить святыми (как носителей милости Божьей) и в какой форме.

Законы, касавшиеся торговли, были публичным делом почти в той же мере, что и законы относительно мечети. Здесь в особенной степени требовался строгий общественный порядок. Но опять же в основе общественного порядка лежали не столько коллективные интересы, сколько справедливость по отношению к отдельному человеку. В части о контрактах шариат больше настаивал на сути, чем на форме. Контракт не являлся обязательным к исполнению, если, к примеру, не предполагал реального эквивалента обмена. В целом ожидалось, что большая часть человеческих взаимоотношений вне семьи и тесной дружбы принимала форму договорных, а не предопределялась статусом. Тем не менее многие условия представляли собой попытку защитить права слабой стороны от вероятного злоупотребления сильной своим преимуществом. Вероятно, покажется довольно наивным, что некоторые контракты, например, те, что предполагали взимание процентов, запрещались: данная позиция в монотеистической традиции только упрочилась, и мусульманские законововеды теперь старались сделать ее абсолютной, опираясь на некоторые слова Корана.

В законе более или менее четко говорилось, что контракты, сделки и тому подобное следовало скреплять на бумаге, но личное поручительство уважаемого человека требовалось в любом случае в качестве живой гарантии, которую не могла обеспечить простая бумага. Здесь, как в некоторых других случаях, просматривается наследие арабских городов-гарнизонов: несмотря на поощрение Кораном письменных договоров, публичному обещанию члена племени верили больше, чем письменному тексту, возможно, нанятого писца, который в любом случае мог заверить только грамотный, то есть, вероятнее всего, богатый участник сделки. Городской кади (судья) вел списки уважаемых горожан, которые могли выступать в роли надежных свидетелей сделок; кое-кто из них был просто профессиональным нотариусом; войти в этот список было весьма почетно.

Контрактное право, таким образом, было довольно тесно связано с идеалами чести, щедрости и взаимопомощи правоверных, соответствующими представлениям арабских племен и древнему популистскому духу монотеизма. В более «деловых» вопросах некоторые из его положений были непрактичны. К примеру, определялись типы земельной ренты; а проценты, запрещенные в принципе, всегда являлись основным ресурсом для инвестирования. Уже к концу эпохи Марванидов такие правоведы, как Абу-Ханифа, разрабатывали варианты исполнения «деловых» процедур там, где это было нужно, не отказываясь от более идеалистических положений в качестве основополагающих норм. Не следовало заем нуждающемуся превращать в повод нажиться на его несчастье; но если два деловых человека приходили к соглашению, закон мог обязать того, кто получает прибыль в текущей сделке, поделиться со вторым партнером прибылью в ходе дополнительной будущей сделки. «Уловки» (хияль), которые правоведы для этой цели разработали, вначале являлись как минимум средством сохранения духа закона. Со временем они выросли в огромную сокровищницу приемов, при помощи которых практика, которую трудно было запретить, получала легальный статус; наиболее религиозные люди, естественно, неодобрительно отзывались об их применении.

С точки зрения Средневековья, шариатское уголовное право было настолько мягким, что большинство средневековых мусульманских правителей считали себя обязанными охранять своих подданных от результатов применения его в полном объеме. Оно требовало скорой процедуры — «юридические проволочки» были проклятием для улемов — и таким образом ограждало обвиняемых от повсеместного в аграрную эпоху использования пыток и устрашения (.Schrecklichkeit), что выглядело опасно мягким по отношению к преступникам. Наказания сводились к публичному унижению, избиению и денежным штрафам. В Средние века в качестве наказаний очень широко применялись различные виды увечий, и в некоторых случаях шариат его допускал. Денежные штрафы, которые гораздо более тяжким бременем ложатся на бедных, чем на богатых, налагались нечасто. Несколько видов наказаний описаны в Коране, они обладали рекомендательным статусом. В их числе — отрубание руки вору; однако правоведы ограничивали применение этого вида наказания, насколько возможно, руководствуясь величиной и обстоятельствами кражи. Великое множество отклонений от идеалов, разумеется, вообще никак не наказывалось.

Семейное право: стремление к равенству личных статусов

Мухаммада особенно волновало семейное право, и в шариате ему отведено одно из ведущих мест. Должное регулирование гражданского статуса каждого человека являлось фундаментом всего общественного порядка, и этот статус не отдавали на откуп договорам между людьми. В брачном контракте, к примеру, или в завещании, или в других документах, касающихся семейных отношений, допускалось лишь ограниченное число условий. Никому не разрешалось вносить поправки, которые больше устраивали бы его: эти отношения являлись предметом заботы всего общества. Отчасти, конечно, данные правила являлись способом защиты слабых от сильных; но, помимо этого, они представляли собой соблюдение норм общественной морали.

При обсуждении семейного права нам будет удобно рассмотреть права женщин, детей и других иждивенцев в противовес правам мужчины, главы семьи, который по природе, если закон не предписывает обратного, занимает наиболее выгодное положение (будучи не только сильным — в среднем — чем женщина, но и более самостоятельным, поскольку не должен вынашивать, рожать и воспитывать детей). Семейное право во многом состоит из ограничений его предполагаемой свободы. В контексте всего региона между Нилом и Амударьей исламское семейное право, даже когда в нем закреплены правила, установленные Мухаммадом, приобрело совсем другое значение, чем то, которое оно имело при Мухаммаде.

Исламские законы о браке поощряли индивидуальную ответственность в Медине, укрепляя нуклеарную семью. На фоне в прошлом христианского и маздеанского населения, где нуклеарная семья уже была крепкой, эти законы поощряли эгалитаризм и социальную мобильность, особенно среди мужчин, которым ислам благоволил и в других отношениях. У состоятельных мужчин — по крайней мере, в периоды активного деления общества на классы — часто было больше одной сексуальной партнерши (к примеру, на христианском Западе) почти до недавнего времени: для мужчин с положением обычным делом было иметь, помимо жены, еще одну или несколько любовниц. (Большинство рядовых мужчин, естественно, довольствовались одной партнершей во всех обществах, уже из-за одного только биологического соотношения.)[124] Среди христиан и зороастрийцев (как в большинстве обществ) богатые мужчины, содержавшие более одной женщины, должны были наделять особыми привилегиями главную партнершу и ее детей. У зороастрийцев второстепенные партнерши попадали под определенную защиту закона, а их дети при определенных обстоятельствах могли наследовать имущество отца. У христиан второстепенные партнерши не имели никаких прав в принципе, а их дети клеймились позором как внебрачные (хотя на практике такие «биологические сыновья», в отличие от потомства от случайных связей, иногда обладали высоким положением так же, как на средневековом Западе незаконнорожденные иногда наследовали не только благородную кровь и состояние, но даже землю и титул). Законы шариата о браке позволяли иметь до четырех абсолютно равноправных партнерш, чьи дети тоже были равноправны; в обычных привилегированных сословиях любовницы или свободнорожденные наложницы по сути исчезли. Более того, несмотря на то, что господину разрешалось спать со своими рабынями (как часто происходило в обществах, допускавших рабовладение), девушкам, беременным от него, даровались привилегии, а их дети, если их признавал отец, имели абсолютно те же права, что и дети официальных жен.

В состоятельных кругах (а мода, возникшая в высших слоях, как правило, становится нормой для стоящих ниже по социальной шкале) такие правила являлись прямой противоположностью христианскому эксклюзивизму. Особенно в средиземноморской Европе, где женщины, как правило, находились в изолированном и подчиненном положении в обоих обществах, христианская и мусульманская модели брака в рядовых случаях выглядели весьма похожими. Однако в особых случаях две эти правовые конструкции имели существенно разные последствия и в совокупности задавали разный тон. Христианская система позволяла — а при благоприятных обстоятельствах, разумеется, стимулировала — солидарность интересов пары, преданной своему брачному союзу вопреки соблазнам, связанным с богатством. Мусульманская система жертвовала первичностью брачного единства ради равенства всех заинтересованных сторон.

При отсутствии привилегированной хозяйки дома не существовало и привилегий, с ней связанных. А в рядовых семьях с одной женой сей факт был еще важнее. Здесь прерогатива мужчины как лица, обязанного обеспечивать семью, защищалась шариатом, а жену защищала преимущественно ее собственная семья. Для женщины развод с мужем означал прекращение финансирования со стороны супруга и переход на экономическую поддержку со стороны ее родни. Это подразумевало не только предрассудки, связанные с умственными способностями женщин, но здравые соображения в условиях аграрной экономики, которые диктовали необходимость одностороннего распределения привилегий в случае развода. Согласно всем мазхабам, муж мог развестись с женой практически по желанию, если не боялся мести ее семьи; но жена, желавшая бросить мужа, должна была привести веские доводы. Главным правовым критерием для мужчины при разводе являлся финансовый — соблюдение договора между равными сторонами: стало традицией, что лишь часть махра, свадебного подарка, который муж закреплял за женой, выплачивалась при заключении брака; если он разводился с ней без особой причины, ему полагалось выплатить остаток махра, который иногда бывал весьма существенным. Если же она требовала развода от него, она лишалась и той доли, что уже была ей уплачена. (В шариатской системе жене легче было добиться разрешения уйти от мужа и жить отдельно, чем развода.)

Однако равенство жен (и наследование дочерьми и вдовами) означало для женщин важную финансовую независимость. В то время как в христианской семье с ее тесными связями все, что имела женщина, принадлежало ее мужу, собственность мусульманки охранялась законом от посягательств супруга, который тем не менее был обязан содержать ее из собственных средств. Эта потенциальная независимость женщины сдерживалась преимущественно тем, что браки, по возможности, совершались между дальними родственниками (например, между двоюродными братом и сестрой), чтобы имущество семьи не ушло из нее в случае развода.

Таким образом, женщина из состоятельной семьи обладала личным статусом, позволявшим ей самостоятельно заниматься коммерцией (как иногда случалось, особенно с вдовами), но ей не хватало авторитета, связанного с положением матери семейства, с пожизненным статусом жены и матери. В то же время смешение мужчин из разных сословий, подстегиваемое мусульманским безразличием к наследственному положению, привело к тому, что люди разных кругов тесно общались друг с другом. Если мужчины и женщины свободно общались, это могло способствовать устранению остатков исключительного предпочтения жен из знатных семей. Если жены часто были согласны нести бремя последствий свободного и относительно закрепленного договором положения, мужчины не желали с этим мириться. Очень скоро отличительной особенностью знатной женщины стала ее изоляция ото всех мужчин, кроме ее собственного, в частных покоях дома и под покрывалом, если она выходила наружу.

Этот обычай распространился в высших слоях общества, судя по всему, и в византийской, и в иранской традициях; эгалитаризм ислама парадоксально привел к его проникновению в городскую жизнь всех уровней. Когда все жены стали равноправными, для любой женщины с претензиями на высокое положение стало обычной практикой носить покрывало. За высшими слоями последовали средние, и в конце концов только бедные женщины, которым приходилось работать на открытом воздухе, не были изолированы в городах (в деревне и у бедуинов, естественно, этот обычай не очень распространился). Так возникла заметная сегрегация внутри общества, где мужчины (и наложницы-певицы) представляли собой один социальный круг, в котором принимались главные политические и социальные решения, а уважаемые женщины образовали отдельный круг, роль которого была весьма несущественна в общественной жизни, но главенствовала в частной семейной жизни каждого мужчины. (Ситуация в некоторой степени напоминала классические Афины.) В таких условиях другая семейная практика высших слоев относительно распространилась на все общество; несмотря на то что большинство мужчин имело лишь одну жену, развод стал относительно обычным делом даже в низших слоях, а иногда даже у бедняка могло быть больше одной жены одновременно.

Все эти следствия в шариате не были прописаны четко. Ранние мазхабы, в частности ханафиты, обычно наделяли мужчину широкой прерогативой (хотя во многих планах меньшей, чем у древних латинских отцов семейства), которую другие мазхабы так или иначе ограничивали. Но все мазхабы отводили женщинам значительную социальную роль. Предписания Корана о пристойности были расширены в хадисах за счет включения модной в последнее время изоляции (и особые меры предосторожности, которые позволялось применять Мухаммаду в отношении его собственных женщин, были, пожалуй, несколько наглым образом усвоены рядовыми мусульманами, которые и не надеялись сравниться с ним в почете, чтобы иметь ту же привилегию касательно количества разрешенных жен). Но даже при этом сегрегация не происходила открыто: о покрывале говорили просто как о признаке скромности, о женской половине как о защите частной жизни семьи. Женщинам необязательно было участвовать в мусульманских публичных обрядах, кроме хаджа (где покрывало, как свидетельство социальных различий, носить запрещалось). Но они должны были совершать ежедневный намаз и признавались в качестве пересказчиц хадисов и наставниц. Ослабление положения женщин высших слоев, последовавшее за строгой сегрегацией, оказалось неожиданностью.

Дети находились под защитой родителей или назначенного законного опекуна. Мухаммад высказывал особую озабоченность судьбами сирот (будучи сам сиротой), и в шариате это отразилось в попытках избежать незаконного расходования средств сироты его опекуном. Детей могли женить очень рано, обычно по выбору родителей; некоторые правоведы даже допускали, что девушку можно выдать замуж без ее согласия, если она не достигла совершеннолетия, но после его достижения она имела право прекратить такой брак. В любом случае от девушки нельзя было требовать (и ей не позволялось) выходить замуж за человека ниже себя. Однако по достижении совершеннолетия сыновья и гораздо реже дочери обретали правовую независимость от своих родителей как свободные мусульмане, во многом самостоятельные. Отец не мог даже пригрозить им, что лишит наследства. Права первородства не существовало: сыновья не имели никаких привилегий друг перед другом. На самом деле, хотя дети и наследовали имущество родителей, в любом случае они могли получить лишь часть этого имущества: под влиянием Корана и племенной ориентации арабских городов-гарнизонов его обязательно следовало делить, иногда даже на двоюродных братьев и сестер. В принципе любое крупное скопление семейных владений, таким образом, дробилось с каждым новым поколением.

В большинстве богатых домов присутствовали и другие иждивенцы: рабы (то есть люди, обязанные трудиться по велению своего хозяина, право на труд которых можно было купить и продать) и освобожденные слуги. Рабы переходили по наследству, за исключением случаев, когда хозяин признавал ребенка рабыни своим; но шариат поощрял освобождение рабов, и это являлось одним из способов искупить многие грехи, по крайней мере того, что касалось освобождения тех, кто принял ислам. Источников поступления новых рабов было мало. Мусульманина нельзя было законным путем обратить в рабство; нельзя было делать этого и с зимми, жившими под властью мусульман. Поскольку существовала тенденция постоянно освобождать уже имевшихся рабов, новые чаще всего поступали из-за границ Дар-аль-Ислама посредством либо покупки, либо пленения в военных походах. (Особенно распространены были рабы из Северной Европы, где экспорт рабов являлся крупным направлением торговли; из Восточной Африки и Центральной Евразии.) Хозяева наделяли рабов значительными правами, но, поскольку злоупотребление хозяином своей властью почти никак не каралось, жизнь раба фактически целиком зависела от него. Соответственно, у раба было меньше обязанностей; определенные законом наказания за тот или иной проступок в случае с рабом делились пополам. Он мог участвовать в торговых сделках и покупать свою свободу по контракту, который хозяин, однажды подписав, уже не имел права нарушить. Освобожденные рабы обладали теми же правами, что и свободнорожденные люди, хотя на практике они часто по-прежнему были связаны с бывшим хозяином вплоть до наследования.

Ограничения влияния коллектива

Общий эффект шариата состоял в подчеркивании прав отдельного человека. Равенство являлось основополагающим принципом прежде всего среди свободных взрослых мужчин. Коллективные объединения, за исключением самой мусульманской уммы, не имели устойчивого авторитета, и человек не получал почти никаких дополнительных шариатских прав от участия в той или иной группе. Главенство интересов индивидуума по сравнению с коллективными иллюстрируется правилами публичного проезда. Шариат определял минимальную ширину городских улиц, а когда закладывались города, улицы часто строились гораздо шире. Но он также позволял домовладельцу при строительстве дома забрать часть проезда при условии соблюдения прав пешеходов. Второе правило имело преимущество над первым: соотношение между правами одного индивида и другого соблюдалось тщательнее, чем соотношение прав индивида и общественных интересов, которые не ощущались непосредственно в каждом отдельном случае, однако в совокупности затрагивали всех. Таким образом, сам закон отчасти был виноват в том, что исламские города быстро лишались той свободы и открытости передвижения, которую стремились обеспечить их основатели, и дробились на узенькие извилистые проходы и тупики.

Индивидуалистский эгалитаризм иногда благоприятствует сильным и дерзким в ущерб скромным и честным. Шариат регулировал равноправие, в частности, посредством особых условий для защиты слабых, но, пожалуй, еще больше посредством сильного упора на соблюдение публичных приличий и единообразия. Унаследованное им уважение к культурной однородности Медины, а затем арабов эпохи Марванидов теперь стало обязательным требованием для всех мусульман: они должны подчиняться правилам городского образа жизни, модели, подогнанной под нужды среднестатистического человека. Шариатский ислам запрещал чрезмерный религиозный фанатизм и осуждал любые другие увлечения, слишком резко выходившие за пределы нормы. Дерзкий экспериментатор обязан был соблюдать (хотя бы внешне) элементарные приличия. Улемы заявляли, что ислам — религия умеренности, естественный образ жизни: все дети рождались мусульманами, пока их родители не оскверняли их, обращая в иную веру.

Таким образом, должна была провозглашаться воля Бога, а членов общины надлежало организовать так, чтобы они ее исполняли. Миссия общества — нести справедливость всем — являлась обязательной, однако в этом обществе подчеркивалась строго индивидуальная ответственность. Действительно, нужен был имам или халиф, чтобы исполнять роль, которую играл Мухаммад в Медине — руководить соблюдением воли Бога в каждом отдельном случае и, в частности, назначать каждому его задачу в публичной сфере. Разумеется, никто не мог переложить свою индивидуальную ответственность перед Богом на другого; но кто-то должен был выполнять конкретное социальное обязательство, которое способен выполнять только один человек в каждый конкретный момент времени — осуществлять руководство в делах всего общества. Однако такая фигура на практике оказалась не столь значимой. Во многих случаях она требовалась больше как влиятельный гарант надежности общепринятого ильма, чем как активно регулирующий разногласия посредник. Даже там, где его личное вмешательство и назначения играли критичную роль, шариат и поддерживающее его общественное мнение мусульман могли держать назначенных руководителем лиц в определенных рамках.

Теперь сунниты стремились выдвинуть в правители того, кого основная часть общества — джамаа — считала политически выгодной кандидатурой в надежде, что слабости того или иного человека нанесут меньше вреда обществу в целом, чем отказ от любого другого принципа. Шииты теоретически были более избирательны при выборе кандидатур в имамы. Их имам являлся авторитетным обладателем ильма. Те, кого называли «зейдитами», фактически (как хариджиты) по-прежнему требовали имама из дома Пророка, который был бы одновременно учителем ильма и успешным оппозиционным государственным деятелем. Но большинство шиитов желали признать имамом того, чье положение определялось единственно его владением сокровенным ильмом, независимо от того, обладал ли он политической властью на данный момент; что на практике означало признание власти халифа, но не давало ему даже морального авторитета в качестве гаранта шариата.

Персидская миниатюра к «Истории пророков и царей» ат-Табари

Универсальной проблемой религиозных сообществ являлось воплощение требований религии в повседневной жизни людей. Оригинальная исламская формулировка этой проблемы подразумевала решение, которое опиралось бы одновременно на строгое равенство правоверных и на эффективное управление делами общества. Принципы, схематично обрисованные нами здесь, представляют собой попытку решения этой проблемы. Но следует помнить, что они разрабатывались не только в ответ на чрезвычайно сложный интеллектуальный и духовный вызов, хотя отчасти так оно и было. Здесь проявились и более общий моральный протест против запутанных моделей испорченного общества, и стремление убежать от действительности, и даже примитивное игнорирование тонкостей сложных социальных процессов. Подобные двусмысленности присутствуют во всех крупных общественных начинаниях. Важнее всего, конечно, то, насколько кардинальная и масштабная попытка перестроить общество, начиная с его основополагающих принципов, была предпринята.

Исламская умма при Аббасидах: две схемы правосудия

Согласно представлению улемов, умма — община — как политическое объединение должна была иметь организацию, столь же бескомпромиссно религиозную, как законы шариата. Аббасиды признали шариат законом жизни, формировавшим фундамент мусульманского общества — уммы. И все же при произволе аббасидского правления надеждам улемов не суждено было воплотиться в общественном строе. Но, несмотря на то что шариату так и не позволили подчинить себе социальный строй целиком, ему всегда оказывалось искреннее уважение. Он представлял собой лишь теоретическую победу человеческого разума, но всегда играл значительную практическую роль; и роль его, в свою очередь, часто отражалась на самой этой теоретической структуре.

Если говорить конкретнее о роли Аббасидов, они потребовали, чтобы суды кади следовали шариату, который развивали религиозные теоретики; и правило это они попытались воплотить, убедив теоретиков самих стать кадиями. С другой стороны, это способствовало облечению идеального шариата в практические формы, насколько распространялась юрисдикция кадиев. В то же время этот шаг налагал ограничения на суды кадиев, что обосновывал сам шариат. Благодаря ему роль шариата в мусульманском обществе свелась к практическому управлению лишь отдельными его секторами при сохранении первичной теоретической значимости в целом.

Шариат, возникший при военных дворах городов-гарнизонов, изначально был военным законом и имел ощутимый налет аристократизма: достоинство арабов являлось в нем краеугольным камнем. Это было особенно актуально в отношении формализма его процедуры: все делалось с целью уважить личное достоинство обвиняемых — что означало затруднительность обвинения, если не существовало достойных уважения очевидцев, поскольку в противном случае подсудимый мог искупить вину клятвой, и максимальным наказанием ему становился собственный стыд. Это вполне подходило эгалитарной армии, хотя и не очень нравилось ее командующим. Но в аграрном смысле шариат не был законом аристократии — он не подходил землевладельцам, среди которых узкий древний прецедент был как минимум столь же важен, как и личное достоинство. Напротив, кроме армии, он довольно легко подвергся модификации, в результате которой был адаптирован под торговое сословие: купцам всегда приходилось защищать свою неприкосновенность от простых людей и аристократов, и для них тоже личное достоинство являлось весьма полезным принципом. Правила процедуры автоматически изменились в результате привлечения уважаемых свидетелей в качестве нотариусов заранее, и именно в коммерческих вопросах было возможно посредством нотаризации принимать меры по избежанию вероятных будущих споров. Что касается любых существенных правил, которые достоинство военного братства привнесло в шариат и которые могли вступать в противоречие с деятельностью торговцев, они почти с самого начала были модифицированы правилами хияля, и с их помощью форма нелепых запретов соблюдалась, а их сутью при этом пренебрегали. (Эти правила сначала были приняты в мазхабе, позже ставшем ханафитским, а затем — в шафиитской правовой школе; их не приняли в третьей ведущей школе — маликитской, но там вместо них ввели ряд новых категорий, обладавших тем же эффектом и в итоге формализованным путем принятия правила юридического прецедента, не так необходимого в двух других школах.)

Приспособленный, таким образом, под нужды торгового класса, шариат стоял во главе угла всех менее масштабных институтов города. Мелкий торговец, домохозяйка, ремесленник обращались за помощью в урегулировании повседневных проблем городской жизни к инспектору рынка и общественной морали вообще — мухтасибу. Он получал право разрешать споры у городского кади, и, чем дальше развивался шариат, тем больше он отражался на его деятельности (хотя в рутинных вопросах мухтасиб не обязан был придерживаться процедуры шариата). Его силу обеспечивали халиф или его наместник, чьи солдаты во главе с военачальником (силы шурта) должны были следить за исполнением приказов мухтасиба. Соответственно, шариат стал базовым шаблоном, по которому формировался социальный уклад низших городских слоев (как минимум); и по мере формирования высшим слоям было все труднее избежать его влияния.

Но чем больше суды кадиев, в частности, опирались на шариат в самом строгом религиозном смысле, тем больше их недостатки провоцировали возникновение других судов в их поддержку. Насколько процедура шариата ни гармонировала бы с независимым характером военных, она вряд ли годилась для той армии, которую создавал для себя халиф: постоянное объединение войск, которые можно было перевести или распустить и вообще держать в полном личном подчинении. Что еще важнее, как бы хорошо шариат ни был подогнан под торговую деятельность купцов, для других элементов и аспектов городской жизни он годился в меньшей степени. Во многих ситуациях личное достоинство, охраняемое процедурой шариата, казалось менее важным, чем эффективное наказание обвиняемых, что она часто затрудняла. Вспомогательные суды, не связанные с процедурой шариата (даже если они пытались придерживаться основных шариатских стандартов), таким образом, являлись необходимостью, продиктованной самим характером шариата. Но требовал их появления и характер абсолютизма халифов.

Дух абсолютизма по-прежнему глубоко противоречил духу шариата. Подле великого монарха всегда находился палач, готовый обезглавить любого по одному только слову халифа. Здесь никто не вспоминал о кадиях, муфтиях или сунне Мухаммада. Если воля Бога вообще упоминалась, то только в благоговейных речах придворных, поскольку халиф был тенью Бога на земле, как до этого сасанидский монарх. Халиф должен был вершить правосудие, а над влиятельным человеком можно было вершить только очень скорое «правосудие», иначе этот человек, используя свои ресурсы и влияние, мог бы поднять мятеж и начать диктовать собственные условия халифу.

Но непосредственное скорое правосудие халифа затрагивало не только влиятельных людей, вращавшихся при дворе. В качестве одной из важных функций монарха халиф или его визирь должны были проводить регулярные совещания, на которых удовлетворялись жалобы любого просителя, изначально на несправедливость со стороны облеченных властью членов их администрации. Юрисдикция такого суда, разумеется, легко расширилась. Поэтому наряду с обычным судом кадия существовал собственный суд халифа для компенсации несправедливости, мазалим. В судах мазалима визирь или судья, его представляющий, мог принимать любые меры, какие казались ему необходимыми для восстановления справедливости, без оглядки на установленный шариатом юридический процесс. Шариату надлежало, насколько возможно, следовать по сути, но не тогда, когда он оказывался помехой. Таким образом, двусмысленные ситуации часто разрешались методом определения вескости улик; влиятельные подсудимые не могли внушать страх своим высоким положением; что самое главное, пытки и жестокие наказания, которые во всех постосевых обществах, по крайней мере за пределами Китая, считались необходимыми для поддержания порядка (хотя бы на уровне масс), можно было применять по желанию. В то время как вопросы, связанные с торговлей и семейными делами, оставались сферой кади, уголовные дела передавали в суды, больше зависевшие от халифа напрямую; и не одна разновидность суда возникла на основе общих судов мазалима для рассмотрения подобных дел.

Следовательно, сам законный порядок — в сердце царства шариата — был поделен на два сектора, легитимация которых являлась взаимоисключающей. На местном городском уровне правовые решения признавались приемлемыми, если отвечали нормам шариата и популистской культуре рынка. Но на уровне территориального правительства такие решения опирались на нормы, отвечавшие, скорее, аристократической культуре двора и землевладельцев; и, хотя городские купцы иногда предпочитали поддерживать двор в любой возможной борьбе с аристократией, культура двора оставалась им чуждой.

Легитимизация халифатского государства

Однако земельная аристократия в центре аридной зоны теперь оказалась слишком слабой, чтобы занимать доминирующее положение в обществе торговых городов. Этот факт символично отразился в примечательной особенности исламской истории: третье естественное средоточие высокой культуры, храм, который при Сасанидах поддерживал монархию и был тесно связан с придворной культурой и ее аграрной средой, поглотила культура рынка. Мечеть перешла в руки шариатитов. Это означало, что местный шариатский правовой сектор и все аспекты культуры, связанные с ним, единственные обладали полной легитимностью на основании, которое почиталось всем обществом. Придворная культура оставалась по сути нелегитимной.

В непосредственном приближении подобное отсутствие легитимации, пожалуй, не имело большого значения. На самом деле, каждая культурная традиция предполагала собственные цели и задачи, которые обязалась выполнять группа, ей приверженная. Общие ожидания конкретной группы прослеживаются во всех рутинных делах, где личный интерес перевешивает как в одну сторону, так и в другую; и такие случаи определяют механизмы общества. И все же эти культурные традиции и их диалоги в конечном итоге были неотделимы друг от друга. Как только при дворе наступал кризис и нужны были новые идеи для поддержания абсолютизма в определенных текущих условиях, само право абсолютизма на существование ставилось под вопрос в присутствии альтернативной традиции норм, имевшей более высокие санкции.

В конце концов, несмотря на то, что в абсолютистской правовой традиции была определенная преемственность, эта преемственность могла закрепиться, только приблизившись к нормам шариата и получив законное обоснование в его свете. Шариат подкрепляло то уважение, которое оказывали ему даже нарушители; последние никогда не отвергали его. Никакая другая правовая система не могла подняться выше уровня спонтанного проявления справедливости, которую каждый применял и развивал по собственному разумению и которая, соответственно, обладала лишь рекомендательной силой в глазах общества. Если сам суд, где выносил решения визирь, не был полностью легитимен, то следующий визирь мог не обращать внимания на прецеденты предшественника и при этом был не хуже любого другого визиря. На этом основании культура двора требовала легитимации с позиции шариата, если хотела пережить кризисы, неизбежно настигающие любую непродуманную организацию.

Улемы постепенно теоретически обосновали место двора в правовой системе. Но оно было скромным и слишком запоздало, да и не предоставляло двору истинной легитимности во всех его проявлениях — в духе, который он обязательно должен был поддерживать, чтобы отвечать требованиям абсолютистского идеала. Но даже при этом данную теорию окончательно разработали уже после того, как государство халифа практически рухнуло.

После разочарования, постигшего оппозиционных религиозных деятелей в момент триумфа Аббасидов, ни шиитские, ни суннитские улемы не желали отводить правящему халифу сколько-нибудь значимую роль. Признавая его положение, сунниты оставались столь же обособленными, как и шииты. Насколько возможно, они наделяли легальной властью всех улемов, которых делили на более и менее ортодоксальных посредством процесса взаимного признания в пределах конкретного поколения, аналогичного процессу, лежавшему в основе критики иснада. Улемы являлись настоящими «наследниками Пророка», а закон утверждался в фетвах, публикуемых частным образованным лицом, а не в указах халифа или его агентов. Но полномочием этого «духовного класса» было только юридическое заключение; администрацию обеспечивал «политический класс» даже в лучшие времена. Наконец, это признал и шариат. Клерикальная прослойка руководила молитвой в мечетях, разрешала правовые споры на рынках и напоминала о долге мусульманина воинам, охранявшим границы; политический класс — органы охраны правопорядка, сборщики налогов и всевозможные катибы (секретари) — следил за содержанием мечетей в надлежащем состоянии, поддерживал порядок на рынках и руководил обороной границ. Именно здесь важен был халиф.

(Нужно отметить, что это разделение труда, в том виде, как оно в итоге отразилось в шариате, не является разграничением религиозной и светской областей. Однако на практике «духовный класс» определенно представлял собой исламский «религиозный институт», который был гораздо скромнее по охвату действия, чем того теоретически требовал шариат, и в значительной мере отвечал требованиям специфических религиозных институтов в других обществах.)

Как отмечалось выше, политический класс для нормального функционирования нуждался во влиятельных людях — халифах; поэтому суннитские формы шариата, которые применялись на практике, в конце концов определили халифу значительную административную роль. Но, ограничив ее администрированием, улемы отказывали халифу — и любому, кому халиф делегировал свои полномочия, — в реальной политической роли: то есть в независимом решении основных политических вопросов, характерном для Мухаммада и первых халифов и обеспечившем исламу статус одной из мировых сил. Если исламское мировоззрение нужно было сохранить, это можно было сделать за счет динамизма его политической мощи.

Учитывая такую аполитичную роль халифа, сунниты пришли к мнению, что любой из нескольких процессов мог теоретически служить механизмом выбора халифа, если все общество не станет возражать, и что ему не обязательно быть мудрейшим или благочестивейшим, достаточно просто иметь нужную квалификацию, чтобы выполнять административную функцию: обладать соответствующими способностями и здравым умом и принадлежать к почетному роду, берущему начало от мекканских курайшитов. Этих минимальных критериев хватало для легитимации метода выбора халифа на практике — назначения предшественником преемника из числа членов монаршей семьи. Но одно обязательное требование все же присутствовало. В Дар аль-Исламе, на территории, где правили мусульмане и где главным законом был шариат, верховной властью должен обладать только один человек во имя единства и мира среди мусульман. Поэтому по мере того, как провинции одна за другой выходили из-под фактического контроля халифа, в Багдаде в конце эпохи Аббасидов их сдерживало суннитское представление о необходимости сохранять у себя хотя бы теоретическую власть халифа. Наконец, признание халифа стало центральным требованием суннитского шариата ввиду усиленной политической фрагментации уммы.

Интеллектуальные модели, связанные с шариатским исламом: изучение истории

Самого по себе шариата, разумеется, было совершенно недостаточно для определения всей исламской культуры. Интересы как шиитских, так и суннитских улемов выходили за рамки права и даже этики и распространялись на более широкие сферы интеллектуальной деятельности. Они отталкивались в основном от наук, которые интересовали религиозных ученых еще во времена Марванидов — на точную и красивую декламацию Корана, разработки по грамматике арабского языка и лексикографии и историю — не только Пророка, но и его общины. К этому они прибавили новые дисциплины, возникшие в связи с фикхом, такие, как ильм ар-риджаль. Все эти науки в сочетании формировали общее понятие о жизни и о том, что в ней важнее всего. Именно их в совокупности, поскольку они опирались на шариат, я называю шариатитами.

Исламисты часто применяют термин «ортодоксальный» к тому типу ислама — не важно, шиитского или суннитского, — который принимает шариат, всеобъемлющий священный ритуальный закон в качестве фундамента религиозной жизни общества. Этот термин нельзя использовать в данном смысле (если его вообще можно использовать) применительно к первым мусульманам, для которых шариата в его зрелой форме еще не существовало. Но после описанных нами процессов совершенствования и возвышения шариата данное понятие обретает определенную актуальность. Однако, поскольку слово «ортодоксальный» может ввести (и часто вводило) в заблуждение, когда его используют в отношении конкретного подхода к исламу, упомянутого здесь, я предпочитаю пользоваться фразой, описывающей шариат и его центральную роль в мировоззрении. Тогда термин «ортодоксальность» можно приберечь для любого случая, когда конкретную позицию можно считать утвердившейся в обществе, официально или социально, и такое применение уже не всегда будет совпадать с шариатизмом.

Тем не менее распространенное использование слова «ортодоксальность» применительно к тому, что я называю шариатизм — если всегда помнить о том, что он может иметь суннитскую или шиитскую (или хариджитскую) форму, — указывает на центральную роль приверженности шариату среди мусульман[125]. Действительно, образовалось множество мусульманских групп, которые так или иначе обесценивали шариат в его буквальном смысле; но всегда настрой большинства вытеснял их за пределы — а иногда и выше — общепринятых исламских норм. Главенство, или по крайней мере критическая важность шариата признавалась не только в большинстве исламских течений, но даже большинством ответвлений внутри этих течений, как мистических, так и буквалистских. Это актуально и для тех групп, у кого уважение к шариату хоть и присутствовало, но не являлось единственным или самым важным элементом их религиозной жизни. Даже те, кто отрицал его буквальное применение для самих себя, обычно считали его обязательным для остальных мусульман. Следовательно, система шариата являлась константой с этого момента исламской истории и впредь.

Практический общественный строй мусульманской уммы являлся центральным в представлении шариатитов о жизни. Но интеллектуальному труду, необходимому для разъяснения этого общественного уклада и гарантии его духовной ценности, отдавали должное: например, изучению истории, предполагавшемуся в рамках критики иснадов, посредством которой определялась достоверность хадисов, и аналитическим рассуждениям, необходимым при разработке законов, основанных на хадисах. И научную мысль этой системы так же, как ее правовую и социальную стороны, объединял общий дух. Во всех областях интеллектуальной деятельности, развиваемых шариатитами, возникли интеллектуальные модели, которые отличались общими приемами, но, кроме того (что еще важнее), носили отпечаток единого духа: духа популистского и фактуалистского, с неизменным упором на нравственную значимость исторических событий.

Особенно явно этот дух ощущается в области исторических исследований, поскольку здесь способ исторической реконструкции посредством хадисов и подкрепляющих их иснадов пришелся как нельзя кстати. Тот же метод критики авторитетов, который применялся для законов или догм, мог использоваться и в общей истории, конечно, гораздо менее интенсивно, чем в области права. Хадис иногда передавался по цепочке исключительно устно, или было записано всего одно звено, но для иснада эти случаи были равнозначны, так как главное здесь состоит в преемственности свидетелей, от учителя к ученику, гарантии даже в случае письменной фиксации.

Предмет изучения истории тоже часто определялся сквозь призму приверженности шариату. Для шариатских ученых понимание истории было необходимо уже потому, что божественное откровение само по себе имело историческую природу — пророки посылались к определенным народам в определенные моменты, и исламское сооощество, где надлежало жить правоверным, было историческим. Исторические исследования улемов начались с двух неизбежных тем: жизни Мухаммада, главного образца для подражания, и оценки пересказчиков историй о нем, которая со временем вытеснила первоначальную непосредственную однородность общества Медины. Вскоре их интересы расширились. Но во времена Аббасидов, когда великий суннитский правовед Ибн-Джарир ат-Табари (ум. в 923 г.) написал историю мира, его интересовала история успеха и крушения различных обществ, которые принимали на себя миссию следования воле Божьей, и особенно победы и поражения мусульманского общества. Более того, он, как подобало шариатскому ученому, прежде всего интересовался ответственным поведением человека, а не функционированием институтов как таковых или даже величием монархов. Он составил перечень личных решений отдельных мусульман в ряде проблемных ситуаций, с которыми столкнулось исламское общество.

Из Табаристана, области на южном побережье Каспийского моря, ат-Табари приехал в Багдад, уже не застав там человека, у которого хотел учиться больше всего — Ибн Ханбала (основателя популистской школы фикха). Затем он много путешествовал по землям Плодородного полумесяца и другим местам в поисках религиозного ильма, а потом вернулся в Багдад и занялся преподавательской деятельностью. Главным предметом его исследований было создание новой, более совершенной системы фикха; в процессе он написал самый значительный из всех комментариев к Корану, в котором собрал основные толкования всех вызывающих споры стихов и предложил собственную точку зрения, настолько вразумительную, что она получила широкое признание. Его история была частью той же работы.

Может показаться, что исторический метод ат-Табари, не заключая в себе никаких мудреных исторических принципов, на первый взгляд исключал какую-либо попытку толкования, так как состоял в простой хронике данных. Ат-Табари редко говорит от себя, за исключением скудных обрамляющих или переходных конструкций. Все, что он хочет сказать, понятно из вдумчивого отбора, организации и документирования дословно переданных рассказов, которые ему удалось найти.

По сравнению с историком, меняющим формулировки найденных им свидетельств для того, чтобы они вписались в его подборку и построение фактов, и добавляющим собственные выводы и комментарии, метод дословной передачи обладает серьезными недостатками. Стилистически получаемая в итоге картина, как правило, выглядит несколько путанной, особенно для читателя, который еще не знает (как знала аудитория ат-Табари), как развивались основные события. Часто повторяются одни и те же детали, всплывающие то в одном, то в другом рассказе. Например, в описании смерти Усмана, приводимом ат-Табари, каждое из многочисленных свидетельств (преимущественно дающих некоторые подробности в самом начале рассказа) утратило бы живость, а иногда и смысл, если из него убрать отрывок собственно о смерти; поэтому Усман умирает в повествовании много раз, прежде чем читатель доходит до подробного описания. В более фундаментальном плане ат-Табари не может ясно высказать собственные соображения; он подобен детективу, который аккуратно и подробно записывал каждое свидетельство, которое считал важным для выводов по тому или иному делу, но в итоге не сумел предложить свою реконструкцию события, оставив читателю делать собственные выводы на основании разложенных перед ним по порядку доказательств. Если вы сами не обладаете способностями детектива, вам, вероятнее всего, не удастся раскрыть тайну.

Для сознательного автора дословный метод имеет и преимущества. При тщательном документированном обосновании каждого хадиса иснадом он способствует такой точности в деталях, какой подчас позавидовал бы педантичный современный историк. Более того, если свидетельства вводят в заблуждение, тогда историк, по крайней мере, обеспечивает читателя всеми возможностями для собственной оценки. Если свидетельства разумны, к ним прислушиваются как к коллективным свидетельским показаниям, также необходимым в шариатских судах. Дополнительное преимущество в случае материала ат-Табари — это сохранение живости языка, которая, по-видимому, культивировалась в таких рассказах и которую такой здравомыслящий ученый-правовед, как ат-Табари, вероятно, не смог бы воспроизвести: несмотря на громоздкость и подробность, история ат-Табари не скучна, поскольку каждый рассказ передан живым человеческим языком.

Но, пожалуй, решающим преимуществом дословного метода для ат-Табари является то, что он позволяет автору избегать слишком открытого объявления о той или иной позиции по конкретному вопросу и предлагать одновременно два противоположных вывода двум разным типам людей. Большинство читателей (даже когда в труде нет двусмысленностей) видят в том, что читают, только то, что хотят видеть, или как минимум то, что не слишком отличается от категорий, которыми они привыкли мыслить. Если им представляют голые документы, они с легкостью делают выводы, соответствующие механизмам, которые им уже знакомы. Если они не готовы столкнуться с той или иной проблемой, автор не заставляет их ее решать; но если они готовы, он дает им необходимые ниточки. Таким образом, каждый читатель удовлетворен на своем уровне. Для ат-Табари было важно попытаться понравиться широкой аудитории. Обучая своей системе фикха в Багдаде, он был публичным человеком. Его взгляды были достаточно свободными, так что помешанная на хадисах часть публики, которая доминировала тогда в городе, не верила в его преданность тому, что они считали истинно суннитской доктриной, и однажды ему едва удалось избежать расправы. Ат-Табари использовал метод хадисов как искусное повествование о событии.

Ат-Табари о смерти Усмана: главный водораздел для шариатитов

События, окружавшие смерть Усмана, для истинного суннитского историка являются особенно важной проблемой поиска истины, даже если на первый взгляд представляют собой оправдание шиитам. Мусульманское общество как развивающаяся умма переживало тогда первый серьезный раскол. Единство нарушилось не только в политическом смысле, что могло позволить отнестись к данному событию как к повторению войн Ридды. Единство было нарушено внутри общества Медины, когда близкие друзья Пророка пошли друг против друга, а в итоге был убит его преемник. Фундаментальные аспекты мусульманской уммы были поставлены под сомнение. Исторически все дальнейшие расколы произошли от этого. Для суннитов этот случай был проверкой: если в качестве пересказчиков хадисов (и в более общем смысле как образцов для подражания всей уммы в ее высшем историческом понимании) принимаются абсолютно все сподвижники Мухаммада, и если умма действительно обладает особым благословением Аллаха (что следует из доктрины об иджме, консенсусе), как тогда понимать подобную катастрофу? Это была первая фитна, первое испытание или соблазн, не только для участников событий, но прежде всего для всех последующих историков, которые так к ней относились.

Вариант изложения ат-Табари событий, связанных со смертью Усмана, по-своему открыто демонстрирует наличие этой дилеммы. Но это становится ясно, только если понять жанр, который он использовал, и изучить, как именно он это делал. Нужно внимательно следить за тем, как он выстраивает материал. Ат-Табари обстоятельно излагает события, приведшие многих арабов к недовольству Усманом. Затем он объявляет, что расскажет о первых публичных оскорблениях в адрес Усмана и о том, что привело к его убийству. Однако он начинает с того, что выглядит как излишнее напоминание о причинах недовольства людей слабостью Усмана: Усман отсылает несколько верблюдов в качестве закята некоторым своим родственникам из рода Омейядов; узнав об этом, Абдаррахман ибн Ауф, один из главных сподвижников Мухаммада, заставляет вернуть и распределить их между простолюдинами, а Усман остается дома и ничего не предпринимает. Но затем ат-Табари переходит, как и обещал, к описанию первых публичных оскорблений.

С этого момента кризис в его повествовании нарастает. Выкладывая мозаику из различных свидетельств, он рассказывает о том, как в Медину прибыла делегация мятежных египтян, как Усман пытался их успокоить речами и как они обнаружили, что их обманывают (предположительно Марван, главный помощник Усмана). Затем история развивается так: они вернулись и потребовали, чтобы Усман отрекся от престола, а самые влиятельные жители Медины не оказали Усману почти никакой поддержки (или обнаружили, что их усилия по мирному удовлетворению требований египтян пошли прахом). Египтяне окружили дом Усмана и вели его осаду. Усман отправлял гонцов в провинции с просьбой о военной помощи, но, когда об этом стало известно египтянам, они взломали ворота дома и убили Усмана.

До этого момента повествование, ведомое при помощи текстов из различных источников, довольно последовательно, живо и вполне правдоподобно как документ, помогающий понять действия всех участников событий. Но перед тем, как углубиться в подробности, касающиеся самого убийства, ат-Табари для пущего драматизма прерывает свое мозаичное повествование новым свидетельством, где события излагаются почти с самого начала одним и тем же рассказчиком — Сайфом ибн-Умаром. В рассказе Сайфа мятежники предстают как сброд, которым верховодил перешедший в ислам еврей с чудаковатыми еретическими идеями и которым двигали низменные личные инстинкты. Между тем, все ведущие сподвижники Мухаммада в Медине показаны активными сторонниками Усмана (Али, например, приказывает своим сыновьям встать на стражу у дома Усмана). Даже Мухаммад ибн Абу-Бакр, сын первого халифа и неистовый противник Усмана, в интерпретации Сайфа раскаивается в своем оппозиционном настрое (что прямо противоречит рассказу, приведенному выше, где в том же вопросе он демонстрирует относительную умеренность). Этот вариант объясняет отсутствие эффективного сопротивления со стороны всех, кроме непосредственных членов семьи Усмана и его ближайшего окружения, говоря о том, что во избежание войны между мусульманами Усман благородно отослал своих защитников; а само убийство свидетельствует об абсолютной нечестивости нападавших. В отличие от правдоподобного предыдущего рассказа, история Сайфа не только невероятна в плане некоторых мотивирующих факторов, но даже относительно схематична в деталях.

Когда заканчивается этот рассказ, ат-Табари возобновляет повествование, составленное из менее согласованных свидетельств, с того момента, где он его прервал, рассказывая непосредственно об убийстве. Завершается история изложением в ретроспективе (и, следовательно, вне хронологической последовательности) двух изящных речей: первая — речь Усмана в свою защиту против обвинений в главном преступлении, где он заявлял о своем праве на престол и предупреждал, что в случае его убийства мусульманская община уже никогда не сможет вернуть себе благословенное единство. Вторая речь принадлежит мятежникам, четко заявившим, что, независимо от того, виновен ли Усман лично или просто слишком слаб, чтобы контролировать своих помощников, во имя справедливости он должен либо отречься, либо быть низложен, т. е. убит. Эти две речи представляют собой ясную дилемму, связанную с тем, что политическую власть можно одновременно удерживать в рамках справедливости, и при этом она сохраняет достаточные силу и независимость, чтобы оставаться властью.

Весь этот отрывок можно воспринимать как минимум двумя способами. Преданный, но несколько наивный суннит согласится с основным и самым связным логически рассказом — рассказом Сайфа, поскольку тот в его понимании прекрасно разрешает историческую дилемму: все товарищи Мухаммада были заодно с Усманом; проблема возникла из-за сочетания чрезмерной набожности Усмана и замешательства, вызванного чужаками-мятежниками, а нарушение единства общины явилось ошибкой, в которой не было вины никого из его гарантов. Такой суннит может отринуть остальные свидетельства как альтернативные варианты, которые сами же себя опровергают своей путаностью. Часто этот раздел именно так и воспринимали.

Напротив, более вдумчивый читатель поймет, что Сайф обладал репутацией пересказчика хадисов, и обратит внимание на другие источники. Он может не доверять безоговорочно аль-Вакиди, чей рассказ покажется ему основой альтернативного толкования фактов. Действительно, в этом отрывке ат-Табари намекает на осторожное отношение к подробностям, излагаемым аль-Вакиди: после романтического эпизода, приводимого последним, ат-Табари прерывает его рассказ, чтобы передать более краткую версию того же эпизода из другого источника, где опущена главная деталь варианта аль-Вакиди — деталь, которую, если бы она существовала на самом деле, никакой свидетель бы не упустил. Таким образом, ат-Табари как бы комментирует надежность рассказа аль-Вакиди, ни словом не обмолвившись об этом. И все же вдумчивый читатель ощутит, что версия аль-Вакиди бросается в глаза благодаря расстановке ат-Табари. В то время как топорность языка Сайфа и, следовательно, традиционной суннитской интерпретации уммы подчеркивается перерывом изложения в самый драматичный момент, версия аль-Вакиди так же тактично ставится под сомнение самим своим расположением в тексте — ее частью является отрывок в самом начале и две речи в конце; и первый, и вторые выбиваются из хронологии, но вместе наводят на определенные мысли.

Дилемма касательно того, как, обладая властью, обеспечить ее эффективность на практике и одновременно сохранить моральную ответственность, представленная в двух последних речах, также в некоторой степени обсуждается в рассказах аль-Вакиди, но эти речи делают особенно сильный акцент на одной мысли: Усман и его противники расходятся во мнениях о том, что есть закон в его случае, и в растерянности обращаются к Корану. С другой стороны, обе речи бескомпромиссны: одна в призыве смириться с несправедливостью как с результатом несоответствия Усмана должности халифа, вторая — в низложении Усмана и разобщении уммы. Тем не менее альтернативное решение именно этой дилеммы разыграно Абдаррахманом в первом рассказе, который привлекает внимание тем, что не в состоянии передать то, что должен, согласно анонсу ат-Табари. Взяв на себя инициативу, Абдаррахман восстановил справедливость в случае с верблюдами, не оспаривая положения Усмана как халифа.

Первый и последний отрывки дополняют друг друга. В первом рассказе нам предсказывают сложную суннитскую версию решения дилеммы: здесь изложена концепция о том, что у каждого мусульманина есть долг «сеять добро и не допускать зла», если можно успешно его исполнять, даже если никто больше этого не делает; то есть, в принципе, общество не должно полностью зависеть от халифа в плане восстановления справедливости. Затем в парных речах нам напоминают о том, что нужно сделать прежде, чем такой принцип станет эффективно воплощаться на практике, поскольку ат-Табари, очевидно не предлагает всем мусульманам поступать так же свободно, как Абдаррахман. Необходимо было выработать закон, чтобы каждый знал его: недостатки халифов восполнит хорошо продуманный шариат, поддерживаемый ответственным мусульманским населением.

Ат-Табари даже не пытается предложить точную реконструкцию событий. У всех его главных источников были недостатки, о которых он прекрасно знал и, вероятно, не мог надеяться выяснить все подробности. Тем не менее под пером ат-Табари смерть Усмана, главная причина фитны — испытания — в мусульманской общине, становится идеальным поводом продемонстрировать наивность общепринятого решения и предложить вместо него решение в духе истинного шариата[126].

Историческая работа ат-Табари, конечно, нетипична; это работа мастера. Она демонстрирует ту интеллектуальную тонкость, которую позволяли методы шариатских наук в их лучшем проявлении. Другие историки — будь то летописцы или собиратели биографий — использовали те же формы технически, но их иснады являлись в большей степени документальными, их отбор явственнее отражал их в целом более пристрастные и менее сложные точки зрения. Однако даже у них прием документирования иснада так же, как и общее чувство объективности в суждениях о том, что важно для уммы Мухаммада, обеспечил значительную рассудительность, опору на факты и уважение к историческим достижениям этой школы[127].

Те же настроения преобладали в изучении грамматики и литературной критике. Они, по сути, образовали единое направление деятельности, целью которого было поддержание высоких стандартов и чистоты арабского языка — языка Корана и хадисов. Данная дисциплина возникла в кругах, занимавшихся изучением точного смысла древнеарабских слов, встречающихся в хадисах и непонятных более поздним поколениям. Как при разработке самого шариата, ученые надеялись избежать бида, нововведений, и сохранить первозданную простоту и однородность взглядов. Однако особенная значимость этого направления в науке стала результатом других тенденций в обществе — образа жизни, связанного с двором Аббасидов, а не с набожными улемами.

Постепенно представления приверженцев шариата проникли даже в область абстрактной мысли — в теологию и философский анализ. (Позже мы уделим этому особое внимание.) Здесь шариатские улемы стремились защищать подобающими методами теоретические положения, которые закрепились в фикхе как верные с правовой точки зрения. В этом участвовало несколько враждебно настроенных по отношению друг к другу групп, каждая со своей точки зрения. Пример Мухаммада показывал, что Аллах одобряет наличие разных мнений, и для многих набожных мусульман этого уже было достаточно. Тем не менее огромное количество улемов считали своим долгом продемонстрировать, что позиции, разрешенные Кораном и хадисами, разумны; попытка сделать это привела их в целый мир абстрактной мысли.

Наконец, шариатские научные взгляды оказали влияние на ту самую сферу, откуда получили один из основных компонентов изначального толчка к развитию: на индивидуальное богослужение и веру. Ощущение космической ориентации мусульман и их ответы на божественный вызов глубоко пропитались духом шариата, какими разными ни были бы они между собой.

Глава IV

Личная религиозность: конфронтация с историей и эгоизм ок. 750–945 гг

При дворе жизнь на первый взгляд была полна блеска и красот. Мы уже наблюдали, как придворное общество стимулировало развитие идеала адаба — совершенствования утонченной личности. Культивируемая дисциплина внешних атрибутов — величественные пропорции домов, в которых жил человек, использование утвари и одежды изящных форм и цветов, но прежде всего красноречие и искусная подача мыслей — все это формировало модель повседневной жизни, которая в своем лучшем проявлении могла быть поистине прекрасна. Роскошный двор отбирал все лучшее из изобилия предложений конкурентов и в охране мощи этого двора, и в роскоши, которую он стимулировал, такая культура процветала. Во всей империи каждый, кто мог позволить себе подобные вещи, как правило, жил по примеру двора. Но с этой утонченной внешней атрибутикой контрастировала глубинная и более беспокойная сфера духовной деятельности, выраженная в индивидуальной набожности. Почти в любом человеке, мужчине или женщине, даже в привилегированных кругах, заключался мятежный дух, склонный поступаться внешним богатством ради настоящей жизни.

Блеск двора и его утонченность зиждились в конечном счете на гордости и жадности, на пытках и убийствах, на бесчисленных неблаговидных словах и поступках. Никакие привилегированные слои в исламском мире не могли в полной мере избежать порочности. Были те, кто жаждал разорвать привычный круг жизни, какой бы прекрасной она ни была, и противопоставить реалиям вселенной глубочайшие реалии их собственной души, противопоставить ее величию их собственную внутреннюю надежду и найти главное призвание, которому потребуется посвятить жизнь. Отдельные личности посвящали всю жизнь таким попыткам, а многие другие, с радостью отдававшие себя заботам о внешних атрибутах, тем не менее поддерживали увлеченных духовными исканиями в достаточной мере, чтобы превратить их в значительную силу в мировых масштабах. Таким образом, личные духовные интересы стали одной из ведущих сил высокой культуры в мусульманских городах.

Богатство и мощь исламского государства могут показаться тождественными богатству и мощи ислама и всему, что правоверный мусульманин надеялся увидеть в подлунном мире. Но, пожалуй, мусульмане, особенно те, кого захватил новый исламский вызов, ощущали давление космической дисгармонии. Однако они не хотели возвращаться к старым местническим системам богослужения и даже к манихейству, поскольку только в исламе получили величайший толчок к своим исканиям. Посреди роскоши и при многообразии возможностей, предоставляемых сильной монархией, эти искатели космического призвания, подобно искателям знания или красоты, нашли богатую почву для творческих инициатив. Последствия великих деяний Мухаммада и первых мусульман все еще ощущались, но не были изучены, будучи постоянным стимулом для тех, кто считал Коран священным текстом. Заключенные в нем сложности — вызовы — подвигли многих на попытки найти решение, которое отвечало бы их целям.

Мы говорим здесь не о религии вообще, а о личной религиозности человека, то есть о его духовных верованиях: о его манере реагировать на божественное начало, на то, что в его понимании стоит выше природного порядка вещей, на ощущаемый им космический аспект жизни, придающий ей глубочайший смысл. Религия, как уже отмечалось, подразумевает все разнообразные ответвления тех традиций, в основе которых лежит эта реакция. Религиозные общины, как правило, характеризуются не только индивидуальными проявлениями реакции на божественный вызов, но и организациями, члены которых могут иметь очень низкий уровень религиозности даже при чрезвычайной преданности данной организации. Кроме того, такие общины могут играть роли в социальной структуре, развивать новые формы искусства или космологические доктрины. В последних отражается ориентация индивидуальной религиозности, но, помимо этого, и другие социальные и интеллектуальные традиции. Религиозность не может сводиться к этике, хотя определяет некоторые стандарты поведения по отношению к собратьям. Религиозность нельзя даже отождествить с фанатичным принятием мифа и ритуала, что может происходить без особого религиозного чувства и быть в лучшем случае лишь частичным или окказиональным ее проявлением.

Мечеть Ибн Тулуна в Каире, Египет. Современное фото

Индивидуальная набожность в некотором роде это только малая часть религии. Тем не менее это ее стержень. Именно в процессе индивидуального поклонения Богу (посредством обычных ритуалов или другими способами) открывается космический параметр бытия, который и делает религию религиозной; и, следовательно, находит свое оправдание вся структура религиозного общества. Соответственно, то, что мы называем индивидуальной, или личной, религиозностью, или богослужением (поклонением), играет ключевую роль во всей цивилизации, по крайней мере, там, где религиозные традиции наиболее значимы. Изменения в культуре вообще и в настроениях и способах богослужения тесно взаимосвязаны. Стили поклонения Богу еще труднее выделить и изучить, чем стили искусства, но они подчас гораздо важнее.

Для одних людей личная набожность — это незаметный фон для повседневных забот и радостей. Для других — жизненное переживание и движущая сила. В обоих случаях она обладает определенным влиянием, которое следует отличать от социального влияния принадлежности к конкретной религиозной общине. В двух совершенно разных религиозных традициях могут возникнуть схожие взгляды; или же они возникают вне какой бы то ни было традиции. Ко времени ар-Рашида и аль-Мамуна в исламской традиции появилось несколько резко контрастирующих друг с другом стилей личного богослужения и религиозности. Ни один из них нельзя отождествить просто с исламом, хотя сторонники каждого из них претендовали на то, что именно их стиль и есть подлинный ислам.

Различные формы богослужения того времени, особенно в мусульманском сообществе, подталкивали и обогащали друг друга. В ходе взаимодействия с разными социальными интересами и проблемами они определяли судьбоносные повороты в истории великой монархии и независимой социальной и интеллектуальной жизни, которую стимулировали. Но эти разные формы богослужения, возникшие тогда, требуют особенно пристального внимания, потому что с того момента и впредь они пропитали самую ткань мусульманской жизни. Их элементы часто сохранялись еще долго после того, как создавшая их традиция уходила в тень или вовсе растворялась.

Связь благочестия с религиозной лояльностью

Проявление религиозности всегда очень личная вещь. Как в случае с эстетической оценкой, у каждого индивидуума есть свои склонности. Религиозность одних типов личности проявляется в бурном выражении чувства божественного величия; в других каждодневное пребывание в лучах божественного Света проявляется главным образом в заботливом и бережном обращении с ближними. Независимо от вероисповедания различные типы проявления религиозности наблюдаются у тех людей, кому они больше всего подходят. Существует такое же бесконечное множество откликов на божественное начало, если они искренние, сколько на свете типов людей.

Тем не менее формы религиозного отклика варьируются и в зависимости от религиозной традиции, культуры и даже классовой принадлежности. Варьируются не просто ритуалы и вера, но сам стиль поклонения Богу. Параллель можно провести с миром искусства. Несмотря на все индивидуальные различия, искусство итальянского Возрождения, например, демонстрирует свой самобытный стиль. Несомненно, личные склонности многих художников сдерживались модными тогда представлениями общества, и их потенциальный гений так и не раскрылся. В то же время получили выражение самые разные темпераменты даже в широких рамках, заданных стилем Ренессанса. То же относится к религиозности. Вероятно, развитие некоторых настроений в тот или иной период или в той или иной традиции несколько затруднено, а в другой, напротив, находит стимулы к активному развитию, даже если в пределах одного стиля богослужения наблюдается существенное расхождение индивидуальных вариаций. Например, ислам, как протестантизм, порицал обет безбрачия и монашеский образ жизни. В обеих традициях индивидуумы, которые, будучи католиками или буддистами, наверняка стали бы монахами, находили другие формы выражения своей религиозности; но эти формы им, скорее всего, кажутся неудовлетворительными и в любом случае сильно окрашенными превалирующим антимонашеским стилем почитания Бога.

Не только в крупных религиозных традициях, но и в их разных субтрадициях сформировались свои стили богослужения, в которых проявлялись личностные особенности людей. Эти стили не выходят за широкие рамки, заданные традицией в целом, но многие из них при этом сильно отличаются друг от друга. Так, христианское богослужение всегда опиралось на переживание личного искупления и окрашивалось им. Но это приняло совершенно разные формы в католической литургии, с одной стороны, и в евангелическом протестантизме-с другой; а в рамках протестантизма строгие и интеллектуальные проповеди пуритан XVI века сильно отличались от более позднего «энтузиазма» возрожденческих движений на американских пограничных территориях. То же многообразие внутри широких общих границ возникло и в исламе.

К появлению столь разных стилей приводят не только различия в социальном уровне и исторические обстоятельства; в процессе диалога в традиции, в одной и той же среде обязательно получат выражение разные темпераменты. В целом определенная культурная традиция, и особенно религиозная, как правило, первой закрепляется среди людей с примерно похожими нравами. Но, если той или иной традиции придерживается широкий сектор населения, во втором или третьем поколении (когда все нравы повторятся в ее наследниках), эта традиция, скорее всего, получит новое толкование со всех точек зрения, которые может предложить многообразие человеческих характеров. Та же формула, которая обеспечивает поддержку всех, обретает совершенно контрастные значения в каждом отдельном секторе. Целостность традиции накладывает ограничения на подобный процесс, так что не все нравы в итоге находят себе одинаково комфортные ниши, но обычно процесс этот оставляет достаточное пространство для развития значительных различий, чтобы не разрушалось единство группы, пытающейся поддержать строгую внутреннюю дисциплину. Расхождения в стилях богослужения, возникшие у мусульман в период общества Высокого халифата, отражали различия в социальном уровне и в отношении к власти. Но в еще большей степени они стали отражением разных нравов, и все сформировавшиеся в итоге основные группы можно описать как проявление разных взглядов на жизнь, которые встречаются почти в любом обществе.

Набожность мусульман в период высокого халифата имела весьма разнообразные формы; тем не менее определенные течения выделяются в ходе событий как формообразующие. Такое движение, как манихейство, вышло за конфессиональные рамки; но самые активные течения процветали в русле ислама. Для мусульман это было время бурного расцвета, когда создавались новые модели. Факт не удивительный, поскольку сам ислам как вероисповедание тогда быстро разрастался по количеству новообращенных, привлекая представителей самых разных народов. Как во многие периоды расцвета, в это время больше стимулировалось появление новых видов творчества, чем основательность. Но мы можем разграничить два основных типа религиозности в исламе, несмотря на все многообразие. Первый — мистический тип, еще не ставший доминирующим. Второй — керигматический, делавший акцент на истории. Исламский пиетизм в большей степени, чем ирано-семитские традиции, отражал мощное историческое сознание — то, которое уже становилось редкостью в неисламских традициях, от которого отрекались в пользу ислама самые активные в историческом смысле классы.

Мы уже дали определение термину «религиозный» (в «Прологе») как применимому в первую очередь (т. е. в качестве стержня разнородных явлений, объединенных термином «религия») к любому переживанию или поведению, связанному с жизненной ориентацией в той мере, в какой оно сосредоточено на роли человека в среде, ощущаемой как космос. Когда человек сосредотачивается на этом, он обычно некоторым образом приобщается к непостижимому и/или получает представление о космическом превосходстве и о попытках отреагировать на него. Нужно добавить, что «религиозный» отклик в этом главном смысле может иметь как минимум три варианта, каждый из которых сыграл свою роль в формировании характера исламской набожности. Мы можем различить три компонента религиозного переживания и поведения; эти компоненты не взаимоисключающие — на деле, они предполагают друг друга, но означают разные моменты духовного опыта. Каждый из этих компонентов может стать определяющим в религиозной традиции или даже в религиозной жизни отдельного человека, а другие два — ему подчиняться; и в той мере, в какой это было так, этот компонент определяет общий характер религиозного переживания и поведения.

Мы выделяем в личной религиозности компонент отслеживания парадигмы, когда человек ищет высшее начало в устойчивых космических механизмах, в повторяющихся природных явлениях (включая природу социальную). Через миф и ритуал как символические и взаимно перекликающиеся парадигмы устойчивую природную (и культурную) среду можно определить как космос. Например, когда молящийся обращается лицом в сторону Мекки в мечети и кланяется, он символически ставит себя в правильное положение по отношению к Богу — в положение покорности — и к другим мусульманам и, таким образом, вновь и вновь восстанавливает космическую гармонию в своей жизни. (Некоторые авторы пишут, будто это и есть типичнейшая религия.)[128]

Во-вторых, можно выделить керигматический компонент, когда высшее начало человек ищет в необратимых, поддающихся датировке событиях, в истории с ее позитивными моральными обязательствами. На момент откровения среду, особенно историческое общество в том виде, какое оно есть сейчас и каким вот-вот станет, можно рассматривать как радикально отличную от того, какой она выглядит на поверхности, и индивидуум должен искать новые способы реагировать на ее реальность. Например, когда молящийся декламирует Коран, он осознает, что великие мира сего вот-вот умрут и предстанут перед судом Божьим, а посему не заслуживают всех тех почестей, которые им оказывают; и что он сам должен найти способ изменить свою манеру поклонения им и склоняться только перед Богом. Этот керигматический компонент играет ведущую роль в пророческих монотеистических традициях (а следовательно, некоторые теологи даже выделяют его как выходящий за рамки «религии», взятой в плане отслеживания парадигмы).

Наконец, следует упомянуть мистический компонент личной набожности, когда объективное высшее начало человек ищет в субъективном внутреннем знании, в зреющей индивидуальности: изучая или контролируя свое сознание, человек может проникнуть в свою душу и найти еще более глубокое осмысление окружающей среды. Например, когда молящийся размышляет о созидательной силе Бога и своей собственной малости, он может почувствовать, будто его тело всего лишь песчинка среди других песчинок; цели, к которым он стремился до того, кажутся теперь глупыми, а выполнение требований Господа — очевидным и простым.

Среди большинства мусульман, для кого религия представляла вторичный интерес, религиозное поведение часто ограничивалось режимом отслеживания парадигмы. То есть другие два компонента, как правило, подчинялись отслеживанию парадигмы в той мере, в какой человек признавал вызов, заключавшийся в Коране, или переживал трансформацию самосознания, это, главным образом, способствовало подкреплению опыта, связанного с отслеживанием парадигмы, особенно когда его воплощением стал шариат как универсальная модель. Но великие традиции исламской религиозности возникали и развивались в основном в керигматическом или мистическом ключе — они наиболее характерным образом выражали отклик либо на керигматическое восприятие истории, либо на мистическое восприятие собственной индивидуальности. То есть влиятельнейшие фигуры мусульманской духовной жизни чаще всего работали в одном из этих двух режимов; и рядовые личности, развивая свое духовное сознание, тоже тяготели к одному из них.

А. Керигматическая ориентация

В период высокого халифата ведущие традиции личной религиозности были отмечены керигматической ориентацией: их положительная приверженность нравственным вызовам, которые раскрываются в ходе исторических событий, была решающей для структуры их религиозного сознания и поведения. Это не значит, что компонент отслеживания парадигмы и даже некоторые мистические элементы в данных традициях отсутствовали; действительно компонент отслеживания парадигмы иногда обретал первичное значение. Но во всех этих традициях керигматический элемент играл несоизмеримо огромную роль, по крайней мере в сравнении с большей частью религиозных обществ аграрной эпохи.

Благочестие религиозных течений: его эксклюзивность

Уже среди представителей религиозной оппозиции при Марванидах многие точки зрения выражались в религиозных вопросах. С начала эпохи Аббасидов до нас дошли названия разнообразных школ мысли или как минимум имена сторонников того или иного ведущего учения; иногда трудно разобраться, что именно отражает настоящие различия в основном религиозном духе[129]. Тем не менее их объединяло сильное ощущение исторического вызова ислама, выраженного Кораном. Часто даже различия в стиле поклонения среди мусульман имели прямое отношение к общему происхождению фракционных традиций, выросших из деления религиозных деятелей на фракции при Марванидах. Эти различия отражали их общий упор на социальный и исторический аспект жизни людей. Все они усматривали божественное провидение в судьбе человеческих обществ от поколения к поколению, но видели его по-разному. Так, политические разногласия касательно имамата можно было исследовать, и результаты этого исследования имели сильнейшее влияние на самом личном уровне.

Эта социальная и историческая ориентация продолжала определять религиозность всех течений, выросших из религиозных фракций. Часто она придавала ей аскетический характер, требуя соблюдения строгих стандартов общественных приличий, коим чужды были излишества или другие уступки аристократической культуре, которые с эгалитарной точки зрения можно было бы считать разрушительной болезнью общества. В общем, она сделала ислам прекрасным проводником социальных устремлений устойчивых монотеистических традиций.

В то время как некоторые более старые традиции разбавлялись или обогащались, превращаясь в преимущественно крестьянские культы и имея тенденцию строиться вокруг природного мифа, прежние поиски сочетания праведной личной жизни и справедливой социальной политики возобновили прежде всего мусульмане. Соответственно, у них одних ирано-семитский принцип народности с его личным морализмом пришел к устойчивому процветанию[130]. Одна сторона этой народности выразилась в необычайно мощном духе моральной исключительности настоящего общества, приверженного истинному созидательному моменту — истинному моменту откровения и тому, что он открывает. Только в таком обществе присутствуют правда и законность; но кто бы ни разделял эту приверженность, он тем самым находился не только в социальном, но и в космическом плане на уровень выше тех, кто отказывался верить в то же самое; на уровне, где единственным настоящим различием между верующими была степень их религиозности. Мусульмане чувствовали себя защитниками веры Авраама посреди вновь обратившихся к язычеству общин зимми.

Эта эксклюзивность отразилась в шахаде, составленной из двух равнозначных утверждений: нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад — Пророк Его. В принципе, эти фразы могли быть — а в редких случаях действительно были — поняты как фразы разных уровней: первая фраза — универсальная, вторая — частный случай; потом во второй фразе имя пророка можно было заменить на любое другое с тем же успехом, не обесценивая ее как свидетельство преданности главным атрибутам божественной истины. Статус других пророков не подлежал сомнению. Но на практике благочестивые мусульмане не могли признать, что традиции, выросшие из моментов откровения, ниспосланных другим пророкам, имели более чем ограниченную юридическую силу по сравнению с традицией, берущей начало из откровения Мухаммада. Все остальные были безнадежно запятнаны. Поэтому вторая фраза имела силу, не выраженную словами в полной мере: дело не просто в мессианстве, которым был облечен Мухаммад, а в Мухаммаде как мессии, что и являлось второй вечной истиной, которую следовало поставить в один ряд с единственностью Бога. Откровения прежних пророков были только вторичны по отношению к мессианству Мухаммада, если он их вообще признавал. Мусульманину присущи строгость и бескомпромиссное достоинство, и каждый может приобщиться к ним: он один, в отличие от всех неверных, уверовал, стал наместником Бога на земле; другие же не были даже людьми в полном смысле слова. Если мусульманин не являлся в этот период реальным политическим правителем, он все же был равноправным членом правящего общества и в космическом плане разделял его статус.

Большая мечеть Кайруана, Тунис. Современное фото

Та же исключительность выразилась в господствующей роли Корана в религиозности мусульман — в том, что Коран как минимум в определенной степени был у всех на устах, и никакая образованная или специально обученная элита не могла его монополизировать. Для создания ислама собрали воедино весь доисламский монотеистический опыт и знания, и его, таким образом, можно было назвать ирано-семитским монотеизмом в его самой народной форме. Тем не менее ничто не сумело принизить роль Корана как предмета почитания в данной традиции. Его тексты можно было толковать как угодно, в том числе усматривая в них некоранические точки зрения. Например, тот, кто читает Коран без предубеждений, не найдет почти никаких возражений против художника или скульптора, но множество — против поэта. И все же ко времени высокого Аббасидского халифата мусульмане в целом чтили содержавшиеся в нем суждения — до той степени, что более поздние поколения считали, что их предрассудки уходят корнями в Коран. Однако по всем этим причинам главные вызовы Корана ощущались весьма сильно, и это произведение направило ирано-семитское наследие в определенное русло.

Коранический потенциал

Притягательность Корана выдержала проверку временем. То, что считали вызовом древние арабы Мекки и Медины, заключало в себе не менее мощный вызов для городских купцов и ремесленников оседлых земель от Нила до Амударьи. Как произошло во многих религиозных традициях, относительное отсутствие интеллектуальной искушенности в обществе Мухаммада, сквозящее во всем тексте Корана, способствовало упору на простейшую реальность жизни человека. Обыденные ситуации, повседневные аналогии могли понимать буквально даже неграмотные. Пожалуй, еще важнее то, что отсутствовало внимание к тонким материям эстетического или нравственного сознания, культивируемых образованной элитой, чтобы скрыть от глаз жестокость знати или благородство, присущее всем людям. Требуя отрубать руки вору, Коран не давал ни философских обоснований этого, ни (как часто делали его комментаторы) тонкостей юридического доказательства; жестокое наказание выделялось как приговор, вписывающийся в сознание рядовых людей касательно как вора, так и любого, кто допускает, чтобы жалость мешала ему исполнить свой долг или гнев побудил к более жестокой расправе. Даже те, кто считает, что нашел лучший способ, чем мединцы, отреагировать на это требование правосудия, должен остановиться и задуматься, является ли его реакция обдуманной или испорчена сентиментальностью или даже самодовольством.

Коран по-прежнему со времен Мекки и Медины обладает огромным потенциалом. В своей форме он продолжал, даже после окончания активного процесса откровения вместе со смертью Мухаммада, оставаться событием, действием, а не просто констатацией фактов или норм. Он задумывался не для того, чтобы служить источником информации или чтобы черпать вдохновение, а для цитирования в качестве акта преданности во время молитвы; и он не стал просто священным источником авторитета, когда основание ислама начало отдаляться во времени. Он по-прежнему играл ведущую роль для всех, кто принял ислам и серьезно к нему относился. Человек занимался не внимательным чтением Корана, а поклонялся Богу с его помощью; не просто пассивно принимал, но, цитируя его, вновь утверждал его значимость для себя: событие откровения обновлялось каждый раз, когда один из верующих во время акта поклонения переживал содержавшиеся в Коране мысли.

Соответственно, молящийся вновь и вновь подтверждал для себя через Коран, каждым отрывком, который произносил, его единственный и мощный вызов: вызов, который лучше всего выражает слово тавхид — утверждение единства Бога. Он заново подтверждал, что мы сталкиваемся с авторитетом Бога-создателя и Его требованиями к человеческой совести, которым нет конкурентов в нашем сознании, нет непосредственного источника норм, менее важного долга; так человек обязался воплощать в своей жизни неизменное призвание, с которым каждый сталкивался заново в Коране всякий раз, когда начинал его читать; всякий раз в молитве он вновь и вновь посвящал себя ему. Каждых стих Корана по-своему излагал и объяснял этот вызов, применяемый к многочисленным элементам обычной жизни или формулируемый через уроки природы и истории[131].

Уникальная сила Корана, приковывавшая все внимание человека к его единому и всеохватному вызову, привнесла чисто религиозный компонент в нараставшее движение иконофобии в ирано-се-митских традициях; это движение — типичное проявление характера их религиозности и ее воплощения в исламе. Использование изображений считалось неподобающим для пророческой религии нравственного Бога из-за их ассоциации с природными божествами. Но в присутствии Корана они отвлекали внимание молящегося, даже если не брать в расчет подобные ассоциации. Коран сам по себе может служить разумным, почти осязаемым символом Единого, чей вызов собой выражает.

Коранический вызов имеет однозначную нравственную природу. Если Коран отсылает нас к красотам природы, речь идет не о том, что мы должны воздать хвалу красоте Аллаха или испытать благоговейный трепет пред Его мудростью, а о том, что нас предупреждают о Его силе и способности привести в исполнение установленные Им же законы. Более высокоразвитый духовно человек, сосредоточив все мысли на Коране, мог ощущать непреодолимую нравственную силу, которая определяла формирование его личности. Поэтому размещение любых других символов рядом с Кораном, как бы прямо они ни указывали на другие аспекты божественного начала, обязательно (согласно общему закону о силе символов для сознания человека) вмешивается, оттягивает на себя и в итоге растворяет сконцентрированную религиозную энергию. Такие выплески эмоций не были альтернативными способами предстать перед Единым; скорее, они отвлекали и ослабляли преклонение перед Ним, отраженное в Коране, и его моральные требования. Можно сказать, что доктрина о единстве Бога, центральная для развитого ислама, во многом является теологическим выражением единства акта поклонения в его лучшем виде, его полной отдачей осознанию морального господства Бога над молящимся Ему.

Соответственно, центральное место Корана исключало символическое проявление узких характерных аспектов отношений человека и Бога, какое наблюдалось в христианских таинствах; а наряду с таинствами оно исключало священнослужителей, наличие которых ими предполагалось. Утрачивали актуальность и другие символические проявления духовного сознания, нашедшие отражение в искусстве, как это произошло при возникновении схожего движения в христианском протестантизме. Но чувства правоверных не ограничивались процессом и местом совершения молитвы. Вся жизнь была пронизана религиозным духом; нигде не допускалось присутствие чего-либо, что могло соперничать с Кораном в пробуждении глубокого душевного отклика. Вся творческая сфера попадала под подозрение: художественная и научная литература, музыка и живопись. В той мере, в какой любое искусство, верное самому себе, не являлось простым ублажением взора и слуха, но глубоко проникало в душу, оно было потенциальным конкурентом Корана, тонкой формой идолопоклонства. Наука тоже не просто объективное удовлетворение любопытства: она тоже требует всецелой моральной преданности себе. Таким образом, религиозные мусульмане вполне могли опасаться всех видов искусства, где бы они ни появлялись, и всех аспектов высокой культуры, которые не отвечали моральному предназначению, к которому призывал Коран.

Наконец, единство коранического культа породило исключительность самого религиозного общества: если внутри ислама не допускалась никакая иная культовая форма, пусть даже монотеистическая, то уж тем более не могло быть и речи о легитимности любых религиозных общин, которые соперничали бы с обществом, поддерживающим культ Корана. Единство Бога предполагало одно средство поклонения и единство поклоняющегося Ему общества.

Шариатизм как выражение коранической религиозности

Среди весьма серьезных и увлеченных людей этот религиозный опыт был, несомненно, сильнейшим доказательством исключительности ислама и поводом к исключению всех культовых образов и вообще всего символизма, способного соперничать с Кораном, и всех конкурирующих общин. И все же эти немногочисленные заинтересованные люди не могли сами осуществить это. Их чувства не возымели бы действия, если бы они не совпали с общими народными тенденциями, стимулируемыми в торговой среде: недоверие к аристократии, к роскоши, ко всему исключительному, в том числе ко всем отраслям науки и искусства; и замена этих излишеств высокой культуры в высшем обществе господствующим положением священного общества, в котором самый обычный человек реализовывал свое личное достоинство в повседневных личных отношениях. Поэтому духовные обвинения религиозных активистов были воплощены на практике только там, где народный дух в широком смысле подкреплял их религиозные чувства. Соответственно, самая роскошная форма изобразительного искусства, требующая высочайшего аристократического или духовного вкуса и ресурсов — скульптура — была почти полностью запрещена; между тем как искусство, которым могли заниматься представители любого класса — поэзия — почти никогда не предавалась анафеме. И все же, пожалуй, сам популистский импульс мог и не иметь столь обширного успеха, если бы его не поддержали религиозные идеи чрезвычайно чувствительных личностей; разумеется, эти чувства, связанные с исключительностью ислама, реализовывались в полной мере только в мечети, где такие люди обладали особым авторитетом.

В любом случае исключительность ислама родилась именно благодаря тому, что было универсального в его общей концепции, в силу его надежд на равенство и справедливость, и ответственности человека в рамках высших норм. Сама реакция на эту концепцию, позволившая ей воплотиться в живую традицию, и ответственность, и преданность, с которыми она воплощалась обществом, отгораживали ислам от конкурирующих ценностей и традиций. Коран, чьим текстом практически исчерпывался исламский символизм, стал единственным мощным и конкретным образом в данной религии.

Несмотря на непосредственное сильное влияние Корана, самого текста, по-видимому, было все-таки недостаточно, чтобы традиция столь строго сосредоточилась на нем, не будучи связана с жизнью общества. Во времена Мухаммада он соответствовал ходу событий того периода, объясняя и направляя их. Позже мусульманам пришлось искать эквивалент для собственного поколения. Одним из решений, которое способствовало воплощению коранического вызова в повседневной жизни, была разработка правил практической морали, отвечавших культу Корана. Так возник шариат — автономный свод законов, сформулированных для разных особых случаев. В процессе совершенствования этих правил (не прекратившемся по сей день) Коран играл центральную роль и активно входил в жизнь общества.

Шариат приобрел дальнейшую эмоциональную силу, поскольку выражал преданность мусульманскому обществу, чьи идеализированные механизмы он описывал. Заключенная в Коране эксклюзивность сразу дополнилась эксклюзивностью, опиравшейся на историзм мусульманской общины. В ходе событий после третьей фитны и триумфа Аббасидов эта общинная ориентация шариатского духа подчеркивалась с особой силой: имеется в виду преданность общине, исповедующей мусульманство, даже в ущерб любым другим ценностям. Она легко сочеталась с новым духом шариата, поскольку для религиозных активистов, отвергавших власть Марванидов и не любивших Аббасидов, отождествление с общиной могло означать только признание шариата.

В шиитских кругах этот дух помог дисциплинировать даже теоретиков-экстремистов гулата. Вскоре после восшествия на престол Аббасидов имам Джафар ас-Садик посчитал разумным отречься от своего известного сторонника гулатита Абул-Хаттаба за то, что тот слишком далеко зашел в отрицании нараставшего шариатского духа.

Его больше заботил внутренний символизм, чем юридическое применение закона. (Короткое время спустя аль-Мансур казнил Абул-Хаттаба за ересь.) В целом учения теоретиков гулата именно в это время — по крайней мере их словесное выражение — стали более умеренными, чтобы не оскорбить приверженцев шариата. Так, более поздние теоретики из числа шиитов-джафаритов возвышали своих имамов как «доказательства» (худжжа) Божия или носителей божественного света — оба эти понятия имели широкое метафизическое влияние на ираносемитскую традицию; но (в отличие от практики первого гулата) в знак почтения к тотальному правовому господству Пророка имамов больше никогда не называли даже самыми малозначительными «пророками» (наби), несмотря на то что значение данного термина позволяло это.

Схожий общинный дух возник и среди самих правоведов. В Багдаде Абу-Юсуф, ученик Абу-Ханифы, делал акцент на правовых нормах прежних времен при Марванидах почти в той же мере, что и аль-Авзаи, руководитель сирийской школы, который испытывал естественную тоску по дням сирийского господства. С помощью таких людей арабизм прежних лет в некоторой степени проник в шариат.

Но даже при этом одного только шариатского духа было недостаточно, чтобы обеспечить живое взаимодействие с Кораном и, таким образом, сформировать все содержание актуальной модели богослужения. Шариатизм в определенной форме был почти универсальным для всех исламских течений, выросших из религиозных фракций. Но каждое из них вносило свои компоненты.

Мы обсудим сначала разновидности пиетизма, возникшие среди тех, кто отказывался приобщаться к официальному мусульманскому порядку — среди хариджитов и особенно шиитов: шиитов-зайдитов с их постоянными политическими мятежами и главных радикальных шиитских групп — двунадесятников с их хилиастическими надеждами и исмаилитов с их эзотерическим и заговорщицким интеллектуализмом. Затем мы вернемся к тем, кто принял джамаа в ее официальной форме, в частности, к моралистам-мутазилитам и к их конкурентам — приверженцам хадисов, поборникам популизма и верноподданства и главным наследникам прежних религиозных объединений; и особенно к суфиям, чей мистицизм формировал главный фундамент мусульманской религиозной жизни в более поздние века. Я обязательно изложу здесь, как сам понимаю, эти несколько традиций и опущу то, что мне остается непонятным; поэтому все, о чем я говорю, кажется более аргументированным, чем есть на самом деле. Но только при более пристальном изучении религиозности отдельных лидеров и рядовых людей в каждой традиции мы можем надеяться на адекватное понимание того, что сейчас слишком часто является областью предположений.

Мы уже наблюдали, как к началу эпохи Аббасидов формировалось различие между шиа, сторонниками Али, стремившимися к очищению ислама, и джамаа, сторонниками сплоченности общины, желавшими сохранить то, что уже было достигнуто. Эти две позиции, соответственно, привлекали людей, более склонных рисковать всем ради идеала, и тех, кто был более склонен считать, что лучшего, чем то, что есть, уже не будет. Внутри каждого из этих широких направлений появились дальнейшие разделения — снова отразившие (внутри каждой группы) относительно идеалистическое требование совершенствования или относительно практическое требование консервации; либо выражавшие различие между теми, кто был больше склонен к общедоступной, экзотерической истине, и теми, кто предпочитал эзотерическую истину, доступную лишь элите. Из многообразных сочетаний этих и других тенденций возникло несколько сильных течений с собственным стилем почитания Бога, и некоторые из них сыграли важную историческую роль.

Два первых течения, долго сохранявшиеся на протяжении эпохи Аббасидов, были особенно характерными проявлениями строгости, свойственной религиозным диссидентам. Они требовали верности более высоким стандартам, чем те, что преобладали в обществе, от всего мусульманского общества, не питая снисхождения к человеческим слабостям. В период Высокого халифата они постепенно отошли в тень, а позже сохранились только в отдельных местах; но, пока для активного реформатора сильная централизованная империя представляла собой относительно простую политическую проблему, они предлагали убедительные альтернативы для людей определенного склада.

Самое известное своей социальной суровостью движение — хариджизм — отвергало даже шиа в качестве проводника реформ. Мы уже отмечали, что хариджиты предпринимали последовательные попытки сохранить абсолютное равенство и ответственность верующих внутри однородного сообщества, часто за счет ухода из мусульманского общества и создания непримиримых воинствующих банд. Они активно занимались шариатскими проблемами, но прежде всего настаивали на эффективном обеспечении благочестивого общественного порядка. Иногда они откровенно смотрели сквозь пальцы на поведение, которое другие религиозные группы в теории запрещали, чтобы сделать свое учение применимым на практике. Но в целом они отличались пуританским и чрезмерно воинственным нравом. Хариджиты-ибадиты сумели учредить среди значительного количества населения отдаленных районов, где большинство людей принадлежали к исламской вере (в частности, в Омане в Восточной Аравии), норму, которая хотя бы на поверхности казалась правильной. Однако после VIII века они постепенно утратили свою значимость везде, кроме этих отдаленных уголков.

Внутри шиитского движения очень похожую позицию заняли зайдиты. Со времен аль-Касима ар-Расси (ум. в 860 г.), их великого теоретика, они настаивали на том, что истинным имамом должен быть тот Алид (то есть потомок по линии Фатимы), который сочетал в себе владение правовым и религиозным учением, политическую инициативу и достаточную проницательность, чтобы возглавить вооруженное восстание против властей. Этот имам должен был принадлежать либо к роду Хасана, либо Хусайна и не обязательно являться сыном имама; также необязательным считалось постоянное наличие имама, если никто не подходил на эту роль. Результатом стала череда весьма компетентных имамов, правивших отдаленными областями, особенно в Йемене.

Шиизм — религия протеста

После великого крушения религиозных надежд во время аббасидского переворота шиизм все больше развивался в обособленном русле и культивировал собственные формы богослужения. Шииты постепенно развили собственное представление о шариате и свои варианты последнего. Но к нему они добавили истовое религиозное почитание Алидов. (Я использую термин алидский лоялизм для обозначения целого комплекса особых религиозных взглядов, связанных с преданностью Алидам — не только самим Алидам, но и определенным возвышенным идеям о личности Мухаммада и предположению о наличии некоего тайного учения, которое он передал только Али, и так далее, независимо от того, наблюдаются ли эти взгляды у суннитов или у тех, кто, открыто отрицая джамаа, считал себя шиитом в классическом понимании.) Шиитам было недостаточно, чтобы закон представлял собой автономный свод авторитетных норм, которых придерживалось бы все общество при любом правителе. Необходимо было обеспечить их преемственность, как во времена Мухаммада, при помощи авторитетного глашатая божественной воли — истинного имама. Именно это и подразумевает алидский лоялизм.

Мавзолей Абу-Язида аль-Бистами в Бистане, Иран. Современное фото

Шииты с самого начала верили в то, что Али был не просто халифом из халифов, но что он обладал особой властью, необходимой, чтобы возглавить общину Мухаммада. Изучая последствия его руководства и свою моральную преданность ему, они пришли к убеждению, что он один посредством близости к своему двоюродному брату и тестю, Пророку, приобрел полный ильм, без которого нельзя руководить умами и жизнями правоверных мусульман, — знание о том, что правомерно и справедливо, и, вероятно, еще о многих других вещах. Они считали, что, отвернувшись от него, мусульмане отвернулись от истины. С того момента настоящими сторонниками Мухаммада были те немногие, кто хранил верность Али и его семье, в которой священный ильм передавался от старших к младшим[132].

Такая отправная точка неизбежно привела к активному и многообразному диалогу между теми, кто мнил себя остатками прежней элиты, чей ислам надлежало отличать от ислама толпы вероотступников. Несмотря на то что определенное централизованное почитание Алидов присутствовало в мусульманской среде, мусульмане, как правило, считали, что любой претендент на трон халифата из рода Алидов как минимум заслуживал внимания. Те, кто вступал в ряды приверженцев Али, не могли оставить все как есть. Зайдиты разработали (как уже говорилось) полноценную концепцию алидского лоялизма, характерно сектантскую, но едва ли эзотерическую.

В отличие от позиции зайдитов, которая представляла собой лишь очищенную версию точки зрения рядового мусульманина, позиция более радикальных шиитов — преданных концепции о назначаемом имаме (насс) как фундаменте религиозной преемственности — обрела широкое влияние даже за пределами кругов ее официальных сторонников. Она предлагала собственный стиль богослужения, привлекательный для многих типов людей и способный показаться особенно важным в структуре любой монотеистической традиции. Во-первых, эта позиция была эзотерической: радикальные шииты обращались к привилегированному знанию, по своей природе недоступному простолюдинам, в которое нужно было специально посвящать только достойных. Понятие тайны, сокрытой мудрости, познание которой заслуживает лишь элита, явилось почти неизбежным следствием представления о том, что лишь немногие избранные имеют право познать истинную судьбу мусульман и следовать за истинными лидерами ислама. Следовательно, шиитские секты сосредотачивались на особом ильме имамов, который могли оценить только шииты. Но одной притягательности эзотерики было недостаточно. Ислам предлагал и другие эзотерические формы, совместимые с позицией суннитов; в частности эзотерический подход к внутреннему личному мистическому опыту, для соприкосновения с которым ученику требовалось специальное посвящение опытным наставником. Отличительной чертой эзотерического шиизма было то, что он предлагал элитарный взгляд на историю. Это был «керигматический» эзотеризм.

В повседневном аспекте всеобщей доктрины, навязываемой всем без исключения и поэтому (с эзотерической точки зрения) экзотерической, представление о том, что история началась и решительно должна окончиться раз и навсегда для всего человечества, являлась фундаментальной для моральной позиции монотеизма. Во всех традициях рано развилась концепция эсхатологии — учения о том, что должно произойти в конце света, когда все люди будут должным образом вознаграждены или наказаны. (Это подразумевалось их керигматическим стилем богослужения, выраженным в монотеистических терминах.) Но такая экзотерическая эсхатология необязательно предполагала нечто большее, чем судьбу отдельно взятого человека, в которой была важна приверженность единому истинному историческому сообществу, но которая фактически не являлась частью истории, поскольку вступала в силу лишь по окончании последней. Наряду с этим относительно мягким подходом в эсхатологическом учении упомянутых традиций всегда существовало более радикальное направление — хилиазм. По окончании истории ожидался не просто Страшный суд, но сама история должна была завершиться наступлением блаженного тысячелетнего царства — завершающей эпохи, когда в мире в том виде, в каком мы его знаем, воцарится историческая справедливость. В хилиазме нашел выражение радикальный социальный протест. Очень скоро оскверненные пороками великие мира сего будут свергнуты или уничтожены, а простые люди — или те из них, кто докажет свою истинную веру и преданность — возвысятся и разделят блага этого мира, освобожденного от угнетателей. Мир «наполнится справедливостью так же, как сейчас он полон несправедливости», согласно формулировке шиитов.

Подобные ожидания означали не просто надежду на светлое будущее, но переоценку текущей социальной и исторической обстановки. В свете ожидаемых событий — а каждое поколение находило свои причины предполагать, что они произойдут именно в его время — текущий социальный и политический уклад был временным и даже весьма шатким. Всегда существовала вероятность, что предопределенный лидер (Махди) вот-вот появится и испытает верующих, призвав их начать великий социальный переворот под своим руководством с обещанием божественной поддержки, как только в ней возникнет нужда. Но даже до его появления социальная роль различных прослоек населения иначе воспринималась теми, кто знал, что именно должно произойти. Каждое мирское историческое событие могло оказаться предзнаменованием или подготовкой к появлению Махди. Верующие находились в постоянном ожидании, готовые принять участие в финальных действиях. Таким образом, хилиастическая концепция придавала драматизм всей истории — как в настоящем, так и в будущем. Но чем серьезнее она воспринималась, тем сильнее противоречила общепринятым взглядам на общество. И в социальном, и в интеллектуальном аспектах она была обречена принять эзотерическую форму, уже хотя бы ради самозащиты.

Как только ее сторонники прекратили попытки предпринять немедленные и прямые политические действия, шиизм стал главным средством выражения мусульман, которые придерживались хилиастических убеждений, воплотившихся в эзотерическом знании. Для шиитов Коран обладал тайным смыслом, говорившим об имамах и их исторической судьбе; а отдельные книги предсказаний, распространявшиеся от имени имама — чаще всего Джафара ас-Садика — мрачно предрекали грядущие события в таком ключе, чтобы каждое новое поколение могло рассмотреть отраженные в них испытания и надежды. Многих шиитов интересовали и другие эзотерические знания, в частности оккультные науки, такие, как химия в виде алхимии. Но эзотерическое историческое видение было существенно для радикального шиизма. Даже после того, как хилиастические настроения распространились в суннитской среде, они преимущественно приняли форму алидского лоялизма.

Шиитская эзотерическая мысль во многом опиралась на работу первых теоретиков гулата. В своих умозрениях они возвышали роль имама как спасителя рядового человека и часто вводили эзотерические понятия, заимствованные из доисламской ереси. Вера рассматривалась с точки зрения личного поклонения герою, ведомому Богом, и в результате люди откликались иногда с пылким энтузиазмом. Однако самые пылкие энтузиасты редко надолго отрывались от менее мечтательных людей, которых прежде всего волновал истинный имам как решающий голос в вопросах священного закона, а любопытство возбуждали более эзотерические вещи. Из этой разношерстной среды выросли обе секты: двунадесятников и исмаилитов, представляющие джафаритский шиизм.

Шиизм двунадесятников

Из всех радикальных шиитских групп только у одной — основанной во времена аббасидской революции наличности праправнука Али Джафара ас-Садика — было великое будущее: отчасти потому, что движение, восходящее к Ибн-аль-Ханафийя, прекратилось после революции отчасти из-за фатимидской принадлежности рода Джафара и отчасти, несомненно, из-за его интеллектуальной и политической систематизации во времена Джафара. Одна из главных сект, развившихся из этой группы, обнаружила еще шесть имамов, кроме Джафара. Каждый раз, когда умирал имам и надо было признать преемника, возникали вопросы о природе имамата (подходил ли преемник по своим качествам?) и, следовательно, о самой группе и ее вере, и решались они посредством выбора следующего имама, что почти всегда вызывало разногласия. Однако, за исключением случая с исмаилитами, основная часть этой группы, шииты-двунадесятники, в итоге приходила к единому мнению касательно общего курса, а несогласные просто вымирали.

Джафара самого признали преемником его отца почти единодушно; его персонально обучали и относились к нему с почтением, а взгляд секты на имамат еще окончательно не сформировался. Но после его смерти появились вопросы. В какой-то момент он должным образом назначил преемником своего сына Исмаила; по правилу насса, преемства через назначение, этого было бы достаточно, однако Исмаил умер раньше своего отца. Мог ли имам ошибиться в таком критически важном вопросе, как назначение преемника? Если нет, специально ли он, предвидя события, назвал не того человека в попытке защитить истинного наследника от властей, которые смотрели на любого шиитского имама с понятным подозрением, или назначение было просто условным, как в других сферах человеческой деятельности, и при необходимости его можно было заменить на новое? Не достигнув обязательного единодушия в выборе, большинство шиитов обратились к самому старшему из оставшихся сыновей, Абд-Алле, который заявлял, будто Джафар назначил его преемником во вторую очередь. Однако кое-кто возражал, утверждая, что, когда Абд-Алле задавали вопросы, он демонстрировал пробелы в ильме. Было ли это надежной проверкой со стороны рядовых людей? Не прошло и нескольких недель, как смерть Абд-Аллы, не оставившего наследника, казалось, подтвердила сомнения в отношении него. Большинство переключилось на другого сына, Муссу аль-Казима, но община не пришла к единому мнению, были ли он преемником Абд-Аллы или истинным наследником Джафара все это время, поскольку этот вопрос был связан с тем, как следовало понимать ильм имама. Однако многие поддерживали назначение Исмаила и объявили наследником его сына. Они стали исмаилитами. Другие же считали, что единственный истинный имам сам Джафар, живой или мертвый.

Мусса большую часть жизни при Аббасидах провел в тюрьме, и верующие не слишком тревожили его вопросами. После его смерти община приняла его сына Али ар-Рида, хоть и не единогласно. Но сын Али в момент его смерти был еще юношей, а его сын — совсем малышом, неспособным получить от своего отца фамильное знание, по крайней мере обычным путем. Каким образом так получалось, что на этих малолетних сирот смотрели как на обладателей тайного ильма, который Мухаммад доверил Али? Те, кто их признавал — а признавали не все — были вынуждены признать не только авторитетность божественного назначения конкретного лидера в том смысле, в каком высший конституционный обладает авторитетом независимо от принятого решения; им пришлось признать более активное божественное вмешательство как минимум, чтобы защитить имама от фальшивых знаний, когда тот вырастет; и предпочтительно более одухотворенными способами: посредством магической книги, содержавшей все знания и находившейся во владении исключительно имама, или, еще проще, при помощи божественного вдохновения; или даже посредством метафизической сущности имама, в том смысле, что в него вселился особый божественный Свет, в результате чего истина открылась ему в силу его особенной природы.

Наконец, праправнук Джафара, Хасан аль-Аскари, умер, совсем не оставив после себя сыновей (в 873 г.). Большинство считало его брата, враждовавшего с ним, а затем заявившего о своих претензиях на роль имама, неприемлемым. Но к этому моменту стало реальным и необходимым предположение, что Хасан имел сына и сын этот исчез: его скрывали от расправы со стороны Аббасидов. Из уст в уста переходили разнообразные версии, отличавшиеся в деталях, но главным было то, что сын, ради которого предпринимались такие масштабные меры предосторожности, должен быть особенным имамом. Следовательно, именно он, должно быть, являлся Махди, Мухаммадом аль-Мунтазаром, «Мухаммадом ожидаемым». Если не считать Абд-Аллу, он был 12-м имамом, и теперь обнаружились бесчисленные пророчества, предрекавшие величие 12-го. (Поэтому его последователей назвали «двунадесятниками» (араб. Иснашария), признающими только 12 имамов; но в целом они предпочитали называть себя «имамитами».) Считалось, что имам ждет, скрываясь и не умирая, пока не наступит конец света и он вернется и принесет победу своим преданным последователям, а всему миру — истину и справедливость.

Джафариты и зайдиты

Возник обычай, когда каждый имам общался со своими последователями, например, с целью получить пожертвования, которые ему сдавали как имаму, и распределить их на благие дела через вакиля или сафира, личного представителя. (Имам не всегда желал лично становиться объектом пылкого энтузиазма своих приверженцев и в любом случае обычно находился либо в Медине, далеко от Куфы, либо в тюрьме по политическому обвинению — если не был ребенком, которому требовалась опека взрослых.) После появления 12-го имама эту роль последовательно исполняли четыре вакиля в течение определенного срока, и каждый назвал своего преемника, сохраняя, таким образом, преемственность организации и ее финансовой структуры. Но в 940 г. последний из них умер, отказавшись назвать преемника. С тех пор централизованной организации у них больше не было. Тем не менее секта не исчезла; период четырех вакилей назвали «кратким отсутствием (имама)», малой гайбой. По его окончании двунадесятники оказались в ситуации «долгого отсутствия», большой гайбы. Но к тому моменту близилось к распаду и государство Высокого халифата.

Имамов стали наделять космическим достоинством, а их жизнь показывала, насколько трудно исполнять божественную миссию среди неблагодарного человечества. Подобно тому как мусульмане отвернулись от Али и впоследствии он был убит, двунадесятники пришли к мысли, что каждый из имамов, которые ему предшествовали, подвергся преследованиям и казни или как минимум был тайно отравлен злыми и коварными мусульманскими правителями, как Омейядами, так и Аббасидами. Сам Мухаммад изображался молча страдавшим от непонимания и неверия своих самых преданных сторонников и предчувствовавшим страдания своих потомков и их последователей; его дочь Фатима, мать сыновей Али, оплакала те притеснения, которые она и ее дети претерпели от рук жестокого Омара; а Али, слишком справедливый для этого мира, принял мученическую смерть. Истые шииты оплакивали все эти несчастья, но больше всего — убийство сына Али и внука Мухаммада, Хусайна, которого предали его же сторонники и который затем подвергся пытке жаждой в пустыне и был зарезан своими врагами в Карбале.

Будучи меньшинством в мире, где несправедливость процветала, шииты плакали на годовщины всех связанных с ними печальных событий и над могилами своих героев и считали, что их любовь к страдающим имамам поможет им получить прощение за собственные грехи и поучаствовать в финальной победе праведников. Здесь многие отмечают сходство с христианством по многим пунктам, но исторических связей пока отследить не удалось.

Что касается доктрин о праве и общественном строе, шииты мало чем отличались от других религиозных течений. У них был свой, шиитский, шариат (по таким вопросам, как наследование, он более буквально трактовал Коран, чем суннитские школы) и своя приверженность шариату вообще, от которой различные группы в шиизме отклонялись в большей или меньшей степени. Как и сунниты, в доказательстве правильности своих учений они полагались на хадисы; однако они обращались к хадисам от своих имамов и в качестве поручительства в иснаде отдавали предпочтение известным шиитам, в отличие от суннитских иснадов. И все же, за исключением всего, что касается особой роли Али и имамов, их хадисы почти полностью совпадали с хадисами суннитов. Жизнеспособность им придавал особый дух религиозной преданности, дополнявший общепринятый дух шариатизма.

Учение шиитов-двунадесятников оказалось чрезвычайно привлекательным. Возвышая Али и Мухаммада как героев-сверхчеловеков, оно со времен Аббасидов начало оказывать влияние и на суннитские взгляды. Какое-то время — в X и XI веках — Плодородный полумесяц и большая часть Ирана находились под властью правителей-шиитов. Дни шиитских праздников (признание Мухаммада и Али имамами в день Гадир-Хумм) и траура (особенно в месяц мухаррам, когда был убит Хусайн) стали общественными праздниками. Тогда многие ведущие фигуры в искусстве и науке были шиитами. Тем не менее на протяжении всего периода шииты оставались меньшинством и не могли контролировать жизнь общества в целом. Суннитов нельзя было убедить перенять миноритарное настроение жалости к себе и самобичевания, типичные подчас для шиизма. Однако они отреагировали на прославление главных фигур. Али стал одним из основных героев, а Мухаммад получил метафизический статус; о Хусайне же многие сунниты скорбели почти так же сильно, как шииты.

Исмаилиты: эзотеризм и иерархия

Совсем иным путем пошли другие последователи Джафара ас-Садика. Признавая истинными имамами род его сына Исмаила, они создали динамичное социальное и интеллектуальное движение, которое легло в основу многочисленных восстаний и в конце концов сумело захватить власть в Египте в X веке, на закате режима Аббасидов. Эзотерический шиизм у исмаилитов (почитателей сына Джафара — Исмаила) играл более важную роль, чем у большинства двунадесятников.

И действительно их можно считать самым успешным ответвлением движения, которое мы можем обозначить как батинитов — тех, кто во главу угла поставил «внутренний смысл», батин, всех религиозных слов и формулировок. (Однако некоторые ответвления батинитов признавали имам двунадесятников.) Выросшие из умозрений теоретиков гулата, все такие группы, по-видимому, имели тенденцию становиться шиитскими. Их религия строилась на чувстве эзотерической скрытости истины и святости. Они были сокрыты от народных масс, которые считались способными лишь на внешние проявления веры, но не на внутреннюю сущность. Только одному Али, родственнику и поверенному Мухаммада, открылось тайное значение Корана; и только духовно ищущие способны признать положение Али и посему удостоены чести познать эти истины, к которым лишь они одни готовы[133].

Есть в батинизме нечто, напоминающее манихейство; на самом деле, вероятно, батинизм и особенно исмаилизм стали тайно исповедовать люди того же склада, что веком ранее, в начале правления Аббасидов, приняли манихейство (столь же тайно). И манихейство, и исмаилизм предлагали своим посвященным мудрость и космический статус, на которые не могли рассчитывать простые смертные с их скудными умственными способностями; чужаки практически не считались даже полноценными людьми. Подобно манихейству, исмаилизм культивировал собственный широкий круг наук; они опирались на труды последователей эллинистических философов, но были пересмотрены с эзотерической точки зрения на космос как единое символическое целое.

Однако исмаилизм отличался от манихейства (и тем демонстрировал свой мусульманский характер), будучи строго ориентирован на практическое развитие мирового общественного порядка, на движение истории человечества. Примечательно, что большинство исмаилитов, как и другие религиозные группы, признавали юридическую силу шариата, считая его главным публичным трудом Мухаммада. Его высокое положение являлось символом главенства самого Мухаммада в символической исторической иерархии исмаилитов, в то время как другие батиниты возвышали Али и его тайное знание о Мухаммаде. И все же шариатизм исмаилитов не только подкреплялся их приверженностью Алидам, но в некоторой степени почитание Алидов превосходило его, понимаемое как основа эзотерической истины.

Предназначение верующего состояло в собственной самореализации через самореализацию Аллаха в мире, то есть через реализацию Аллахом своих рациональных космических возможностей. Мир был не просто стихийным испытательным полигоном, куда помещались души с целью посмотреть, как они будут исполнять свой долг; и еще меньше он был сферой действия слепого зла. Он представлял собой во всех своих мельчайших деталях сложную и прекрасную задумку Бога. Исмаилиты — в традиции, восходившей как минимум к пифагорейцам, — любили представлять свое ощущение невидимого основополагающего космического порядка в терминах численного параллелизма: семь отверстий в человеческой голове соответствовали, к примеру, семи видимым планетам, семи дням в каждой четверти лунного цикла и семи интервалам музыкальной октавы. Этот интерес к числам, хоть и принимал иногда более тонкую форму интереса к пропорциям, имел одну весьма общую черту, роднящую его с современной физикой: представление о том, что следует искать рациональные, нечувственные случаи единообразия, и в их свете обнаружится общая природа и общий смысл самых разных явлений. Схожим был интерес к поиску физического и морального единства в космосе и его истории, которое наделяет космическим смыслом каждую мелочь в жизни человека. Естественной проверкой религиозной системы, таким образом, была степень, в какой она отражала космическую гармонию, даже в деталях, и позволяла своим поборникам реализовывать эту гармонию участием в системе.

Сам космос в традиционной ирано-семитской культуре, где большую роль играла греческая философская традиция, представлялся иерархически структурированным. Создатель находился на вершине, управляя круговым движением различных тел в небесных сферах, чтобы пробудить все сложные процессы нашей подлунной земной сферы. Этой природной иерархии Создателя и небесам, где жили ангелы, и обычной мирской жизни у исмаилитов соответствовала религиозная иерархия. На ее вершине был Пророк, разумеется; а сама иерархия формировалась через делегирование им своих полномочий. Его единственным представителем в каждом поколении был имам, назначенный по принципу насса из числа членов рода Али; в него вкладывалось священное знание — ильм, благодаря чему он знал о промысле Божьем и мог открыться тем, кто был того достоин. Но делегирование на имаме не заканчивалось. В течение большей части эпохи Аббасидов, в отличие от группы, позже получившей название «двунаде-сятников», у исмаилитов не было доступного имама. Их имам «скрылся» с момента смерти Исмаила — его сын Мухаммад уехал, и даже посвященные не знали, куда. Вместо единого представителя исмаилиты признали 12 главных — каждый на своей территории; а верующие под их руководством далее делились на многочисленные уровни, от дай, проповедников или миссионеров, до простых обращенных[134]. Представители более высоких уровней обучали тех, кто ниже, тому количеству тайного ильма имама, какое те готовы были усвоить.

Эта иерархическая организация охранялась методом крайней формы применения одного старого принципа. Сначала те хариджиты, кто не входил в военизированные банды, а затем и многие шииты, кому тоже приходилось подстраиваться под власть, которую они не могли принять добровольно, разработали понятие такийя, религиозного утаивания человеком его истинных взглядов. Не только для самозащиты, но и для защиты всей общины, к которой принадлежал шиит, он был вынужден практиковать такийя в отношении суннитского большинства или правительства: самое малое, чтобы не привлекать их внимание к шиитскому убеждению, что официальные имам и правительство нелегитимны и их надлежит в принципе свергнуть во имя имама. Такийя очень быстро стал включать не только случаи публичной декларации во вражеских кругах учений группы, которые те могли неверно понять. Теперь среди исмаилитов этот механизм обрел более глубокий смысл: он стал защитой священного знания от ушей непосвященных — и даже от посвященных низших уровней. В итоге он сохранился даже при исмаилитском правительстве. Такийя стал внутренней дисциплиной, поддерживавшей иерархию: знание защищалось на каждом уровне от тех, кто был пока к нему не готов.

Исмаилитский циклизм

Однако иерархическая дисциплина исмаилитов была выстроена так, чтобы не только гарантировать правильность тайного знания; она также подходила для организации политических заговоров. Дело в том, что исмаилиты гораздо активнее, чем двунадесятники с их молчаливыми имамами, ратовали за новый порядок во всем мире. У исмаилитов мусульманское восприятие истории приобретает элемент драматизма, но не в смысле природного цикла, а строго на нравственном уровне.

Страницы: «« 345678910 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Поиск работы – занятие непростое, а тем более поиск работы «вашей мечты». Автор нескольких бестселле...
Притча пробуждает светлые и благородные чувства, позволяет расслабиться и быть в гармонии с собой. Н...
Как часто вы беспокоитесь о целесообразности трат? Стоила ли покупка того или лучше было положить по...
У каждого из нас бывают моменты, которые решают все или почти все. Вашу карьеру, судьбу вашей компан...
Книга известных ученых-нейропсихологов – невиданное ранее сочетание психологии, неврологии и техник ...
Книга сказок и историй 1001 ночи некогда поразила европейцев не меньше, чем разноцветье восточных тк...