Полная иллюминация Фоер Джонатан
Она потушила свет.
Так хорошо? — спросила она, руководя его мертвой рукой, откидываясь.
Проявив неожиданную для своих десяти лет сноровку, мой дедушка притянул вдову к себе и стащил с ее помощью ее черную блузку, до того пропахшую старостью, что он испугался и сам навсегда утратить запах юности, затем ее юбку и чулки (распираемые изнутри варикозными венами), затем трусы и ватную прокладку, к которой она прибегала с тех пор, как недержание сделалось нормой. Запахи, пропитавшие комнату, ему еще ни разу не доводилось встречать в таком сочетании: пыль, пот, ужин, уборная после того, как из нее вышла мама. Она сняла с него шорты и трусики и опустилась на него задом наперед, как в инвалидное кресло. О, — простонала она. — О. А поскольку дедушка не знал, что ему делать, он сделал то же, что она: О, — простонал он. — О. И когда она простонала Пожалуйста, он тоже простонал Пожалуйста. И когда она забилась в коротких стремительных судорогах, он тоже забился. И когда она затихла, затих и он.
Поскольку дедушке было только десять, в его способности заниматься любовью (или служить предметом для занятий любовью) по несколько часов кряду не было ничего необычного. Но, как он обнаружит позднее, такая редкая коитальная выносливость была следствием не предполовой зрелости, а еще одного физического изъяна, развившегося в результате недоедания: как повозка без тормозов, он никогда не останавливался на полпути. Эта странность дедушки доставила немало истинно счастливых минут всем 132 его любовницам, но сам он относился к ней с безразличием: в самом деле, как можно тосковать по тому, чего никогда не знал? К тому же он никогда не любил ни одну из своих любовниц. Он понимал, что чувство, которое к ним испытывает, не было любовью. (Только одна среди них что-то для него значила, но травма, полученная при родах, сделала их физическую близость невозможной.) Что же ему оставалось?
Его первая связь, продолжавшаяся каждое воскресенье на протяжении четырех лет (покуда вдова не осознала, что тридцать с лишним лет назад учила играть на пианино его мать, и не нашла в себе сил показать ему очередное письмо), была отнюдь не любовной. Дедушка был всего лишь сострадательным пассажиром. Свою руку (единственный орган, к которому она проявляла интерес; сам акт был для нее не более чем средством сближения с его рукой) он с радостью вручал Розе как еженедельный подарок, вместе с ней притворяясь, что соитие происходит не под балдахином постели, а внутри маяка на далеком ветреном мысу, и что их силуэты, засылаемые лучом мощного прожектора в черную даль моря, станут добрым знамением морякам и вернут ей мужа. Он не возражал, чтобы его мертвая рука исполняла функцию иного, отсутствующего органа, по которому вдова так мучительно тосковала, ради которого перечитывала пожелтевшие письма и жила на выселках от себя, за границей собственной жизни. Ради которого занималась любовью с десятилетним мальчиком. Рука была всего лишь рукой, но именно о ней, а не о муже и даже не о себе подумала Роза семь лет спустя, 18 июня 1941 года, когда первые немецкие залпы до основания сотрясли ее бревенчатую хибарку, а глаза закатились вглубь головы, чтобы перед смертью увидеть внутренности.
Густой замес из крови и драмы,1934
НЕ ПОДОЗРЕВАЯ об истинной сути его визитов, прихожане Падшей Синагоги оплачивали дедушке еженедельные посещения Розы, а со временем решили платить ему за оказание подобных услуг и другим вдовам и хиреющим дамам вблизи Трахимброда. Его родители тоже ни о чем не догадывались, но облегченно вздыхали, видя, с каким рвением их сын совмещает заработок с уходом за пожилыми, что становилось для них все более личной проблемой по мере того, как они сами нисходили в бедность и раннюю старость.
Мы уж подумывали, нет ли в тебе цыганской крови, — сказал ему отец, но он только улыбнулся в ответ — как всегда на отцовские замечания.
Он хочет сказать, — сказала мама (мама, которую он обожал больше жизни), — что мы радуемся, когда ты с пользой проводишь время. Она поцеловала его в щеку и взъерошила волосы, чем огорчила отца, который считал, что Сафран давно вырос из этих нежностей.
Кто мое сокровище? — бывало, спрашивала она, когда отца не было рядом.
Я, — говорил Сафран, млея от вопроса, млея от ответа, млея от поцелуя, который всегда ответ сопровождал. — Тебе за ним далеко ходить не надо. Будто он и вправду боялся, что однажды она за ним куда-нибудь пойдет. И по этой причине — потому что он не хотел, чтобы она куда-либо от него уходила, — он никогда не говорил маме того, что, по его мнению, могло ее расстроить, или уронило бы его в ее глазах, или пробудило бы в ней ревность.
Из тех же соображений он никогда не рассказывал друзьям о своих любовных похождениях, а очередной любовнице о ее предшественнице. Он так боялся разоблачения, что даже в своем дневнике — единственном дошедшем до меня письменном свидетельстве его жизни до встречи с бабушкой, после войны, в лагере для перемещенных лиц, — он ни разу о них не упоминает.
В день, когда Роза лишила его невинности: Самый обычный день. Отец получил свежую партию бечевки из Ровно и наорал на меня, когда я отказался ему помочь. Мама, как обычно, вступилась, но он все равно наорал. Всю ночь думал о маяках. Странно.
В день, когда впервые лишил невинности он: Ходил сегодня в театр. В первом акте от скуки чуть не уснул. Выпил восемь чашечек кофе. Думал, разорвет. Не разорвало.
В день, когда впервые он вошел в женщину со спины: Долго раздумывал над мамиными словами о часовщиках. Доводы ее убедительны, но я все еще сомневаюсь. Слышал, как они с отцом орут друг на друга в спальне, из-за крика не мог заснуть. Зато когда заснул, спал как убитый.
Не то чтобы его мучил стыд или угнетала мысль о неправильности его поступков, — он знал, что поступает правильно, правильнее, чем все, кто его окружает, — и еще он знал, что правильные поступки всегда сопровождаются чувством вины и что если чувствуешь себя виноватым, значит, скорее всего, поступаешь правильно. Но он также знал, что любовь не застрахована от инфляции, и что если мама, или Роз, или кто-либо из тех, кто его любит, друг о друге узнают, они волей-неволей почувствуют себя обесцененными. Он знал, что слова я люблю тебя означают также я люблю тебя сильнее всех, кто когда-либо тебя любил или полюбит, а также я люблю тебя так, как никогда никого до этого не любил и не полюблю. Он знал, что любить одновременно двоих невозможно по определению. (Алекс, отчасти в этом причина, по которой я не могу рассказать бабушке об Августине.)
Вторая тоже была вдовой. Ему все еще было десять, когда одноклассник пригласил его на спектакль в местный театр, который одновременно служил танцплощадкой, а дважды в год — синагогой. Его билет соответствовал креслу, которое уже успела занять Листа П, юная вдова первой жертвы Сдвоенного Дома. Она была миниатюрной, с кудряшками тонких каштановых волос, собранных в тугой хвостик. Ее розовая юбка поражала своей опрятностью и чистотой — такой опрятностью и такой чистотой, будто она отстирывала и отглаживала ее десятки раз. Она была красива, это точно, красива своей пронзительной аккуратностью, очевидной даже в мелочах. И если предположить, что ее муж оставался бессмертным до той поры, покуда энергия его клеток растворялась в земле, питала и удобряла почву, помогая новой жизни расти, то продолжалась и ее любовь, рассеянная по тысячам ежедневных дел, которые надлежало сделать, — любовь до того грандиозная, что даже многократно поделенной ее хватало на то, чтобы пришивать пуговицы к рубашкам, которые некому было надеть, и собирать опавшие ветки у подножий деревьев, и по десять раз стирать и гладить юбки, не успевшие толком запачкаться.
По-моему… — начал он, показывая свой билет.
Но посмотри, — сказала Листа, показывая свой, где черным по белому значилось то же место. — Оно мое.
И мое.
Она принялась бормотать что-то об абсурдности театра, посредственности актеров, недалекости драматургов, идиотизма драмы как таковой и как ее совсем не удивляет, что эти остолопы не смогли справиться даже с тем, чтобы продать не больше, чем по одному билету на место. Тут она заметила его руку — и тирада оборвалась.
Одно из двух, — сказала она, внезапно зашмыгав носом. — Или я сажусь к тебе на колени, или мы сейчас же отсюда уходим. Как выяснилось, они сделали и то, и другое, только в обратном порядке.
Ты любишь кофе? — спросила она, порхая по своей непорочной кухне, переставляя вещи с места на места, не глядя на него.
Конечно.
Многие молодые люди к нему безразличны.
Я пью, — сказал он, хотя по правде кофе ни разу не пробовал.
Я скоро опять к маме перееду.
Зачем?
Мы собирались въехать сюда после свадьбы, но ты знаешь, что произошло.
Да. Мне очень жаль.
Так будешь пить? — спросила она, царапая ногтем полированную ручку шкафа.
Конечно. Но только если и ты будешь. Один не хочу.
Я буду. Если ты хочешь, — сказала она, беря в руку губку для мытья посуды и тут же опуская ее.
Один не хочу.
Я буду.
Два года и шестьдесят восемь любовниц спустя Сафран осознал, что капельки крови, оставшиеся на простынях Листы, были слезами ее невинности. Он припомнил обстоятельства гибели того, кто должен был стать ее мужем: строительные леса оборвали его жизнь в день свадьбы, обрушившись в тот самый миг, когда он шел преклонить колени перед Времямером, сделав Листу вдовой скорее условно, прежде, чем они взошли на брачное ложе, прежде, чем она окропила его своею кровью.
Запахи женщин кружили дедушке голову. Он носил их на пальцах, как перстни, и на кончике языка, как слова — незнакомые сочетания знакомых ароматов. В плане запаха Листу он особенно запомнил: не потому что она была его единственной девственницей и не из-за мимолетности их связи, а потому, что кроме нее никто не заставлял его мыться.
Ходил сегодня в театр. В первом акте от скуки чуть не уснул. Выпил восемь чашечек кофе. Думал, разорвет. Не разорвало.
Третья вдовой не была, но повстречались они тоже в театре. Дедушка вновь пришел туда по приглашению приятеля, того самого, от которого бежал с Листой, и вновь ушел без него. На сей раз Сафран сидел между своим одноклассником и молодой цыганкой, в которой он узнал торговку с ярмарки, проходившей по воскресеньям в Луцке. Он не мог поверить ее отваге: явиться на общественное мероприятие штетла, рискуя быть замеченной и выпровоженной вон капельдинером Рубином Б (работавшим бесплатно, а потому с особенным рвением); не побояться быть единственной цыганкой среди евреев. Поступок свидетельствовал о наличии качеств, которых — он знал — ему недостает, и это его зацепило.
На первый взгляд ее длинная тугая коса, переброшенная через плечо и сползавшая по груди и животу к коленям, показалась дедушке дрессированной змеей, которую на воскресной ярмарке она заставляла под музыку переползать из одной высокой плетеной корзины в другую. Да и на второй взгляд она выглядела так же. Когда свет начал гаснуть, он взял свою мертвую руку левой рукой и уложил ее на подлокотник кресла между собой и Цыганочкой. Убедившись, что она это заметила, он не без удовольствия наблюдал за изменением конфигурации ее губ, начавших с овала сострадания и закончивших эротической ухмылкой, и когда тяжелый занавес раздвинулся, Сафран уже не сомневался, что этой же ночью раздвинет складки ее легонькой юбки.
18 марта 1791 года, — эхом разнесся из-за сцены авторитетный голос, — повозка Трахома Б одной из своих двух оглобель пригвоздила или не пригвоздила Трахима ко дну реки Брод. Юные двойняшки Ф первыми углядели останки повозкикрушения, всплывшие на поверхность…
(Занавес открывается, являя простенькую декорацию: говорливый ручей сбегает из верхней левой кулисы в нижнюю правую, много деревьев и опавшей листвы, две девочки-двойняшки приблизительно лет шести, в шерстяных брючках с подвязками и в блузках с отложными воротничками, отороченными синей каймой.)
АВТОРИТЕТНЫЙ ГОЛОС
…три дырявых кармана, почтовые марки из далеких мест, набор булавок и игл, образцы темно-малиновой материи, первые и единственные слова последней воли и завета: «Любви своей я оставляю все».
ХАННА
(Оглушительный вопль.)
(Чана ступает в ледяную воду, подтянув брючины с шерстяными подвязками на концах выше колен, каждым шагом разгребая всплывающие остатки ТРАХИМОВОЙ жизни.)
ОПАЛЬНЫЙ РОСТОВЩИК ЯНКЕЛЬ Д
(Ковыляя в сторону девочек по чавкающей прибрежной тине.) Хотел бы я знать, что вы там делаете, бестолковые девчонки? Вода? Вода? Подумайте сами: на что там смотреть! Сплошная текучесть. Не лезьте! Не повторяйте моих ошибок. Жизнь — слишком высокая плата за недоумие.
БИТЦЛ БИТЦЛ Р
(Наблюдая за происходящим со своего ялика, который привязан бечевкой к одной из раскинутых им сетей.) И таки что там стряслось? Гадкий Янкель, отойди от дочерей нашего Раввина, девочек женского пола!
САФРАН
(На ухо Цыганочке, под покровом желтоватого света софитов.) Ты любишь музыку?
ЧАНА
(Смеясь, плескаясь промеж вещиц, расцветавших вокруг нее чудесным садом.) Как много здесь причудливых вещиц!
ЦЫГАНОЧКА
(Из тени, отбрасываемой плоскими деревьями, в самое ухо САФРАНА.) Что ты сказал?
САФРАН
(Движением плеча сталкивая свою мертвую руку с подлокотника на колени к ЦЫГАНОЧКЕ.) Хотел узнать, любишь ли ты музыку?
СОФЬЕВКА Н
(Появляясь из-за дерева.) Я все видел, все видел. Я могу засвидетельствовать.
ЦЫГАНОЧКА
(Стискивая мертвую руку САФРАНА бедрами.) Нет, музыку я не люблю. (Хотя на самом деле она пыталась сказать вот что: Я люблю музыку больше всего на свете, но еще больше тебя.)
ОПАЛЬНЫЙ РОСТОВЩИК ЯНКЕЛЬ Д
Трахим?
САФРАН
(С пылью, оседающей на подмостки, с губами, нащупывающими в темноте карамель уха ЦЫГАНОЧКИ.) У тебя на музыку, наверное, просто времени не остается. (Хотя на самом деле он пытался сказать вот что: Ты меня за дурака-то не держи.)
ШЛОИМ В
Хотел бы знать я, знать бы я хотел, что за Трахим? Смертный завиток?
(Драматург улыбается из дешевых кресел партера. Вслушивается в реакцию зала.)
ОПАЛЬНЫЙ РОСТОВЩИК ЯНКЕЛЬ Д
Пока вполне мы тайну эту не постигли. Не будемте спешить.
ГАЛЕРКА
(Невесть откуда донесшийся шепот.) Ну и вранье. Вовсе не так, как было на самом деле.
ЦЫГАНОЧКА
(Массируя мертвую руку САФРАНА бедрами, гладя пальцем изгиб его бесчувственного локтя, пощипывая его.) Ты не находишь, что здесь очень душно?
ШЛОИМ В
(Быстро скидывая с себя одежду, обнажая изрядных размеров живот и спину, густо поросшую зарослями вьющихся черных волос.) Пусть они не смотрят. (Не ради них. Ради меня. Мне стыдно.)
САФРАН
Просто дышать нечем.
СКОРБЯЩАЯ ШАНДА
(ШЛОИМУ, появляющемуся из воды.) Один он там или с женой, прожившей с ним бок о бок много лет? (Хотя на самом деле она пыталась сказать вот что: Даже после всего происшедшего я не теряю надежды. Если не для себя, то для Трахима.)
ЦЫГАНОЧКА
(Переплетая свои пальцы с мертвыми пальцами САФРАНА.) А уйти нельзя?
САФРАН
Пожалуйста.
СОФЬЕВКА Н
Да, это были любовные письма.
ЦЫГАНОЧКА
(Нетерпеливо, чувствуя влажность между ног.) Ну, идем же.
НЕСГИБАЕМЫЙ РАВВИН
И позволим жизни продолжать свое течение вопреки этой смерти.
САФРАН
Идем.
(Музыканты готовятся к коде. Четыре скрипки настроены. Арфа чувствует дыхание арфиста. Трубач, который вообще-то гобоист, похрустывает суставами. Молоточки рояля знают, что им предстоит. Дирижерская палочка, которая на самом деле ножик для масла, занесена как хирургический инструмент.)
ОПАЛЬНЫЙ РОСТОВЩИК ЯНКЕЛЬ Д
(С руками, вознесенными к небесам и к тем, кто управляет софитами.) Быть может, нам следует приступить к сбору останков.
САФРАН
Да.
(Вступает музыка. Божественная музыка. Сначала тихая. Шепчущая. Даже муха не зажужжит, завороженная. Только музыка. Звук незаметно набирает силу. Вырывается из могилы безмолвия. Оркестровую яму затопляет пот. Предвкушение. Нежным трепетом вступают литавры. За ними — пикколо и альт. Назревает крещендо. Вслед за ним — выброс адреналина, хотя это уже далеко не первое представление. Все по-прежнему свежо. Музыка разрастается, расцветает.)
АВТОРИТЕТНЫЙ ГОЛОС
(Страстно.) Двойняшки зарывают лица в отцовский талес. (ЧАНА и ХАННА зарывают лица в отцовский талес.) Их отец возносит Богу долгую и многомудрую молитву о младенце и его родителях. (НЕСГИБАЕМЫЙ РАВВИН смотрит себе в ладони, качает головой вверх-вниз, имитируя молитву.) Лицо ЯНКЕЛЯ скрыто под вуалью слез. (ЯНКЕЛЬ имитирует рыдания.) На радость нам в мир явилось дитя!
(Затемнение. Занавес. ЦЫГАНОЧКА раздвигает бедра. Аплодисменты сдобрены сдавленным шепотом. Участники готовят сцену для следующего эпизода. Музыка по-прежнему разрастается. Держа САФРАНА за мертвую руку, ЦЫГАНОЧКАуводит его за собой из театра по лабиринту непролазных троп, мимо кондитерских лотков у старого кладбища, промеж виноградных лоз, свисающих с облупленного синагогального портика, через главную площадь штетла (где их разделяет на мгновение предзакатная тень Времямера), вдоль широкого берега Брод, вниз по линии Еврейско/Общечеловеческого раскола, под раскачивающимися лапами папоротника, бесстрашно сквозь черные тени утеса, по деревянным мосткам…)
ЦЫГАНОЧКА
Хочешь увидеть то, чего никогда в жизни не видел?
САФРАН
(С открытостью, ранее ему неведомой.) Хочу. Хочу.
(…меж кустов черники и ежевики, в окаменевший лес, который САФРАН раньше никогда не видел. ЦЫГАНОЧКА вводит САФРАНА под гранитный балдахин гигантского клена, берет его мертвую руку в свои, отдаваясь вселенской тоске, навеваемой тенями каменных веток, шепчет что-то ему на ухо [чего никто, кроме дедушки, не удостаивался], направляет его мертвую руку в раструб своей легкой юбки, приговаривая) Пожалуйста (приседает), пожалуйста (впускает в себя его бесчувственный указательный палец), да (крещендо), да (кладет свою загорелую кисть на верхнюю пуговицу его сорочки, раскачивается в талии), пожалуйста (соло трубы, соло скрипки, соло литавр, соло цимбал), да (жидкие сумерки заполняют пустоты ландшафта, ночное небо, как губка, разбухает тьмой, клонятся головы), да (закрываются глаза), пожалуйста (размыкаются губы), да. (Из рук дирижера выпадает его палочка, его ножик для масла, его скальпель, его указка для Торы, вселенная, тьма.)
12 декабря 1997
Дорогой Джонатан,
Приветствия с Украины. Я только что получил твое письмо и прочитал его много раз, несмотря на части, которые прочитал вслух Игорьку. (Сказал ли я тебе, что он читает твой роман вместе со мной? Я для него перевожу, а также являюсь твоим редактором.) Не изреку ничего, кроме того, что мы оба предвкушаем останки. Это вещь, о которой мы можем думать и собеседовать. Это также вещь, над которой мы можем смеяться, в чем мы нуждаемся.
Есть так много всего, о чем я хочу тебя проинформировать, Джонатан, но не могу допроникнуть, как. Я хочу проинформировать тебя об Игорьке, и какой он брат высшей пробы, а также о Маме, которая очень и очень смиренная, как я часто тебе замечаю, но все равно хороший человек и все равно Моя Мама. Возможно, я не нарисовал ее красками, которыми ее следовало нарисовать. Она со мной добрая, она никогда не злая, и так ее и воспринимай. Я хочу проинформировать тебя о Дедушке, и как он лицезреет телевизор по много часов, и как больше не может свидетельствовать моих глаз, но проявляет внимательность к чему-нибудь за моей спиной. Я хочу проинформировать тебя об Отце, и как я не карикатурю, когда говорю тебе, что удалил бы его из своей жизни, если бы не был таким трусом. Я хочу проинформировать тебя о том, что значит быть мной, а это вещь, о которой ты по-прежнему без понятия. Возможно, прочитав следующий раздел моего повествования, ты уразумеешь. Это был самый трудный раздел из тех, что я уже написал, но, я уверен, далеко не самый трудный из тех, что еще предстоит. Я все перекладывал на полку повыше то, что, я знаю, сделать обязан, а именно — указать пальцем на Дедушку, указывающего пальцем на Гершеля. Ты, несомненно, это заметил.
Я вынес много знаменательных уроков из твоего сочинения, Джонатан. Один урок — это то, что неважно, бесхитростен ты, или деликатен, или скромен. Просто будь самим собой. Я не смог поверить, что твой дедушка был таким низким человеком: предаваться плотским утехам с сестрой своей да еще в день собственной свадьбы, да еще в позе стоя, что является очень низкой аранжировкой по причинам, которые тебе следует знать. А потом он предается плотским утехам с престарелой женщиной, которая, очевидно, была очень слаба на передок, о чем я больше изрекать не стану. Как ты можешь обходиться так со своим дедушкой, описывать его жизнь в таком ключе? Разве ты написал бы такое, если бы он был жив? И если нет, что это знаменует?
Еще у меня есть дальнейший вопрос по твоему сочинению, который хочу обсудить. Почему женщины любят твоего дедушку за его мертвую руку? Они ее любят, потому что она дает им возможность почувствовать над ним силу? Они ее любят, потому что сострадают ей, а мы любим вещи, которым сострадаем? Они ее любят, потому что это знаменательный символ смерти? Я спрашиваю, потому что не знаю.
У меня есть только одно замечание о твоих замечаниях к моему сочинению. В отношении того, как ты распорядился, чтобы я удалил секцию, где ты рассказываешь про свою бабушку, я должен сказать, что это невозможно. Я соглашусь, если из-за моего решения ты прекратишь презентовать мне валюту или если прикажешь отпочтовать обратно ту валюту, которую дал мне в предыдущие месяцы. Должен тебя проинформировать — оно того стоит.
Мы так кочуем вокруг правды, да? Оба из нас? Ты думаешь, это допустимо, когда мы пишем о вещах, которые произошли? Если ты отвечаешь нет, тогда почему ты пишешь про Трахимброд и про своего дедушку так, как ты пишешь, и почему ты приказываешь мне писать неправду? Если ты отвечаешь да, то это рождает другой вопрос, а именно, если мы так кочуем вокруг правды, почему мы не делаем наш рассказ высокопробнее жизни? Мне кажется, что мы его делаем даже низкопробнее. Мы часто выставляем себя как глупых людей, а нашу поездку, которая была благородной поездкой, выставляем, как обычную и второсортную. Мы могли дать твоему дедушке две руки и сделать его высокопреданным. Мы могли дать Брод то, что она заслуживает, в замещение того, что она получает. Мы и Августину могли отыскать, Джонатан, и ты мог ее поблагодарить, и мы с Дедушкой могли обняться, и это могло быть идеально, и красиво, и смешно, и, как ты говоришь, благотворно печально. Мы и твою бабушку могли вписать в твой рассказ. Ты ведь этого жаждешь, да? Что наводит меня на мысль, что, возможно, мы могли вписать в этот рассказ и Дедушку. Возможно (и я это только изрекаю), мы могли сделать так, чтобы он спас твоего дедушку. Он мог быть Августиной. Или Августом. Или просто Алексом, если бы тебя это удовлетворило. Я не думаю, что есть пределы тому, какой великолепной мы могли бы заставить казаться жизнь.
Бесхитростно,
Александр
Что мы увидели, когда увидели Трахимброд,
или Впадая в любовь
«НИКОГДА ВНУТРИ этого не бывала», — сказала женщина, которую мы продолжали считать Августиной, хотя и знали, что она не Августина. Это заставило Дедушку объемисто засмеяться. «Что тут смешного?» — спросил герой. «Она никогда не бывала в автомобиле». — «Серьезно?» — «Это совсем не страшно», — сказал Дедушка. Он открыл для нее переднюю дверь автомобиля и подвигал по сиденью рукой, чтобы продемонстрировать отсутствие злого умысла. Освободить для нее переднее сиденье показалось мне элементарной вежливостью не потому, что она была глубокой старухой, пережившей много ужасных вещей, а потому, что это был ее первый раз в автомобиле, а я думаю, что сидеть на переднем сиденье клевее. Позднее герой сообщил мне, что в Америке это называется сидеть на стреме.[8] Августина села на стреме. «Ты ведь не будешь путешествовать слишком быстро?» — спросила она. «Нет», — сказал Дедушка, устраивая свой живот под рулем. «Скажи ей, что автомобили очень безопасны, и ей не следует бояться». — «Автомобили — это безопасная вещь, — проинформировал ее я. — Некоторые даже оснащены воздушными подушками и зонами смятия, но этот не оснащен». Я думаю, что она не была в расцвете готовности услышать звук врммммм, сфабрикованный автомобилем, потому что объемисто закричала. Дедушка успокоил автомобиль. «Я не могу», — сказала она.
Что же мы сделали? Мы поехали на автомобиле следом за Августиной, которая пошла пешком. (Сэмми Дэвис Наимладшая пошла вместе с ней, чтобы составить ей компанию и чтобы нам не пришлось нюхать сучий пердеж в автомобиле.) Отсюда всего один километр расстояния, сказала Августина, так что она могла идти пешком, и мы все равно успевали доехать, прежде чем станет слишком темно, чтобы что-нибудь увидеть. Должен сказать, это выглядело очень странно — ехать следом за человеком, который шел пешком, особенно когда человек, который шел пешком, был Августиной. Она была в состоянии пройти всего несколько десятков метров, прежде чем утомлялась усталостью и совершала привал. Когда она приваливалась, Дедушка глушил автомобиль, и она садилась на стреме, а потом снова пускалась в путь своим странным макаром.
«У тебя есть дети?» — спросила она Дедушку, пока переводила дух. «Конечно», — сказал он. «Я его внук», — сказал я сзади, отчего почувствовал себя до того гордым человеком, потому что, кажется, впервые произносил это вслух, и я ощутил, что Дедушку это тоже сделало гордым человеком. Августина очень улыбнулась. «Я этого не знала». — «У меня двое сыновей и дочь, — сказал Дедушка. — Саша — сын моего самого состарившегося сына». — «Саша», — сказала она, будто желала услышать, как зазвучит мое имя, когда она сама его изречет. «А у тебя есть дети?» — спросила она меня. Я засмеялся, потому что подумал, что это странный вопрос. «Он еще молодой», — сказал Дедушка и положил руку мне на плечо. Это было очень трогательно — почувствовать его прикосновение и вспомнить, что руки тоже могут быть средством любви. «О чем вы говорите?» — спросил герой. «У него есть дети?» — «Она хочет знать, есть ли у тебя дети», — сообщил я герою, и я знал, что это его насмешит. Но это его не насмешило. «Мне двадцать», — сказал он. «Нет, — сообщил я ей. — В Америке иметь детей необщепринято». Я засмеялся, потому что знал, что звучу по-дурацки. «У него есть родители?» — спросила она. «Конечно, — сказал я. — Только его мама работает профессионалом, и готовить ужин для его папы — в порядке вещей». — «Мир постоянно меняется», — сказала она. «У вас есть дети?» — спросил я. Дедушка презентовал мне выражение лица, которое означало: заткнись! «Тебе не обязательно отвечать, — сообщил он ей. — Если ты этого не жаждешь». — «У меня есть моя малышка», — сказала Августина, и я знал, что это был конец собеседованию.
Во время ходьбы Августина не исключительно шла. Она поднимала камни и передвигала их к обочине. Если она свидетельствовала мусорную вещь, она ее тоже поднимала и передвигала к обочине. Когда на дороге ничего не было, она бросала камень на несколько метров перед собой и потом подбирала его, потом снова бросала перед собой. Это поглотило большое количество времени, и мы никогда не двигались быстрее, чем очень медленно. Я ощутил, что это раздражает Дедушку, потому что он усиленно сжимал руль и еще потому, что он сказал: «Это меня раздражает. Будет темно, когда мы туда приедем».
«Мы близко, — много раз говорила Августина. — Скоро. Скоро». Мы преследовали ее вдоль дороги и через поле. «А через поле можно?» — спросил Дедушка. «Кто нам воспрепятствует?» — сказала она и с помощью пальца продемонстрировала, что никого не существует вокруг на многие километры. «Она говорит, что никто нам не воспрепятствует», — сообщил я герою. Он повесил на шею фотоаппарат и находился в предвкушении множества фотографий. «Ничего не растет здесь больше, — сказала она. — Это даже никому не принадлежит. Просто земля. Кто ее захочет?» Сэмми Дэвис Наимладшая сгалопировала на автомобильный капот и уселась в позе эмблемы мерседеса.
Мы упорствовали в преследовании Августины, а она упорствовала в бросании перед собой камня, а также в его поднятии. Мы преследовали ее и преследовали. Подобно Дедушке, я тоже становился раздраженным или, по крайней мере, сбитым с толку. «Мы здесь раньше были, — сказал я. — Мы уже свидетельствовали это место». — «Что происходит? — спросил с заднего сиденья герой. — Прошел уже час, а мы так никуда и не приехали». — «Ты думаешь, что мы скоро приедем?» — спросил Дедушка, пододвигая автомобиль на ее уровень. «Скоро, — сказала она. — Скоро». — «Но ведь будет темно, да?» — «Я быстрее двигаться не могу».
И мы снова упорствовали в ее преследовании. Мы преследовали ее через много полей и сквозь много лесов, что было емкотрудно для автомобиля. Мы преследовали ее по каменистым дорогам, а также по грязи, а также по траве. О себе начали напоминать насекомые, и так я узнал, что мы не увидим Трахимброд до наступления ночи. Мы преследовали ее мимо трех крылечек, которые были разбиты и выглядели, как подступы к существовавшим когда-то домам. Перед каждым она дотронулась рукой до травы. Стало еще более темно — темнее? — а мы все двигались по ее следам, а также там, где ее следы терялись. «Ее почти невозможно свидетельствовать», — изрек Дедушка, и хоть он и слепой, я должен признать, что ее действительно невозможно было свидетельствовать. Было так темно, что иногда мне приходилось скашивать глаза, чтобы лицезреть ее белое платье. Как будто она была призраком, возникавшим и пропадавшим из наших глаз. «Куда она ушла?» — спросил герой. «Она все еще там, — сказал я. — Смотри». Мы миновали мини-океан — озеро? — и очутились в маленьком поле, у которого с трех сторон были деревья, а с четвертой продолжалась пустота, и плеск далекой воды доносился оттуда. Было уже слишком темно, чтобы что-либо свидетельствовать.
Мы преследовали Августину до места посреди поля, где она остановилась. «Выходи, — сказал Дедушка. — Еще один привал». Я передвинулся на заднее сиденье, чтобы Августина могла сидеть на стреме. «Что происходит?» — спросил герой. «У нее привал». — «Еще один?» — «Она очень состарившаяся женщина». — «Ты устала? — спросил ее Дедушка. — Ты много прошла». — «Нет, — сказала она. — Мы пришли». — «Она говорит, что мы пришли», — сообщил я герою. «Что?» — «Я вас проинформировала, что здесь ничего не будет, — сказала она. — Все уничтожили». — «Что значит, мы пришли?» — спросил герой. «Скажи ему, что это из-за темноты, — сказал мне Дедушка, — и что мы бы увидели больше, если бы было светлее». — «Очень темно», — сообщил я герою. «Нет, — сказала она, — вы бы ничего больше не увидели. Здесь всегда так, всегда темно».
Я умоляю себя нарисовать Трахимброд так, чтобы вы поняли, почему нас охватил благоговейный ужас. Там не было ничего. Изрекая «ничего», я не имею в виду ничего, кроме двух домов, и дров на земле, и битого стекла, и детских игрушек, и фотографий. Изрекая, что там не было ничего, я хочу сказать, что там не было ни этих вещей, ни каких-либо других. «Как?» — спросил герой. «Как? — спросил я Августину. — Как здесь могло что-либо когда-либо существовать?» — «Это произошло быстро», — сказала она, и мне было бы этого достаточно. Я бы не задавал больше вопросов, ни слова бы не сказал, и я не думаю, что герой сделал бы иначе. Но Дедушка сказал: «Расскажи ему». Августина разместила руки так далеко в карманах своего платья, что они выглядели существующими только по локоть. «Расскажи ему, что произошло», — сказал он. «Я всего не знаю». — «Расскажи ему, что знаешь». Только тут я осознал, что «ему» означало мне. «Нет», — сказала она. «Пожалуйста», — сказал он. «Нет», — сказала она. «Пожалуйста». — «Это все произошло очень быстро — вот что ты должен понять. Ты бежал и не заботился о том, что оставляешь позади, иначе конец». — «Танки?» — «В один день». — «В один день?» — «Некоторые отбыли раньше». — «До того как они пришли?» — «Да». — «Но ты не отбыла». — «Нет». — «Тебе посчастливилось сохраниться». Молчание. «Нет». Молчание. «Да». Молчание. Мы могли бы на этом остановиться. Мы бы лицезрели Трахимброд, возвратились к автомобилю и проследовали за Августиной назад к ее дому. Герой мог бы сказать, что он побывал в Трахимброде, он мог бы даже сказать, что повстречал Августину, а мы с Дедушкой могли бы сказать, что выполнили свою миссию. Но Дедушку это не устроило. «Расскажи ему, — сказал он. — Расскажи ему, что произошло». Мне не было стыдно и не было страшно. Мне было никак. Я только жаждал узнать, что произойдет дальше. (Я не имею в виду в рассказе Августины, а промеж ней и Дедушкой.) «Они сделали нас в шеренги, — сказала она. — У них были списки. Они действовали логически». Я переводил герою по мере того, как Августина говорила. «Они сожгли синагогу». — «Они сожгли синагогу». — «Это первое, что они сделали». — «С этого началось». — «Затем они сделали в шеренги всех мужчин». Вам не понять, что я чувствовал, слушая это все и потом повторяя, потому что, когда я повторял, мне казалось, что я это все воскрешаю. «А потом?» — спросил Дедушка. «Это было в центре города. Там, — сказала она и указала пальцем в темноту. — Они разложили перед ними свитки Торы. Ужасная вещь. Мой отец приказывал нам целовать любую книгу, если она касалась земли. Хоть кулинарную. Хоть детскую. Хоть детектив. Хоть пьесу. Хоть роман. Даже газету. Генерал прошел вдоль шеренги и сказал каждому из мужчин плюнуть на Тору, а не то они убьют его семью». — «Это неправда», — сказал Дедушка. «Правда», — сказала Августина, и она не плакала, что меня удивило, но теперь я понимаю, что она упрятала свою грусть в такие места, которые скрывались за разными масками, а не только в глазах. «Первым мужчиной был Иосиф, который был сапожником. Мужчина со шрамом на лице сказал — плюй и приставил пистолет к голове Ребекки. Она была его дочерью и моей хорошей подругой. Мы с ней в карты играли вон там, — сказала она и указала во тьму, — и делились секретами про мальчиков, которых любили, за кого замуж хотели выйти». — «Он плюнул?» — спросил Дедушка. «Он плюнул. И тогда Генерал сказал: «Наступи на нее». — «А он?» — «Наступил». — «Он на нее наступил», — сообщил я герою. «Затем он подошел к следующему мужчине в шеренге, который был Изей. Он меня учил рисованию у себя дома, а дом был там, — сказала она и указала пальцем во тьму. — Мы допоздна засиживались, рисуя, смеясь. В иные ночи мы танцевали под пластинки моего отца. Мы были друзья, и, когда его жена родила, я за их малышом присматривала как за своим собственным. Плюй, — сказал мужчина с голубыми глазами и положил пистолет Изиной жене в рот: вот так», — сказала она и положила в рот палец. «Он плюнул?» — спросил Дедушка. «Он плюнул». — «Он плюнул», — сообщил я герою. «И тогда Генерал заставил его проклясть Тору, только на этот раз он положил пистолет в рот Изиному сыну». — «А он?» — «Он проклял. И тогда Генерал заставил его изорвать Тору в клочья». — «А он?» — «Он изорвал». — «И тогда Генерал подошел к моему отцу». Несмотря на темноту, я увидел, что Дедушка закрыл глаза. «Плюй, — сказал он». — «И он плюнул?» — «Нет», — сказала она, и она сказала нет, как если бы это было любое другое слово из любого другого рассказа, без весомости, которой оно было обременено в этом. «Плюй, — сказал светловолосый Генерал». — «И он не плюнул?» Она не сказала нет, но развернула голову из стороны в сторону. «Он положил это в рот моей маме и сказал: плюй, а не то». — «Он положил это в рот ее маме». — «Нет», — сказал герой голосом, лишенным объемности. «Я ее убью здесь и сейчас, если ты не плюнешь, — сказал Генерал, но он не плюнул». — «И?» — спросил Дедушка. «И он ее убил». Надо вам сказать, что самым страшным в этом рассказе было то, как стремительно он развивался. Я имею в виду не то, что в рассказе происходило, а то, как она его рассказывала. Я почувствовал, что этого уже не остановить. «Это неправда», — сказал Дедушка, но только сам себе. «Тогда Генерал положил пистолет в рот моей младшей сестры, которой было четыре года. Она очень плакала. Я это помню. Плюй, сказал он, плюй, а не то…». — «И он плюнул?» — спросил Дедушка. «Нет», — сказала она. «Он не плюнул», — сообщил я герою. «Почему он не плюнул?» — «И Генерал застрелил мою сестру. Я не могла на нее смотреть, но я помню звук, с которым она упала на землю. Я и сейчас этот звук слышу, когда на землю что-нибудь падает. Все равно что». Если бы я мог, я бы устроил так, чтобы отныне ничего на землю не падало. «Я больше не хочу слушать», — сказал герой, и с этого места я переводить перестал. (Джонатан, если ты по-прежнему не хочешь знать продолжения, не читай дальше. Но если ты все-таки решишь упорствовать, не делай этого из одного любопытства. Это недостаточный повод.) «Они сорвали платье с моей старшей сестры. Она была беременна и с большим животом. Ее муж стоял в конце шеренги. А дом они построили здесь». — «Где?» — спросил я. «Там, где мы стоим. Мы сейчас в спальне». — «Как вы можете это ощутить?» — «Помню, ее трясло от холода, хотя было лето. Они стащили с нее трусы, и один из мужчин вложил пистолет в ее место, а другие до того смеялись, я всегда этот смех помню. Плюй, сказал Генерал моему отцу, плюй, или не будет младенца». — «И он плюнул?» — спросил Дедушка. «Нет, — сказала она. — Он отвернулся, а они выстрелили сестре в ее место». — «Почему он не плюнул?» — спросил я. «Но моя сестра не умерла. Поэтому они вложили пистолет ей в рот, а она была уже на земле, плачущая, кричащая, сжимающая руками свое место, из которого теперь было так много крови. Плюй, сказал Генерал, плюй, а не то мы ее не пристрелим. Пожалуйста, сказал мой отец, не надо так. Плюй, сказал он, а не то мы оставим ее умирать в муках и на протяжении времени». — «И он плюнул?» — «Нет. Он не плюнул». — «И?» — «И они ее не пристрелили». — «Почему? — спросил я. — Почему он не плюнул? Он был до того религиозный?» — «Нет, — сказала она. — Он не верил в Бога». — «Он был дурак», — сказал Дедушка. «Ты ошибаешься», — сказала она. «Ты ошибаешься», — сказал Дедушка. «Ты ошибаешься», — сказала она. «А потом?» — спросил я, и должен сознаться, мне было неловко осведомляться. «Он приставил пистолет к папиной голове. Плюй, сказал Генерал, и мы убьем тебя». — «И?» — спросил Дедушка. «И он плюнул». Герой находился от нас в нескольких метрах расстояния, заполняя грязью пластиковый мешок, который называется Ziploc.[9] После он сообщил мне, что сделал это для бабушки, на случай, если когда-нибудь проинформирует ее о своей поездке. «Ну, а ты? — спросил Дедушка. — Где ты была?» — «Я была там». — «Где? Как ты спаслась?» — «Я же сказала: моя сестра не умерла. Они оставили ее на земле, выстрелив в то место. Она начала уползать. Ноги ее не слушались, но она подтягивала себя руками. За ней оставался кровавый след, и она боялась, что по этому следу они ее отыщут». — «Они ее убили?» — спросил Дедушка. «Нет. Они стояли и смеялись, пока она уползала. Я помню в точности, как они смеялись. Это было вот так, — она засмеялась во тьму, — ГА ГА ГА ГА ГА ГА ГА ГА ГА ГА ГА. Все гоим[10] смотрели из своих окон, и она взывала к каждому: Помогите мне, пожалуйста, помогите, я умираю». — «Они помогли?» — спросил Дедушка. «Нет. Они все отвернули лица и спрятались. Я не могу их винить». — «Почему нет?» — спросил я. «Потому, — сказал Дедушка, отвечая за Августину, — что если бы они помогли, их бы тоже убили вместе со всеми их семьями». — «Я бы все равно их винил», — сказал я. «Ты можешь их простить?» — спросил Дедушка Августину. Она закрыла глаза, чтобы сказать: Нет, я не могу их простить. «Я бы жаждал, чтобы мне кто-нибудь помог», — сказал я. «Но, — сказал Дедушка, — ты бы не стал никому помогать, если бы это знаменовало, что тебя убьют и семью твою тоже». (Я долго обдумывал это и понял, что он был прав. Мне достаточно было вспомнить об Игорьке, чтобы понять, что я тоже бы отвернулся и спрятал лицо.) Теперь все стало до того неразличимо (потому что было поздно и еще потому, что на многие километры вокруг не было искусственного освещения), что мы не могли друг друга видеть, а только слышали голоса. «Ты бы их простил?» — спросил я. «Да, — сказал Дедушка. — Да. Я бы попытался». — «Ты так говоришь только потому, что даже вообразить не можешь, каково это испытать», — сказала Августина. «Я могу». — «Эта не из тех вещей, которые можно вообразить. Она случается. После этого нет места воображению».
«Как темно», — сказал я, что прозвучало странно, но иногда лучше сказать что-нибудь странное, чем ничего не сказать. «Да», — сказала Августина. «Как темно», — сообщил я герою, который возвратился со своими мешками грязи. «Да, — сказал он. — Очень темно. Я не привык быть так далеко от искусственного освещения». — «Это правда», — сказал я. «Что с ней произошло? — спросил Дедушка. — Она ведь спаслась, да?» — «Да». — «Ее кто-нибудь укрыл?» — «Нет. Она постучала в сто дверей, но ни одна не открылась. Она приползла в лес, где заснула от проливавшейся крови. В ту ночь она проснулась, и кровь высохла, и хотя ей казалось, что она умерла, умер только ее младенец. Он принял на себя ее пулю и спас ей жизнь. Чудо». Теперь все происходило слишком быстро, чтобы я мог понять. Я хотел понять это полностью, но тогда потребовался бы год на каждое слово. «Она смогла встать и пойти, но очень медленно. И она пошла в Трахимброд по своему кровавому следу». — «Почему она пошла назад?» — «Потому что была молодая и очень глупая». (Не потому ли и мы с тобой пошли назад, Джонатан?) «Она боялась стать убитой, да?» — «Этого она совсем не боялась». — «И что случилось?» — «Было очень темно, и все соседи спали. Немцы были уже в Колках, поэтому их она не боялась. Хотя их она бы и так не боялась. В молчании она прошла по еврейским домам и собрала все — все книги, и одежду, и остальное». — «Почему?» — «Чтобы это не забрали они». — «Немцы?» — «Нет, — сказала она. — Соседи». — «Нет», — сказал Дедушка. «Да», — сказала Августина. «Нет». — «Да». — «Нет». — «Она пришла к телам, которые были в яме перед синагогой, и удалила золотые пломбы, и остригла волосы, сколько смогла, даже у своей матери, даже у своего мужа, даже у себя». — «Почему? Как?» — «А потом?» — «Она спрятала эти вещи в лесу, но так, чтобы найти их, когда она вернется, и после этого выдвинулась в путь». — «Куда?» — «В разные места». — «Куда?» — «В Россию. В другие места». — «А потом?» — «Потом она возвратилась». — «Зачем?» — «Чтобы собрать вещи, которые спрятала, и отыскать остальное. Те, кто возвращался, были уверены, что найдут и свой дом, и своих друзей, и даже родных, которых на их глазах убили. Говорят, что перед концом света должен прийти Мессия». — «Но это был не конец света», — сказал Дедушка. «Конец. Просто он не пришел». — «Почему он не пришел?» — «Это и был урок, который мы вынесли из всего происшедшего: Бога нет. Вон сколько людей в окнах. Ему пришлось заставить от нас отвернуться, чтобы нам это доказать». — «Что если это было испытанием вашей веры?» — сказал я. «Я не могу верить в Бога, который испытывает веру таким образом». — «Что если это было не в Его власти?» — «Я не могу верить в Бога, который не властен такое остановить». — «Что если все это было делом рук человека, а не Бога?». — «В человека я тоже не верю».
«Что она обнаружила, когда вернулась во второй раз?» — спросил Дедушка. «Это, — сказала Августина и двинула пальцем по стене темноты. — Пустоту. Здесь ничего не видоизменилось со дня ее возвращения. Они забрали все, что оставили немцы, и пошли в другие штетлы». — «Она снова двинулась в путь, когда это увидела?» — спросил я. «Нет, она осталась. Она отыскала дом в наибольшей близости к Трахимброду — дома, которые не были разрушены, были заброшены, — и дала себе слово жить в нем, пока не умрет. Она взяла под охрану вещи, которые когда-то спрятала, и перенесла к себе в дом. Это было ее наказание». — «За что?» — «За то, что выжила», — сказала она.
Перед отбытием Августина отвела нас к памятнику Трахимброду. Это был кусок камня размером приблизительно с героя, размещенный посреди поля, — настолько посреди, что ночью отыскать его было совсем невозможно. На камне значилось на русском, украинском, идиш, польском, иврите, английском и немецком:
ЭТОТ МОНУМЕНТ ВОЗДВИГНУТ В ПАМЯТЬ
О 1204 ЖИТЕЛЯХ ДЕРЕВНИ ТРАХИМБРОД,
ПАВШИХ ОТ РУК НЕМЕЦКОГО ФАШИЗМА
18 МАРТА 1942 ГОДА.
Открыт 18 марта 1992 года.
Ицхак Шамир, Премьер-министр Государства Израиль
Мы с героем стояли перед памятником на протяжении многих минут, а Августина и Дедушка удалились во тьму. Мы не разговаривали. Разговаривать было бы элементарной невежливостью. Я взглянул на него только раз, пока он записывал в дневнике информацию с памятника, и я ощутил, что он взглянул на меня только раз, пока я памятник лицезрел. Он сел насестом в траве, и я сел насестом рядом. Мы посидели насестом несколько минут, а затем оба легли на спины, и трава была как постель. Поскольку было очень темно, звезды были видны нам во множестве. Мы были словно под большим зонтом или под платьем. (Я это не только для тебя пишу, Джонатан. Мне так действительно казалось.) За много последующих минут мы переговорили о многих вещах, но, по правде, я не слушал его, и он не слушал меня, и я не слушал себя, и он не слушал себя. Мы были на траве, под звездами — вот и все, что мы делали.
Наконец Дедушка и Августина возвратились.
Нам потребовалось всего 50 процентов времени для путешествия назад по сравнению с путешествием сюда. Я не знаю, почему так получилось, хотя и догадываюсь. Августина не пригласила нас в дом, когда мы вернулись. «Уже так поздно», — сказала она. «Ты, должно быть, утомлена усталостью», — сказал Дедушка. Она улыбнулась наполовину. «Я не очень умею делать сон». — «Спроси у нее про Августину», — сказал герой. «А про Августану, про женщину из фотографии, вы что-нибудь знаете или хотя бы как нам ее найти?» — «Нет, — сказала она и опять посмотрела только на меня, когда это сказала. — Я знаю, что его дедушка уцелел, потому что потом я его один раз видела, может год спустя, может, два». Она дала мне возможность перевести. «Он возвратился в Трахимброд посмотреть, не пришел ли Мессия. Мы поели у меня дома. Я ему приготовила, что в доме нашлось, и выкупала в ванне. Мы старались очиститься. Он многое пережил, это было видно, но мы знали, что лучше ни о чем друг друга не спрашивать». — «Спроси у нее, о чем они говорили». — «Он хочет знать, о чем вы говорили». — «Да ни о чем, в сущности. О невесомых вещах. Мы говорили о Шекспире, я помню, о пьесе, которую мы оба прочли. Их, знаешь ли, все перевели на идиш, и как-то он дал мне одну почитать. Я уверена, что она у меня где-то осталась. Я могла бы ее найти и отдать тебе». — «А что произошло потом?» — спросил я. «Мы повздорили из-за Офелии. Сильно повздорили. Он меня до слез довел, а я его. Ни о чем важном мы не говорили. Мы всего боялись». — «Он тогда уже встретил мою бабушку?» — «Он тогда уже встретил свою вторую жену?» — «Я не знаю. Он ни разу об этом не упомянул, а я думаю, что, если бы встретил, то, наверное, упомянул бы. Но, может, и нет. Это было такое трудное время для разговоров. Ты всегда боялся сказать что-нибудь не так, и обычно ничего не сказать казалось более уместным». — «Спроси у нее, как долго он оставался в Трахимброде». — «Он хочет знать, как долго его дедушка оставался в Трахимброде». — «Всего один вечер. Обед, ванна и ссора, — сказала она. — Но думаю, что и это было больше, чем он жаждал. Он только хотел проверить, не пришел ли Мессия». — «Как он выглядел?» — «Он хочет знать, как его дедушка выглядел?» Она улыбнулась и положила руки в карманы платья. «У него было огрубевшее лицо и густой каштановый волос. Скажи ему». — «У него было огрубевшее лицо и густой каштановый волос». — «Он был не очень высокий. Может, как твоего роста. Скажи ему». — «Он был не очень высокий. Может, как твоего роста». — «Он так многого лишился. Я его видела однажды, и он был еще мальчик, а два года превратили его в старика». Я сообщил об этом герою, а затем спросил: «Он похож на своего дедушку?» — «На того, каким он был до всего, — да. Но Сафран сильно изменился. Скажи ему, чтобы он никогда так не изменялся». — «Она говорит, что когда-то он был на тебя похож, но потом изменился. Она говорит, чтобы ты никогда не изменялся». — «Спроси, может, кто еще уцелел в окрестностях?» — «Он хочет знать, есть ли еще евреи среди останков?» — «Нет, — сказала Августина. — Есть один еврей в Киверцах, который мне изредка еду приносит. Он говорит, что работал вместе с моим братом в Луцке, только у меня не было брата. Есть еще другой еврей из Сокречей, который мне зимой огонь устраивает. Мне зимой особенно тяжело, потому что я старуха и не могу напилить дров». Я сообщил об этом герою. «Спроси, не думает ли она, что они могут знать про Августину». — «Может, им что-нибудь известно про Августину?» — «Нет, — сказала она. — Они слишком старые. Они ничего не помнят. Я знаю, что несколько евреев из Трахимброда спаслись, но не знаю, где они. Люди столько перемещались. Я знала одного мужчину из Колков, который уцелел, но с тех пор не проронил ни слова. Точно кто ему губы зашил с помощью иголки и нитки. Вот так». Я сообщил об этом герою. «Ты возвратишься с нами? — спросил Дедушка. — Мы о тебе будем заботиться и огонь зимой устроим». — «Нет», — сказала Августина. «Поедем с нами, — сказал он. — Тебе нельзя так жить». — «Я знаю, — сказала она, — но». — «Но ты». — «Нет». — «Тогда». — «Нет». — «Могла бы». — «Не могу». Молчание. «Обождите минуту, — сказала она. — Я бы хотела ему кое-что презентовать». Тут до меня дошло, что как мы не знаем ее имени, так и она не знает ни имени Дедушки, ни имени героя. Только мое. «Она идет в дом, чтобы принести тебе какую-то вещь», — сообщил я герою. «Она сама не знает, что для нее хорошо, — сказал Дедушка. — Она не для того выжила, чтобы вот так жить. Если она сдалась, ей бы лучше с собой покончить». — «Возможно, иногда она радуется, — сказал я. — Мы не знаем. Я думаю, сегодня она радовалась». — «Она не жаждет радости, — сказал Дедушка. — Она только и может жить, когда ей грустно. Она хочет, чтобы мы из-за нее убивались. Чтобы мы о ней скорбели, а не о других».
Августина вышла из дома с коробкой, на которой синим карандашом значилось НА СЛУЧАЙ. «Вот», — сказала она герою. «Она жаждет, чтобы ты этим обладал», — сообщил я ему. «Я не могу», — сказал он. «Он говорит, что не может». — «Он должен». — «Она говорит, что ты должен». — «Я не поняла, почему Ривка спрятала свое обручальное кольцо в банке, почему сказала мне: На всякий случай. На всякий случай — и потом что? Что?» — «На случай, если ее убьют», — сказал я. «Да, и потом что? Почему у кольца должна быть иная участь?» — «Я не знаю», — сказал я. «Спроси его», — сказала она. «Она хочет знать, почему ее подруга решила сохранить обручальное кольцо, когда подумала, что ее могут убить». — «Чтобы осталось вещественное доказательство ее существования», — сказал герой. «Вещественное что?» — «Свидетельство. Документ. Подтверждение». Я сообщил об этом Августине. «Но кольцо для этого не нужно. Люди могут помнить и без кольца. А когда они забудут или умрут, тогда и о кольце никто знать не будет». Я сообщил об этом герою. «Но кольцо может служить напоминанием, — сказал он. — Каждый раз, когда вы на него смотрите, вы думаете о ней». Я сообщил об этом Августине. «Нет, — сказала она. — Я думаю, это было на этот случай. На случай, если однажды кто-нибудь придет его искать». Я не мог ощутить, говорила ли она со мной или с героем. «Чтобы нам было, что найти», — сказал я. «Нет, — сказала она. — Не кольцо для вас существует. Вы существуете для кольца. Кольцо не на случай вас. Вы на случай кольца». Она порылась в кармане платья и извлекла кольцо. Она предприняла попытку надеть его на палец героя, но оно не гармонизировало, поэтому она предприняла попытку надеть его на самый миниатюрный палец героя, но оно опять не гармонизировало. «У нее были маленькие руки», — сказал герой. «У нее были маленькие руки», — сообщил я Августине. «Да, — сказала она. — Такие маленькие». Она вновь предприняла попытку надеть кольцо на мизинец героя, она старалась изо всех сил, и я ощутил, что это причиняет герою много разных страданий, хотя он не экспонировал ни одного из них. «Не гармонизирует», — сказала она, и, когда она удалила кольцо, я увидел, что на мизинце героя остался круговой порез.
«Нам пора выдвигаться, — сказал Дедушка. — Время отбывать». Я сообщил об этом герою. «Скажи ей еще раз спасибо». — «Он говорит вам спасибо», — сказал я. «И вам спасибо». Теперь она опять плакала. Она плакала, когда мы приехали, и плакала, когда мы отбывали, но ни разу не плакала, пока мы были там. «Можно я задам вам вопрос?» — спросил я. «Конечно», — сказала она. «Меня, как вы знаете, зовут Саша, а его — Джонатан, а суку — Сэмми Дэвис Наимладшая, а он, Дедушка, — Алекс. А вы кто?» Мгновение она молчала. «Листа», — сказала она. А потом она сказала: «Можно я задам тебе вопрос?» — «Конечно». — «Война уже кончилась?» — «Я не понимаю». — «Я», — изрекла или начала изрекать она, но тут Дедушка исполнил нечто, чего я никак не ожидал. Он стиснул руку Августины в своих руках и поцеловал ее в губы. Она повернулась к нам спиной, лицом к дому. «Я должна идти к моей малышке, — сказала она. — Она скучает по мне».
Впадая в любовь, 1934—1941
ВСЕ ЕЩЕ НАХОДЯСЬ на жалованье у прихожан Падшей Синагоги, не ведавших о ее частичном перерождении в своеобразный эскорт-сервис для престарелых и вдов, дедушка продолжал наведываться с визитами к клиентам по несколько раз в неделю и скопил достаточно денег, чтобы можно было задуматься о создании собственной семьи, — задуматься если не ему самому, то, по крайней мере, его родителям.
— Приятно видеть твою рабочую этику, — сказал ему однажды вечером отец, когда дедушка собирался отправиться в небольшой кирпичный дом вдовы Голды Р по соседству с Несгибаемой Синагогой. — Ты не ленивый цыганенок, как мы прежде думали.
— Ты наша гордость, — сказала мама, но, вопреки его ожиданиям, поцелуя за этим не последовало. Это из-за Отца, — подумал он. — Будь мы одни, она бы обязательно поцеловала.
Отец приблизился к нему, похлопал по плечу, сказал Так держать, не догадываясь о подтексте.
Прежде чем заниматься с ним любовью, Голда завешивала зеркала.
А дважды овдовевшая Лея Г, которую он посещал три раза в неделю (даже после собственной свадьбы), просила только о том, чтобы к ее безнадежно состарившемуся телу он относился со всей серьезностью: не смеялся над опавшей грудью и лысеющим лобком, не обходил вниманием варикозные вены на икрах, не морщился от запаха, который, она знала, напоминал запах гниющего на лозе винограда.
А Рина С, вдова Казвеля Л, единственного из Дымков Ардишта, сумевшего избавиться от вредной привычки и спуститься с крыш Ровно на землю (правда, лишь затем, чтобы, подобно Времямеру, стать жертвой мельничной пилы), в разгар любовных утех впивалась в мертвую руку Сафрана зубами, желая удостовериться, что он действительно ничего не чувствует.
А Елена Н, вдова гробовщика Хаима Н, тысячи раз наблюдала, как двери их подпола растворялись навстречу смерти, но даже и вообразить не могла, в какую черную бездну горя может столкнуть человека обычная куриная кость, попавшая не в то горло. Она умоляла любить ее под кроватью, в тесном подобии склепа под некогда брачным ложем, в надежде, что соитие облегчит душевную боль, сделает жизнь чуточку переносимее. Сафран, мой дедушка, отец моей мамы, которого я не застал в живых, удовлетворял любую их прихоть.
Но прежде чем меня заподозрят в подхалимаже, необходимо отметить, что вдовы составляли лишь половину от общего числа любовниц моего юного дедушки. Он вел двойную жизнь: любил не только скорбящих, но и тех, кого не успела коснуться влажная лапка скорби, кто был ближе к своей первой смерти, чем ко второй. С его легкой руки расстались с невинностью пятьдесят две девственницы, и каждая в неповторимой позе, заимствованной им с картинок скабрезной колоды карт того самого приятеля, которого он все время оставлял в театре: одноглазую простушку Тали М с тугими косичками и заплатой из сложенной ярмолки на невидящем глазу он отшестидевятил, как валета; в Брэндил В, что страдала пороком сердца, отдувалась при ходьбе, носила очки с толстыми линзами и умерла до войны (слишком рано, но как раз вовремя) вошел со спины, как в двойку червей; Меллу С с пышной грудью и плоским задом, единственную наследницу самого богатого семейства в Колках (поговаривали, что в их доме даже столовое серебро было одноразовым), поимел на боку, как бубновую даму; Треме О, проявлявшей особое усердие на природе и стонавшей так пронзительно, что даже странно, как их не застукали, он позволил себя оседлать, как туза пик. Они его любили, а он их еб — десятка, валет, дама, король, туз — самый королевский из возможных флеш-роялей. Так что, несмотря на увечье, было у него все-таки две действующие руки: на одной — пять пальцев, на другой — пятьдесят две девочки, не сумевших или не пожелавших сказать «нет».
Но и выше пояса у него, конечно же, тоже была жизнь. Он ходил в школу и учился вместе со своими одногодками. Легче всего ему давалась арифметика, и его учитель, молодой Падший по имени Яким Е, даже предложил моим прабабушке и прадедушке отправить Сафрана в Луцк, в школу для одаренных детей. Но ничто не нагоняло на дедушку такой тоски, как учеба. Книги нужны тем, у кого нет настоящей жизни, — думал он. — Они не в состоянии ее заменить. Школа, которую он посещал, была небольшой: четыре преподавателя и сорок учеников. День был разделен на дисциплины религиозные, которым обучал Так Себе Раввин вместе с одним из прихожан Несгибаемой Синагоги, и дисциплины светские, или полезные, которым учили трое (а иногда двое, а иногда четверо) Падших.
Историю Трахимброда каждый школьник узнавал из книги, изначально написанной Досточтимым Раввином (И ЕСЛИ МЫ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО УСТРЕМЛЕНЫ К СВЕТЛОМУ БУДУЩЕМУ, НЕ НАДЛЕЖИТ ЛИ НАМ СНАЧАЛА ЗАГЛЯНУТЬ В СВОЕ ПРОШЛОЕ И ПРИМИРИТЬ СЕБЯ С НИМ?) и регулярно дополняемой комиссией, состоявшей из Несгибанцев и Падших. Книга Предшествующих начиналась как летопись исключительно эпохальных событий: баталий и перемирий, голодных лет и сейсмической активности, зарождения и гибели политических систем. Но довольно скоро туда были включены и подробно описаны события меньшего масштаба — торжества, важные свадьбы и смерти, записи о производимом в штетле строительстве (тогда в основном строили, а не разрушали), — и сравнительно небольшая книжица разрослась до трех внушительных томов. Вскоре по требованию читателей (как Несгибанцев, так и Падших) в Книгу Предшествующих стали включать результаты проводившейся раз в два года переписи с указанием имени и фамилии каждого жителя и краткой биографической справкой о его жизни (данные о женщинах появляются только после раскола Синагоги), краткие перечни менее заметных событий и комментарии, которые Досточтимый Раввин вынес в раздел ЖИЗНЬ, И ЖИЗНЬ ЖИЗНИ (к ним относились разъяснения, иносказания, всевозможные нормы и правила для желающих стать праведниками, а также симпатичные, хотя порой и бессмысленные афоризмы). Позднейшие издания, занимавшие уже целую полку, стали еще более подробными, поскольку жители вносили в них свои семейные архивы, портреты, важные документы и личные дневники, и в результате любой школьник мог без труда установить, что ел на завтрак его дедушка в любой из четвергов за пятьдесят лет до этого или чем занималась его двоюродная бабушка, пока дождь лил, не переставая, пять месяцев кряду. Поначалу новые сведения вносились в Книгу Предшествующих не чаще чем раз в год, но теперь это происходило постоянно, а когда сообщать было не о чем, члены комиссии сообщали о самих себе, чтобы процесс не прерывался, и книга, разрастаясь, во всем походила на жизнь: Мы пишем… Мы пишем… Мы пишем…
Даже самые отпетые двоечники читали Книгу Предшествующих, не пропуская ни слова, понимая, что со временем им тоже найдется место на этих страницах и что попади к ним в руки более позднее издание, они смогли бы прочесть о своих ошибках (и, возможно, избежать их), и об ошибках своих детей (и уж точно предотвратить их), и об исходе грядущих войн (и приготовиться к гибели близких).
И я уверен, что мой дедушка не был исключением. Он тоже пролистывал том за томом, страницу за страницей, в поисках…
Результат ряда постыдных махинаций, процесс по делу опального ростовщика Янкеля Д был рассмотрен Высоким Несгибанским Судом в 1741 году. Означенный ростовщик, обвиненный в означенных постыдных махинациях, рассмотренных судом, был приговорен прокламацией штетла к ношению на шее позорной бусины, состоящей из костяшки счетов, нанизанной на белую нитку. Прошу особо отметить, что он не снимал бусину, даже когда его никто не видел, даже перед сном.
Одна исключительно зловредная муха ужалила в зад кобылу, впряженную в праздничную платформу из Ровно, побудив капризную кобылу встать на дыбы и сбросить чучело пахаря с платформы в Брод. Шествие платформ было отложено почти на тридцать минут, пока трахимбродские силачи извлекали из реки промокшее чучело. Виновная муха угодила в сачок школьника, личность которого не установлена. Мальчик занес руку, чтобы прихлопнуть ее, понимая, что нужен урок, но пока кулак опускался, муха дернула крылышком, но не взлетела. Мальчика (а это был чувствительный мальчик) внезапно постигло ощущение хрупкости жизни, и он выпустил муху. Муха, тоже что-то постигшая, умерла от признательности. Урок был преподан.
(См. Бог)
КОГДА ДОЖДЬ ЛИЛ, НЕ ПЕРЕСТАВАЯ, ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ КРЯДУ
Самое продолжительное наказание дождем случилось в два последних и три первых месяца 1914–1915 гг. Чашки, оставленные на подоконниках, быстро переполнились. Цветы расцвели и утонули. В потолках уборных над ваннами были прорезаны отверстия… Важно отметить, что период, когда дождь лил не переставая, совпал с периодом русской оккупации,[11] а потому, сколько бы дождя ни пролилось, непременно находились те, кто уверял, что изнывает от жажды. (См. Гиттл К, Яков Л)
Так уж случилось, что в одиннадцатый год одного бесконечно далекого столетия Народ-избранник (мы) был выпровожен из Египта под руководством нашего тогдашнего мудрого лидера Моисея. В суматохе бегства не было времени ждать, пока хлеб взойдет, и Бог наш Творец (да зародятся при имени Его радостные мысли), искавший совершенства в каждом из своих творений, а потому не желавший несовершенных хлебов, сказал своему народу (нам, а не им): ДА НЕ СОТВОРИТЕ ХЛЕБА СУХОГО, ПРЕСНОГО, НЕВКУСНОГО ИЛИ ЖЕ ТАКОГО, ЧТО СТАНЕТ ПРИЧИНОЙ МУЧИТЕЛЬНЫХ ЗАПОРОВ. Но Народ-избранник был страшно голоден, и мы рискнули побаловаться с дрожжами. То, что испеклось на наших спинах, было далеко от совершенства, поистине пресно, сухо, невкусно и пищеварению не способствовало, а потому привело Бога (да пребудет имя Его вовеки на наших непотрескавшихся устах) в настоящую ярость. Во искупление этого греха наших предков кто-нибудь из жителей нашего штетла ежегодно погибал на мельнице, возведенной в 1713 году. (Полный список погибших на мельнице прилагается в Приложении Г: Безвременные кончины.)
(См. Бог)
(См. Бог)
Осязание, вкус, зрение, обоняние, слух… память. Если неевреи постигают мир посредством традиционных чувств, а памятью пользуются лишь как вспомогательным рычагом, помогающим интерпретировать события, то для евреев память важна не меньше, чем укол булавки, или ее серебряный отлив, или вкус крови, выступившей от ее укола на пальце. Уколовшись булавкой, еврей вспоминает другие булавки. Только связав этот укол с другими уколами — когда его мать пыталась заштопать рукав, из которого он не вынул руку, когда у его дедушки, долго гладившего влажный прадедушкин лоб, отходили онемевшие пальцы, когда Абрам проверил, заострен ли нож, чтобы Исаак не почувствовал боли, — еврей понимает, почему ему больно.
При виде булавки еврей задается вопросом: О чем с ней вспомнится?
Никогда не случаются.
Наставшие вскоре после времен самоубийств по ошибке времена разноцветных рук начались в тот день, когда пекарь Герцог Ж заметил, что те булочки, за которыми он не присматривает, иногда исчезают. Он многократно повторил свои наблюдения, раскладывая булочки по всей пекарне, даже помечая места, куда он их клал, угольным карандашом, и всякий раз, когда он ненадолго отворачивался, там оставались одни пометы.
— Да это же воровство, — сказал он.
В тот период нашей истории пост главного учредителя правовых норм занимал Выдающийся Раввин Фейгель Ф (См. также Приложение Б: Полный список Раввинов Несгибаемой Синагоги). Для проведения объективного расследования он распорядился считать всех жителей штетла подозреваемыми, пока не будет доказана их невиновность. МЫ ВЫКРАСИМ РУКИ КАЖДОГО В ОСОБЫЙ ЦВЕТ, — сказал он, — И ТАК УЗНАЕМ, КТО ЗАПУСКАЛ ИХ К ГЕРЦОГУ ЗА ПРИЛАВОК.
Руки Липпы Р были выкрашены кроваво-красным. Руки Пелши Г — светло-салатовым, под цвет ее глаз. Руки Майки П — нежно-багровым, в тон кромки неба над кронами Радзивельского леса на закате третьего Шаббата ноября. Ни одна пара рук и ни один цветовой оттенок не были исключением. Объективности ради даже руки Герцога Ж были выкрашены в редкую разновидность розового — под стать уникальному окрасу бабочки семейства Troides helena, погибшей на рабочем столе Дайкла Д — того самого химика, что изобрел химикат, который был несмываем и оставлял отпечатки на всем, к чему бы крашеные руки ни прикасались.
Как выяснилось впоследствии, булочки тырила обычная мышь — да пребудет память о ней в непосредственной близости от вонючих тухесов, — и ни один из цветов так за прилавком и не появился.
Зато они появились во всех остальных местах.
Шломо В обнаружил посеребренность меж бедер жены своей Чебры — да не утратит ее поступок исключительности ни в этом, ни в иных мирах, — но не проронил ни слова, покуда не выкрасил ее грудь зеленью своих рук и не залил эту грудь белым семенем. Нагую, он проволок ее по серым от лунного света улицам, от дома к дому, барабаня в двери почерневшими от синяков кулаками. Он заставил ее смотреть, как отрезает мошонку у Шмуэля Р, который, воздев к небу свои посеребренные пальцы, молил о пощаде и двусмысленно вопил: Произошла ошибка. Пестрело повсюду. Индиго Выдающегося Раввина Фейгеля Ф на страницах сразу нескольких ультрасветских периодических изданий. Мертвогубая синева скорбящей вдовы Шифры К, точно след от детского ластика, через все надгробие мужа на местечковом кладбище. Ирвина П все поспешили обвинить в том, что он с ног до головы облапал Времямера своими бронзовыми пятернями. Он такой эгоист, — говорили они. — Все хочет себе заграбастать! Хотя облапан Времямер был их руками, руками каждого из них, и в его бронзовой радуге, точно спрессованные, умещались цвета всех жителей штетла, вечно вымаливавших у него кто сыновей-красавцев, кто пару-тройку лет жизни, кто защиты от молнии, кто любви.
Штетл пестрел делами своих обитателей, а поскольку в ход были пущены все цвета (за исключением, конечно же, цвета прилавка), никто уже не мог с уверенностью сказать, к чему прикасалась рука человека, а что было таким, каким было само по себе. Поговаривали, что Гецель Г тайком переиграл на скрипках всех скрипачей (хотя на скрипке он играть не умел), потому что скрипичные струны были цвета его пальцев. Шушукались, что Гейша Р, должно быть, занялась акробатикой, а иначе разве бы стала линия Еврейско/Общечеловеческого раскола желтой, как ее ладони? И когда румянец на щеках одной школьницы по ошибке приняли за Карамзин святоши, школьницу стали обзывать шлюхой, потаскухой и блудницей.
(См. Бог)
Прибегать к помощи неопалимой купины категорически воспрещается. (Полный список норм и правил, регулирующих сами знаете что, прилагается в Приложении Е — ЛЯ.)
Роман — это литературная форма, которая легче всего горит. Так уж случилось, что в середине девятнадцатого века каждый житель нашего штетла, будь то мужчина, женщина или ребенок, пребывал в убеждении, что он вынашивает в себе хотя бы один. Этой эпохе, скорее всего, положил начало странствующий цыганский коммивояжер, каждое третье воскресенье каждого второго месяца пригонявший на главную площадь повозку с книгами, которые он рекламировал нараспев, как Истинный источник искушений изумительно изощренный. Что, кроме Эдак и я могу, могло прийти после этого в голову Народу-избраннику?
Более семисот романов было написано между 1850 и 1853 годами. Один начинался так: Сколько лет минуло с той поры, когда я в последний раз думал о тех всклокоченных утрах. Другой так: Говорят, каждая женщина помнит, как у нее было в первый раз, а я вот не помню. Третий так: Убийство — отвратительное деяние, кто бы сомневался, но братоубийство поистине самое чудовищное преступление из всех, известных человечеству.
Среди написанного было 272 наскоро завуалированных мемуара, 66 детективов, 97 повествований о войне. В 107 брат поднимал руку на брата. Во всех, за исключением 89, не обошлось без супружеской измены. В 29 влюбленные гадали, что ждет их в будущем; 68 оканчивались поцелуем; во всех, кроме 35, встречалось слово «стыд». Те, кто не умел ни читать, ни писать, сочиняли романы для зрения: коллажи, гравюры, карандашные наброски, акварели. В Библиотеке Янкеля и Брод под трахимбродское творчество была выделена отдельная комната, хотя романы, которые продолжали пользоваться спросом спустя пять лет после их написания, можно пересчитать по пальцам.
Однажды, без малого сто лет спустя, стеллажи этой комнаты обследовал мальчик.
— Я ищу одну книгу, — сказал он библиотекарше, которая присматривала за трахимбродскими романами с детства и была единственным человеком, прочитавшим их все. — Ее мой прадед написал.
— Как его звали? — спросила библиотекарша.
— Сафранброд. Но он мог опубликовать ее под псевдонимом.
— Как называлась его книга?
— Я не помню названия. Он о ней вспоминал постоянно. На ночь мне ее рассказывал вместо колыбельной.
— О чем? — спросила она.
— О любви.
Она засмеялась. Все они о любви.
Арт — это та самая пресловутая вещица в себе, результат успешной попытки сотворить предмет арта. К сожалению, примеров арта не существует, и нет никаких оснований считать, что они появятся в будущем. (Все, что производилось ранее, имело цель, отличную от самой вещицы, как то: Хочу это продать, или Хочу прославиться и быть любимым, или Хочу, чтобы это меня возвысило, или Хочу, чтобы это возвысило других.) Но мы все равно продолжаем писать, рисовать, ваять и сочинять музыку. Ну, не идиоты?
Икул — это вещица со смыслом, созданная для удобства и наделенная определенными функциями. Все в этом мире в той или иной степени икул.
Ефакт — это факт прошедшего времени. Например, многие полагают, что после разрушения первого Храма существование Бога стало ефактом.
Артикул — это вещица, которая на стадии замысла была артом, а на стадии воплощения переродилась в икул. Оглядитесь. Примеры повсюду.
Артефакт — это результат успешной попытки превратить факт прошедшего времени в бесмыссленную, не применимую в хозяйстве, но изящную вещицу. Это не арт, но это и не факт. Евреи — это артефакты рая.
Музыка прекрасна. Со дня сотворения мира мы (евреи) искали новый язык для самовыражения. Даже то, как к нам относились на протяжении веков, мы нередко объясняем чудовищным недопониманием. (Слова никогда в полной мере не выражают того, что мы хотим ими выразить.) Общайся мы на языке музыки, нас бы всегда понимали правильно, потому что в музыке и понимать нечего. В этом истоки чтения Торы нараспев и идиша — самого звукоподражательного из языков. Этим же объясняется и то, что наши старики, особенно те из них, кто пережил погромы, нередко мурлычут себе под нос, мурлычут безостановочно, точно боятся наступления тишины, в которой им может открыться тайный лингвистический смысл. Но покуда мы не нашли нового языка для самовыражения и покуда мы не нашли слов с точным, а не приблизительным значением, словесная какофония — единственное, что нам остается. Ефактикул — пример такой какофонии.
Первое изнасилование Брод Д случилось в разгар всеобщего ликования, последовавшего за тринадцатым празднованием ежегодного торжества, Дня Трахима, 18 марта 1804 года. По дороге домой от убранной голубыми цветами платформы, на которой она простояла много часов подряд безыскусной красавицей, помахивая русалочьим хвостом только когда им помахивать полагалось, бросая тяжелые мешки в реку, носящую одно с ней имя, только когда Раввин кивком головы подавал ей сигнал, — к Брод подошел сумасшедший сквайр Софьевка Н, под чьим именем наш штетл теперь обозначается на картах и в мормонских переписях.
Я все видел, — сказал он. — Я смотрел на парад сверху. Разве ты не знаешь, насколько я выше, выше, выше всех, выше этого плебса, с его плебейским ликованием, в котором, сказать по чести, был бы совсем не прочь принять маленькое участие. Наблюдал я за тобой на платформе и думал: нет, она не плебс. Ты была сама естественность на фоне этого разнузданного притворства.
Благодарю, — сказала Брод и двинулась дальше, хорошо помня предостережение Янкеля о том, что Софьевке подставь только ухо — и он откусит голову.
Но куда же ты? Я не закончил, — сказал он, хватая ее за худенькое предплечье. — Разве отец тебя не учил, что надо слушать, когда к тебе, или в тебя, или вокруг тебя, или даже из тебя обращаются?