Полная иллюминация Фоер Джонатан
Его рот, ее уши. Его глаза, его рот, ее уши. Рука писца, глаза мальчика, его рот, девочкины уши. Она устремляется назад по цепочке причин и следствий, чтобы заглянуть в глаза вдохновению, посетившему писца, чтобы разглядеть губы влюбленного, и ладони родителей вдохновения, посетившего писца, и их влюбленные губы, и родительские ладони, и соседские коленки, и недругов, и возлюбленных их возлюбленных, и родителей их родителей, и соседей их соседей, и недругов их врагов, пока ей не удается убедить себя в том, что это не просто мальчик читает девочке вслух там, на чердаке, а все, кто когда-либо жил на земле, читают ей. И она скользит по строчкам вслед за ними:
Первое изнасилование Брод Д
Первое изнасилование Брод Д случилось в разгар всеобщего ликования, последовавшего за тринадцатым празднованием ежегодного торжества, Дня Трахима, 18 марта 1804 года. По дороге домой от убранной голубыми цветами платформы, на которой она простояла много часов подряд безыскусной красавицей, помахивая русалочьим хвостом, только когда им помахивать полагалось, бросая тяжелые мешки в реку, носящую одно с ней имя, только когда Раввин кивком головы подавал ей сигнал, — к Брод подошел сумасшедший сквайр Софьевка Н, под чьим именем наш штетл теперь обозначается на картах и в мормонских
Мальчик засыпает, а девочка кладет ему на грудь свою голову. Брод хочет читать дальше, хочет закричать: ЧИТАЙТЕ ЖЕ! Я ДОЛЖНА ЗНАТЬ! — но на таком расстоянии им ее не услышать, а ей самой страницу не перевернуть. На таком расстоянии страница — ее невесомое бумажное будущее — неподъемная тяжесть.
Парад, смерть, предложение, 1804—1969
Парад, смерть, предложение, 1804—1969
К МОМЕНТУ, КОГДА моей пра-пра-пра-пра-пра-прабабушке исполнилось двенадцать лет, в Трахимброде не осталось ни одного жителя, который хотя бы раз не предложил бы ей выйти замуж. В их числе: мужчины, уже успевшие обзавестись женами; искореженные старики, спорившие на чьем-нибудь крыльце о том, что могло, а чего не могло случиться несколько десятилетий назад; подростки с безволосыми подмышками; женщины с волосатыми подмышками; а также покойный философ Пинхас Т, который в своей единственной, достойной упоминания, работе «К Праху: из Человека Ты Вышел — в Человека и Возвратишься» доказывал, что теоретически жизнь и искусство могли бы поменяться местами. Брод заставляла себя покраснеть, хлопала длинными ресницами и всем говорила одно и то же: Боюсь, что нет. Янкель считает, что замуж мне пока рановато. Хотя предложение очень заманчивое.
До чего глупые, — это уже обращаясь к Янкелю.
Дождись моей смерти, — закрывая книгу. — Потом выбирай любого. Но только не пока я жив.
Мне никто из них не нужен, — целуя его в лоб. — Они мне не пара. К тому же, — смеясь, — я уже связала свою жизнь с самым красивым мужчиной в Трахимброде.
Кто это? — усаживая ее на колени. — Я убью его.
Щелкая его по носу мизинцем: Это ты, дурачок.
Вот тебе раз. Уж не значит ли это, что мне придется убить себя?
Выходит — так.
Может, разрешишь мне не быть самым красивым? Чтобы не пришлось кончать жизнь самоубийством? Может, разрешишь мне быть поуродливее?
Ладно, — смеясь, — нос у тебя действительно несколько кривоват. И улыбка при ближайшем рассмотрении могла бы быть посимпатичнее.
Теперь ты меня убиваешь, — смеясь.
Все лучше, чем самоубийство.
И то верно. Так, по крайней мере, меня совесть мучить не будет.
Для тебя я на все готова.
Спасибо, мое сокровище. Чем тебе отплатить?
Ты труп. Ничем ты мне уже не отплатишь.
Придется вернуться с того света, чтобы не оставаться в долгу. Проси, что хочешь.
Тогда можно я попрошу, чтобы теперь ты меня убил. А то меня совесть замучает.
Будет исполнено.
Все-таки нам страшно повезло, что мы есть другу друга!
Отказав сыну сына Битцла Битцла — Весьма сожалею, но Янкель считает, что лучше мне с замужеством подождать, — она надела костюм Царицы Реки, чтобы отправиться в нем на ежегодное празднество, День Трахима, отмечавшееся уже в тринадцатый раз. Янкель слышал, как шепчутся за спиной Брод женщины (он еще не оглох), и видел, как доискиваются ее мужчины (он еще не ослеп), но, помогая ей втиснуться в русалочий наряд, завязывая тесемки на ее худых плечиках, делал вид, что это его нисколько не заботит (а что он мог сделать?).
Если тебе неохота, можешь не одеваться, — сказал он, заправляя тростинки ее рук в длинные рукава русалочьего наряда, который она заново перешивала к празднику на протяжении последних восьми лет. — Ты не обязана быть Царицей Реки.
Конечно, обязана, — сказала она. — Я ведь первая красавица Трахимброда.
Мне казалось, что ты не рвешься в красавицы.
Не рвусь, — согласилась она, заправляя высокий ворот костюма под нитку с нанизанной на нее костяшкой счетов. — Это такая ответственность. А что делать? Судьба у меня такая.
Никому не обязана, — сказал он, пряча костяшку счетов под ворот ее костюма. — В этом году они могут выбрать в Царицы другую девочку. Почему бы тебе самой ей место не уступить?
Не в моем характере.
Тем более уступи.
Вот уж дудки.
Ты же согласилась, что и сама церемония, и связанный с ней обряд — ужасная глупость.
Но и ты согласился, что глупостью это выглядит только для тех, кто снаружи. А я внутри, в эпицентре.
Я запрещаю тебе туда идти, — сказал он, прекрасно сознавая, что это не подействует.
Я запрещаю тебе мне запрещать, — сказала она.
Мой запрет главнее.
Почему?
Потому что я старше.
Глупости какие.
Тогда потому, что я первый запретил.
Еще того глупей.
Но ты ведь даже не любишь этот праздник, — сказал он. — Вечно потом жалуешься.
Я знаю, — сказала она, поправляя хвост, украшенный голубыми блестками.
Зачем же тогда?
Ты любишь думать о маме?
Нет.
А когда думаешь, тяжело тебе бывает потом?
Да.
Зачем же тогда? — спросила она. И почему, подумала она, вспомнив описание своего изнасилования, мы вечно в погоне за тем, что сулит нам страдание?
Янкель несколько раз начинал предложение, пытаясь сформулировать ответ, но в конце концов заблудился в собственных мыслях.
Как только найдешь приемлемое объяснение, я откажусь от трона. Она поцеловала его в лоб и направилась к реке, носящей одно с ней имя.
Он стоял возле окна и ждал.
В тот весенний день 1804 года, как и в каждый День Трахима вот уже тринадцать лет подряд, гирлянды белых нитей украшали узкие немощеные артерии Трахимброда. Идея увековечить первые всплывшие на поверхность останки повозкикрушения принадлежала Битцлу Битцлу. Один конец белой нити намотан на горлышко полупустой бутыли старого вермута на полу окосевшей от выпитого хибары местного алкоголика Омлера С, другой — на потускневший серебряный подсвечник на обеденном столе в пятикомнатном кирпичном доме Сносного Раввина через непролазную грязь улицы Шелистер; тонкая белая нить наподобие бельевой веревки — от левой задней стойки кровати в комнате кокотки на третьем этаже к прохладной медной ручке морозильного шкафа в подвальном помещении иноверца Кермана К, мастера по бальзамированию; белая нить над безмятежной (и затаившейся в ожидании) ладонью реки Брод, от мясника к свахе; белая нить — от плотника — через изготовителя восковых манекенов — к повивальной бабке — в форме неравностороннего треугольника над фонтаном распростертой русалки, посреди единственной площади штетла.
Красавцы-мужчины выстраивались вдоль берега, терпеливо дожидаясь, пока парад платформ пройдет от каскада небольших водопадов до лотков с игрушками и выпечкой, раскинутых возле мемориальной доски, обозначавшей место, откуда повозка угодила или не угодила в реку.
СИЯ ДОСКА ВОЗВЕДЕНА НА ТОМ САМОМ МЕСТЕ
(ИЛИ НА МЕСТЕ НЕПОДАЛЕКУ ОТ ТОГО МЕСТА),
С КОТОРОГО ПОВОЗКА НЕКОЕГО
ТРАХИМА Б
(КАК МЫ СЧИТАЕМ)
ПОШЛА КО ДНУ.
Прокламация штетла, 1791.
Первой мимо окна Сносного Раввина, из которого он производил свой необходимый церемониальный кивок, проплывала платформа местечка Колки. Она была усеяна мириадами оранжевых и красных бабочек, привлекаемых к ней особой комбинацией прикрученных к днищу звериных остовов. Рыжеволосый мальчик в оранжевых брючках и рубашке под галстук стоял неподвижно, как статуя, на деревянном постаменте. Над ним развевался плакат с надписью: ЖИТЕЛИ КОЛКОВ ПРАЗДНУЮТ СО СВОИМИ ТРАХИМБРОДСКИМИ СОСЕДЯМИ! Со временем, когда глазевшие на эту церемонию дети превратятся в стариков и возьмутся за акварели, рассевшись на своих осыпающихся крылечках, рыжеволосый мальчик станет героем многочисленных созданных ими картин. Но тогда он об этом не знал, и они не знали, так же, как никто не знал о том, что когда-нибудь я напишу эти строки.
Затем появилась платформа из Ровно, от края до края усеянная зелеными бабочками. За ней — платформы из Луцка, Сарн, Киверц, Сокречей и Ковеля. Каждая — цвета тех бабочек, которых притягивали к себе прикрученные к днищам окровавленные звериные остовы: коричневые бабочки, лиловые бабочки, желтые бабочки, розовые бабочки, белые. Зрители, толпившиеся на всем пути следования парада, вопили так возбужденно и немилосердно, что воздвигли непроницаемую стену шума, эдакий всепроникающий и беспрерывный дружный рев, который легко можно было принять за дружное молчание.
Платформа из Трахимброда была облеплена голубыми бабочками. Брод сидела в центре на пьедестале в окружении юных речных принцесс штетла, завернутых в голубой тюль и старательно изображавших руками волны. Квартет скрипачей на переднем краю платформы наигрывал польские народные мотивы, другой квартет, на заднем краю, тянул нечто сугубо украинское, а в месте пересечения двух мелодий рождалась третья, какофоническая, но ее могли слышать только речные принцессы и Брод. Янкель смотрел из своего окна, теребя бусину, которая, казалось, вобрала в себя все килограммы, потерянные им за последние шестьдесят лет.
Когда платформа из Трахимброда достигла лотков с игрушками и выпечкой, Сносный Раввин подал Брод знак, означавший, что она может бросить мешки в воду. Выше, выше… В этот миг вселенная съежилась и вытянулась, уместившись в дугу коллективного взгляда — от ладони Брод к ладони реки, — одинокую неповторимую радугу. Ниже, ниже… Удостоверившись (насколько это было возможно), что мешки достигли речного дна, Сносный Раввин подал знак мужчинам — еще один исполненный драматизма кивок, означавший, что они могут нырять за ними.
Что после этого творилось в воде, невозможно было разглядеть за брызгами. Женщины и дети отчаянно болели, а мужчины отчаянно месили руками воду, хватая друг друга за что ни попадя, лишь бы вырваться в лидеры. Они выныривали по нескольку человек сразу, кто с мешком в зубах, кто в руках, и тут же вновь уходили под воду, гребли вглубь что было сил. Река металась, деревья раскачивались от нетерпения, небо неторопливо стягивало через голову голубой наряд, обнажая ночь.
А потом:
Взял! — прокричал кто-то с дальнего конца реки. Взял! Одни ныряльщики разочарованно вздыхали и гребли к берегу, другие маячили из воды поплавками, проклиная чье-то везение. Мой пра-пра-пра-пра-пра-прадедушка вышел из реки, держа золотой мешок над головой. На глазах у многочисленной толпы он упал на колени и высыпал содержимое мешка в грязь. Восемнадцать золотых монет. Чье-то полугодичное жалованье.
КАК ТВОЕ ИМЯ? — спросил Сносный Раввин.
Меня зовут Шалом, — сказал он. — Я из деревни Колки.
КОЛКАРЬ ОБЪЯВЛЯЕТСЯ ПОБЕДИТЕЛЕМ! — провозгласил Сносный Раввин, от возбуждения теряя ермолку.
Пока кузнечики своим стрекотом накликивали тьму, Брод оставалась на платформе, откуда могла наблюдать за празднеством без докучливого внимания мужчин. Участники парада и жители штетла были уже навеселе: сплетенные руки, сцепленные ладони, зондирующие пальцы, услужливые бедра, но мысли все — только о ней. Нитяные гирлянды начинали обвисать (под тяжестью птиц; от ветра, гонявшего их взад-вперед, точно волны), и юные принцессы давно убежали к берегу поглазеть на золотые монеты и дать себя потискать заезжим парням.
С неба посыпала изморось, потом пошел дождь, но до того медленный, что капли можно было провожать взглядом до самого их падения. Мужчины и женщины продолжали пляску взаимоощупываний — теперь уже под аккомпанемент еврейских оркестриков, заполонивших своей музыкой улицы. Девочки ловили сачками светлячков. Они сдирали оболочку с их брюшек и натирали ресницы фосфоресцином. Мальчики давили пальцами муравьев, сами не зная почему.
Дождь усилился, и участники парада надулись самогоном и пивом до поросячьего визга. В темных закутках, где дома упирались друг дружке в бок, под балдахинами плачущих ив вершились дикие безотлагательные соития. Пары кровавили себе спины о ракушки, ветки и гальку на отмелях Брод. Они запрыгивали друг на друга в траве: медные юноши, погоняемые похотью; нефритовые женщины, суше запотевших бокалов; мальчики-девственники с движениями мальчиков-слепцов; вдовы с запрокинутыми вуалетками, разведенными ногами, мольбами — к кому?
Из космоса астронавты способны различить занимающихся любовью людей по микроскопическим вспышкам света. Не света даже, а мерцания, которое легко принять за свет, — коитусова излучения. Поколение за поколением изливают его во тьму, как мед, покуда оно не достигнет глаз астронавта.
Века через полтора — задолго после того, как влюбленные, произведшие излучение, улягутся рядком на кладбище — города-метрополии становятся видны из космоса. Излучение продолжается весь год. Города поменьше тоже различимы, но уже с трудом. Разглядеть штетлы практически невозможно. Отдельные пары невидимы.
Коитусово излучение — результат тысяч соитий: новобрачные и подростки, вспыхивающие, как бутановые зажигалки; пары мужчин, горящие быстро и ослепительно; пары женщин, способные светиться часами после мягких множественных вспышек; оргии, искрящиеся, как кремневые огнива, что продаются на ярмарках; пары, тщетно пытающиеся обзавестись детьми, оставляющие свой бесплодный оттиск на материке подобно тому, как, погаснув, яркий свет оставляет бесплодную вспышку на глазном яблоке, стоит только от него отвернуться.
Бывают ночи, когда некоторые места мерцают ярче обычного. Трудно, не щурясь, смотреть на Нью-Йорк в день Святого Валентина или на Дублин в день Святого Патрика. Древний, обнесенный стеной, Иерусалим вспыхивает, как свеча, в каждую из восьми ночей Хануки. День Трахима — единственный день в году, когда крошечное местечко Трахимброд различимо из космоса, когда коитусово излучение достигает в ней такого накала, чтобы озарить польско-украинские небеса. Мы здесь, — известит астронавтов сияние 1804 года полтора столетия спустя. Мы здесь, и мы живы.
Но Брод к этому излучению отношения не имела; ее вольтовый накал не был частью всетрахимбродского электрического потока. Она слезла с платформы, почти не расплескав лужиц дождевой воды, скопившейся в желобках между ее ребер, и пошла домой вдоль линии Еврейско/Общечеловеческого раскола, чтобы наблюдать за шумом и всеобщим весельем издалека. Женщины презрительно усмехались ей вслед, а мужчины, пользуясь своей нетрезвостью, норовили столкнуться с ней, задеть ее, приблизить свое лицо вплотную к ее лицу, чтобы ощутить ее запах или поцеловать в щечку — с пьяных какой спрос.
Брод — речная грязнуля!
Может пройдешься со мной под ручку. Брод?
Твой отец опозорил себя, Брод.
Ну-ка покажи, как ты умеешь кричать от удовольствия.
Брод никого из них не замечала. Не замечала, когда они плевали ей под ноги или щипали за ягодицы. Не замечала, когда они ее проклинали и целовали или когда проклинали поцелуями. Не замечала, даже когда они лишали ее невинности, как не замечала ничего, что происходило с ней в мире, не оторванном от реальности.
Янкель! — сказала она, распахивая дверь. — Янкель, я уже дома. Пойдем смотреть на танцы с крыши и есть руками ананас.
В поисках отца она прошла через кабинет, припадая на одну ногу, как это всегда делал тот, кто был вшестеро ее старше, и через кухню, на ходу стаскивая русалочий костюм, и через спальню. В доме пахло гнилью и сыростью, будто через оставленное открытым окно в гости наведались все призраки Восточной Европы. Но это был всего лишь запах воды, просочившейся сквозь кровельную дранку крыши, подобно воздуху, который умеет просачиваться сквозь зубы, даже когда рот закрыт. И еще запах смерти.
Янкель! — позвала она, высвобождая из русалочьего хвоста худые ноги, над которыми уже темнели завитки лобковых волос, до того свежих, что они еще не успели оформиться в треугольник.
Снаружи: Губы к губам на сеновалах, и пальцы навстречу бедрам, навстречу губам, навстречу ушам, навстречу впадинкам под коленками, на лоскутных одеялах полян, устланных незнакомцами, все мысли — только о Брод, мысли каждого — только о Брод. Янкель! Ты дома? — позвала она, переходя нагишом из комнаты в комнату. От холода соски на ее груди стали твердыми и лиловыми, бледное тело покрыли мурашки гусиной кожи, на кончиках ресниц дрожали дождевые жемчужины.
Снаружи: Перси, взбиваемые мозолистыми лапами. Пуговицы, высвобождающиеся из петель. Предложения, переходящие в слова, переходящие в сопенье, переходящие в стоны, переходящие в визги, переходящие в свет.
Янкель? Ты же мне обещал, что мы будем смотреть с крыши.
Она обнаружила его в библиотеке. Только на этот раз он не дремал в своем излюбленном кресле, как неоднократно случалось — распростертые крылья полупрочитанной книги на ровно вздымающейся груди. Он лежал на полу калачиком, как зародыш в утробе матери, в стиснутых пальцах — скомканный клочок бумаги. В остальном комната была в идеальном порядке. Он постарался не устраивать бардака, когда почувствовал первую вспышку жара внутри черепа. Ему было неловко за ноги, вдруг подкосившиеся под ним; ему было стыдно за мысль, мелькнувшую во время падения, о том, что сейчас он умрет на полу, один, со всеми своими неразделенными горестями, так и не успев сказать Брод, какой она была сегодня красавицей и какое у нее доброе сердце (а на него всегда больший спрос, чем на хорошие мозги) и что не он ее настоящий отец, хотя с радостью бы пожертвовал всем — каждой минутой, каждым днем своей жизни, — за право им быть; так и не успев рассказать ей свой сон об их вечной жизни, или одновременной смерти, или бессмертии. Он умер, сжимая скомканный клочок бумаги в одной руке и костяшку счетов — в другой.
Сквозь кровельную дранку крыши сочилась вода, точно дом был пещерой. С потолка спальни на пол и кровать падал хлопьями красный снег — написанная губной помадой автобиография Янкеля. Тебя зовут Янкель… Ты любишь Брод… Ты Падший… Раньше ты был женат, но она тебя бросила… Ты не веришь в загробную жизнь… Брод боялась, что если она даст волю слезам, они размоют фундамент и стены старого дома обрушатся, поэтому она завалила слезные железы мешками, повернув потоки рыданий вспять, направив их вглубь, туда, где сокровеннее, безопаснее.
Она вынула из рук Янкеля листок, пропитанный дождем, и страхом смерти, и смертью. На нем детским почерком было нацарапано: Все — Брод.
Всполох молнии, похожий на праздничную иллюминацию, высветил в окне фигуру Колкаря. Он был крепок, с тяжелыми бровями, нависавшими над глазами цвета кленовой коры. Брод видела, как он вынырнул с монетами, как высыпал их на берег из мешка, точно золотую блевотину, но не обратила на него внимания.
Уходи! — крикнула она, прикрывая обнаженную грудь руками, склоняясь над Янкелем, точно желая оградить и себя, и его от взгляда Колкаря. Но он не ушел.
Уходи!
Я не уйду без тебя, — прокричал он сквозь закрытое окно.
Уходи! Уходи!
Дождь капал у него с верхней губы. Только с тобой.
Я руки на себя наложу! — простонала она.
Тогда я заберу с собой твое тело, — сказал он ладони на оконном стекле.
Уходи!
Не уйду!
Янкель дернулся, костенея, сбив масляную лампу, которая сама себя задула по пути к полу, погрузив комнату в абсолютную тьму. Его губы сложились в подобие осторожной улыбки, озарившей темноту согласием. Руки Брод медленно вытянулись по бокам, и она поднялась навстречу моему пра-пра-пра-пра-прадеду.
В таком случае ты должен для меня кое-что сделать, — сказала она.
В этот миг низ ее живота замерцал, как тельце светлячка — ярче сотен тысяч девственниц, расстающихся с невинностью.
Пати зюда! — это моя бабушка зовет мою маму. — Бызтро! Маме двадцать один. Как мне сейчас, когда я пишу эти строки. Мама живет с бабушкой, ходит в вечернюю школу, работает на трех работах, мечтает встретить папу и выйти за него замуж, жаждет творить, любить, петь и умирать много раз на дню, и все — ради меня. Ты зматри, — говорит бабушка, кивая в сторону включенного телевизора. — Зматри. Она кладет свою ладонь поверх маминой и чувствует, как ее кровь бежит по маминым сосудам, и кровь моего дедушки (который умер всего через пять недель после приезда в Штаты, всего через полгода после маминого рождения), и мамина кровь, и моя, и кровь моих детей и внуков. Сквозь треск: Всего один шаг… Некоторое время они завороженно смотрят на голубоватый мраморный шарик, плавающий в пустоте — возвращение на родину из далекого далека. Бабушкин голос дрожит, но она старается не расплакаться: Езлип только твой фаттер мог на это фсглянут. Голубоватый шарик сменяется диктором, который только что снял очки и теперь трет глаза. Дамы и господа, сегодня вечером американец ступил на Луну. Бабушка с трудом поднимается с дивана — ноги у нее уже тогда старые и больные — и говорит, роняя из глаз множество разнообразных слезинок: Это фасхитительно! Она осыпает маму поцелуями, гладит ее по волосам и повторяет: Фасхитительно! Мама тоже плачет — каждая новая слезинка не похожа на предыдущую. Они плачут вместе, щека к щеке. И не слышат шепота астронавта, пытающегося разглядеть за лунным горизонтом крошечную деревушку Трахимброд: Я что-то вижу. Там что-то безусловно есть.
28 октября 1997
Дорогой Джонатан,
Я буйно насладился получением твоего письма. Ты всегда так скор писать мне. Это будет прибыльной вещью для когда ты настоящий писатель, а не школяр. Мазл-тов!
Дедушка распорядился поблагодарить тебя за дубликат фотографии. Это было доброжелательно с твоей стороны отпочтовать его и не потребовать никакой валюты. По правде, у него ее нет много. Я был уверен, что Отец ничего не распределил ему за наше путешествие, потому что Дедушка часто упоминает, что у него нет валюты, а я хорошо знаю Отца вокруг подобных дел. Это сделало меня гневным (не занервированным и не на нервах, поскольку ты проинформировал меня, что это не подходящие к случаю слова, настолько часто я их употребляю), и я пошел к Отцу. Он завопил: «Я ПРЕДПРИНЯЛ ПОПЫТКУ РАСПРЕДЕЛИТЬ ДЕДУШКЕ ВАЛЮТУ, НО ОН ЕЕ ОТКЛОНИЛ». Я сообщил ему, что не верю, и он звезданул меня и распорядился, чтобы я допросил по этому делу Дедушку, но, конечно, я этого сделать не могу. Когда я был на полу, он объявил мне, что я всего не знаю, хотя так думаю. (Но тебе я скажу, Джонатан: я не думаю, что все знаю.) Я почувствовал себя шмендриком за получение своей порции валюты. Но я был принужден ее получить, потому что, как я тебя информировал, у меня есть мечта когда-нибудь изменить жительство на Америку. У Дедушки нет подобной мечты, и поэтому ему не нужна валюта. Потом я стал очень желчным на Дедушку, которому что мешало получить валюту от Отца и презентовать ее мне?
Не информируй ни одну душу, но все резервы своей валюты я держу на кухне в коробке для печенья. Это место, которое никто не расследует, потому что прошло уже десять лет с тех пор, как Мама изготовила последнее печенье. Я умозаключаю, что, когда коробка наполнится, у меня будет достаточное количество для перемены жительства на Америку. Здесь я осмотрительный человек, потому что желаю быть самоуверенным, что имею достаточно для роскошной квартиры на Таймс-сквер, достаточно вместительной для меня и для Игорька. У нас будет крупноэкранный телевизор, чтобы смотреть баскетбол, джакузи и проигрыватель, чтобы писать про них в письмах домой, хотя мы и будем дома. Игорек, конечно, должен двинуться в путь вместе со мной, что бы ни случилось.
По всему было видно, что ты не нашел столько много несогласий с предыдущим разделом. Я прошу снисхождения, если он тебя в чем-либо разозлил, но я хотел быть правдивым и с юмором, в соответствии с твоей консультацией. Ты считаешь, что я юмористичный человек? Я знаменую юмористичный с намерениями, а не юмористичный, по глупости. Мама однажды сказала, что я юмористичный, но это когда я попросил ее купить Феррари Тестаросса от моего имени. Не желая, чтобы надо мной смеялись неправильно, я пересмотрел свою просьбу до покрышек.
Я произвел разрозненные изменения, которые ты мне отпочтовал. Я видоизменил раздел про отель в Луцке. Теперь ты платишь только один раз. «Со мной не будут обращаться, как с гражданином второго класса!» — извещаешь ты отелевладельца, и хотя я обязан (спасибо, Джонатан) проинформировать тебя, что ты не гражданин второго, третьего или четвертого класса, это звучит очень мощно. Отелевладелец говорит: «Ты выиграл. Ты выиграл. Я старался натянуть тебя по-быстрому (что значит — натянуть по-быстрому!), но ты выиграл. О'кей. Плати только один раз». Теперь это отличная сцена. Я задумывался сделать, чтобы ты говорил по-украински, — тогда у тебя могло бы быть больше подобных сцен, но это превратило бы меня в лишнего человека, потому что, если бы ты говорил по-украински, ты бы по-прежнему нуждался в водителе, но не в переводчике. Я обмозговывал истребление из рассказа Дедушки, и тогда бы я был водителем, но если он когда-нибудь это установит, я уверен, что это его поранит, а никто из нас не желает наносить ему ран, да? К тому же я не обладаю водительскими правами.
Наконец, я видоизменил раздел о нежности к тебе Сэмми Дэвис Наимладшей. Еще раз повторю: я не думаю, что удалить ее из рассказа или «убить ее в трагикомическом происшествии при переходе дороги к отелю» в соответствии с твоей рекомендацией, — подходящее к случаю решение. Чтобы тебя умиротворить, я изменил сцену, и теперь вы оба выглядите больше как друзья и меньше как любовники или мстители. Как один пример: она больше не разворачивается, чтобы делать с тобой шестьдесят девять. Теперь это обычный минет.
Мне очень трудно писать о Дедушке, как и тебе, как ты сказал, очень трудно писать о своей бабушке. Я жажду знать о ней больше, если тебя это не огорчит. Возможно, после этого мне будет не так емкотрудно говорить о Дедушке. Ты так и не просветил ее о нашей поездке, не правда ли? Я уверен, что ты сообщил бы мне, если бы просветил. Ты знаешь мое мышление по этому вопросу.
Что же до Дедушки, то он постоянно становится хуже. Когда я думаю, что он наихудчайший, он становится еще хуже. Что-то должно случиться. Он больше не мастер утаивать свою меланхолию. На этой неделе я засвидетельствовал его плачущим три раза, и каждый — глубоко запоздночь, когда я возвращался после сидения насестом на пляже. Тебе я скажу (потому что ты — единственный человек, которому я должен сказать), что временами я за ним кэгэблю из-за угла промежду кухней и телевизионной. В первую ночь, когда я свидетельствовал его плачущим, он расследовал в состарившейся кожаной сумке, распираемой множеством фотографий и бумаг, подобно одной из коробок Августины. Фотографии были желтыми, бумаги также. Я уверен, что он вспоминал про когда он был еще мальчик, а не старик. Во вторую ночь, когда он плакал, он держал в руках фотографию Августины. Шла программа погоды, но было так поздно, что карту планеты Земля презентовали без всякой погоды на ней. «Августина, — расслышал я. — Августина». В третью ночь, когда он плакал, у него в руках была твоя фотография. Единственная возможность, что он взял ее под охрану с моего письменного стола, где я держу все отпочтованные тобой фотографии. Он снова говорил «Августина», хотя я не понимаю, почему.
Игорек хочет, чтобы я изрек от него привет. Он, конечно, тебя не знает, но я его проинформировал о тебе с избытком. Я его проинформировал о том, как ты такой смешной и такой образованный, а еще как мы с тобой можем говорить про знаменательные вещи и также про пердеж. Я даже проинформировал его о том, как ты сделал мешки с грязью, когда мы были в Трахимброде. Я проинформировал его обо всем, что смог о тебе вспомнить, потому что хочу, чтобы он тебя знал, и потому, что это создает ощущение, что ты по-прежнему рядом, что ты не уехал. Ты будешь смеяться, но я презентовал ему одну из отпочтованных тобой фотографий, где мы вдвоем. Он очень хороший мальчик, лучше даже, чем я, и у него по-прежнему есть шанс стать очень хорошим мужчиной. Я уверен, что ты был бы им умиротворен.
Отец и Мама такие же, как всегда, но более смиренные. Мама перестала готовить Отцу ужин, чтобы его наказать, потому что он никогда не приходит домой к ужину. Она хотела забрызгать его желчью, но он кладет на это с пробором (да? класть с пробором?), потому что он никогда не приходит домой к ужину. Он очень часто ест с друзьями в ресторанах, а также пьет водку в клубах, но не знаменитых. Я уверен, что Отец обладает большими друзьями, чем вся моя остальная семья в сумме. Он опрокидывает много вещей, когда приходит домой глубокой ночью. Это мы с Игорьком, кто убирает и возвращает вещи на подобающие им места. (В этих случаях я держу Игорька при себе.) Место лампы здесь. Место картины здесь. Место тарелки здесь. Место телефона здесь. (Когда у нас с Игорьком будет своя квартира, мы будем содержать все в эксклюзивной чистоте. Ни пылинки.) Сказать по правде, я не скучаю по Отцу, когда его так часто нет. Он мог бы каждую ночь существовать со своими друзьями, и я был бы удовлетворен. Проинформирую тебя, что вчера ночью он разбудил Игорька, возвратившись после водки с друзьями. Это моя вина, потому что я не настоял, чтобы Игорек производил храпунчики в моей комнате, как он теперь делает. Полагалось ли мне сфальсифицировать сон? Полагалось ли Маме? В то время я был в постели, и это космическая вещь, потому что я как раз читал раздел про смерть Янкеля. «Все — Брод», — пишет он, и я подумал: «Все — Игорьку».
Ввиду твоего романа, я был очень удручен за Брод. Она хороший человек в плохом мире. Ее все обманывают. Даже ее отец, который не ее отец. Они оба хранят друг от друга тайны. Я об этом подумал, когда ты сказал, что Брод «никогда не удастся почувствовать себя счастливой, не кривя при этом душой». Ты тоже так чувствуешь?
Я понимаю, что ты пишешь, когда пишешь, что Брод не любит Янкеля. Это не знаменует, что ее чувство лишено объемности или что она не войдет в меланхолию, когда он угаснет. Это что-то другое. Любовь в твоем сочинении — это несдвигаемость правды. Брод ни с кем не правдива. Ни с Янкелем и ни с собой. Для нее все удалено на один мир от реального. Производит ли это смысл? Если я звучу, как мыслитель, то это дань твоему сочинению.
Конечная часть, которую ты мне дал, про День Трахима, была, без сомнения, наиконечнейшей. Я остаюсь с отсутствием что-либо о ней изречь. Когда Брод спрашивает Янкеля, почему он думает о ее маме, хотя это и больно, и он говорит, что не знает, почему, — знаменательный запрос. Почему мы это делаем? Почему болезненные вещи всегда электромагнитны? В относительности той части про светосекс, должен тебе сообщить, что я подобное уже наблюдал. Однажды я предавался плотским утехам с подружкой и увидел миниатюрную молнию между ее задниц. Я ухватываю, как много этого нужно, чтобы быть ощутимым из открытого космоса. По конечной части у меня есть предложение, что, возможно, тебе следует поставить русского космонавта на месте мистера Армстронга. Попробуй Юрия Алексеевича Гагарина, который в 1961 году стал первым человеком, совершившим орбитальный космический полет.
Под конец, если ты обладаешь журналами или статьями, которые тебе нравятся, я был бы очень рад, если бы ты их мне отпочтовал. Я тебе возомщу любые расходы недвусмысленно. Ты же знаешь, что я хочу статьи про Америку. Статьи про американский спорт, или американские фильмы, или, конечно, про американских девочек, или про американские бухгалтерские школы. Больше я этого не изреку. Я не знаю, сколько много твоего романа на этот момент существует, но я требую это увидеть. У меня такое хотение узнать, что произойдет с Брод и Колкарем. Полюбит она его? Скажи да. Я надеюсь, что ты скажешь да. Это мне докажет одну вещь. Также, возможно, я могу продолжить помогать тебе по мере того, как ты пишешь дальше. Но не спеши огорчаться. Я не потребую своего имени на обложке. Можешь делать вид, что ты все это сам.
Пожалуйста, передай от меня привет своей семье, всем, кроме бабушки, конечно, поскольку она не знает, что я существую. Если ты возжелаешь проинформировать меня о каких-либо вещах про свою семью, я буду очень расположен слушать. Для одного примера: проинформируй меня дополнительно про своего миниатюрного брата, которого, как я знаю, ты любишь так же, как я люблю Игорька. Для другого примера: проинформируй меня про своих родителей. Мама спрашивала вчера о тебе. Она сказала: «И что насчет баламутного еврея?» Я проинформировал ее, что ты не баламут, а хороший человек, и что ты не такой еврей, как жид, а такой, как Альберт Эйнштейн или Джерри Сайнфельд.[6]
Я предвкушаю с гусями на коже твоего последующего письма и последующего раздела твоего романа. В промежуточное время надеюсь, что ты обожаешь этот следующий раздел моего. Пожалуйста, удовлетворись им, пожалуйста.
Бесхитростно,
Александр
Необычайно емкотрудный поиск
БУДИЛЬНИК произвел шум в 6:00 утра, но шум логически бессвязный, потому что мы с Дедушкой не произвели промеж собой ни одного храпунчика. «Иди за евреем, — сказал Дедушка. — Я буду околачиваться внизу». — «Завтрак?» — спросил я. — «О, — сказал он. — Давай спустимся в ресторан и съедим завтрак. А потом ты сходишь за евреем». — «Как насчет его завтрака?» — «У них ничего без мяса не будет, зачем делать человеку неловкость?» — «Ты сообразительный», — сообщил я ему.
Мы были очень осмотрительны, отбывая из номера, чтобы не сфабриковать шума. Нам не хотелось, чтобы герой проведал, что мы едим. Когда мы сели насестом в ресторане, Дедушка сказал: «Ешь избыточно. Это будет долгий день, и кто знает, когда мы поедим снова?». По этой причине мы заказали три завтрака на двоих и съели избыточно колбасы, являющейся отменным пищепродуктом. Когда мы закончили, мы купили у официантки жевательную резинку, чтобы герой не разоблачил завтрак из наших ртов. «Веди еврея, — сказал Дедушка. — Я буду терпеливо околачиваться в автомобиле».
Я уверен, что герой не находился в покое, потому что прежде чем я успел вторично звездануть в дверь, он сделал ее открытой. Он был уже при одежде, и я увидел, что он облачен в пидараску. «Сэмми Дэвис Наимладшая съела все мои документы». — «Это невозможно», — сказал я, хотя, по правде, я знал, что это было возможно. «Я положил их на тумбочку, когда ложился спать, а когда проснулся, она их дожевывала. Это все, что удалось из нее вырвать». Он экспонировал наполовину прожеванный паспорт и несколько кусков карты. «Фотография!» — сказал я. «Это не страшно. У меня много копий. Она успела умять только две, когда я ее остановил». — «Мне так стыдно». — «Что меня беспокоит, — сказал он, — это то, что ее не было в номере, когда я ложился спать и закрывал дверь». — «Она у нас сука сообразительная». — «Не иначе», — сказал он, применяя ко мне рентгеновское зрение. «Она потому такая сообразительная, что еврейка». — «Хорошо, что хоть очки мои не съела». — «Она бы не стала есть очки». — «Она съела мое водительское удостоверение. Она съела мой студенческий билет, кредитную карточку, горсть сигарет и немного денег…» — «Но очки она бы есть не стала. Она не животное».
«Слушай, — сказал он, — как ты смотришь на то, чтобы слегка позавтракать?» — «Что?» — «Завтрак», — сказал он, опуская руки себе на живот. «Нет, — сказал я, — я думаю, приступить к поиску будет первостатейнее. Мы хотим обыскать как можно больше пространства, пока не погас свет». — «Но сейчас только 6:30». — «Да, но 6:30 не будет вечно. Смотри, — сказал я и указал пальцем на свои часы, которые были «Ролексами» из Болгарии, — уже 6:31. Мы кладем время не по назначению». — «Может, хоть что-нибудь?» — сказал он. «Что?» — «Один крекер. Я по-настоящему голоден». — «Это не подлежит обсуждению. Думаю, самое лучшее…». — «Пара минут у нас есть. Чем это из тебя пахнет?» — «Ты выпьешь одно мокачино в ресторане внизу — и конец собеседованию. Постарайся натянуть его по-быстрому». Он начал что-то говорить, но я приложил палец к губам. Это знаменовало: ЗАТКНИСЬ!
«Не назавтракались?» — спросила официантка. «Она говорит: доброе утро, не желаете ли мокачино?» — «О, — сказал он. — Скажи, что желаем. И может быть, хлеба или что-нибудь типа того». — «Он американец», — сказал я. «Я знаю, — сказала она. — Не слепая». — «Но он не ест мяса, поэтому дайте ему мокачино». — «Он не ест мяса?!» — «У него с мясом несварение», — сказал я, потому что не хотел делать ему неловкость. «Что ты ей говоришь?» — «Я сказал ей не делать его слишком водянистым». — «Хорошо. Ненавижу водянистый». — «Итак, одно мокачино будет адекватно», — сообщил я официантке, которая была очень красивая и с невиданным избытком бюста. «Мы его не варим». — «Что она говорит?» — «Тогда дайте ему капучино». — «Капучино мы тоже не варим». — «Что она говорит?» — «Она говорит, что сегодня особые мокачино, потому что они кофе». — «Что?» — «Не желаете ли пройтись со мной лунной походкой в знаменитой дискотеке, когда стемнеет?» — спросил я у официантки. «Американца приведешь?» — спросила она. Это ж надо было так на меня помочиться! «Он еврей», — сказал я, и я знаю, что мне не следовало: этого изрекать, но у меня началось ужасное самоощущение. Проблема в том, что самоощущение ухудшилось после того, как я это изрек. «О, — сказала она. — Я никогда раньше еврея не видела. Можно посмотреть на его рожки?» (Возможно, ты подумаешь, что она об этом не осведомлялась, Джонатан, но она осведомилась. Я не сомневался, что у тебя нет рожек, поэтому попросил ее присматривать за своими делами и всего-навсего принести еврею кофе, а суке — две порции колбасы, потому что кто знает, когда ей предстоит поесть снова.)
Когда кофе прибыл, герой отпил от него очень ограниченное количество. «У него ужасный вкус», — сказал он. Это одна вещь, когда он не ест мяса, и это другая вещь, когда он принуждает Дедушку околачиваться спящим в автомобиле, но это совершенно третья вещь, когда он клевещет на наш кофе. «ТЫ БУДЕШЬ ПИТЬ ЭТОТ КОФЕ, ПОКА Я НЕ УВИЖУ СВОЕ ЛИЦО НА ДНЕ ЭТОЙ ЧАШКИ!» Я не имел в виду рычать. «Но это глиняная чашка». — «А МНЕ ПЛЕВАТЬ!» Он допил кофе. «Тебе не обязательно было его допивать», — сказал я, потому что ощутил, что он вновь начал возводить между нами Великую Китайскую стену, извлекая из штанов кирпичи. «Все о'кей, — сказал он и поставил чашку на стол. — Кофе был отменный. Вкуснятина. Я наелся». — «Что?» — «Можем идти, когда ты будешь готов». Лаптем прикидывается, подумал я. Даже парой лаптей.
На выведение Дедушки из сна ушло несколько минут. Он запер себя внутри автомобиля, и все окна были задраены. Я вынужден был звездануть по стеклу с избытком насилия, чтобы сделать его проснувшимся. Я был удивлен, что стекло не дало трещины. Когда Дедушка открыл наконец глаза, он не знал, где он находится. «Анна?» — «Нет, Дедушка, — сказал я через окно. — Это я, Саша». Он закрыл глаза веками, а веки руками. «Я тебя с кем-то перепутал». Он коснулся головой руля. «Мы в расцвете готовности, — сказал я через окно. — Дедушка?» Он сделал большой вдох и открыл двери.
«Как нам туда попасть?» — осведомился Дедушка у меня, как у сидящего на переднем сиденье, потому что, когда я в автомобиле, я всегда сижу на переднем сиденье, если только автомобиль не мотоцикл, которым я управлять не умею, хотя скоро научусь. Герой и Сэмми Дэвис Наимладшая сидели сзади и присматривали каждый за своим делом: герой жевал ногти на пальцах рук, а сука — хвост. «Я не знаю», — сказал я. «Осведомись у еврея», — распорядился он, и я осведомился. «Я не знаю», — сказал он. «Он не знает». — «Что значит он не знает? — сказал Дедушка. — Мы в автомобиле. Мы в расцвете готовности выдвигаться. Как он может не знать?» Теперь его голос был объемистым, и это напугало Сэмми Дэвис Наимладшую, которая решила залаять. ГАВ. Я спросил у героя: «Что значит ты не знаешь?» — «Все, что я знаю, я тебе сообщил. Я думал, что один из вас окажется специально подготовленным гидом с удостоверением Наследия. Я, между прочим, за удостоверение отдельно заплатил». Дедушка звезданул по автомобильному гудку, и он издал звук. БИП. «У дедушки есть удостоверение!» — проинформировал его я, ГАВ, что было достоверной достоверностью, хотя его удостоверение было для управления автомобилем, а не для поиска потерянной истории. БИП. «Пожалуйста!» — сказал я Дедушке. ГАВ. БИП. «Пожалуйста! Ты делаешь это невыносимым!» БИП! ГАВ! «Заткнись, — сказал он. — И суку заткни, и еврея!» ГАВ! «Пожалуйста!» БИП! «Ты уверен, что у него есть удостоверение?» — «Конечно», — сказал я. БИП! «Я бы не стал тебя обманывать». ГАВ! «Сделай что-нибудь», — сообщил я Дедушке. БИП! «Не это», — сказал я с объемностью. ГАВ! Он приступил к вождению, на что имел подтвержденное удостоверением право. «Куда мы направляемся?» Мы с героем сфабриковали этот запрос одновременно. «ЗАТКНИТЕСЬ!» — сказал он, и мне не пришлось переводить это для героя.
Он подвез нас к бензоторговому центру, который мы миновали по пути в отель всего одной ночью тому назад. Мы приостановились перед бензоторговым автоматом. К окну подошел мужчина. Он был очень гибкий, с подернутыми бензином глазами. «Ну?» — спросил мужчина. «Нам нужен Трахимброд», — сказал Дедушка. «У нас нет», — сказал мужчина. «Это место. Мы пытаемся его найти». Мужчина повернулся к группе мужчин, стоявших у входа в бензоторговый центр. «У нас есть что-нибудь под названием трахимброд?» Все они повысили плечи и продолжили сообщаться сами с собой. «Извиняюсь, — сказал он. — У нас нет». — «Нет, — сказал я. — Это название места, которое мы разыскиваем. Мы пытаемся найти девочку, которая спасла его дедушку от нацистов». Я указал пальцем на героя. «Что?» — спросил мужчина. «Что?» — спросил герой. «Заткнись», — сообщил мне Дедушка. «У нас есть карта», — сообщил я мужчине. «Презентуй мне карту», — распорядился я героем. Он порылся у себя в сумке. «Ее съела Сэмми Дэвис Наимладшая». — «Это невозможно, — сказал я, хотя я снова знал, что это было возможно. — Упомяни ему некоторые из других названий. Возможно, какое-нибудь в ухе и зазвенит». Бензоторговец вставил в окно свое ухо. «Ковель, — сказал герой. — Киверцы, Сокеречи». — «Колки», — сказал Дедушка. «Да, да, — сказал бензоторговец. — Обо всех этих местах я слышал». — «И вы смогли бы нас к ним направить?» — спросил я. «Конечно. Они совсем в близости. Может, километрах в тридцати удаления. Не больше. Путешествуйте сначала на север по супервею, а затем на восток, через сельскохозяйственные угодья». — «Но про Трахимброд вы ничего не слышали?» — «Скажи еще». — «Трахимброд». — «Нет, но у многих мест теперь новые названия». — «Жон-фан, — сказал я, оборачиваясь назад, — как Трахимброд по-другому назывался?» — «Софьевка». — «Вы знаете Софьевку?» — спросил я мужчину. «Нет, — сказал он, — но это звучит, как что-то похожее на то, что я мог бы знать. В том краю много деревень. Возможно, девять, а то и больше. Когда станете более ближе, осведомитесь у кого-нибудь, и он вас проинформирует, где лучше найти то, что вы расследуете». (Джонатан, этот мужчина говорил по-украински не так хорошо, но в переводе для рассказа я сделал его звучащим абнормально хорошо. Я мог бы подделать его околостандартные изречения, если бы знал, что тебя это умиротворит.) Мужчина сформировал карту на листке бумаги, который Дедушка извлек из ящика для миниатюрного бардака, где я буду держать экстрарастяжимые презервативы со смазкой, когда у меня будет автомобиль моей мечты. (Они не будут ребристыми для ее удовольствия, потому что в этом нет необходимости, если ты понимаешь, что я имею в виду.) Они собеседовались про карту много минут. «Вот», — сказал герой. Он прицелился пачкой сигарет Мальборо в бензоторговца. «Это что за чертовщина?» — осведомился Дедушка. «Это что за чертовщина?» — осведомился бензоторговец. «Это что за чертовщина?» — осведомился я. «Ему за помощь, — сказал он. — Я прочел в путеводителе, что здесь трудно достать сигареты Мальборо и что следует всюду брать с собой несколько пачек, чтобы раздавать их как чаевые». — «Что такое чаевые?» — «Это то, что ты даешь кому-то в обмен на помощь». — «О'кей, но тебя ведь проинформировали, что ты будешь расплачиваться за эту поездку валютой, а не чаем?» — «Нет, это не то, — сказал он. — Чаевые существуют для небольших вещей, как когда ты спрашиваешь дорогу или пользуешься услугами валета». — «Валета?» «Он мяса не ест», — сообщил Дедушка бензоторговцу. «О?!» — «Валет, — сказал герой, — это парень, который паркует твой автомобиль». Америка всегда оказывается величавее, чем я о ней думаю.
Было уже 7:10, когда мы вновь поехали. Нам понадобилось всего несколько минут, чтобы найти супервей. Должен признаться, что это был красивый день, с избытком света от солнца. «Он красивый, да?» — сказал я герою. «Что?» — «День. Сегодня красивый день». Он опустил стекло в своем окне, что было допустимо, потому что Сэмми Дэвис Наимладшая заснула, и поместил голову за пределами автомобиля. «Да, — сказал он. — День бесподобный». Это сделало меня гордым, и я сообщил об этом Дедушке, и он улыбнулся, и я ощутил, что он тоже сделался гордым человеком. «Проинформируй его об Одессе, — сказал Дедушка. — Проинформируй его о том, как там красиво». — «В Одессе, — сказал я, развернувшись к герою, — еще красивее, чем здесь. Тебе никогда не доводилось свидетельствовать подобной вещи». — «Я хочу про это услышать», — сказал он и раскрыл свой дневник. «Он хочет услышать про Одессу», — сообщил я Дедушке, потому что хотел, чтобы он симпатизировал герою. «Проинформируй его, что песок на ее пляжах мягче женского волоса, а вода — как изнанка женского рта». — «Песок на ее пляжах — как изнанка женского рта». — «Проинформируй его, — сказал Дедушка, — что Одесса — лучшее место, чтобы стать влюбленным и еще сделать семью». Так я героя и проинформировал. «Одесса, — сказал я, — лучшее место, чтобы стать влюбленным и еще сделать семью». — «Ты когда-нибудь влюблялся?» — осведомился он у меня, что выглядело до того странным запросом, что я ему его возвратил. «А ты?» — «Я не знаю», — сказал он. «И я», — сказал я. «Я был на краю любви». — «Да». — «На самом краю, почти любил». — «Почти». — «Но никогда, нет, не думаю». — «Нет». — «Может, мне следует поехать в Одессу, — сказал он. — Я бы мог там влюбиться. Похоже, в этом будет больше смысла, чем искать Трахимброд». Мы оба засмеялись. «Что он говорит?» — осведомился Дедушка. Я сообщил ему, и он тоже засмеялся. На душе от этого стало бесподобно. «Покажи мне карту», — сказал Дедушка. Он проэкзаменовал ее, не прерывая вождения, и я должен признаться, что это сделало его слепоту еще недостовернее в моих глазах.
Мы произвели съезд с супервея. Дедушка возвратил мне карту. «Мы проедем около двадцати километров, а потом осведомимся у кого-нибудь про Трахимброд». — «Это благоразумно», — сказал я. Эта вещь прозвучала странно, но я никогда не знаю, что сказать Дедушке, чтобы не звучать странно. «Я знаю, что это благоразумно, — сказал он. — Конечно, это благоразумно». — «Можно мне еще раз лицезреть Августину?» — спросил я героя. (Здесь я должен признаться, что я жаждал лицезреть ее с тех пор, как герой впервые ее экспонировал. Но мне было стыдно объявить об этом.) «Конечно», — сказал он и зарылся в свою пидараску. У него было много дубликатов, и он вынул один, как игральную карту. «Держи».
Пока я обозревал фотографию, он обозревал красивый день. У Августины был прелестный волос. Это был тонкий волос. Мне не нужно было до него дотрагиваться, чтобы убедиться. Глаза у нее были голубые. Несмотря на отсутствие цвета в фотографии, я был уверен, что глаза у нее голубые. «Посмотри на эти поля, — сказал герой с указательным пальцем за пределами автомобиля. — Они такие зеленые». Я сообщил Дедушке, что сказал герой. «Сообщи ему, что для сельского хозяйства эта земля высшей пробы». — «Дедушка жаждет, чтобы я тебе сообщил, что для сельского хозяйства эта земля наивысшей пробы». — «И еще ему сообщи, что значительная часть этой земли была уничтожена, когда пришли нацисты, а до этого она была еще прекраснее. Они бомбили самолетами, а потом наступали в танках». — «По ее виду не скажешь». — «Здесь все сделали заново после войны. Раньше было по-другому». — «Ты здесь был до войны?» — «Посмотрите на тех людей: они работают на полях в одном нижнем белье», — сказал герой с заднего сиденья. Я осведомился об этом у Дедушки. «В этом нет ничего абнормального, — сказал он. — Утром здесь очень жарко. Избыточно жарко, чтобы тревожиться о верхнем белье». Я сообщил об этом герою. Он заполнял многочисленные страницы в своем дневнике. Я хотел, чтобы Дедушка продолжил предыдущее собеседование и сообщил мне про когда он был в этих краях, но я ощутил, что то собеседование закончилось. «Какие старые люди работают, — сказал герой. — Некоторым из тех женщин должно быть лет шестьдесят или семьдесят». Я осведомился об этом у Дедушки, потому что тоже не находил это подобающим. «Это подобающе, — сказал он. — Тут горбатят, пока не вгонятся в гроб. Твой прадед умер в полях». — «Прабабушка тоже работала в полях?» — «Они работали вместе, когда он умер». — «Что он говорит?» — осведомился герой и тем помешал Дедушке продолжать, и я снова ощутил, лицезрея Дедушку, что это был конец собеседованию.
Я впервые слышал Дедушку говорящим о своих родителях, и мне хотелось узнать из него гораздо больше. Что они делали во время войны? Кого спасли? Но я чувствовал, что промолчать по этому вопросу было для меня элементарной вежливостью. Он заговорит, когда ему будет необходимо заговорить, а до той поры я буду упорствовать в молчании. Вот почему я сделал то же, что делал герой, а именно стал смотреть в окно. Не знаю, сколько свалилось времени, но знаю, что свалилось много. «Красиво, да?» — сказал я ему без разворота. «Да». В следующие минуты мы не пользовались словами, а только свидетельствовали сельскохозяйственные угодья. «Сейчас благоразумное время осведомиться у кого-нибудь, как добраться до Трахимброда, — сказал Дедушка. — Думаю, что он от нас не больше, чем в десяти километрах удаленности».
Мы сдвинули автомобиль на обочину, хотя было очень трудно ощутить, где истекала дорога и приступала обочина. «Иди осведомись у кого-нибудь, — сказал Дедушка. — И еврея возьми». — «Ты пойдешь?» — спросил я. «Нет», — сказал он. «Пожалуйста». — «Нет». — «Идем», — проинформировал я героя. «Куда?» Я указал пальцем в поле, на табун мужчин, которые курили. «Ты хочешь, чтобы я пошел с тобой?» — «Конечно», — сказал я, потому что жаждал, чтобы герой почувствовал себя вовлеченным в каждый аспект нашей поездки. Но по правде, я также боялся мужчин в поле. Я никогда не разговаривал с такими людьми — людьми бедными и сельскохозяйствующими, — и подобно большинству жителей Одессы, я говорю на смеси русского и украинского, а они говорят только по-украински, и хотя русский и украинский звучат схоже, люди, которые говорят только по-украински, иногда ненавидят людей, которые говорят на смеси русского и украинского, потому что очень часто люди, которые говорят на смеси русского и украинского, приходят из больших городов и думают, что они значимее людей, которые говорят только по-украински и приходят с полей. Мы так думаем, потому что мы действительно значимее, но это для другого рассказа.
Я приказал герою не разговаривать, потому что время от времени люди, которые говорят только по-украински и ненавидят людей, которые говорят на смеси русского и украинского, также ненавидят людей, которые говорят по-английски. По той же самой причине я привел с нами Сэмми Дэвис Наимладшую, хотя она не говорит ни по-украински, ни на смеси русского и украинского, ни по-английски. ГАВ. «Почему?» — осведомился герой. «Что почему?» — «Почему я не могу разговаривать?» — «Потому что некоторые люди огорчаются, когда слышат по-английски. Нам будет более легче добыть их содействие, если ты будешь держать губы закрытыми». — «Что?» — «Заткнись». — «Нет, что это за слово ты употребил?» — «Какое?» — «На д». Я почувствовал себя очень гордо, потому что знал одно слово английского, которое герой, американец, не знал. «Добыть. Это как заполучать, брать, приобретать, заручаться или овладевать. А теперь заткнись, поц».
«Я об этом никогда не слышал», — сказал один из мужчин, с сигаретой в углу рта. «И я не слышал», — сказал другой, и они экспонировали нам свои спины. «Спасибо», — сказал я. Герой звезданул меня в бок сгибом своей руки. Он пытался мне что-то сказать без слов. «Что?» — прошептал я. «Софьевка», — сказал он без объемности, хотя, по правде, это не имело значения. Это не имело значения, потому что мужчины не обращали на нас никакого внимания. «Ах, да», — сказал я мужчинам. Но они не развернулись, чтобы взглянуть на меня. «Еще он называется Софьевка. Вы знаете о таком городке?» — «Мы о нем никогда не слышали», — сказал один из них, не обсуждая это с остальными. Он отбросил сигарету на землю. Я развернул голову отсюда туда, чтобы проинформировать героя, что они не знают. «Может, вы видели эту женщину», — сказал герой, доставая из пидараски дубликат фотографии Августины. «Убери обратно!» — сказал я. «Вы чего тут хотите?» — осведомился один из мужчин и тоже отбросил сигарету на землю. «Что он сказал?» — спросил герой. «Мы разыскиваем городок Трахимброд», — проинформировал я их и ощутил, что не катаюсь как сыр в масле. «Я же тебе сообщил, что нет такого места Трахимброд». — «Так что хватит нам надоедать», — сказал один из других мужчин. «Хотите сигарету Мальборо?» — предложил я, потому что больше ничего не пришло в голову. «Иди отсюда», — сказал один из мужчин. «Отправляйся обратно в Киев». — «Я из Одессы», — сказал я, и они засмеялись с насилием. «Тогда отправляйся обратно в Одессу». — «Они нам могут помочь? — осведомился герой. — Они что-нибудь знают?» — «Идем», — сказал я и взял его руку, и мы пошли назад к автомобилю. Я был присмирен до максимума. «Идем, Сэмми Дэвис Наимладшая!». Но она не хотела идти, несмотря на то, что курящие мужчины подвергали ее насмешкам. Оставалась только одна возможность. «Билли Джин из нот май лава. Ши из джаст э герл ху клеймз зет айм зе уан». Максимум присмиренности переросло в максиморум.
«Какого черта ты начал изрекать английский! — сказал я. — Я приказал тебе не разговаривать по-английски! Ты меня доуразумел, да?» — «Да». — «Тогда зачем говорил по-английски?» — «Я не знаю». — «Ты не знаешь! Я тебя просил приготовить мне завтрак?» — «Что?» — «Я тебя просил изобретать новую разновидность колеса?» — «Я не…» — «Нет, я тебя просил сделать только одну вещь, и ты сделал из нее катастрофу! Надо же быть таким тупицей!» — «Я думал, это принесет пользу». — «Но это не принесло пользу. Ты их взбесил!» — «Тем, что заговорил по-английски?» — «Я приказал тебе не разговаривать, а ты заговорил. Может, этим ты и отравил все». — «Прости, я думал, что фотография…». — «Думать буду я. Ты будешь помалкивать». — «Мне очень жаль». — «Это мне жаль. Жаль, что взял тебя с собой в эту поездку».
Я загорелся стыдом от манеры, с которой разговаривали со мной мужчины, и я не хотел информировать Дедушку о том, что случилось, потому что знал, что он тоже загорится стыдом. Но возвратившись к автомобилю, я осознал, что мне ни о чем не придется его информировать. Если хотите знать почему, то это потому, что сначала мне пришлось выдвинуть его из сна. «Дедушка, — сказал я, касаясь его руки. — Дедушка. Это я, Саша». — «Я спал», — сказал он, и это меня очень удивило. Это так странно воображать одного из своих родителей или одного из родителей своих родителей спящими. Если они спят, то они думают о вещах, в которых тебя нет, и еще они думают о вещах, которые не ты. И потом, если они спят, то им должно что-то сниться, и это еще одна вещь, о которой стоит подумать. «Они не знают, где Трахимброд». — «Что ж, входите в машину», — сказал он. Он задвигал руками по глазам. «Мы будем упорствовать в вождении и в поиске кого-нибудь еще, чтобы осведомиться».
Мы обнаружили много людей, чтобы осведомиться, но, по правде, каждый из них относился к нам одинаково. «Пошли прочь», — изрек старик. «Чего вдруг?» — осведомилась женщина в желтом платье. Ни один из них не знал, где Трахимброд, и ни один из них никогда о нем не слышал, но все они приходили в бешенство или умолкали, когда я осведомлялся. Мне так хотелось, чтобы Дедушка мне помог, но он отказывался покидать автомобиль. Мы упорствовали в вождении, теперь уже по придаточным дорогам, лишенным каких-либо помет. Дома были менее ближе друг к другу, и было абнормально увидеть кого-нибудь вообще. «Я здесь прожил всю свою жизнь, — сказал один старик, не удаляя себя из стула под деревом, — и могу проинформировать вас, что места с названием Трахимброд не существует». Другой старик, который сопровождал корову, переходившую проселочную дорогу, сказал: «Вам следует сейчас же прекратить поиск. Обещаю вам, что вы ничего не найдете». Я не сообщил об этом герою. Возможно, это потому, что я хороший человек. Возможно, это потому, что плохой. Как заменитель правды, я сообщил ему, что все они сообщали нам ехать еще, и что, если мы проедем еще, то обнаружим кого-нибудь, кто будет знать, где Трахимброд. Мы будем ехать, пока не найдем Трахимброд, и ехать, пока не найдем Августину. И мы ехали еще, потому что беспощадно заблудились и потому что не знали, что еще делать. Автомобилю было очень трудно путешествовать по некоторым дорогам, потому что на них было столько много камней и ям. «Не огорчайся, — сообщил я герою. — Мы что-нибудь найдем. Я уверен, что, если мы будем продолжать ехать, мы найдем Трахимброд, а потом и Августину. Все в гармонии с замыслом».
Центр дня уже миновал. «Что же мы будем делать? — осведомился я у Дедушки. — Мы ехали много часов, но стали ничуть не ближе, чем за много часов до накануне». — «Я не знаю», — сказал он. «Ты изнурен усталостью?» — осведомился я у него. «Нет». — «Ты голоден?» — «Нет». Мы еще проехали, дальше и дальше, по тем же кругам. Автомобиль много раз становился вросшим в землю, и мы с героем вынуждены были выходить, чтобы облегчить его отяжеленность. «Это нелегко», — сказал герой. «Нет, нелегко», — уступил я. «Но, наверное, надо ехать дальше. Ты не думаешь? Если нам все так говорят». Я видел, что он продолжает заполнять свой дневник. Чем меньше мы видели, тем больше он писал. Мы проехали многие из тех городков, которые герой называл бензоторговцу. Ковель. Сокеречи. Киверцы. Но людей нигде не было, а когда кто-нибудь был, он не мог нам помочь. «Ступайте прочь». «Нет здесь Трахимброда». «Я не знаю, о чем вы говорите». «Вы заблудились». Все время казалось, как будто мы ошиблись страной, или веком, или как если бы Трахимброд исчез вместе с памятью о нем.
Мы следовали по дорогам, по которым уже следовали, и освидетельствовали части земли, которые уже свидетельствовали, и оба из нас, Дедушка и я, жаждали, чтобы герой этого не осознал. Я вспомнил, когда я был мальчик, и Отец, бывало, мне звезданет, то потом он обязательно говорил: «Тебе не больно. Не больно». И чем больше он это изрекал, тем достовернее это становилось. Я верил ему в какой-то степени потому, что он был мой Отец, а в какой-то степени потому, что я тоже не хотел, чтобы было больно. Вот как я чувствовал себя с героем, когда мы упорствовали в вождении. Я как будто ему изрекал: «Мы ее найдем. Мы ее найдем». Я его обманывал, и я уверен, что он жаждал быть обманутым. И мы продолжили рисовать круги на проселочных дорогах.
«Там», — сказал Дедушка, указывая пальцем на фигуру, сидевшую насестом на ступеньках очень уменьшительного дома. Это был первый человек, которого мы лицезрели за много минут. Свидетельствовали ли мы его раньше? Осведомлялись ли уже у него бесплодно? Он остановил автомобиль. «Иди». — «Ты пойдешь?» — спросил я. «Иди». Поскольку я не знал, что еще сказать, я сказал «О'кей», и поскольку я не знал, что еще сделать, я удалил себя из автомобиля. «Идем», — сказал я герою. Возражения не последовало. «Идем», — сказал я и развернулся. Герой производил храпунчики, как и Сэмми Дэвис Наимладшая. Мне нет необходимости выводить их из сна, сказал я в своем лобном месте. Я взял с собой дубликат фотографии Августины и постарался не потревожить их, закрывая автомобильную дверь.
Дом был белый, деревянный, весь из себя разваливающийся. В нем было четыре окна, и одно из них было разбито. Когда я подошел более ближе, я ощутил, что человек на крыльце был женщиной, сидящей насестом. Она была очень состарившейся и обдирала листья с кукурузы. Поперек ее двора лежали многочисленные одежды. Я уверен, что они просто сохли после стирки, но из-за абнормального расположения они выглядели одеждами с невидимых мертвых тел. Я умозаключил, что в белом доме было много людей, потому что это были одежды мужские и одежды женские, одежды для детей и даже младенцев. «Снисхождение», — сказал я, находясь в небольшой удаленности. Я сказал это, чтобы она не оцепенела от ужаса. «У меня для вас запрос». Она была облачена в белую рубашку и белое платье, но обе усеянные грязью и следами высохших жидкостей. Я ощутил, что она была бедной женщиной. Все жители маленьких городков бедные, но она была более беднее. Это было недвусмысленно по тому, какая она была гибкая и как подорваны были ее пожитки. Это должно быть дорого, подумал я, проявлять заботу сразу о стольких людях. Тогда я решил, что, когда стану богатым в Америке, я дам этой женщине немного валюты.
Она улыбнулась, когда мы стали совсем в близости, и я увидел, что у нее нет ни одного зуба. У нее был белый волос, и на коже были коричневые отметины, и глаза были голубые. Она была не вполне женщина, и этим я знаменую то, что она была совсем хрупкой и выглядела так, будто ее можно было стереть одним пальцем. Приближаясь, я слышал, как она мурлычет. (Это называется мурлыкать, да?) «Снисхождение, — сказал я. — Не хочу вам докучать». — «Разве может что-нибудь докучать в такой чудесный день?» — «Да, он чудесный». — «Да, — сказала она. — Откуда ты?» Я загорелся стыдом. Я повертел в лобном месте, что бы сказать, и закончил правдой: «Одесса». Она опустила один кукурузный початок и подняла другой. «Я никогда не бывала в Одессе», — сказала она и передвинула волос, который был на лице, за ухо. Только в этот момент я ощутил, что волос у нее такой же длинный, как она вся. «Вам надо туда съездить», — сказал я. «Я знаю. Я знаю, что надо. Не сомневаюсь, что есть еще много вещей, которые мне надо сделать». — «И также много вещей, которые делать не надо». Я старался превратить ее в успокоенного человека и превратил. Она засмеялась. «Ты мой сладкий». — «Вы когда-нибудь слышали про городок, обзываемый Трахимброд? — осведомился я. — Меня проинформировали, что люди, близкие сюда, должны о нем знать». Она положила свою кукурузу на колени и посмотрела вопросительно. «Не хочу вам докучать, — сказал я, — но вы когда-нибудь слышали про городок, обзываемый Трахимброд?» — «Нет», — сказала она, поднимая свою кукурузу и удаляя с нее листья. «Вы когда-нибудь слышали про городок, обзываемый Софьевка?» — «И о нем я никогда не слышала». — «Сожалею, что украл у вас время, — сказал я. — Всего хорошего». Она презентовала мне печальную улыбку, которая была как когда муравей в янтаре Янкелева кольца спрятал голову между лапок, — я знал, что это был символ, но не знал, что он символизирует.
Пускаясь в обратный путь, я слышал ее мурлыканье. О чем я проинформирую героя, когда он перестанет производить храпунчики? О чем я проинформирую Дедушку? Сколько неудач мы еще претерпим прежде, чем сдадимся? Я почувствовал себя придавленным бременем. Как и с Отцом, ты успеваешь изречь «Не больно» всего несколько раз, пока обида не становится сильнее боли. Осознанная обида, я уверен, больнее, чем боль. Неистины свисали передо мной, как плоды. Какую сорвать для героя? Какую для Дедушки? Какую для себя? Какую для Игорька? Потом я вспомнил, что захватил с собой фотографию Августины, и хотя я не знаю, что меня принудило сделать это, я развернулся по кругу назад и показал ее женщине.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
Она изучала ее несколько мгновений. «Нет».
Не знаю почему, но я осведомился снова.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет», — снова сказала она, хотя это второе «нет» выглядело не попугаем, а другой разновидностью «нет».
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?» — осведомился я, и на этот раз держал ее более ближе к ее лицу, как Дедушка держал ее к своему.
«Нет», — снова сказала она, и это выглядело третьей разновидностью «нет».
Я вложил фотографию ей в руки.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет», — сказала она, но в ее «нет» мне с несомненностью слышалось: «Пожалуйста, упорствуй. Осведомись снова». И я осведомился.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
Она задвигала большими пальцами рук по лицам, как будто пыталась их стереть. «Нет».
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет», — сказала она и опустила фотографию на колени.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?» — осведомился я.
«Нет», — сказала она, все еще экзаменуя ее, но только из уголков своих глаз.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет». Она снова мурлыкала, на сей раз громче.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет, — сказала она. — Нет». Я увидел, как на ее белое платье сошла слеза. Со временем и она высохнет и оставит след.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?» — осведомился я и почувствовал себя извергом, ужасным человеком, но я был уверен, что исполняю именно то, что нужно.
«Нет, — сказала она. — Никогда. Все они выглядят людьми посторонними». Я все поставил на кон.
«А кто-либо на этой фотографии когда-либо свидетельствовал вас?»
Сошла еще одна слеза.
«Я так долго тебя ждала».
Я указал пальцем на автомобиль:
«Мы разыскиваем Трахимброд».
«О, — сказала она и разрешила слезам течь рекой. — Вы нашли его. Это я».
Времямер, 1941–1804—1941
РАСТЯНУВ РЕЗИНКУ большими пальцами, она спустила с бедер кружевные трусики, подставив свои набухшие гениталии игривым касаниям влажных летних ветерков, принесших с собой запахи бузины, березы, бабушкиной бешамели, булькающих бульонов, а теперь вот подхвативших и ее неповторимый животный запах, чтобы нести его на север, от носа к носу, как послание, передаваемое по цепочке школьниками в детской игре, покуда последний, его учуявший, не поднимет голову и не скажет: Борщ? Она высвободила из них ступни с нарочитой неспешностью, будто уже одно это движение могло оправдать факт ее появления на свет, каждый миг родительских усилий, поглощаемый ею с каждым вдохом кислород. Будто оно могло оправдать слезы ее детей, которые непременно пролились бы у ее гроба, не утони она вместе со всем штетлом в реке (на заре юности, как и весь штетл) прежде, чем успела кого-нибудь родить. Она сложила трусики вшестеро в форме слезы и заправила их в карман его черного свадебного костюма так, чтобы из-за лацкана выглядывали лишь раскрывающиеся складки кружевных лепестков, как и положено приличному носовому платку.
Это чтобы ты думал обо мне, — сказала она, — покуда…
Мне не нужны напоминания, — сказал он, целуя влажную мохнатость над ее верхней губой.
Поспеши, — хихикнула она, одной рукой расправляя ему галстук, другой — трос у него между ног. — Ты опоздаешь. Беги к Времямеру.
То, что он собирался сказать в ответ, она утопила в поцелуе; потом оттолкнула его, чтоб уходил.
Лето было в разгаре. Листья плюща, цеплявшиеся за осыпавшийся синагогальный портик, потемнели у оснований. К земле вернулся глубокий кофейный оттенок, и она вновь была готова принимать в себя семена мяты и помидоров. Кусты сирени флиртовали друг с другом над перилами веранды, перила местами начинали крошиться, и крошево подхватывали и уносили прочь летние ветерки. Когда, потея и отдуваясь, мой дедушка наконец прибыл, мужчины штетла уже толпились вокруг Времямера.
Вот и Сафран! — объявил Несгибаемый Раввин под радостные возгласы заполнивших площадь. Жених прибыл! Септет скрипок ударил традиционный Вальс Времямера, и старейшины штетла принялись отбивать такт ладошами, а дети присвистывать фью-фью.
Песнь на Мелодию Вальса Времямера для Вступающих в Брак.
(Исполняется Хором)
Дин-дон, дин-дан!
Собирайтесь на майдан!
Оп-па, уп-па!
Воздвигается хупа!
Подфартило (вставить имя жениха) молодцу