Полная иллюминация Фоер Джонатан

После трех лет скитаний он вернулся в штетл (я — неопровержимое доказательство того, что всякий, покинувший родные места, рано или поздно в них возвращается) и зажил тихо и неприметно, уподобившись бахроме Падших, пришитой к одному из манжетов Трахимброда, обреченный носить на шее эту чудовищную бусину, клеймо его позора. Он стал называть себя Янкелем, по имени чиновника, сбежавшего с его женой, и попросил, чтобы никто никогда не называл его больше Сафраном (хотя ему и мерещилось, что шепотом, за глаза, его то и дело так называют). К нему вернулось большинство старых клиентов, и хоть они и отказывались брать у него ссуды под процент времен его расцвета, Янкель-Сафран сумел-таки вновь утвердиться в родимом штетле, к чему в конечном итоге стремится каждый изгнанник.

Когда черношляпники вручили ему малютку, он вдруг и сам почувствовал себя заново рожденным, точно получил шанс зажить без стыда, забыть о необходимости постоянно искать оправдания допущенным ошибкам, шанс вновь стать невинным, просто и невозможно счастливым. Он дал ей имя Брод — в честь реки, подарившей столь удивительное рождение, и повязал ей на шею нитку с нанизанной на нее крошечной костяшкой счетов, чтобы она не чувствовала себя посторонней в обществе человека, который отныне становился ее семьей.

Когда моя пра-пра-пра-пра-пра-прабабушка подросла, она этого, конечно, не помнила, и никто ей ничего не рассказывал. Янкель придумал историю о ранней кончине ее матери — без страданий, во время родов, — а на возникавшие многочисленные вопросы отвечал так, чтобы как можно меньше ее ранить. Это от матери ей достались такие изумительные оттопыренные уши. И чувство юмора, так восхищавшее знакомых мальчишек, она тоже унаследовала от нее. Он рассказывал Брод об их поездках на вакации (как в Венеции жена вынимала ему занозу из пятки, как в Париже он делал ее набросок красным карандашом у высокого фонтана), он показывал ей их любовную переписку (письма, якобы полученные им от матери Брод, он писал левой рукой), он баюкал ее перед сном сказками об их удивительном романе.

Ты влюбился в нее с первого взгляда, Янкель?

Я влюбился в нее еще до того, как увидел — по запаху.

Расскажи еще раз, какая она была.

Копия — ты. Такая же красавица, и глаза, как у тебя, разноцветные. Один — голубой, другой — карий, как твои. Те же выдающиеся скулы, та же нежная кожа.

А какая была ее самая любимая книга?

Книга Бытия, конечно же.

Она верила в Бога?

Она бы ни за что не сказала.

А пальцы у нее были длинные?

Вот такие.

А ноги?

Вот такие.

Расскажи еще раз, как она дула тебе на лицо перед каждым поцелуем.

Тут и рассказывать нечего: она всегда дула мне на губы, прежде чем поцеловать, как будто я был горячим пирожком и она собиралась меня скушать!

Смешная она была? Смешнее меня?

Не было в мире человека смешнее. И ты в точности такая же.

Она была красивая?

Случилось то, что и должно было случиться: Янкель влюбился в свою выдуманную жену. Он мог теперь проснуться среди ночи, тоскуя по весу, никогда не отяжелявшему постели рядом с ним, припоминая весомость жестов, никогда ею не сделанных, изнывая без невесомости ее неруки поперек его слишком реального торса, что делало его вдовствующие воспоминания еще более убедительными, а боль, которую они причиняли, еще более невыносимой. Он чувствовал, что он ее потерял. И он ее действительно потерял. По ночам он перечитывал письма, которые она никогда ему не писала.

Мой самый любимый Янкель,

Как ни сладостна тоска, так сильно тосковать по мне незачем, потому что скоро я уже буду дома, с тобой. До чего же ты глупенький. Говорили тебе об этом? Ах, если б ты только знал, до чего ты глупенький! Может, потому я так сильно в тебя и влюбилась, что сама порядочная дурында.

Здесь все чудесно. Все, как ты и обещал, красота неописуемая. Люди добры, и питание отменное, о чем упоминаю лишь потому, что знаю, как ты всегда волнуешься, не забываю ли я поесть. Не забываю, не волнуйся.

Очень скучаю по тебе. Скажу даже — невыносимо.

Каждый день, каждый миг думаю только о том, как мне тебя не хватает, и это меня доканывает. Но, конечно, скоро я возвращусь и перестану скучать, перестану убиваться от мысли, что что-то важное, самое-самое важное, не рядом, а то, что рядом — не со мной. Перед отходом ко сну я каждый раз целую подушку, воображая, что это ты. Ты бы обязательно так делал, я знаю. Может, потому-то и я так делаю.

Это почти сработало. От частого повторения вымышленные факты сделались совсем неотличимыми от невымышленных. И только невымышленная записка все возвращалась и возвращалась к нему, не позволяя достичь такой простой и невозможной вещи, как счастье. Иначе поступить не могла. Брод обнаружила записку, когда ей было всего несколько лет от роду. Непостижимым образом она проникла к ней в правый карман, как будто у записки могли быть для этого свои соображения, как будто четыре накорябанных на ней слова действительно желали разрушить реальность. Иначе поступить не могла. Брод либо почувствовала безмерную важность записки, либо не придала ей вообще никакого значения, потому что, не сказав Янкелю ни слова, она оставила ее на столике возле его кровати, где он той же ночью на нее и наткнулся, откладывая в сторону очередное письмо не ее матери, не его жены. Иначе поступить не могла.

Я не грущу.

Еще одна лотерея, 1791

МНОГОУВАЖАЕМЫЙ РАВВИН заплатил половину чертовой дюжины яиц и горсть черники за то, чтобы Шимон Т поместил в своем еженедельном информационном листке следующее объявление: что-де взбалмошной львовской магистратуре приспичило дать имя безымянному штетлу; что имя сие будет фигурировать на новых картах и при проведении переписей; что оно не должно уязвлять чересчур чувствительных граждан украинского и польского происхождения или быть труднопроизносимым и что решение необходимо принять до конца недели.

РЕФЕРЕНДУМ! — провозгласил Многоуважаемый Раввин. — ЭТО ТРЕБУЕТ РЕФЕРЕНДУМА. Ибо, как разъяснил некогда Досточтимый Раввин: И ЕСЛИ ИСХОДИТЬ ИЗ ТОГО, ЧТО КАЖДЫЙ ВМЕНЯЕМЫЙ, МОРАЛЬНО УСТОЙЧИВЫЙ, МАЛОМАЛЬСКИ ОБРАЗОВАННЫЙ, ВЛАДЕЮЩИЙ СОБСТВЕННОСТЬЮ, СОБЛЮДАЮЩИЙ ПОСТ, ДОСТИГШИЙ ЗРЕЛОСТИ ЕВРЕЙ МУЖСКОГО ПОЛА РОЖДАЕТСЯ СО СВОИМ НЕПОВТОРИМЫМ ГОЛОСОМ, НЕ ДОЛЖНЫ ЛИ ВСЕ ЭТИ ГОЛОСА БЫТЬ УСЛЫШАННЫМИ?

На следующее утро возле Несгибаемой Синагоги был выставлен ящик для бюллетеней, а все имевшие право голоса жители выстроились в очередь вдоль линии Еврейско/Общечеловеческого раскола. Битцл Битцл Р подал свой голос за название «Гефилтеград[3]»; покойный философ Пинхас Т — за «Капсула Времени Праха и Нити». Многоуважаемый Раввин проголосовал за «ШТЕТЛ БЛАГОЧЕСТИВЫХ НЕСГИБАНЦЕВ И НЕ ЗАСЛУЖИВАЮЩИХ УПОМИНАНИЯ ПАДШИХ С КОТОРЫМИ НИ ОДИН УВАЖАЮЩИЙ СЕБЯ ЕВРЕЙ ДЕЛА ИМЕТЬ НЕ СТАНЕТ, ЕСЛИ ТОЛЬКО ОН НЕ ЛЮБИТЕЛЬ ИСКАТЬ ПРИКЛЮЧЕНИЙ НА СВОЮ ГОЛОВУ».

Сумасшедший сквайр Софьевка Н, у которого времени было полно, а дел никаких, вызвался весь день присматривать за ящиком, а вечером доставить его в львовскую магистратуру. Утром пришел указ: расположенный в двадцати трех километрах на юго-восток от Львова, в четырех километрах к северу от Колков и стелющийся вдоль линии польско-украинской границы, как ветка вдоль плетня, штетл именовать отныне Софьевкой. К ужасу будущих софьевцев, новое название признавалось окончательным и обжалованию не подлежало. Оно и останется со штетлом до самого конца.

Конечно же, никто в Софьевке штетл Софьевкой не называл. Пока ему не присвоили это удручающее официальное имя, ни у кого и мысли не возникало, что штетлу непременно нужно как-нибудь называться. Но после понесенного оскорбления — а разве не оскорбление нести в века имя недоумка? — жители поняли, как их штетл называться не будет. Некоторые сразу же окрестили его Несофьевкой и называли его так даже после того, как ему выбрали другое имя.

Многоуважаемый Раввин объявил повторный референдум. ОФИЦИАЛЬНОЕ НАЗВАНИЕ ИЗМЕНЕНИЮ НЕ ПОДЛЕЖИТ, — сказал он. — НО НАМ СЛЕДУЕТ ПОДЫСКАТЬ НАЗВАНИЕ, БОЛЕЕ СООТВЕТСТВУЮЩЕЕНАШИМ СОБСТВЕННЫМ ЦЕЛЯМ. И хотя никто толком не понимал, что имелось в виду под целями — Развераньше у нас были какие-то цели? И как соотносится с общими целями моя личная? — необходимость еще одного референдума никто под вопрос не ставил. Возле Несгибаемой Синагоги вновь появился ящик для бюллетеней, только присматривали за ним на этот раз двойняшки — дочери Многоуважаемого Раввина.

Страдающий артритом слесарь Ицхак В проголосовал за «Пограничинск». Правовед Исаак М — за «Благонравск». Лиля Ф, потомок первого Падшего, выпустившего из рук Великую Книгу, уговорила двойняшек тайком принять от нее бюллетень с надписью «Пинхас». (Двойняшки тоже проголосовали: Ханна за «Чана», Чана — за «Ханна».)

Вечером Многоуважаемый Раввин пересчитал бюллетени. За каждое название было подано равное число голосов — по одному: Малый Луцк, НЕСГИБАННЫЙ КРАЙ, Новые Горизонты, Черта Оседлости, Иешуа, Замочный Ключ… Посчитав, что фиаско и без того безмерно затянулось, и уговаривая себя, что именно так поступил бы Господь, окажись он в его положении, Многоуважаемый Раввин решил тянуть записку вслепую и назвать штетл так, как в ней будет написано.

Досточтимый Раввин кивнул, пробегая глазами ставший уже знакомым почерк. ЯНКЕЛЬ ОПЯТЬ ПОБЕДИЛ, — сказал он. — ЯНКЕЛЬ НАЗВАЛ НАС ТРАХИМБРОД.

23сентября 1997

Дорогой Джонатан,

Меня сделало розовым до мурашек получить твое письмо и узнать, что ты восстановлен в университете для заключительного года. Что до меня, то мне по-прежнему предстоит два года занятий в кругу останков. Я не знаю, что буду исполнять после. Многое из того, о чем ты проинформировал меня в июле, сохраняет для меня знаменательность, как, например, то, что ты изрек про поиск мечты, и как если у тебя есть хорошая и осмысленная мечта, ты обязан отправляться на ее поиски. Должен сказать, что тебе это более проще.

Я не умирал от жажды упомянуть это, но упомяну. Скоро у меня будет достаточно валюты для покупки авиаваучера в Америку. Отец об этом не знает. Он думает, что я рассеиваю все, чем владею, в знаменитых дискотеках, но взамен них я часто иду на пляж и сижу там насестом по много часов, чтобы не рассеивать валюту. Когда я сижу насестом на пляже, я думаю о том, как тебе повезло.

Вчера Игорьку исполнилось четырнадцать. За день тому назад он сделал себе сломанную руку, на этот раз из-за забора, на который влезал, если ты можешь в это поверить. Мы все упрямо старались сделать его радостным человеком, и Мама приготовила торт высшей пробы, у которого было много уровней, и даже устроили маленький праздник. Дедушка, конечно, наличествовал. Он осведомился, как ты, и я сообщил ему, что ты возвращаешься в университет в сентябре, то есть сейчас. Я не информировал его о том, как охранник украл коробку Августины, потому что знал, что ему станет стыдно, а вести о тебе его обрадовали, а он никогда нерадостен. Он хотел через меня осведомиться, возможная ли это вещь, чтобы ты отпочтовал еще одну репродукцию фотографии Августины. Он сказал, что возместит тебе валютой за любые расходы. Я очень огорчаюсь из-за него, о чем уже проинформировал тебя в предыдущем письме. Его здоровье терпит разгром. Он не обладает энергией, чтобы часто нервироваться, и обычно в молчании. По правде, я бы предпочел, если бы он на меня наорал или даже звезданул.

Отец купил Игорьку новый велосипед на его день рождения, что является подарком высшего качества, потому что я знаю, что Отец не обладает валютой для таких подарков, как велосипед. «Бедный Неуклюжина, — сказал он, удлиняясь положить свою руку Игорьку на плечо. — Он должен радоваться в день рождения». Я окружил конвертом изображение велосипеда. Сообщи, если он суперклевый. Пожалуйста, будь правдив. Я не рассержусь, если ты сообщишь мне, что он не суперклевый.

Вчера ночью я постановил не идти ни во что знаменитое. Вместо этого я сидел насестом на пляже. Но я не был в обычном одиночестве, потому что я взял с собой фотографию Августины. Должен признаться, что я экзаменую ее с большой повторяемостью и упорствую в размышлениях над тем, что ты сказал про то, как в нее нельзя не влюбиться. Она красивая. Ты прав.

Довольно моей миниатюрной болтовни. Я делаю из тебя скучного человека. Теперь я буду говорить по поводу своего повествования. Я ощутил, что ты был не так уж умиротворен вторым разделом. За это я ем очередной кусок позорного пирога. Но твои поправки были до того легкие. Спасибо, что проинформировал меня, что надо говорить просто «наложить в штаны», или «обосраться», и еще «прийтись кстати» вместо «идти в руку». Мне очень полезно знать правильные идиомы. Это необходимо. Я знаю, что ты просил меня не видоизменять ошибки, потому что они звучат юмористически, а юмор — единственный правдивый способ рассказать печальный рассказ, но я думаю, что я их видоизменю. Пожалуйста, не сердись на меня.

Я переоформил все остальные приказанные тобой поправки. Я вставил все, как ты распорядился, в часть про когда я первый раз тебя встретил. (Ты по правде думаешь, что мы сопоставимы?) Как ты приказал, я удалил предложение «Он был беспощадно низкого роста» и вставил на его место «Подобно мне, он не был высок». И после предложения ««О», — сказал Дедушка, и я ощутил, что он все еще отшвартовывается от сновидения» я добавил, как ты приказал: «О Бабушке?».

Я уверен, что с этими изменениями вторая часть моего повествования безупречна. Я не смог не заметить, что ты снова отпочтовал мне валюту. За это я снова тебя благодарю. Но, как попугай, повторяю, что уже изрекал: если ты не умиротворен тем, что я тебе отпочтовываю и хотел бы, чтобы валюта была отпочтована назад, я ее отпочтую незамедлительно. У меня нет другого способа гордости.

Над этой следующей секцией я горбатил очень усердно. Она была емкотруднее всех. Я предпринял попытку угадать некоторые из вещей, которые ты заставил бы меня видоизменить, и видоизменил их самостоятельно. Например, я не использовал слово «нервировать» с такой периодичностью, потому что ощутил, что оно делает тебя на нервах, когда прочитал в твоем письме: «Перестань употреблять слово «нервировать». Оно меня достало». Я также изобрел вещи, которыми надеялся тебя умиротворить, вещи смешные и вещи печальные. Я уверен, что ты проинформируешь меня, когда в своих изобретениях я забреду слишком далеко.

Озабоченный своим сочинением, ты выслал мне много страниц, но должен тебе сообщить, что я прочел каждую из них. Книга Повторяющихся Сновидений — красивая вещь, и должен сказать, что сон про то, как мы сами себе отцы, ввел меня в меланхолию. Это именно то, чего ты добивался, да? Конечно, я не Отец, так что, возможно, я редкая птица для твоего романа. То, что я лицезрею, когда смотрюсь в свое отражение, это не Отец, а негатив Отца.

Янкель. Он хороший человек, да? Почему, ты думаешь, он обмошенничал того человека столько много лет назад? Возможно, ему беспощадно потребовалась валюта. Я знаю, как это бывает, хотя я бы никогда не стал никого мошенничать. Я нашел стимулирующим, что ты произвел вторую лотерею, на этот раз, чтобы обозвать штетл. Это заставило меня подумать над тем, как бы я обозвал Одессу, если бы имел власть. Я думаю, что обозвал бы ее Алекс, потому что тогда все бы знали, что я Алекс и что город называется Алекс, и значит, я должен быть человеком высшей пробы. Еще я мог бы назвать ее Игорек, потому что люди стали бы думать, что мой брат — человек высшей пробы, каков он и есть, но людям было бы полезно так думать. (Это странно, но я желаю для своего брата все, что желаю для себя, только еще упрямее.) Возможно, я назвал бы ее Трахимброд, потому что тогда Трахимброд смог бы существовать, а также потому, что здесь все купили бы твою книгу, и ты мог бы стать знаменитым.

Мне сожалительно заканчивать это письмо. Из того, чем мы располагаем, это самая ближайшая вещь к разговору. Надеюсь, ты будешь умиротворен третьим разделом, и, как всегда, прошу у тебя прощения. Я предпринял попытку быть правдивым и прекрасным, как ты мне сообщил.

А, да! Есть один дополнительный пункт. Я не удалил Сэмми Дэвис Наимладшую из своего повествования, хоть ты и рекомендовал, чтобы я ее удалил. Ты изрек, что рассказ будет более «утонченным» в ее отсутствие, и я знаю, что утонченный — это как культурный, элегантный и хорошо воспитанный, но хочу тебя проинформировать, что Сэмми Дэвис Наимладшая — очень выдающийся персонаж, обладающий пестрыми аппетитами и зонами страсти. Давай полицезреем ее эволюцию и потом решим.

Бесхитростно,

Александр

Выдвигаясь к Луцку

СЭММИ ДЭВИС НАИМЛАДШАЯ конвертировала свое внимание от пережевывания хвоста к попытке начисто вылизать очки героя, которые, я вам скажу, нуждались в чистке. Я пишу попытке, потому что герой не проявлял общительности. «Не мог бы ты, пожалуйста, забрать от меня эту собаку, — сказал он, сворачивая тело в мяч. — Пожалуйста. Я на самом деле не люблю собак». — «Она всего лишь делает с тобой игры, — сообщил я ему, когда она расположила свое тело над ним и лягнула его задними ногами. — Это знаменует, что ты ей нравишься». — «Пожалуйста», — сказал он, предпринимая попытку удалить ее. Теперь она прыгала вверх и вниз у него на лице. «Она мне, честно, не нравится. Мне не до игр. Она мне очки сломает».

Теперь будет к месту упомянуть, что Сэмми Дэвис Наимладшая нередко проявляет общительность к своим новым друзьям, но подобного мне свидетельствовать не приходилось. Я умозаключил, что она полюбила героя. «Ты облачен в одеколон?» — спросил я. «Что?» — «Ты облачен в одеколон?» Он развернул тело так, чтобы его лицо было в сиденье, подальше от Сэмми Дэвис Наимладшей. «Может быть, самую малость», — сказал он, защищая зад головы руками. «Потому что она любит одеколон. Он делает ее сексуально стимулированной». — «Господи Исусе». — «Теперь она пытается сделать тебе секс. Это хороший знак. Это знаменует, что она не укусит». — «Помогите», — сказал он, в то время как Сэмми Дэвис Наимладшая развернулась, чтобы сделать с ним шестьдесят девять. В протяженности этого Дедушка все еще продолжал возвращаться из своего сна. «Она ему не нравится», — сообщил я Дедушке. «Нет, нравится», — сказал он, и все. «Сэмми Дэвис Наимладшая! — позвал я. — Сидеть!» И знаете что? Она села. На героя. В позиции шестьдесят девять. «Сэмми Дэвис Наимладшая! Сядь на своей половине сиденья! Слезь с героя!» Я думаю, что она доуразумела, потому что удалила себя от героя и возвратилась на другую сторону, где принялась звездаться лицом о стекло. А возможно, она слизала с героя весь одеколон и больше не интересовалась им сексуально, а только по-дружески. «Вы чувствуете этот отвратительный запах?» — осведомился герой, удаляя мокрость с задней стороны своей шеи. «Нет», — сказал я. Неистина, подходящая к случаю. «Пахнет чем-то просто чудовищно. Так пахнет, как будто кто-то умер в этом автомобиле. Что это такое?» — «Понятия не имею», — сказал я, хотя я имел понятие.

Я не помышляю, что в автомобиле был хотя бы один человек, который удивился, когда мы оказались потерянными промежду львовским вокзалом и супервеем, ведущим в Луцк. «Я ненавижу Львов», — сказал Дедушка, развернувшись, чтобы сообщиться с героем. «Что он говорит?» — спросил меня герой. «Он говорит, что осталось недолго», — сказал я другую подходившую к случаю неистину. «Недолго до чего?» — спросил герой. Я сказал Дедушке: «Со мной ты не обязан быть добр, но не впутывай еврея». Он сказал: «Я могу говорить ему все, что захочу. Он не поймет». Я развернул голову вертикально для блага героя. «Он говорит, что осталось недолго до того, как мы выедем на супервей в Луцк». — «А оттуда? — спросил герой. — Как долго оттуда до Луцка?» Он приклеил свое внимание к Сэмми Дэвис Наимладшей, которая продолжала звездаться головой об окно. (Но здесь к месту упомянуть, что она была хорошей сукой, потому что звездалась головой только о свое окно, а когда ты в автомобиле, сука — не сука, на своей половине сиденья можешь делать, что тебе вздумается. И еще она перестала столько пердеть.) «Скажи, чтоб он заткнул свою пасть, — сказал Дедушка. — Я не могу вести, когда он разговаривает». — «Наш водитель говорит, что в Луцке много строений», — сообщил я герою. «Нам грандиозно платят, чтобы мы слушали, как он разговаривает», — сообщил я Дедушке. «Мне не платят», — сказал он. «Мне тоже, — сказал я. — Но кому-то ведь платят». — «Что?» — «Он говорит, что от супервея не больше двух часов до Луцка, где мы найдем какой-нибудь ужасный отель для ночи». — «Что ты имеешь в виду, когда говоришь ужасный?» — «Что?» — «Я… сказал… что… ты… имеешь… в… виду… когда… говоришь… что… отель… будет… ужасным?» — «Скажи, чтобы он заткнул свою пасть». — «Дедушка говорит, что тебе следует выглянуть в окно, если ты хочешь что-нибудь увидеть». — «Что насчет ужасного отеля?» — «О, я умоляю тебя забыть, что я это сказал». — «Я ненавижу Львов. Я ненавижу Луцк. Я ненавижу еврея на заднем сиденье этого автомобиля, который я ненавижу». — «Ты не делаешь наше положение более проще». — «Я слепой. Мне полагается быть умственно престарелым». — «Что вы там говорите? И что это за чертов запах?» — «Что?» — «Скажи, чтобы он заткнул свою пасть или я срулю нас с дороги». — «Что… вы… там… говорите?» — «Еврея надо заставить замолчать. Я убью нас». — «Мы говорили, что поездка, возможно, немного затянется». Она захватила пять долгих часов. Если хотите знать почему, то это потому, что Дедушка — это сначала Дедушка, а водитель потом. Он часто делал нас потерянными, а себя на нервах. Мне пришлось переводить его ярость в полезную для героя информацию. «Блядь», — сказал Дедушка. Я сказал: «Он говорит, если ты посмотришь на статуи, то увидишь, что некоторых больше нет. Раньше там стояли коммунисты». — «На хуй, блядь, заебало!» — крикнул Дедушка. «О, — сказал я, — он хочет, чтобы ты знал, что то здание, то здание и вон то очень важные». — «Почему?» — осведомился герой. «Ебенать!» — сказал Дедушка. «Он не может вспомнить», — сказал я.

«Не могли бы вы включить немного кондиционирования?» — приказал герой. Я был унижен до максимума. «Этот автомобиль не располагает кондиционированием, — сказал я. — Я поедаю пирог позора». — «Можно тогда хоть стекла опустить? Здесь очень душно и пахнет, будто кто-то сдох». — «Сэмми Дэвис Наимладшая выпрыгнет». — «Кто?» — «Наша сука. Ее зовут Сэмми Дэвис Наимладшая». — «Это шутка такая?» — «Нет, по правде, выпрыгнет». — «Я имею в виду его имя». — «Ее имя», — исправил я, потому что первосортен с личными местоимениями. «Скажи, чтобы он залепил губы», — сказал Дедушка. «Он говорит, что сука получила имя в честь его любимого певца, которым был Сэмми Дэвис-младший». — «Еврей», — сказал герой. «Что?» — «Сэмми Дэвис-младший был еврей». — «Это невозможно», — сказал я. «Новообращенец. Он пришел к еврейскому Богу. Смешно». Я сообщил об этом Дедушке. «Сэмми Дэвис-младший не был евреем! — завопил он. — Он был негр из Крысиной Стаи!» — «Наш еврей уверен, что был». — «Музыкант? Еврей? Это невозможная вещь!» — «Так он меня информирует». — «Дин Мартин Младшая! — завопил Дедушка заднему сиденью. — Иди сюда! Давай, моя девочка!» — «Мы можем, пожалуйста, опустить стекла? — сказал герой. — Нет больше сил жить с этим запахом». Я слизал с тарелки последние крошки пирога позора. «Это всего лишь Сэмми Дэвис Наимладшая. Автомобиль вынуждает ее ужасно пердеть, потому что в нем нет ни рессор, ни подвески, но если мы опустим стекла, она выпрыгнет, а она нам нужна, поскольку эта сука — поводырь для нашего слепого водителя, который также мой дедушка. Чего ты не понимаешь?»

В протяженность этой пятичасовой автомобильной поездки от львовского вокзала до Луцка герой и объяснил мне, зачем он приехал в Украину. Он извлек несколько вещей из своей боковой сумки. Сначала он экспонировал мне фотографию. Она была желтой, и сложенной, и имела избыточное число фиксаторов, фиксировавших ее в одно. «Видишь? — сказал герой. — Это мой дедушка здесь, Сафран». Он указал пальцем на молодого человека, который, могу сказать, выглядел совсем как герой и мог бы быть героем. «Это смято во время войны». — «Кем смято?» — «Да не смято, а снято. Фото снято во время войны». — «Я понимаю». — «Эти люди рядом с ним — семья, которая спасла его от нацистов». — «Что?» — «Они… спасли… его… от… на… цистов». — «В Трахимброде?» — «Нет, но где-то за пределами Трахимброда. Он избежал нацистского рейда на Трахимброд. Все остальные были убиты. Он потерял жену и грудного ребенка». — «Они потерялись?» — «Они были убиты нацистами». — «Но если это было не в Трахимброде, зачем мы направляемся в Трахимброд? И как мы отыщем эту семью?» Он объяснил мне, что мы ищем не семью, а эту девочку. Только она и могла остаться в живых.

Он подвинул палец вдоль лица девочки на фотографии, когда упомянул о ней. Она стояла ниже и правее от его дедушки на изображении. Рядом с ней был мужчина, который, я уверен, был ее отцом, а сзади была женщина, которая, я уверен, была ее матерью. Ее родители выглядели очень по-русски, а она — нет. Она выглядела американкой. Она была молодой девочкой, возможно, лет пятнадцати. Но я допускаю, что и более старее. Она могла быть такой же старой, как мы с героем, и дедушка героя мог быть того же возраста. Я смотрел на девочку многократность минут. Она была до того красивая. Волосы у нее были каштановые и покоились на плечах. Глаза выглядели печальными и очень умными.

«Я хочу увидеть Трахимброд, — сказал герой. — Увидеть, на что похожи места, где вырос мой дедушка, где бы и я сейчас жил, если бы не война». — «Ты был бы украинцем». — «Точно». — «Как я». — «Вероятно». — «Только не как я, потому что ты бы был фермером в невпечатляющем городке, а я живу в Одессе, которая совсем как Майами». — «Я и хочу увидеть, на что он сейчас похож. Не думаю, что там остались евреи, но, может быть, и остались. И потом, в штетлах жили не только евреи, найдем кого расспросить». — «Где жили?» — «В штетлах. Штетл — это как деревня». — «Почему ты не обзовешь его просто деревней?» — «Это еврейское слово». — «Еврейское слово?» — «На идиш. Как шмак». — «Что значит шмак?» — «Если кто-то делает что-то, с чем ты не согласен, то он шмак». — «Научи меня еще чему-нибудь». — «Поц». — «Что это значит?» — «Это как шмак». — «Научи меня еще чему-нибудь». — «Шмендрик». — «Что это значит?» — «Это тоже как шмак». — «Ты знаешь какие-нибудь слова, которые не как шмак?» Он задумался на мгновение. «Шалом, — сказал он. — Хотя это три слова, и к тому же на иврите, а не на идиш. Все остальное, что приходит на ум, в общем-то шмак. У эскимосов есть четыреста слов, обозначающих снег, а у евреев четыреста слов, обозначающих шмак». Я залюбопытствовал: что такое эскимос?

«Так мы будем знакомиться с достопримечательностями штетла?» — спросил я героя. «Я полагал, что поиск следует начать именно там». — «Поиск?» — «Августины». — «Кто это Августина?» — «Девочка из фотографии Единственная, кто еще может оставаться в живых» — «А-а… Мы будем искать Августину, которая, как ты думаешь, спасла твоего дедушку от нацистов». — «Да». На мгновение стало очень тихо. «Я бы хотел ее найти», — сказал я. Я ощутил, что мои слова умиротворили героя, хотя я не произносил этого, чтобы его умиротворить. Я произнес их, чтобы быть достоверным. «А потом, — сказал я, — если мы ее найдем?» Герой стал задумчивым человеком. «Я не знаю, что потом. Наверное, скажу ей спасибо». — «За спасение твоего дедушки?» — «Да» — «Это будет очень странно, да?» — «Что?» — «Когда мы ее найдем». — «Если мы ее найдем». — «Мы ее найдем» — «Вряд ли», — сказал он. «Тогда зачем мы ищем?» — запросил я, но прежде чем он успел ответить, я перебил себя другим запросом. «И откуда ты знаешь, что ее зовут Августина?» — «Вообще-то я этого точно не знаюю На обороте, видишь, здесь, написано несколько слов, по-моему, дедушкиным почерком. Но, может, и нет. Это на идиш. Здесь говорится: «Это я с Августиной, 21 февраля, 1943». — «Это очень трудно для чтения». — «Да» — «Почему, ты думаешь, он делает заметку только об Августине, а не о двух других людях на фотографии?» — «Я не знаю». — «Это странно, да? Это странно, что он отмечает только ее. Ты думаешь, он ее любил?» — «Что?» — «Потому что он только ее отмечает». — «Ну и?» — «Ну и, возможно, он ее любил». — «Забавно, что ты так подумал. У нас, должно быть, мозги устроены одинаково». (Спасибо, Джонатан.) «Вообще-то, я много об этом думал, хотя и без всякого повода. Ему было восемнадцать, а ей — сколько? — вокруг пятнадцати? Он только что потерял жену и дочь во время нацистского рейда на его штетл». — «Трахимброд?» — «Да. Может быть, надпись и не связана с изображением. Дедушка мог использовать обратную сторону снимка как обрывок». — «Обрывок?» — «Бумагу, потерявшую важность. Чтобы на ней записать». — «А-а». — «Так что я понятия не имею. Маловероятно, чтобы он ее любил. Но, правда, есть какая-то странность в этом изображении, какая-то близость между ними, хоть они и не смотрят друг на друга? То, как они не смотрят друг на друга. В этом столько мощи, ты не находишь? И его слова на обороте». — «Да». — «И то, что мы оба подумали о возможности его любви к ней, тоже странно». — «Да», — сказал я. «Одна моя часть хочет, чтобы он ее любил, а другая моя часть ненавидит саму мысль об этом». — «Что это за часть, которая ненавидит, чтобы он ее любил?» — «Знаешь, хочется думать, что некоторые вещи в жизни не подлежат замене». — «Я не понимаю. Он женился на твоей текущей бабушке, значит, что-то было заменено». — «Но это другое». — «Почему?» — «Потому что она моя бабушка». — «Твоей бабушкой могла быть Августина». — «Нет, она могла быть бабушкой только кому-то другому. Может быть, что и есть. У них с дедушкой могли быть дети». — «Не говори такого о своем дедушке!» — «Но я ведь знаю, что до этого у него были дети, что ж тут особенного?» — «Что если мы откроем твоего брата?» — «Не откроем». — «И как ты обрел эту фотографию?» — спросил я, держа ее на просвет окна. «Два года назад бабушка отдала ее маме и сказала, что это та самая семья, которая спасла моего дедушку от нацистов». — «Почему только два года назад?» — «Что ты имеешь в виду?» — «Что в ней стало по-новому, что она отдала ее твоей маме?» — «А-а, понимаю, о чем ты спрашиваешь. У нее были свои причины». — «Какие это причины?» — «Я не знаю». — «Ты осведомился у нее про надпись на обороте?» — «Нет. Мы ни о чем таком спрашивать ее не могли». — «Почему нет?» — «Она хранила эту фотографию пятьдесят лет. Если б она хотела что-то нам о ней рассказать, она бы рассказала». — «Теперь я понимаю». — «Я ей даже о своей поездке в Украину не мог сообщить. Она думает, что я по-прежнему в Праге». — «Почему так?» — «У нее об Украине нехорошие воспоминания. Ее штетл, Колки, всего в нескольких километрах от Трахимброда. Я полагаю, мы его тоже навестим. Но вся ее семья была убита, целиком — мать, отец, сестры, бабушка с дедушкой». — «Ее спас украинец?» — «Нет, она бежала еще до войны. Она была молода и ушла из семьи». Ушла из семьи. Я зарубил это у себя на лобном месте. «Меня удивляет, что никто не спас ее семью», — сказал я. «Ничего удивительного. В то время украинцы к евреям относились ужасно. Едва ли не хуже нацистов. Это был другой мир. В начале войны многие евреи хотели идти к нацистам, чтобы те защитили их от украинцев». — «Это неправда». — «Правда». — «Не могу поверить в то, что ты говоришь». — «Загляни в книги по истории». — «Книги по истории такого не сообщают». — «Но что же делать, если так было. Украинцы славились ужасным отношением к евреям. И поляки тоже. Слушай, я не хочу тебя обидеть. К тебе это вообще не относится. Мы говорим про пятьдесят лет назад». — «Я думаю, что ты ошибаешься», — сообщил я герою. «Не знаю, что на это сказать». — «Скажи, что ты ошибаешься». — «Не могу». — «Ты должен».

«Вот мои карты», — сказал он, извлекая несколько клочков бумаги из своей сумки. Он указал пальцем на тот, что был мокрым от Сэмми Дэвис Наимладшей. Я надеялся, от ее языка. «Вот Трахимброд, — сказал он. — На некоторых картах он также называется Софьевка. Вот Луцк. Вот Колки. Это старая карта. Большинство мест, которые нам нужны, на новых картах отсутствуют. На, — сказал он и презентовал ее мне. — Можешь посмотреть, куда нам ехать. Это все, что у меня есть: карты и фотография. Не так много». — «Я тебе обещаю, что мы найдем Августину», — сказал я. Я ощутил, что это сделало героя умиротворенным. Меня это тоже сделало умиротворенным. «Дедушка», — сказал я, снова разворачиваясь к переду. Я объяснил ему все, что герой изрек для меня. Я проинформировал его об Августине, и о картах, и о бабушке героя. «Колки?» — спросил он. «Колки», — сказал я. Я удостоверился включить все подробности и также изобрел несколько новых, чтобы Дедушка более лучше понял рассказ. Я ощутил, что рассказ ввел Дедушку в сильную меланхолию. «Августина», — сказал он и толкнул Сэмми Дэвис Наимладшую ко мне. Он тщательно исследовал фотографию, пока я фиксировал руль. Он поднес ее к самому лицу, как будто хотел ее понюхать или дотронуться до нее глазами. «Августина». — «Это та, которую мы разыскиваем», — сказал я. Он двинул головой туда и сюда. «Мы найдем ее», — сказал он. «Я знаю», — сказал я. Хотя я не знал, и Дедушка тоже.

Когда мы достигли отеля, темнота уже приступила к сгущению. «Ты должен оставаться в автомобиле», — сообщил я герою, потому что иначе отелевладелец мог узнать, что герой американец, а Отец сообщил мне, что они берут с американцев с излишком. «Почему?» — спросил он. Я сообщил ему, почему. «Откуда они узнают, что я американец?» — «Скажи ему, чтобы оставался в автомобиле, — сказал Дедушка. — А не то они возьмут с него дважды». — «Я усиливаюсь», — сообщил я ему. «Я бы хотел войти с тобой, — сказал герой. — Посмотреть, что за место». — «Зачем?» — «Просто посмотреть. Увидеть, на что это похоже». — «Ты сможешь увидеть, на что это похоже, после того как нас поселят». — «Я бы предпочел сделать это сейчас», — сказал он, и я должен признаться, что он начинал быть у меня на нервах. «Хули ему еще непонятно?» — спросил Дедушка. «Он хочет войти со мной». — «Почему?» — «Потому что он американец». — «Ничего, если я войду?» — снова спросил он. Дедушка повернулся к нему и сказал мне: «Он платит. Если он хочет платить с излишком, пусть платит с излишком». Поэтому я прихватил его с собой, когда вошел в отель, чтобы заплатить за два номера. Если хотите знать, почему за два номера, то один был для нас с Дедушкой, а другой — для героя. Отец сказал, чтобы мы поступили именно так.

Когда мы вошли в отель, я сказал герою не разговаривать. «Не разговаривай», — сказал я. «Почему?» — спросил он. «Не разговаривай», — сказал я голосом, лишенным объемности. «Почему?» — спросил он. «Я тебя наставлю позднее. Шшшш». Но он продолжал осведомляться, почему ему нельзя разговаривать, и я был уверен, что отелевладелец его услышал. «Мне необходимо лицезреть ваши документы», — сказал отелевладелец. «Ему необходимо лицезреть твои документы», — сказал я герою. «Почему?» — «Дай их мне». — «Почему?» — «Если мы хотим иметь номер, он должен лицезреть наши документы». — «Я не понимаю». — «Здесь нечего понимать». — «Какая-нибудь проблема? — осведомился у меня отелевладелец. — Потому что это единственный отель в Луцке, который все еще обладает номерами в эту пору ночи. Вы желаете попробовать счастья на улице?»

Мне наконец удалось возобладать над героем, чтобы он дал мне документы. Он сохранял их в специальной сумочке у себя на ремне. Позднее он сообщил мне, что сумочка называется пидараской, и что пидараски в Америке не модны, и что он облачился в пидараску только потому, что так сказал ему путеводитель, который рекомендовал держать документы ближе к центру тела. Как я был уверен, отелевладелец взял с героя специальный иностранный тариф. Я не просветил об этом героя, потому что знал, что он начнет фабриковать запросы, покуда ему не придется платить четыре раза, а не два, или покуда мы не останемся вообще без номеров и будем вынуждены отойти на покой в автомобиле, к чему Дедушка уже и без того пристрастился.

Когда мы возвратились к автомобилю, Сэмми Дэвис Наимладшая жевала на заднем сиденье хвост, а Дедушка снова производил храпунчики. «Дедушка, — сказал я, поправляя его руку, — мы обрели номер». Мне пришлось сдвинуть его с избытком насилия, чтобы его пробудить. Когда он сделал глаза открытыми, он не понял, где он. «Анна?» — спросил он. «Нет, Дедушка, — сказал я. — Это я, Саша». Он загорелся стыдом и спрятал от меня лицо. «Мы получили номер», — сказал я. «С ним все о'кей?» — спросил меня герой. «Да, он изнурен усталостью». — «Но завтра он будет о'кей?» — «Конечно». Но, по правде, Дедушка не был сам на себя не похож. А может, наоборот, похож. Я не знал, когда он похож на себя, а когда нет. Я вспомнил одну вещь, о которой мне сообщил Отец. Когда я был маленьким мальчиком, Дедушка говорил, что я похож на комбинацию Отца, Мамы, Брежнева и себя самого. Меня это всегда очень смешило, но только не в этот момент в автомобиле перед отелем в Луцке.

Я сказал герою не оставлять никаких чемоданов в машине. У людей в Украине есть одна плохая, но популярная привычка брать вещи без спроса. Я читал, что город Нью-Йорк очень опасный, но должен сказать, что Украина опаснее. Если хотите знать, кто вас охраняет от людей, которые берут без спроса, то это полиция. Если хотите знать, кто вас защищает от полиции, то это люди, которые берут без спроса. И нередко это одни и те же люди.

«Давайте поедим», — сказал Дедушка и приступил к вождению. «Ты голодный?» — спросил я героя, который вновь сделался сексуальным объектом Сэмми Дэвис Наимладшей. «Снимите ее с меня», — сказал он. «Голодный ли ты?» — повторил я. «Пожалуйста!» — взмолился он. Я позвал ее и, когда она не ответила, звезданул ей по морде. Она сдвинулась на свою половину сиденья, потому что теперь доуразумела, что значит быть тупой с неподходящим сексуальным объектом, и приступила к вытью. Думаешь, мне было не погано? «Я умираю от голода», — сказал герой, поднимая голову с колен. «Что?» — «Да, я голодный». — «Значит, ты голодный?» — «Да». — «Хорошо. Наш водитель…». — «Можешь называть его дедушкой. Все равно мы теперь одна братия». — «Вы с ним не братья». — «Братия. Я сказал: бра-ти-я». — «Что значит братия?» — «Сообщество». — «Что значит сообщество?» — «Компания». — «Компания — понимаю». — «Вот я и говорю: можешь называть его дедушкой».

Мы стали очень заняты разговором. Когда я развернулся обратно к Дедушке, я увидел, что он снова экзаменует Августину. Промежду ним и фотографией была печаль, и ничто на свете не пугало меня сильнее. «Мы поедим», — сообщил я ему. «Хорошо», — сказал он, держа фотографию в самой близи лица. Сэмми Дэвис Наимладшая упорствовала в вытье. «Только вот что», — сказал герой. «Что?» — «Вам следует знать…». — «Да?» — «Я… как бы это сказать…». — «Что?» — «Я…» — «Ты очень голодный, да?» — «Я вегетарианец». — «Я не понимаю». — «Я не ем мяса». — «Почему нет?» — «Просто не ем». — «Как ты можешь не есть мяса?» — «Не ем — и все». — «Он не ест мяса», — сообщил я Дедушке. «Нет, ест», — проинформировал он меня. «Нет, ешь», — соответственно проинформировал я героя. «Нет. Не ем». — «Почему нет?» — вновь осведомился я. «Просто не ем. Вообще». — «Свинина?» — «Нет». — «Мясо?» — «Никакого мяса». — «Бифштекс?» — «Нет». — «Куры?» — «Нет». — «Ты ешь телятину?» — «Боже упаси. Абсолютно никакой телятины». — «Как насчет колбасы?» — «И колбасу не ем». Я сообщил об этом Дедушке, и он презентовал мне очень обеспокоенный взгляд. «С ним что-то не так?» — спросил он. «С тобой что-то не так?» — спросил я героя. «Такой уж я есть», — сказал он. «Гамбургер?» — «Нет». — «Язык?» — «Так что он сказал с ним не так?» — спросил Дедушка. «Такой уж он есть». — «А колбасу он ест?» — «Нет». — «Не ест колбасы?!» — «Нет. Он говорит, что не ест колбасы». — «По правде?» — «Так он говорит». — «Но колбасу…» — «Я знаю». — «Ты, по правде, вообще не ешь колбасы?» — «Никакой колбасы». — «Никакой колбасы», — сообщил я Дедушке. Он закрыл глаза и попробовал положить руки вокруг живота, но из-за руля места для этого не было. Он выглядел так, как будто заболел из-за того, что герой отказывался есть колбасу. «Ладно, пусть он сам заключает, что ему есть. Мы пойдем в наиболее приближенный ресторан». — «Ты шмак», — проинформировал я героя. «Ты это слово употребляешь неправильно», — сказал он. «Нет, правильно», — сказал я.

«Что значит, он не ест мяса?» — спросила официантка, и Дедушка положил голову себе в руки. «С ним что-то не так?» — спросила она. «С которым? С тем, что не ест мяса, с тем, у кого голова в руках, или с сукой, жующей свой хвост?» — «С тем, что не ест мяса». — «Такой уж он есть». Герой спросил, о чем мы разговариваем. «У них ничего нет без мяса», — проинформировал я его. «Он вообще никакого мяса не ест?» — вновь осведомилась у меня официантка. «Ну, такой уж он есть», — сообщил я ей. «Колбасу?» — «Никакой колбасы», — ответил официантке Дедушка, разворачивая головой отсюда туда. «Может, тебе съесть немного мяса, — предложил я герою, — потому что у них нет ничего, что не мясо». — «Даже картошки или что-нибудь типа того?» — спросил он. «У вас есть картошка? — спросил я официантку. — Или что-нибудь типа того?» — «Картошку даем только с мясом», — сказала она. Я сообщил об этом герою. «А просто тарелку картошки нельзя получить?» — «Что?» — «Не могу ли я получить две-три картошки без мяса?» — спросил я официантку, и она сказала, что пойдет к повару и осведомится. «Спроси, ест ли он печень?» — сказал Дедушка.

Официантка возвратилась и сказала: «Вот что я имею вам сказать. Мы можем сделать уступку и дать ему две картошки как основное блюдо, но только в сопровождении мяса в качестве гарнира. Повар говорит, что это обсуждению не подлежит. Ему придется съесть». — «Две картошки хватит?» — спросил я героя. «О, более чем». Мы с Дедушкой оба заказали по свиному бифштексу и еще один для Сэмми Дэвис Наимладшей, которая становилась все общительнее с ногой героя.

Когда еда прибыла, герой попросил меня удалить мясо с его тарелки. «Я бы предпочел до него не дотрагиваться», — сказал он. Это дало мне по нервам по максимуму. Если хотите знать, почему, то это потому, что я посчитал, что герой посчитал, что он был слишком хорош для нашей еды. Я взял мясо с его тарелки, потому что знал, что Отец пожелал бы, чтобы я поступил именно так, и я ничего не изрек. «Скажи ему, что завтра мы начнем очень рано», — сказал Дедушка. «Рано?» — «Чтобы у нас было как можно больше дневных часов на поиски. Ночью будет емкотрудно». — «Мы завтра начнем очень рано», — сказал я герою. «Это хорошо», — сказал герой, лягнув ногой. Я был очень фраппирован желанием Дедушки выдвинуться в путь рано утром. Он ненавидел не пребывать на покое запоздночь. Он вообще ненавидел не пребывать на покое. Он также ненавидел Луцк, и автомобиль, и героя, и, с недавнего времени, меня. Чем раньше мы выедем, тем больше времени ему предстояло среди всего этого не спать. «Дай мне проинспектировать его карты», — сказал он. Я попросил у героя карты. Запуская руку в свою пидараску, он снова лягнул ногой, что заставило Сэмми Дэвис Наимладшую войти в общение с ножкой стола, и сдвинуло с мест тарелки. Одна из картошек героя устремилась к полу. Достигнув пола, она произвела звук. ШЛЕП. Потом она перекувырнулась, а потом стала неподвижной. Мы с Дедушкой проэкзаменовали друг друга. Я не знал, что делать. «Случилась ужасная вещь», — сказал Дедушка. Герой продолжал лицезреть картошку на полу. Это был грязный пол. Это была одна из двух его картошек. «Это чудовищно, — сказал Дедушка совсем тихо и отодвинул в сторону свою тарелку. — Чудовищно». Он был прав.

Официантка возвратилась к нашему столу с колами, которые мы заказали. «Вот ваши…», — начала она, но затем засвидетельствовала картошку на полу и удалилась со свистом пули. Герой продолжал лицезреть картошку на полу. Я не знаю наверняка, но прикидываю, что он прикидывал, что он мог бы ее поднять, положить обратно на тарелку и съесть, или он мог бы оставить ее на полу, уверить себя в том, что недоразумения не происходило, съесть свою единственную картошку и сфальсифицировать радость, или он мог бы отпихнуть ее ногой к Сэмми Дэвис Наимладшей, которой хватало аристократизма не слизывать ее с грязного пола, или он мог бы сообщить официантке о добавке, что означало бы еще один кусок мяса, который мне пришлось бы удалять с его тарелки, потому что мясо ему отвратительно, или он мог бы просто съесть кусок мяса, удаленный с его тарелки ранее, на что я надеялся. Но то, что он сделал, не было ни одной из этих вещей. Если хотите знать, что он сделал, то он не сделал ничего. Мы оставались в молчании, продолжая лицезреть картошку. Дедушка вставил в нее вилку, поднял с пола и положил себе на тарелку. Он разрезал ее на четыре части и дал одну Сэмми Дэвис Наимладшей, одну мне и одну — герою. Он отрезал часть от своей части и съел ее. Потом он посмотрел на меня. Мне не хотелось, но я знал, что надо. Сказать, что это не было объедением, было бы преувеличением. Потом мы посмотрели на героя. Он посмотрел на пол, а потом на свою тарелку. Он отрезал часть от своей части и посмотрел на нее. «Добро пожаловать в Украину», — сказал ему Дедушка и звезданул меня по спине, что было вещью, доставившей мне усладу. Потом Дедушка начал смеяться. «Добро пожаловать в Украину», — перевел я. Потом я начал смеяться. Потом герой начал смеяться. Мы смеялись долго и усиленно. Мы завладели вниманием всех, кто был в ресторане. Мы смеялись усиленно и еще усиленнее. Я засвидетельствовал, что каждый из нас фабриковал в глазах слезы. Но много времени должно было уйти в зад, чтобы я до-уразумел, что у всех нас были различные причины для смеха, у каждого — своя, и ни одна из этих причин не имела отношения к картошке.

Есть кое-что, о чем я не упомянул ранее и о чем сейчас подходящий случай упомянуть. (Пожалуйста, Джонатан, я умоляю тебя не экспонировать это ни одной душе. Не знаю, почему я пишу здесь об этом.) Однажды ночью я возвратился домой из знаменитого ночного клуба и пожелал лицезреть телевизор. Я удивился, услышав, что телевизор уже включен, потому что было запоздночь. Я помыслил, что это был Дедушка. Как я уже проиллюминировал ранее, он очень часто приходил в наш дом, когда не мог отойти на покой. Это было до того, как он пришел насовсем. Случалось то, что он приступал к отходу на покой, лицезрея телевизор, но потом, через несколько часов, поднимался и возвращался к себе домой. Если я сам не мог отойти на покой и, не могя отойти на покой, слышал Дедушку лицезреющим телевизор, я не знал на другой день, был ли он в доме накануне ночи. Возможно, он был там каждую ночь. Поскольку я этого не знал, я думал о нем как о призраке.

Я никогда не приветствовал Дедушку во время лицезрения телевизора, потому что не хотел к нему вмешиваться. Поэтому в ту ночь я шел медленно и без звуков. Я был уже на четвертой ступеньке, когда услышал что-то странное. Это был не совсем плач. Это был полуплач. Я с медленностью погрузился на четыре ступеньки вниз. Я прошел на цыпочках через кухню и стал обозревать из-за угла промежду кухней и телевизионной. Первым я освидетельствовал телевизор. Он экспонировал футбольный матч. (Я не помню, кто состязался, но уверен, что наши выигрывали.) Я освидетельствовал руку на стуле, в котором Дедушка любит лицезреть телевизор. Но это была не Дедушкина рука. Я попытался увидеть больше и чуть не перевернулся. Я знаю, что мне следовало распознать звук, который был полуплачем. Это был Игорек. (До чего же я тупой дурак.)

Это сделало меня страдающим человеком. И я вам скажу, почему. Я знал, почему он полуплакал. Знал очень хорошо и хотел подойти к нему и сказать, что я тоже, случалось, полуплакал, совсем как он, и что сколько бы ему ни казалось, что он никогда не вырастет, чтобы, подобно мне, быть человеком высшей пробы, с избытком подружек и стольких многих знаменитых мест для посещения, — он вырастет. Он будет в точности, как я. И посмотри на меня, Игорек, синяки проходят, и ненависть проходит, и уверенность, что ты получаешь в жизни только то, что заслуживаешь, тоже.

Но я не мог сообщить ему ни одной из этих вещей. Я сел насестом на полу кухни, всего в нескольких метрах расстояния от него, и приступил к смеху. Я не знаю, почему я смеялся, но я не мог остановиться. Я нажал рукой на рот, чтобы не фабриковать шума. Мой смех становился больше и больше, пока у меня не скрутило живот. Я предпринял попытку встать, чтобы пойти к себе в комнату, но побоялся, что мне будет слишком тяжело удержать под контролем смех. Я оставался там много-много минут. Мой брат упорствовал в полуплаче, отчего мой молчаливый смех все усиливался. Теперь я в состоянии понять, что точно такой же смех произошел со мной в ресторане Луцка, смех, в котором был тот же мрак, что в смехе Дедушки и смехе героя. (Прошу о снисходительности за это написание. Возможно, я удалю его до того, как отпочтую тебе эту часть. Прости.) Что же до Сэмми Дэвис Наимладшей, то она свою часть картошки так и не съела.

Мы с героем столько много говорили за ужином, в основном об Америке. «Сообщи мне о вещах, которые есть у вас в Америке», — сказал я. «О чем ты хочешь узнать?» — «Мой друг Грегори информирует меня, что в Америке много хороших школ для бухгалтерии. Это правда?» — «Наверное. Я точно не знаю. Могу узнать для тебя, когда вернусь». — «Спасибо», — сказал я, потому что теперь у меня в Америке был контакт и мне не грозило одиночество, а затем: «Что ты хочешь производить?» — «Что я хочу производить?» — «Да. Кем ты станешь?» — «Не знаю». — «Еще как знаешь». — «Всем понемногу». — «Что значит всем понемногу?» — «Я еще не решил». — «Отец информирует меня, что ты пишешь книгу об этой поездке». — «Я люблю писать». Я звезданул его в спину. «Ты писатель!» — «Шшшшш». — «Но ведь это хорошая карьера, да?» — «Что?» — «Написание. Очень благородная». — «Благородная? Я не знаю». — «Какие-нибудь из твоих книг опубликовали?» — «Нет, но я еще очень молод». — «Какие-нибудь из твоих рассказов опубликовали?» — «Нет. Ну, есть один или два». — «Как ты их обозвал?» — «Проехали». — «Это первосортный заголовок». — «Нет. Это я тебе говорю — проехали». — «Мне бы очень хотелось прочесть твои рассказы». — «Вряд ли они тебе понравятся». — «Почему ты это говоришь?» — «Они даже мне не нравятся». — «А-а». — «Это школярские вещи». — «Что значит школярские вещи?» — «Это ненастоящие рассказы. Я еще только учился писать». — «Но однажды ты научишься, как писать». — «Надо надеяться». — «Это как стать бухгалтером». — «Возможно». — «Почему ты хочешь писать?» — «Я не знаю. Раньше я думал, что это то, ради чего я родился. Нет, так я, конечно, никогда не думал. Это просто расхожее выражение». — «Нет, не выражение. Я вправду чувствую, что рожден, чтобы быть бухгалтером». — «Тебе везет». — «Возможно, ты рожден, чтобы писать?» — «Не знаю. Может быть. У нас так не принято говорить. Дешевка». — «Так говорить принято и не дешевка». — «Очень трудно себя выразить». — «Я это понимаю». — «Я хочу себя выразить». — «То же верно и обо мне». — «Я ищу свой голос». — «Он у тебя во рту». — «Я хочу делать что-то, чего не придется стыдиться». — «Что-то, чем ты бы гордился, да?» — «Необязательно. Я только не хочу, чтобы было стыдно». — «Есть много русских писателей высшей пробы, да?» — «О, да, конечно. Полно». — «Толстой, да? Он написал Войну, и еще он написал Мир — книги высшей пробы, и еще он получил Нобелевскую премию Мира за писательство, если я не так ошибаюсь». — «Толстой. Белый. Тургенев». — «Вопрос». — «Да?» — «Ты пишешь, потому что у тебя есть что сказать?» — «Нет». — «И если мне будет позволено коснуться другой темы: сколько валюты получает бухгалтер в Америке?» — «Точно не знаю. Но полагаю, что много, если он или она хороши в своем деле». — «Она!» — «Или он». — «Есть ли в Америке бухгалтеры негры?» — «Есть бухгалтеры афроамериканцы. Лучше не надо употреблять этого слова, Алекс». — «А гомосексуальные бухгалтеры?» — «Гомосексуальное есть все. Есть даже гомосексуальные мусорщики». — «Сколько валюты получает гомосексуальный бухгалтер негр?» — «Тебе не следует употреблять это слово». — «Какое слово?» — «После слова бухгалтер». — «Что?» — «Слово на «н». Дело не в слове, а в…» — «Негр?» — «Шшшш». — «Я торчу от негров». — «Тебе, правда, не стоит так говорить». — «Но я от них торчу до предела. Они люди высшего сорта». — «Все дело в слове. У него отрицательная окраска». — «У негра?» — «Пожалуйста». — «Что отрицательного в окраске негра?» — «Шшшш». — «Сколько стоит чашка кофе в Америке?» — «О, по-разному. Может стоить доллар». — «Один доллар! Это же задаром! В Украине чашка кофе стоит пять долларов!» — «Но я еще не упомянул о капучинах. Они могут стоить и пять, и шесть долларов». — «Капучино, — сказал я, повышая руки над головой, — нету на него максимума». — «Есть ли в Украине латте?» — «Что такое латте?» — «О, в Америке на него сейчас самая мода. Серьезно, его можно купить повсюду». — «Есть ли в Америке мокко?» — «Конечно, но его пьют одни дети. Мокко не так моден в Америке». — «Да, здесь почти то же самое. Еще у нас есть мокачино». — «Да, конечно. В Америке они тоже есть. Эти могут стоить и семь долларов». — «Пользуются ли эти вещи большой любовью?» — «Мокачино?» — «Да». — «Я думаю, они для людей, которые хотят пить напиток с кофе, но также любят горячий шоколад». — «Я это понимаю. Как насчет девочек в Америке?» — «Как насчет девочек?» — «Они очень неформальны со своими передками, да?» — «Так многие думают, но никому из тех, кого я знаю, такие не попадались». — «Ты очень часто предаешься плотским утехам?» — «А ты?» — «Это я у тебя осведомился. Часто?» — «А ты?» — «Я осведомился первее. Часто?» — «Вообще-то нет». — «Что ты имеешь под вообще-то нет?» — «Я не монах, но и не Джон Холмс[4]». — «Я знаю об этом Джоне Холмсе». Я развел руки по сторонам. «С пенисом высшей пробы». — «Он самый», — сказал он и засмеялся. Я его развеселил своей шутихой. «В Украине такой пенис имеет каждый». Он опять засмеялся. «Даже женщины?» — спросил он. «Это твоя шутиха?» — спросил я. «Да», — сказал он. Тогда я засмеялся. «У тебя когда-нибудь была девушка?» — спросил я героя. «А у тебя?» — «Это я у тебя осведомляюсь». — «Вроде как была», — сказал он. «Что ты знаменуешь своим вроде как?» — «Ничего формального. Не то, чтобы прямо девушка-девушка. Я встречался с одной или двумя. Не хочу обязательств». — «Мои дела в таком же состоянии, — сказал я. — Я тоже не хочу обязательств. Не хочу быть прикованным наручниками только к одной». — «Точно, — сказал он. — В смысле, я с девочками развлекался». — «Конечно». — «Минетики». — «Да, конечно». — «Но когда у тебя девушка, ну, ты знаешь». — «Я очень хорошо знаю».

«Вопрос, — сказал я. — Ты думаешь, что женщины в Украине высшей пробы?» — «Я пока очень немногих видел. — «У вас в Америке есть такие же?» — «В Америке что хочешь можно найти». — «Я об этом слышал. У вас в Америке много мотоциклов?» — «Конечно». — «А факсов?» — «Повсюду». — «У тебя есть факс?» — «Нет. Факсы очень pass». — «Что значит pass?» — «Они несовременны. С бумагой столько возни». — «Возни?» — «Хлопот». — «Я понимаю, о чем ты сообщаешь, и гармонизирую. Я бы тоже не стал пользоваться бумагой. Меня от нее сразу в сон клонит». — «А у меня от нее беспорядок». — «Да, это правда, сначала беспорядок, а потом сон». — «Другой вопрос. Есть ли у большинства молодых людей в Америке внушительные автомобили? Лотус Эспри Ви-8 с Двойным Турбо?» — «Вообще-то нет. У меня, во всяком случае. У меня говнистая Тойота». — «В смысле, коричневая?» — «Нет, это такое выражение». — «Как может автомобиль быть выражением?» — «Говенный может. Мой и воняет говном, и выглядит говенно». — «А если ты хороший бухгалтер, ты можешь купить внушительную машину?» — «Несомненно. Хороший бухгалтер может купить практически все, что захочет». — «Какая у хорошего бухгалтера жена?» — «Кто его знает». — «С тугими сиськами?» — «С уверенностью не скажу». — «Но допускаешь?» — «Не исключаю». — «Я от них торчу. Я торчу от тугих сисек». — «Но бывают еще бухгалтеры — иногда даже и очень хорошие, — у которых уродливые жены. Так уж в жизни устроено». — «Если бы Джон Холмс был первосортным бухгалтером, за него бы любая замуж пошла, да?» — «Наверное». — «У меня очень большой пенис». — «О'кей».

После ужина в ресторане мы поехали обратно в отель. Я уже знал, что отель не отличается внушительностью. В нем не было ни зоны для плавания, ни знаменитой дискотеки. Когда мы сделали открытой дверь в номер, я ощутил, что герой огорчен. «Симпатично, — сказал он, потому что ощутил, что я ощущаю, что он огорчен. — Серьезно. Это ведь только на одну ночь». — «У вас в Америке нет таких отелей!» — запустил я шутиху. «Нет», — сказал он и засмеялся. Мы были совсем как друзья. Насколько я могу упомнить, я впервые почувствовал себя всецело хорошо. «Убедись, что ты обезопасил дверь, когда мы пойдем к себе в номер, — сообщил я ему. — Не хочу делать тебя оцепеневшим от ужаса человеком, но здесь слишком много людей, которые любят брать вещи американцев без спроса, а также устраивать им киднепинг. Спокойной ночи». Герой опять засмеялся, но это потому, что не знал, что это не было шутихой. «Пошли, Сэмми Дэвис Наимладшая», — призвал суку Дедушка, но она не отошла от двери. — Пошли». Ничего. «Пошли!» — пророкотал он, но она не сместилась. Я попробовал для нее спеть, чем она обычно услаждается, особенно когда я пою «Билли Джин» Майкла Джексона. «Ши из джаст э герл ху клеймз зет айм зе уан».[5] Но ничего. Она только сильнее толкнула головой дверь в номер героя. Дедушка предринял попытку удалить ее силой, но она приступила к вытью. Я постучал в дверь, и у героя изо рта торчала зубная щетка. «Сегодня вечером Сэмми Дэвис Наимладшая будет производить храпунчики вместе с тобой», — сообщил я ему, хотя знал, что это не увенчается успехом. «Нет», — сказал он и больше ничего не сказал. «Она отказывается покидать твою дверь», — сообщил я ему. «Тогда пусть спит в коридоре». — «Ты мог проявить благотворительность». — «Не заинтересован». — «Всего на одну ночь». — «И на одну это слишком. Она меня убьет». — «Это маловероятно». — «Она же чокнутая». — «Да, я не могу оспаривать, что она чокнутая. Но она также и сострадательная». Я знал, что мне не удастся возобладать. «Слушай, — сказал герой, — если она хочет спать в номере, я с радостью посплю в коридоре. Но если в номере я, то я в номере один». — «Возможно, вы оба могли бы спать в коридоре», — предложил я.

Оставив героя и суку отходить на покой (героя — в номере, суку — в коридоре), мы с Дедушкой пошли вниз в отельный бар, чтобы выпить водки. Это было Дедушкино предложение. По правде, я испытывал миниатюрный страх быть с ним один на один. «Он хороший парень», — сказал Дедушка. Я не ощутил, осведомляется ли он или наставляет. «Вроде хороший», — сказал я. Дедушка задвигал рукой по лицу, которое за день стало покрыто волосом. Тогда-то я и заметил, что руки у него по-прежнему дрожали, что они продолжали дрожать весь день. «Мы должны несгибаемо постараться ему помочь». — «Должны», — сказал я. — «Мне бы очень хотелось найти Августину», — сказал он. «И мне тоже».

Больше мы в ту ночь не разговаривали. Мы выпили каждый по три водки и посмотрели прогноз погоды, который был в телевизоре за баром. Завтра погоду обещали нормальную. Меня это умиротворило. Это сделает поиск более проще. После водки мы пошли наверх к нашему номеру, который был с фланга от номера героя. «Я буду отходить на покой на кровати, а ты будешь отходить на покой на полу», — сказал Дедушка. «Конечно», — сказал я. «Я сделаю свой будильник на шесть утра». — «Шесть?» — осведомился я. Если хотите знать, почему я осведомился, то это потому, что для меня шесть — это не утро, а запоздночь. «Шесть», — сказал Дедушка, и я знал, что это был конец разговора.

Пока Дедушка полоскал зубы, я пошел убедиться, что все было приемлемо с номером героя. Я послушал у двери, чтобы определить, приступил ли он к производству храпунчиков, и не услышал ничего абнормального, только ветер, проникающий в окна, и звук насекомых. Хорошо, сказал я своему лобному месту, он на покое основательно. С утра он не будет изнурен усталостью. Я попытался сделать дверь приоткрытой, чтобы убедиться, что он ее обезопасил. Она приоткрылась частично, и Сэмми Дэвис Наимладшая, которая по-прежнему была в сознании, проникла внутрь. Я пронаблюдал, как она улеглась рядом с кроватью, на которой мирно покоился герой. Это приемлемо, подумал я, и закрыл дверь в молчании. Я прошел обратно в номер себя и Дедушки. Огни были уже потушены, но я ощутил, что он еще не отошел на покой. Он ворочался всем телом. Простыни двигались и подушки шумели, когда он ворочался снова и снова, снова и потом опять. Я слышал его большое дыхание. Я слышал движение его тела. Так продолжалось всю ночь. Я знал, почему он не может отойти на покой. Это была та же причина, по которой и я не мог отойти на покой. Мы оба рассматривали один и тот же вопрос: что он делал во время войны?

Впадая в любовь, 1791 — 1803

С ТЕХ ПОР КАК ТРАХИМБРОД перестал быть безымянным штетлом, что-то неуловимо изменилось в нем. Внешне все выглядело, как раньше. Несгибанцы по-прежнему вопили, свисали и прихрамывали, и по-прежнему смотрели свысока на Падших, которые по-прежнему теребили бахрому на манжетах своих рубах и продолжали поглощать печенье и ватрушки по окончании, а чаще во время богослужений. Скорбящая Шанда по-прежнему скорбела о своем покойном муже-философе Пинхасе, который по-прежнему играл заметную роль в политической жизни штетла. Янкель по-прежнему пытался жить правильно, по-прежнему повторял, что не грустит, но грустил по-прежнему. Синагога по-прежнему перекатывалась, по-прежнему стараясь угнаться за кочующей линией Еврейско/Общечеловеческого раскола. Софьевка как был сумасшедшим, так и оставался, по-прежнему мастурбируя вкривь и вкось, по-прежнему обвязывая себя узелками в надежде, что тело послужит напоминанием о теле, но оно по-прежнему служило напоминанием только об узелках. И все же вместе с именем в штетл пришло незнакомое ранее ощущение собственной значимости, зачастую проявлявшееся самым постыдным образом.

Женщины штетла задирали свои внушительные носы перед моей пра-пра-пра-пра-пра-прабабушкой. За глаза они называли ее грязнулей и водянушкой. И хотя повышенная суеверность не позволяла им открыть ей истинную историю ее происхождения, они сделали все, чтобы у нее не появилось друзей среди сверстников (своим детям они говорили, что она не такая веселая, как старается показаться, и не так добра, как ее поступки) и чтобы она могла общаться только с Янкелем или с теми из мужчин штетла, кого не пугала перспектива быть застуканным женой. В таковых не было недостатка. Даже самоувереннейший кавалер терял под ногами почву в ее присутствии. За каких-нибудь десять лет жизни она сделалась самым вожделенным созданием в штетле, и молва о ней растеклась ручейками по соседним деревням.

Я воображал ее неоднократно. Низкорослая даже для своего возраста, но не по-детски очаровательно, а скорее как ребенок, не выросший из-за хронического недоедания. То же можно сказать и о ее худобе. Каждый вечер, перед отходом ко сну, Янкель пересчитывает ей ребрышки, как будто одно могло за день испариться, чтобы стать семенем и почвой для зарождения нового спутника ее жизни, который похитит у него Брод. Ест она хорошо и вполне здорова, во всяком случае, никогда не болеет, хотя внешне напоминает хронически больную девочку, или девочку, стиснутую в биологических клещах, или изнуренную голодом — одна кожа да кости и какая-то внутренняя скованность. Волосы у нее черные и густые, а губы — тонкие, остро очерченные, бескровные. Как может быть по-другому?

К ужасу Янкеля, Брод настояла на том, чтобы самой остричь эти черные густые волосы.

Как это неженственно, — сказал он. — С такой короткой стрижкой ты похожа на мальчика.

Не говори глупости, — сказала она.

Неужели тебе все равно?

Конечно, мне не все равно, когда ты говоришь глупости.

Я о твоих волосах, — сказал он.

По-моему, очень мило.

Может ли быть милым то, что никто не находит милым?

Я нахожу, что это мило.

Ты одна?

Для мило это немало.

А как же мальчики? Разве тебе не хочется им нравиться?

Мне бы хотелось нравиться только тем мальчикам, которым я нравилась и до стрижки.

А она и в самом деле очень милая, — сказал он. — По-моему, она просто прекрасна.

Еще одно слово — и я начну отращивать волосы.

Я знаю, — засмеялся он и, притянув ее голову зауши, поцеловал в лоб.

По мере того, как Брод обучалась шитью (по книге, которую Янкель привез ей из Львова), она все чаще отказывалась носить одежду, которая не была бы изготовлена ее собственными руками, а когда он купил ей книгу о внутреннем устройстве животных, она поднесла одну из иллюстраций к самому его лицу и сказала: Ты не находишь, Янкель, что это странно: как это мы их едим?

Никогда не пробовал иллюстраций.

Я про животных. Ты не находишь, что это странно? Даже удивительно, как мне не приходило это в голову раньше. Так же и с именем: сначала его долго не замечаешь, а когда наконец заметишь, начинаешь повторять снова и снова и просто диву даешься, как можно было все это время жить и не удивляться, что тебя назвали именно так и что все вокруг зовут тебя только этим именем.

Янкель. Янкель. Янкель. Не слышу ничего странного.

Не буду их есть. По крайней мере, до тех пор, пока это не перестанет казаться странным.

Брод всему противилась, никому не уступала и любой вызов оставляла без ответа.

Не думаю, что ты это делаешь из упрямства, — сказал ей как-то за обедом Янкель, когда она отказалась съесть первое прежде десерта.

А вот из упрямства!

За это ее и любили. Любили все, даже те, кто ее ненавидел. Необычайные обстоятельства ее появления на свет разжигали в мужчинах любопытство, а ее умение ими манипулировать, отточенность жестов и повороты фраз, ее нежелание замечать или оставлять без внимания их существование заставляли их преследовать ее на улицах, глазеть на нее из окон, грезить о ней (а не о своих женах и даже не о самих себе) по ночам.

Да, Йошке. Все мужчины на мельнице силачи и смельчаки.

Да, Файвел. Да, я хорошая девочка.

Да, Сол. Да, да, я люблю сладости.

Да, о да, Ицик. О, да.

У Янкеля не хватало мужества открыть ей, что не он был ее отцом и что в День Трахима ее нарекали Царицей Реки не только потому, что она, бесспорно, была самой любимой девочкой штетла, но и потому, что на дне реки, носившей одно с ней имя, лежал ее настоящий отец, ее папа, за которым и ныряли в воду усердные мужчины. Вот он и выдумывал новые истории — буйные, с неукрощенной фантазией и вычурными персонажами. Его истории были до того неправдоподобны, что ей приходилось в них верить. Конечно, она была еще совсем дитя, и прах ее первой смерти не успел с нее полностью облететь. Что ей оставалось делать? А он уже был присыпан прахом своей второй смерти. Что оставалось делать ему?

Не без помощи сгоравших от вожделения мужчин и сгоравших от ненависти женщин моя далекая прародительница постепенно становилась собой, совершенствуясь в своих увлечениях: плетение, садоводство, чтение всякой попадавшейся под руку книги (а каких только не было книг в огромной Янкелевой библиотеке, занимавшей целую комнату, в которой они громоздились стопками от пола до потолка, и которая со временем станет первой публичной библиотекой Трахимброда). Но она была не только самой сообразительной жительницей Трахимброда, к которой обращались, когда нужно было найти решение наитруднейших задач математики и логики (СВЯТОЕ СЛОВО, обратился к ней однажды из темноты Многоуважаемый Раввин, — ЧТО ЭТО ЗА СЛОВО, БРОД?), но также и самой одинокой и самой печальной. Она была гением печали, она отдавалась ей целиком, разделяя ее на бесчисленные подвиды, упиваясь ее едва уловимыми оттенками. Она была призмой, преломлявшей печаль на бесконечное множество составляющих.

Ты грустишь, Янкель? — спросила она однажды утром за завтраком.

Конечно, — ответил он, дрожащая ложка с кусочком дыни на полпути к ее открытому рту.

Почему?

Потому что ты болтаешь вместо того, чтобы завтракать.

А раньше ты грустил?

Конечно.

Почему?

Потому что ты завтракала, а не болтала, а я всегда грущу, когда не слышу твоего голоса.

А когда ты смотришь, как люди танцуют, тебе бывает грустно?

Конечно.

И мне бывает. Как ты думаешь, почему?

Он поцеловал ее в лоб, чуть приподнял за подбородок ее голову. Ешь, — сказал он. — Поздно уже.

Как ты думаешь, Битцл Битцл часто грустит?

Не знаю.

А скорбящая Шанда?

О да, она грустит часто.

Ну, это и так ясно, да? А Шлоим грустит?

Кто знает.

А двойняшки?

Возможно. Нас это не касается.

А Бог грустит?

Грустит — значит существует, не так ли?

Я знаю, — сказала она, легонько шлепая его по плечу. — Может, я для того и спросила, чтобы узнать наконец, веришь ли ты в Бога.

Тогда скажем так: если Бог есть, то поводов для грусти у Него предостаточно. А если Его нет, то вот ему и повод погруститъ. Так что, возвращаясь к твоему вопросу: скорее всего, Бог грустит.

Янкель! — она обвила руками его шею, точно хотела проникнуть в него или вобрать его в себя.

Брод открыла 613 печалей: каждая по-своему уникальна, каждая — особое душевное состояние, одну не спутать с другой, как печаль в целом не спутать с яростью, восторгом, чувством вины или разочарованием. Печаль у Зеркала. Печаль Взращенных в Неволе Птиц. Печаль оттого, что Твою Грусть Замечают Родители. Печаль Смешного. Печаль Любви, Не Находящей Выхода.

Она барахталась в повседневности, подобно утопающему, хватаясь за все что угодно — лишь бы спастись. Каждый миг своей жизни она вела упорную и отчаянную борьбу за оправдание собственного существования. Она разучивала невообразимо сложные мелодии песен на скрипке, до того сложные, что казалось, уж их-то никогда не сыграть, — и всякий раз прибегала к Янкелю в слезах: Я и эту освоила! Какой ужас! Видно, мне самой надо сочинить мелодию, которую даже я не смогла бы исполнить! Вечерами она просиживала за книгами по искусству, которые Янкель покупал ей в Луцке, но по утрам выходила к завтраку с надутыми губами: Все это хорошо и даже прекрасно, но не предел красоты. Если, конечно, не заниматься самообманом. Это всего лишь лучшее из того, что существует. Как-то днем она провела несколько часов, неотрывно глядя на входную дверь.

Ждешь кого-нибудь? — спросил Янкель.

Какого она цвета?

Янкель встал вплотную к двери, так что кончик его носа уткнулся в дверной глазок. Лизнув одну из досок, он пошутил: На вкус — несомненно красная.

Красная, да?

Вроде бы.

Брод спрятала лицо в ладони. Но почему бы ей не быть хоть чуточку краснее?

С каждым прожитым днем Брод приходила к убеждению, что мир был создан не для нее и что, по невыясненной причине, ей никогда не удастся почувствовать себя счастливой, не кривя при этом душой. Ей казалось, что любовь заполняет ее до краев, все прибывая, все накапливаясь. Но не находя выхода. Стол, очарование слоновой кости, радуга, лук, прическа, моллюск, Шаббат, насилие, заусенец, мелодрама, канава, мед, салфетка… Все это оставляло ее равнодушной. Она честно смотрела миру в глаза, честно искала предмет, на который могла бы обрушить потоки переполнявшей ее любви, но всякий раз вынуждена была признаваться: Я тебя не люблю. Шест в изгороди, покрытый клочками коричневой коры: Я тебя не люблю. Слишком длинное стихотворение: Я тебя не люблю. Суп в глубокой тарелке: Я тебя не люблю. Физика, мысль о тебе, законы твои: Я тебя не люблю. Ничто не поднималось над обыденностью. Каждый предмет оставался не более чем предметом, втиснутым в границы собственных форм.

На какой бы странице мы ни раскрыли ее дневник (а она вела его постоянно и держала при себе неотлучно не из страха потерять или из опасений, что кто-то наткнется на него и прочитает, а для того, чтобы в день, когда найдется, наконец, нечто, достойное записи и запоминания, не оказалось вдруг, что записать-то и некуда), всюду обнаружим оттенки одного и того же чувства: Я не влюблена.

Вот ей и пришлось довольствоваться идеей любви — любить свою любовь к предметам, чье существование было ей глубоко безразлично. Объектом ее любви стала сама любовь. Она любила себя в любви; она любила любить любовь, подобно тому, как любовь любить любит, и таким образом смогла примирить себя с миром, столь безжалостно обманувшим многие из ее ожиданий. Не мир стал для нее великой и спасительной ложью, а ее стремление сделать его прекрасным и справедливым, жить своей жизнью, в своем мире, удаленном от того, где, как казалось, существовали все остальные.

Мальчики, юноши, мужчины и старики штетла дежурили под ее окнами в любое время дня и ночи, предлагая ей помощь в изучении наук (в чем она, конечно же, не нуждалась, в чем они и не смогли бы помочь, даже если б она им позволила), или по саду (который разрастался, как заколдованный, который буйствовал цветами алых тюльпанов и роз, безудержных оранжевых бальзаминов), или интересуясь, не хочет ли Брод, случаем, прогуляться к реке (что она — благодарю покорно — могла прекрасно проделать без посторонней помощи). Она никогда не говорила «да» и никогда не говорила «нет», но лишь натягивала и ослабляла, натягивала и ослабляла нити, с помощью которых повелевала ими, как марионетками.

Натяжение: От чего бы я сейчас не отказалась, — говорила она, — так это от стакана чая со льдом. Результат: мужчины срывались с мест, торопясь принести ей чаю. Тот, кто оказывался первым, мог удостоиться невесомого поцелуя в лоб (ослабление), или (натяжение) обещания прогулки (точная дата которой будет объявлена дополнительно), или (ослабление) простенького Спасибо, всего хорошего. Она тщательно регулировала равновесие под своим окном, не позволяя мужчинам ни слишком приблизиться, ни чересчур отдалиться. Они были ей жизненно необходимы не для удовлетворения ее прихотей, не ради вещей, которые они приносили Янкелю и ей и которые сам Янкель позволить себе не мог, а в качестве затычек в плотине, трещавшей под натиском правды, которую она знала: она не любила жизнь. Не было ни одного достойного повода продолжать ее.

Когда повозка Трахима Б съехала в реку, Янкелю шел семьдесят второй год, и дом его больше годился для похорон, чем для рождения. Брод читала при мутном канареечном свете масляных ламп, приглушенных талесами из тюля, и мылась в ванной с полоской наждака на дне, предотвращавшей скольжение. Он обучал ее литературе и азам математики, пока она не превзошла его в своих знаниях, смеялся вместе с ней, даже когда ему было не до смеха, читал ей по ночам, наблюдая, как она засыпает, и был единственным человеком, которого она могла назвать другом. Брод переняла его неровную походку, его старческие интонации, даже его манеру тереть отраставшую к вечеру щетину на подбородке, хотя на ее подбородке щетина не отрастала ни днем, ни ночью.

Я тут тебе несколько книг купил в Луцке, — сказал он ей однажды, оставляя за притворяемой дверью ранние сумерки и весь мир.

Мы не можем себе это позволить, — сказала она, принимая у него из рук тяжелую сумку. — Завтра мне придется их вернуть.

Но и позволить себе не иметь их мы не можем. Что мы не можем позволить больше: иметь или не иметь? По мне, мы так и так в проигрыше. А раз в проигрыше, то уж лучше при книгах.

Ты смешон, Янкель.

Я знаю, — сказал он, — потому что еще я купил тебе компас у знакомого архитектора и несколько томиков французской поэзии.

Я же не читаю по-французски.

Чем не прекрасный повод научиться?

Без учебника?

Ну, почему… Зря, что ли, я его покупал, — сказал он, извлекая со дна сумки толстый коричневый том.

Ты невозможен, Янкель.

Очень даже возможен.

Спасибо, — сказала она, целуя его в лоб — единственное место, куда она когда-либо кого-либо целовала, куда кто-либо когда-либо целовал ее, и если бы не многочисленные прочитанные ею романы, она так бы и пребывала в убеждении, что других мест для поцелуев просто не существует.

Многие вещи, купленные для нее Янкелем, ей приходилось возвращать втайне от него. Он никогда этого не замечал, потому что сразу забывал о своих покупках. Это Брод пришла в голову идея превратить их частную библиотеку в публичную, и за книги, выдаваемые на дом, взимать небольшую плату. Вырученные деньги вкупе с тем, что ей удавалось сохранить от подношений влюбленных в нее мужчин, только и позволяли им сводить концы с концами.

Янкель старался изо всех сил, чтобы Брод не чувствовала себя посторонней, не думала о разнице разделявших их лет, о различиях пола. Отправляясь по малой нужде, он оставлял дверь туалета открытой (и мочился, присаживаясь, тщательно подтираясь по завершении); порой он намеренно обрызгивал штаны водой и выходил со словами: Видишь, и со мной такое бывает, не подозревая, что Брод выходила из туалета в забрызганных штанах ему в утешение. Когда Брод свалилась с качелей в парке, Янкель разодрал себе колени о наждак на дне ванны и сказал: И я вот упал. Когда у нее обозначилась грудь, он задрал свою рубаху, обнажив старые, обвисшие перси, и сказал: Ты не исключение.

Таков был мир, в котором она взрослела, а он старился. Трахимброд стал их прибежищем, средой их обитания, отличной от всего остального мира. Никогда здесь не употребляли бранных слов, не размахивали кулаками. Больше того, никогда здесь не употребляли гневных слов и ни от чего не открещивались. И даже еще того больше, здесь никогда не употребляли неласковых слов и во всем находили лишь новое доказательство того, что все может быть так, а совсем не обязательно иначе; раз нет в этом мире любви, мы создадим новый мир, и обнесем его тяжелыми стенами, и обставим мягкой пурпурной мебелью, и оснастим дверным молоточком, чей стук будет подобен тому, что издает алмаз, падающий на фетр ювелира, чтобы нам никогда его не слышать. Люби меня, потому что не существует любви, а все, что существует, я испробовал.

Но моя такая далекая и такая одинокая прабабушка Янкеля не любила, во всяком случае, если употреблять слово «любовь» в его самом простом и самом невозможном значении. В действительности она ведь его совсем не знала. А он совсем не знал ее. Друг в друге они хорошо изучили лишь свои собственные черты, но не черты другого. Разве мог догадаться Янкель, какие сны видит Брод? Разве могла догадаться Брод, разве хотела догадаться, в какие странствия пускается по ночам Янкель? Друг для друга они оставались совсем посторонними людьми, как мы с моей бабушкой.

Но…

Но ведь ни тот, ни другой не смогли бы найти для своей любви более достойного адресата. Потому и отдавали ее друг другу без остатка. Он раздирал колени и говорил: И я вот упал. Она обрызгивала штаны водой, чтобы он не чувствовал себя исключением. Он дал ей бусину. Она ее носила. И когда Янкель говорил, что готов умереть за Брод, он не лукавил, он действительно был готов умереть, только не за Брод, а за свою любовь к ней. И слова: Я люблю тебя, Отец Брод произносила не по наивности и не из расчета, а наоборот: ей хватало мудрости и честности, чтобы вот так солгать. Великой и спасительной лжи — будто бы наша любовь к предметам сильнее, чем наша любовь к нашей любви к предметам, — они ответили взаимностью, сознательно разыгрывая по ролям пьесу, которую сами себе написали, сознательно выдумывая и веря в небылицы, необходимые, чтобы жить.

Ей было двенадцать, ему по меньшей мере восемьдесят четыре. Даже если он дотянет до девяноста, прикидывал Янкель, ей будет всего восемнадцать. А он знал, что до девяноста не дотянет. Он скрывал, что слабеет, скрывал, что его одолевают боли. Кто позаботится о ней, когда его не станет? Кто споет ей перед сном колыбельную, кто будет пощипывать ей спинку не как-нибудь, а именно так, как ей нравится, задолго после того, как она уснет? Как она узнает о своем настоящем отце? Может ли он быть уверен, что она не станет жертвой ежедневного насилия — случайного или преднамеренного? Может ли он быть уверен, что она никогда не изменится?

Он делал все, чтобы замедлить свое стремительное угасание. Он старался побольше есть, даже когда есть не хотелось, а в перерывах между едой делать по глотку водки, даже когда чувствовал, что желудок от нее скручивает узлом. Вечерами он совершал долгие прогулки, убеждая себя, что боль в ногах идет ему на пользу, и каждое утро раскалывал по одному полену, убеждая себя, что руки ноют вовсе не от слабости, а от физической нагрузки.

Напуганный участившимися провалами в памяти, он начал урывками записывать историю своей жизни на потолке спальни, используя вместо карандаша губную помаду Брод, которую обнаружил завернутой в носок в ящике ее письменного стола. Отныне первое, что он видел, разлепляя глаза по утрам, было его прошлое, и оно же было последним видением перед тем как ему заснуть. Раньше ты был женат, но она тебя бросила — над конторкой. Ты ненавидишь зеленые овощи — в дальнем углу потолка. Ты Падший — на стыке потолка и дверного проема. Ты не веришь в загробную жизнь — по кругу на свисающей с потолка лампе. Ему так не хотелось, чтобы Брод узнала, до какой степени его мозг стал похож на лист стекла, как он запотел от сумятицы, как мысли соскальзывают с него, как он перестает понимать так многое из того, о чем она ему рассказывает, как он все чаще забывает свое имя, как отмирает в нем по клеточкам, по частям, даже то, что связано с ней.

4:812 Сон о вечной жизни с Брод. Этот сон мне снится каждую ночь. Даже когда наутро я не могу его припомнить, я знаю, что он был, как знают по вмятине, оставленной головой на опустевшей подушке, что ночью рядом с тобой лежала возлюбленная. Мне снится не то, как она стареет бок о бок со мной, а то, как мы вместе неподвластны старости. Она никогда не оставляет меня, я никогда не оставляю ее. Я боюсь смерти, это правда. Боюсь, что мир продолжится без меня, что мое отсутствие останется незамеченным или, хуже того, будет воспринято как естественное продолжение заведенного порядка вещей. Эгоизм ли это? Так ли уж безнравственно мечтать о том, чтобы конец света для всех наступил одновременно с моим? Я не говорю о конце света, который наступит только для меня, я хочу, чтобы глаза всех закрылись вместе с моими глазами. Иногда мой Сон о вечной жизни с Брод на самом деле есть Сон о нашей совместной смерти. Я знаю, что загробной жизни нет. Я не дурак. И знаю, что нет Бога. Ее компания мне там ни к чему, мне важно знать, что моя компания ей здесь не понадобится или не не понадобится. Мне видятся сцены из ее жизни после меня, и я сгораю от ревности. Она выйдет замуж, родит детей и познает то, к чему я так и не смог приблизиться, — все то, что должно было сделать меня счастливым. Конечно, я не могу поведать ей об этом сновидении, но до чего же хочется. Она — единственное, чем я дорожу.

В постели он прочитал ей сказку и выслушал, как Брод ее истолкует, — выслушал, ни разу не перебив, хотя ему так хотелось сказать ей о своей гордости за нее, о том, какая она сообразительная и красивая. Поцеловав и благословив ее перед сном, он прошел в кухню, сделал несколько глотков водки — все, с чем желудок мог справиться, — и задул лампу. Он побрел по коридору, ориентируясь на теплое свечение, исходившее из-под двери его спальни. Он дважды споткнулся: сначала — о стопку книг Брод, лежавших на полу у входа в ее комнату, потом — о ее же ранец. Переступая порог своей комнаты, он подумал, что, возможно, умрет в своей постели уже этой ночью. Он представил, как утром Брод обнаружит его тело: позу, в которой он будет лежать, выражение своего лица. Он представил, что он будет или не будет чувствовать. Поздно уже, — подумал он, — а мне завтра надо встать пораньше, приготовить Брод завтрак до ее ухода на занятия. Он опустился на пол, сделал три отжимания — все, на что его хватило, — и снова встал. Поздно уже, — подумал он, — и надо быть благодарным за все, что имею, и перестать жалеть о том, что когда-либо потерял или не потерял. Сегодня я особенно старался быть праведным, делать все, как Богу было бы угодно, если бы он существовал. Спасибо тебе за дары твои — за жизнь, за Брод, — подумал он. — И тебе спасибо, Брод, за то, что даешь мне повод жить. Я не грущу. Он скользнул под красный шерстяной плед и уставился вверх, прямо перед собой: Тебя зовут Янкель. Ты любишь Брод.

Повторяющиеся тайны, 1791—1943

TO, ЧТО ЯНКЕЛЬ ОБЕРНУЛ часы куском черной материи, осталось в тайне. То, что у Многоуважаемого Раввина однажды утром с языка слетели слова: А ЧТО ЕСЛИ?, осталось в тайне. И что самая несгибаемая из Падших, Рейчл Ф, проснулась с вопросом: А что если? — тоже. Впрочем, то, что Брод не пришло в голову сказать Янкелю о пятнышках крови у себя в трусиках, и что она подумала, что умирает, и какой возвышенной показалась ей эта смерть, в тайне не осталось. Однако то, что она решила ему об этом сказать, но не сказала, осталось в тайне. Свои занятия мастурбацией Софьевке время от времени удавалось сохранять в тайне, что делало его самым надежным хранителем тайн в Трахимброде, а может быть, и на всем белом свете. То, что скорбящая Шанда иногда не скорбела, осталось в тайне. То, что из рассказов раввиновых двойняшек вытекало, будто они ничего не видели и ничего не знали в тот день, 18 марта 1791 года, когда повозка Трахима Б одной из своих оглобель пригвоздила или не пригвоздила Трахима ко дну реки Брод, осталось в тайне.

Янкель расхаживает по дому с черными простынями. Он набрасывает черную тряпку на напольные часы, а свои серебряные карманные заворачивает в черный огрызок. Он перестает соблюдать Шаббат, не желая отмечать окончание недели, и избегает солнца, потому что тени — это те же часы. Порой я борюсь с искушением ударить Брод, — думает он сам себе, — не потому, что она не права, а потому, что люблю ее до безумия. Это тоже тайна. Он занавешивает окно своей спальни черным отрезом. Он заворачивает в черную бумагу календарь, точно для подарка. Пока Брод принимает ванну, он читает ее дневник — это еще одна тайна, и он знает, что читать чужие дневники — вещь ужасная, но есть ужасные вещи, на которые отец, пусть даже поддельный, имеет право.

18 марта 1803

…Не представляю, как со всем управлюсь. До завтра надо во что бы то ни стало дочитать первый том биографии Коперника, чтобы вернуть его человеку, у которого Янкель его купил. Затем надо разобраться с греками и римлянами, и еще попытаться проникнуть в тайную суть библейских писаний, и еще — будто в сутках немерено часов — математика. Сама виновата…

20 июня 1803

…«В глубине души юноши более одиноки, чем старики». Не помню, где прочитала, но вот засело в голове. Может, правда. А может, неправда. Скорее всего, юноши и старики одиноки показному, каждый по-своему…

23 сентября 1803

…Днем мне вдруг пришло в голову, что в мире ничто не доставляет мне такого удовольствия, как заполнение дневника. Он всегда меня до конца понимает, а я всегда до конца понимаю его. Мы с ним вроде как идеальная пара, как один человек. Иногда я беру его с собой в постель и засыпаю с ним в обнимку. Иногда целую его страницы, одну за другой. Пока на большее рассчитывать не приходится.

Это, конечно, тоже тайна, потому что свою собственную жизнь Брод держит от себя в тайне. Как Янкель, она повторяет слова вымысла до тех пор, пока они не начинают казаться правдой или пока она сама не в состоянии различить, правда это или нет. В деле переплетения того, что есть, с тем, что было, с тем, что должно быть, с тем, что могло бы быть, ей нет равных. Она избегает зеркал, а чтобы посмотреть на себя, пользуется мощным телескопом. Она нацеливает его в небо и видит (или так ей, по крайней мере, кажется) за синим, и черным, и даже за звездами, другое черное и другое синее, а затем — дугу, соединяющую ее глаз с крышей приземистого домишки. Она изучает фасад, отмечая, что бревна дверного проема во многих местах потрескались и обветшали и что от водосточной трубы осталась лишь белая колея, потом начинает заглядывать в окна, в каждое по очереди. В левом нижнем окне ей видна женщина, отмывающая тряпкой тарелку. Такое впечатление, что женщина напевает себе под нос, и Брод воображает, будто это та самая песенка, которую мама непременно пела бы ей перед сном, если бы не скончалась без страданий во время родов, как уверяет Янкель. Женщина смотрит на свое отражение в тарелке, затем кладет ее поверх стопки других. Она смахивает волосы со лба, чтобы Брод могла рассмотреть ее лицо, или это Брод только кажется. На лице у женщины явный избыток кожи, не по возрасту много морщин, будто это не лицо, а некое неведомое животное, неторопливо сползающее с черепа день за днем, пока однажды не повисает, уцепившись за челюсть, и, поболтавшись, не сваливается в подставленные ладони, чтобы женщина могла посмотреть на него и сказать: Вот лицо, которое я носила всю жизнь. В правом нижнем окне нет ничего, кроме письменного стола, заваленного книгами, бумагами и картинками — картинками какого-то мужчины и какой-то женщины, картинками детей и внуков. Какие изумительные портреты, — думает она, — такие крошечные и такие совершенные! Она наводит фокус на одну конкретную фотографию. На ней девочка держит за руку маму. Они на пляже или это кажется с такого гигантского расстояния. Девочка, безупречная кроха, смотрит чуть в сторону, будто кто-то корчит ей рожицы, провоцируя на улыбку, а мама — если это действительно девочкина мама, — смотрит на девочку. Брод вглядывается пристальнее, на этот раз в глаза матери. Зеленые и глубокие, заключает она, неотличимые от реки, носящей одно с ней имя. Она плачет? — гадает Брод, опуская подбородок на подоконник. — Или это художник попытался изобразить ее еще краше, чем она есть на самом деле? Потому что Брод действительно считает ее красавицей. Именно такой она всегда воображала свою мать.

Выше… Выше…

Она заглядывает в окно спальни на втором этаже и видит пустую постель. Подушка — идеальный четырехугольник. Гладь покрывала — как озерная вода. Не исключено, что в этой постели никто никогда не спал, — думает Брод. — А может быть, на ней вытворяли что-нибудь несусветное и, торопясь избавиться от одних улик, ненароком оставили другие. Ведь даже если бы Леди Макбет удалось оттереть проклятое пятно, ее руки все равно были бы красными от ее усилий. На столике возле постели чашка с водой, и Брод кажется, что она видит в ней рябь.

Влево… Влево…

Она заглядывает в окно следующей комнаты. Кабинет? Детская? Точно сказать невозможно. Она отворачивается и поворачивается снова, как будто мига достаточно, чтобы открылась новая перспектива, но комната остается загадкой. Она пытается собрать ее по фрагментам, как мозаику. Недокуренная сигарета, балансирующая на выпяченной губе пепельницы. Влажная тряпка на подоконнике. Клочок бумаги на столе с надписью от руки (почерк совсем как у нее): Это мы с Августиной. 21 февраля, 1943.

Выше и выше…

Но на чердаке нет окна. Она вынуждена заглянуть прямо сквозь стену, что не так уж и трудно, потому что стены тонкие, а телескоп у нее очень мощный. На полу под самым скатом крыши животами вверх лежат мальчик и девочка. Она наводит резкость на мальчика, который с этого расстояния выглядит ее ровесником. И даже из своего далека она различает в его руках Книгу Предшествующих, которую он читает вслух.

А, — думает она, — так это Трахимброд!

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Вы держите в руках поистине уникальную книгу, ведь это книга на все случаи жизни. Она станет вашим в...
В этой книге есть и основы теории прототипирования, и практические рекомендации. Автор приводит ряд ...
От чего зависят спортивные результаты пловца? В первую очередь от техники плавания, в которой, пожал...
Хотите обрести стройную фигуру и хорошее настроение на всю жизнь, не прибегая к изнуряющим диетам, д...
Есть книги, которые необходимо прочитать в детстве. Среди них – книги известной норвежской писательн...
Идишская цивилизация исчезла с земли, где она родилась, ее истинная история была почти забыта. Но он...