Полная иллюминация Фоер Джонатан
(Добро?)
(Не будь дураком.)
(Бог?)
(Если Бог существует, в Него не следует верить.)
«Августина?» — спросил я.
«Мне почудилось, что это та самая вещь, — сказал он. — Но я ошибся».
«Возможно, ты не ошибся. Мы не смогли ее найти, но это еще не знаменует того, что в нее следует верить».
«Какой прок в том, что ты не можешь найти?»
(Скажу тебе, Джонатан, что на этом месте нашего разговора мы были уже не Алекс и Алекс, не дедушка и внук. Мы уступили место двум другим людям, которые могли лицезреть друг другу прямо в глаза и изрекать вещи, которые не изрекают. Когда я слушал его, я слушал не Дедушку, а кого-то другого, кого-то, с кем я раньше никогда не встречался, но кого знал лучше, чем Дедушку. И человек, который слушал этого человека, был не я, а кто-то другой, кто-то, кем я раньше никогда не был, но кого знал лучше, чем себя самого.)
«Расскажи мне еще», — сказал я.
«Еще?»
«Гершель».
«Это как если бы он был членом нашей семьи».
«Расскажи мне, что произошло? Что произошло с ним?»
«С ним? С ним и со мной. Это произошло со всеми, можешь не сомневаться. Если я не еврей, это вовсе не значит, что со мной этого не произошло».
«Чего именно?»
«Надо было выбирать и надеяться, что выберешь меньшее зло».
«Надо было выбирать, — сообщил я Джонатану. — И надеяться, что выберешь меньшее зло».
«И я выбрал».
«И он выбрал».
«Что он выбрал?»
«Что ты выбрал?»
«Когда они захватили наш город…»
«Колки?»
«Да, только не говори ему. Незачем ему говорить».
«Мы могли бы пойти туда утром».
«Нет».
«Возможно, это пошло бы на пользу».
«Нет, — сказал он. — Моих призраков там нет».
(У тебя есть призраки?)
(Конечно, у меня есть призраки.)
(На что твои призраки похожи?)
(Они на изнанках моих век.)
(Мои призраки обитают там же.)
(И у тебя есть призраки?)
(Конечно, у меня есть призраки.)
(Но ведь ты еще дитя.)
(Я не дитя.)
(Но ведь ты еще не познал любви.)
(Это и есть мои призраки, пустоты в любви.)
«Ты мог бы нам это показать, — сказал я. — Ты мог бы взять нас туда, где когда-то жил и где когда-то жила его бабушка».
«Зачем, — сказал он. — Эти люди ничего для меня не значат».
«Его бабушка».
«Я не хочу знать ее имени».
«Он говорит, что незачем возвращаться в город, откуда он родом, — сообщил я Джонатану. — Он ничего для него не значит».
«Почему он ушел?»
«Почему ты ушел?»
«Потому что я не хотел, чтобы твой отец рос так близко от смерти. Я не хотел, чтобы он знал о ней, жил с ней. Вот почему я никогда не проинформировал его о том, что случилось. Я так хотел, чтобы он жил хорошей жизнью, без смерти, без выбора, без позора. Но должен тебя проинформировать, что я не был хорошим отцом. Я был наихудшим отцом. Я жаждал оградить его от всего, что было плохо, а вместо этого так много плохого ему привил. Отец всегда в ответе за сына. Ты должен понять».
«Я не понимаю. Я ничего из этого не понимаю. Не понимаю, как ты можешь быть из Колков и почему я раньше об этом не знал. Не понимаю, почему ты с нами поехал, если знал, как близко мы окажемся. Не понимаю, что у тебя за призраки. Не понимаю, как твоя фотография попала в коробку Августины».
(Ты помнишь, что он после этого сделал, Джонатан? Он еще раз проэкзаменовал фотографию, потом снова положил ее на стол, а потом сказал: Гершель был хороший человек, и я тоже, и именно поэтому все, что произошло — неправильно, все — от начала и до конца. И тогда я спросил его: но что же, что же произошло? Он, как ты помнишь, возвратил фотографию в коробку и стал рассказывать. Именно так. Положил фотографию в коробку и все нам рассказал. Он больше не избегал встречаться с нами глазами и ни разу не убрал руки под стол. Я убил Гершеля, сказал он. Во всяком случае, то, что я сделал, это все равно как если бы я его убил. Что ты имеешь в виду? — спросил его я, потому что сказанное обладало необычайной мощью. Нет, это неправда. Гершеля и так бы убили, с моей помощью или без, но это все равно, как если бы я его убил. Что произошло? — спросил я. Они пришли в самое темное время ночи. Они только что ушли из другого места и после пойдут еще в одно. Они знали, что делали, они действовали очень логически. Я особенно ясно помню, как задрожала кровать, когда пришли танки. Что это? Что это? — спросила Бабушка. Я поднялся с постели и проэкзаменовал через окно. Что ты увидел? Я увидел четыре танка, и я помню их во всех подробностях. Там было четыре зеленых танка и люди, которые шли рядом. Я вам скажу, что у людей были автоматы, и они держали на прицеле наши двери и окна на случай, если кто-нибудь попробует убежать. Было темно, но я это увидел. Ты испугался? Я испугался, хотя знал, что они не за мной пришли. Откуда ты это знал? Мы про них знали. Все знали. Гершель знал. Мы только не думали, что это произойдет с нами. Я же тебе сказал, мы во многое верили, мы были такие безмозглые. А потом? А потом я сказал Бабушке, чтобы она взяла малыша, твоего отца, и отнесла его в погреб, и чтобы не производила шума, но и не паниковала, потому что они не за нами пришли. А потом? А потом они остановили все свои танки, и я был такой дурак, что на мгновение подумал, будто все кончилось, будто они решили вернуться в Германию и окончить войну, потому что войну никто не любит, даже те, кто в ней уцелел, даже победители. Но? Но они, конечно, этого не решили, они всего лишь остановили танки перед синагогой, и они вышли из своих танков, и стали двигаться логическими шеренгами. Генерал с русыми волосами приложил к лицу микрофон и заговорил по-украински он сказал что все должны прийти к синагоге все без единого пропуска. Солдаты били прикладами в каждую дверь и расследовали в домах чтобы удостовериться что все пришли к синагоге я сообщил Бабушке чтобы она вернулась наверх с малышом потому что я боялся что они обнаружат их в подвале и застрелят за то что прятались. Гершель подумал я Гершелю надо спасаться как он может спастись он должен бежать немедленно бежать во тьму возможно он уже убежал возможно он услышал танки и убежал но когда мы прибыли к синагоге я увидел Гершеля и он увидел меня и мы встали рядом потому что перед лицом зла и любви друзья поступают именно так. Что сейчас будет спросил он меня и я сказал ему что не знаю что сейчас будет и если по правде ни один из нас не знал что сейчас будет хотя все мы знали что будет зло. Солдатам понадобилось так много времени чтобы закончить расследование в домах им было очень важно удостовериться что все были перед синагогой. Мне так страшно сказал Гершель я думаю я сейчас заплачу. Почему спросил я почему незачем плакать нет никакого повода плакать но я вам скажу что мне тоже хотелось плакать и мне тоже было страшно но не за себя а за Бабушку и за малыша. Что они сделали? Что произошло дальше? Они сделали нас в шеренги и Анна была рядом со мной с одной стороны а Гершель с другой несколько женщин плакали и это потому что они были очень напуганы автоматами которые держали солдаты и еще потому что они думали что всех нас сейчас убьют. Генерал с голубыми глазами приложил к лицу микрофон. Вы должны слушать внимательно сказал он и делать все что вам приказывают а не то вас застрелят. Мне очень страшно шепнул мне Гершель и я хотел сказать ему беги у тебя больше шансов если ты побежишь сейчас темно беги у тебя нет шансов если ты не побежишь но я не мог ему этого сказать потому что боялся что меня застрелят за разговоры и еще потому что не хотел соглашаться со смертью Гершеля признавая что нужно быть храбрым я сказал с наименьшей объемностью какую был способен произвести сейчас тебе необходимо быть храбрым и теперь-то я знаю как глупо было это изрекать большей глупости я не изрекал в своей жизни быть храбрым ради чего? Кто тут раввин спросил Генерал и раввин поднял руку. Двое из охранников схватили раввина и втолкнули в синагогу. Кто тут кантор спросил Генерал и кантор поднял руку только он не был таким же покорным смерти как раввин он плакал и говорил нет своей жене нет нет нетнетнет и она протянула к нему руки и двое охранников схватили ее и тоже поместили в синагогу. Кто тут евреи спросил Генерал в микрофон всем евреям выдвинуться вперед но ни один человек не выдвинулся вперед. Все евреи должны выдвинуться вперед сказал он опять только на этот раз прокричал но снова ни один человек не выдвинулся вперед и я вам скажу что если бы я был еврей я бы тоже не выдвинулся вперед Генерал подошел к первой шеренге и сказал в микрофон или вы укажете на еврея или сами будете считаться евреем первый к кому он подошел был еврей по имени Абрам. Кто тут еврей спросил его Генерал и Абрам задрожал Кто тут еврей снова спросил Генерал и приложил пистолет к голове Абрама Арон еврей Арон и он указал пальцем на Арона который был во втором ряду а это как раз там где и мы стояли. Двое охранников схватили Арона но он очень сопротивлялся и они выстрелили ему в голову и тогда я почувствовал как рука Гершеля коснулась моей. Делайте как вам приказывают закричал в микрофон Генерал со шрамом на лице а не то. Он подошел к следующему человеку в шеренге который был моим другом Лео и сказал кто тут еврей и Лео указал пальцем на Абрама и сказал этот человек еврей прости Абрам двое охранников взяли Абрама под охрану и отвели в синагогу женщина из четвертого ряда бросилась бежать с малышом на руках но Генерал крикнул что-то по-немецки на этом наиужаснейшем чудовищном уродливом отвратительном гнусном злобном языке и один из охранников выстрелил ей в затылок и они втащили ее в синагогу вместе с младенцем который был еще жив. Генерал подошел к следующему в шеренге и к следующему и каждый указывал пальцем на еврея потому что никто не хотел быть убитым один еврей указал пальцем на своего двоюродного брата а другой на себя потому что не хотел указывать на других. Они взяли под охрану и отвели в синагогу Даниэля и Талию и Луиса всех евреев какие были но по какой-то причине которую мне не узнать на Гершеля никто не указал возможно это потому что я был его единственным другом и он был не очень общительным и многие люди даже не знали о его существовании только я знал что на него можно указать а может быть это потому что было так темно что его уже не было видно. Очень скоро он остался единственным евреем за пределами синагоги Генерал был теперь во втором ряду и сказал какому-то мужчине потому что он спрашивал только мужчин я уж не знаю почему кто тут еврей и мужчина сказал они все в синагоге потому что не знал Гершеля или не знал что Гершель был еврей Генерал выстрелилемувголову и я почувствовал как рука Гершеля слегка коснулась моей и я запретил себе смотреть на него Генерал подошел к следующему человеку кто тут еврей спросил он и этот человек сказал они все в синагоге поверьте мне я не вру зачем мне врать хоть всех их убейте мне-то какое дело только пожалуйста пощадите меня пожалуйста не убивайте меня пожалуйста и тогда Генерал выстрелилемувголову и сказал мне это начинает надоедать и подошел к следующему мужчине в шеренге и это был я кто тут еврей спросил он и я снова почувствовал руку Гершеля и я знаю что его рука говорила пожалуйстапожалуйста Эли пожалуйста я не хочу умирать пожалуйста не указывай на меня ты же знаешь что со мной будет если ты на меня укажешь не указывай на меня я боюсь умирать я так боюсь умирать я такбоюсьумирать ятакбоюсьумирать кто тут еврей снова спросил меня Генерал и другой рукой я почувствовал Бабушкину руку и я знал что она держит на руках твоего отца а он держит на руках тебя а ты держишь на руках своих детей я так боюсь умирать я так боюсьумирать ятакбоюсьумирать ятакбоюсьумирать и я сказал он еврей кто еврей спросил Генерал и Гершель обхватил мою руку с огромной силой он был моим другом он был моим лучшим другом я бы разрешил ему поцеловать Анну и даже переспать с ней но я это я а моя жена это моя жена и мой ребенок это мой ребенок ты понимаешь что я тебе говорю и я указал пальцем на Гершеля и сказал он еврей этот человек еврей пожалуйста сказал мне Гершель и он плакал скажи им что это неправда пожалуйста Эли пожалуйста двое охранников схватили его и он не сопротивлялся но он плакал пуще и отчаяннее и он кричал скажи им что больше евреев нет большеевреевнет и что ты только сказал что я еврей чтобы тебя не убили я умоляю тебя Эли тыжемойдруг не дай мне умереть я так боюсь умирать ятакбоюсьумирать все будет о'кей сказал я ему все будет о'кей не делай этого сказал он сделай что-нибудь сделай что-нибудь сделайчтонибудь сделайчтонибудь все будет о'кей все будет о'кей кому я это говорил сделай что-нибудь Эли сделайчтонибудь я так боюсьумирать я такбоюсь ты же знаешь что они собираются сделать тыжемойдруг сказал я ему хотя и не знаю зачем я тогда это сказал и охранники поместили его в синагогу с остальными евреями а все остальные стояли снаружи чтобы услышать крикимладенцев и плачстариков и увидеть черную искру от первой спички зажженной юношей который едва ли был старше меня или Гершеля или тебя она иллюминировала тех кто не был внутри синагоги кому не предстояло умирать и он бросил ее на ветки которые были придвинуты к синагоге ужаснее всего было то какмедленно это было и как огонь многораззатухал и его приходилось разводить снова я посмотрел на Бабушку и она поцеловаламенявлоб а я поцеловалееврот и наши слезысмешалисьнанашихгубах а потом я много раз поцеловалтвоегоотца я взял его под охрану у Бабушки и прижалксебестакойсилой что он начал плакать я сказал я люблю тебя я люблю тебя я люблю тебя я люблю тебя я люблютебя я люблютебя я люблютебя я люблютебя ялюблютебя ялюблютебя ялюблютебя ялюблютебя ялюблютебя ялюблютебяялюблютебяялюблютебяялюблютебя и я знал что теперь я должен все изменить все бросить и я знал что не смогу допустить чтобы он узнал кемябыл и чтоясделал потому что это ради него я сделал то чтосделал это ради него я указал пальцем и ради него был убит Гершель ради него я убил Гершеля и вот почему он такой какой есть он такой какой есть потому что отец всегда в ответе за сына и я это я и явответе не за Гершеля а за своего сына потому что я прижал его к себе стакойсилойчтоонзаплакал потому что я так сильно его любил что сделаллюбовьневозможной и мне жалко тебя и жалко Игорька и это вам надлежит меня простить он сказал нам все эти вещи и Джонатан куда нам с этим теперь что нам делать с тем что мы знаем Дедушка сказал что я это я но это не может быть правдой правда в том что и я указалнаГершеля и я сказал оневрей и я вам скажу что и ты указалнаГершеля и ты тоже сказал оневрей и больше того Дедушка еще указалнаменя и сказал оневрей и ты еще указалнанего и сказал оневрей и твой дедушка и Игорек и мы все указалидругнадруга так что же ему было делать толькокруглыйдуракпоступилбыиначе но подлежит ли это прощению то что он сделал можетлионвообщебытьпрощен за его палец за то чтоегопалецсделал начтоонуказал и начтонеуказывал кчемуонприкоснулсявжизни и кчемуне-прикасался таклиужон виноват а я а я ая аяа?)
«А теперь, — сказал он, — нам следует сделать сон».
Необычайнейший прием по случаю свадьбы!
или
Конец мгновения, которое никогда не кончается, 1941
ДОВЕДЯ СЕСТРУ невесты, прижатую спиной к пустым винным стеллажам, до полного удовлетворения (О мой Бог! — выкрикивала она. — О мой Бог! — ее руки по локоть в несуществующем каберне), и сам оставшись полностью неудовлетворенным, Сафран натянул штаны, взбежал по свежепостроенной винтовой лестнице, скользя рукой (намеренно, старательно) по мраморным перилам, и принялся приветствовать гостей, которые только теперь начинали рассаживаться после зловещего порыва.
Где ты был? — спросила Зоша, беря его мертвую руку в свои (ей не терпелось сделать это с того дня, когда она впервые ее увидела — полгода назад, во время официального объявления об их помолвке).
Внизу. Пошел пиджак сменить.
Тебе незачем ни самому изменяться, ни пиджаки менять, — сказала она, думая, что шутка ему понравится. — Ты для меня идеал.
Только пиджак.
Но почему так долго?
Он кивнул на свою мертвую руку, наблюдая, как ее губки из вопрошающих складываются в утиные, готовясь чмокнуть его в щеку.
В Сдвоенном Доме царил организованный хаос. До последней минуты, и даже после нее, продолжали клеить обои, крошить салаты, застегивать и подвязывать пояса, смахивать пыль с люстр, перераскатывать уже раскатанные однажды ковры… Все было необычайнейше.
Невеста, должно быть, так радуется за мать.
На свадьбах я всегда плачу, но на этой буду реветь белугой.
Необычайнейше. Необычайнейше.
Смуглые женщины в одинаковых белых платьях еще только начинали разносить по столам тарелки с куриным бульоном, когда Менахем постучал вилкой по своему бокалу и сказал: Прошу минуту внимания. В комнате быстро установилась тишина, все встали, как того требовал обычай во время произнесения тоста отцом невесты, а дедушка краем глаза увидел и тут же узнал загорелую руку, которая как раз в этот миг ставила перед ним тарелку.
Говорят, времена меняются. Границы вокруг нас смещаются под напором войны; места, знакомые нам с рождения, получают новые названия; иные из наших сыновей не разделяют с нами сегодняшней радости, потому что несут свой гражданский долг; но есть и хорошая весть: мы рады объявить, что через три месяца нам доставят первый в Трахимброде автомобиль! (Новость была встречена дружным ахом, перешедшим в яростные аплодисменты.) Так вот, — сказал он, переходя за спины молодоженов, чтобы положить одну руку на плечо своей дочери, а другую — моего дедушки, — позвольте мне остановить это мгновение, этот ранний вечер 18 июня 1941 года.
Цыганочка не проронила ни слова (даже если она ненавидела Зошу, зачем портить ей свадьбу?), но прижалась к левому боку дедушки и взяла под столом его здоровую руку в свои. (Не тогда ли она подсунула ему и записку?)
Я буду носить его в медальоне у самого сердца, — продолжал гордый отец, расхаживая по комнате с пустым хрустальным фужером в руке, — и сохраню навечно, потому что еще никогда в жизни я не был так счастлив, и готов к тому, чтобы больше не быть и вполовину таким счастливым, по крайней мере до свадьбы моей младшей дочери. В самом деле, — сказал он, заглушая прокатившийся хохоток, — я не стану роптать, даже если подобным минутам не суждено повториться до скончания времен. Пусть же этот миг длится вечно.
Дедушка сжал пальцы Цыганочки, будто хотел сказать: Еще не поздно. Еще есть время. Мы можем убежать, все бросить, никогда не оглядываться, спастись.
Она сжала его пальцы, будто хотела сказать: Я тебя не простила.
Менахем продолжал, с трудом сдерживая слезы: Пожалуйста, поднимите заодно со мной свои пустые бокалы. За мою дочь, за моего новообретенного сына, за детей, которых они родят, за детей их детей, за жизнь!
Лыхаим! — эхом отозвались шеренги столов.
Но прежде чем отец невесты успел вернуться на свое место, прежде чем бокалы смогли зазвенеть надеждой, сойдясь отраженными в них улыбками, по дому опять пронесся зловещий порыв. Таблички с именами гостей снова оказались в воздухе, и горшки с цветами снова перевернулись, на сей раз просыпав землю на белую скатерть и на колени практически каждого из гостей. Цыганки бросились наводить порядок, а дедушка шепнул на ухо Зоше, которое показалось ему ухом Цыганочки: Все будет о'кей.
Цыганочка, настоящая Цыганочка действительно передала дедушке записку, но только она выпала у него из рук, когда начался переполох, и была загнана через всю комнату под дальний угол стола (ногами Либби, Листы, Омлера, безымянного торговца рыбой), где и упокоилась под перевернутым винным бокалом, который сберег ее под своей юбкой до ночи, когда другая Цыганка подобрала бокал и смела записку (вместе с остатками упавшей еды, просыпавшейся землей и кучкой пыли) в большой бумажный пакет. Этот пакет был выставлен на крыльцо еще одной Цыганкой. Утром его подобрал страдавший навязчивыми идеями мусорщик Фейгель Б. Он отвез пакет на другую сторону реки, в поле (то самое, которое вскоре станет местом первой массовой казни в Ковеле) и спалил его вместе с дюжиной других бумажных пакетов, три четверти которых содержали остатки свадебного приема. Пальцы пламени, красные и желтые, взметнулись до неба. Соседние поля заволокло балдахином дыма, и многие из Дымков Ардишта закашялись, потому что у дыма есть много разновидностей и к каждой нужно привыкать. Небольшая часть образовавшегося пепла смешалась с землей. Остальное было смыто в Брод первым дождем.
В записке было написано: Изменись.
Первые взрывы, а потом любовь, 1941
В ТУ НОЧЬ МОЙ дедушка впервые занимался любовью со своей новообретенной женой. Приступая к процессу, техника которого за годы практики была доведена им до совершенства, он думал о Цыганочке: еще раз взвесил все «за» и «против» их бегства, прикинул, сможет ли оставить Трахимброд, зная, что пути назад не будет. Он любил свою семью (маму, по крайней мере), но сколько нужно времени, чтобы перестать по ней скучать? Высказанное, это звучало ужасно, но, спрашивал он себя, разве есть в Трахимброде что-нибудь, о чем бы я жалел? Мысли, которые его занимали, были уродливы, но правдивы: если весь штетл сгинет, но Цыганочка с мамой останутся, он это переживет; все в его жизни, кроме Цыганочки и мамы, казалось лишенным смысла и не заслуживающим существования. Ему предстояло стать человеком, который потерял половину того, ради чего он жил.
Он перебрал в памяти многообразных вдов последних семи лет своей жизни: занавешенные зеркала Голды Р, кровь Листы П, не для него сбереженную. Он перебрал в памяти всех девственниц и не ощутил ничего. Бережно опуская на супружеское ложе напряженное девичье тело своей новообретенной жены, он подумал о Брод, сочинившей 613 Печалей, и о Янкеле с его бусиной позора. Убеждая Зошу, что это только в первый раз больно, он подумал о Зоше, которую едва знал, и о ее сестре, которой он пообещал, что их первое послебрачное свидание не будет единственным. Он подумал про миф о Трахиме, о том, куда исчезло его тело и откуда оно однажды возникло. Он подумал о повозке Трахима: извивающихся змейках белых ниток, бархатной перчатке с растопыренными пальцами, резолюции: Я обязуюсь… Обязуюсь…
А затем произошло нечто необычайное. Дом сотрясло с такой силой, в сравнении с которой все предыдущие неприятности дня выглядели отрыжкой младенца. БАБАХ! — вдалеке. И потом ближе — БАБАХ! БАБАХ! Сквозь треснувшие доски ведущей в подвал двери хлынул свет, наполнив комнату теплым, пульсирующим сиянием от разрывавшихся в ближних холмах немецких бомб. БАБААААХ! Зоша взвыла, охваченная страхом физической близости, войны, любви, смерти, а дедушка испытал такой небывалый прилив коитальной энергии, что когда она разрядилась (БА-БАААААААААААААХ! БА-БАААААААААААААААААААААААХ! БА-БА-БА-БА-БА-БА-БАААААААААААААААААААААААААААХ!), когда он сорвался с нагромождения людских условностей в пропасть первородного животного восторга, когда на протяжении семи секунд вечности с лихвой возместил недоданное в более чем 2,700 случайных половых актах, когда затопил Зошу тем, что больше не имел сил сдерживать, когда выпустил во вселенную копуляционный луч света такого накала, что если бы его укротить и направить, а не посылать в пустоту, у немцев не осталось бы шансов, — он не мог поручиться, что одна из бомб не угодила прямо в их супружеское ложе, вклинившись между содрогающимся телом его новообретенной жены и его собственным телом, стерев с лица земли Трахимброд. Но когда он рухнул на каменистое дно пропасти, а семь секунд бомбардировки истекли, когда его голова уткнулась в подушку, мокрую от Зошиных слез и пропитанную его семенем, он понял, что не умер, а полюбил.
Скрупулезность памяти, 1941
КАК ПЕРВЫЙ дедушкин оргазм предназначался не для Зоши, так и бомбы, которые его спровоцировали, предназначались не для Трахимброда, а для цели где-то в Ровенских холмах. Пройдет еще девять месяцев (как ни странно, именно в День Трахима), прежде чем сам штетл станет объектом прямой атаки нацистов. Но в ту ночь воды Брод рвались на берег с таким неистовством, будто война началась, и ветер доносил до ушей раскаты взрывов, и жители штетла трепетали, как если бы их тела были живыми мишенями. С той минуты — 9:28 вечера 18 июня 1941 года — все изменилось.
В Дымках Ардишта сигареты теперь курили задом наперед, обхватывая губами тлеющий конец вместо фильтра, чтобы их нельзя было заметить издалека.
В цыганском таборе свернули шатры, разобрали крытые соломой хибары и стали жить без прикрытия, стелясь по земле, как человеческий мох.
В Трахимброде же всех охватила необъснимая вялость. Граждане, некогда перетрогавшие столько разных вещей, что невозможно было установить, к чему они не притрагивались, теперь сидели сложа руки. Деловитость уступила место раздумьям. Воспоминаниям. Любая вещь каждому о чем-нибудь напоминала, что поначалу казалось трогательным (как запах догоревшей спички пробуждает память о первых днях рождения, а вспотевшая ладонь — о первом поцелуе), но быстро стало губительным. Воспоминания рождали воспоминания, которые рождали воспоминания. Поселяне сделались живым воплощением мифа, который им столько раз рассказывали: как сумасшедший Софьевка обвязал себя узелками, чтобы, пользуясь одним воспоминанием, вспомнить другое, но запутался в их последовательности и, сколько ни старался, так и не вспомнил, где начало, а где конец.
В попытке разобраться в хаосе воспоминаний мужчины чертили схемы (которые были не чем иным, как воспоминаниями о генеалогических деревьях). Они попробовали двигаться по цепочке назад, подобно Тезею в поисках выхода из лабиринта, но зарывались все глубже, дальше.
Женщинам было еще тяжелее. Не имея возможности утолить зуд памяти в синагоге или на рабочем месте, они были вынуждены страдать поодиночке — над противнями и кипами стираного белья. Некому было помочь им в поисках начал, не у кого было спросить, что общего между зернистой жижей протертой малины и ожогом или почему крики резвящихся в реке детей заставляют их сердца обрываться и уходить в пятки. Память, которая обычно заполняла собой время, теперь превращала его в пустоту, требовавшую заполнения. Каждая секунда была дистанцией, которую надо было пройти, проползти. От одного часа до другого пролегала целая вечность. Завтра терялось за горизонтом: чтобы добраться до него, требовались целые сутки.
Но тяжелее всех было детям, которые сами, конечно, ничего не помнили, но от зуда памяти страдали не меньше, чем взрослые. Нити их памяти были даже не их: они достались им от родителей и более далеких предков — нити, ни к чему не прикрепленные, тянущиеся из темноты прошлого.
Единственное, что еще больнее, чем быть активным забывателем, это быть пассивным помнителем. Лежа в постели, Сафран пробовал связать события своей семнадцатилетней жизни в цельное повествование, в нечто, что он мог понять, с упорядоченной образностью и постижимостью символики. Где соразмерность частей? Коллизии? Ради чего произошло то, что произошло? Он родился с зубами, и поэтому мама рано оторвала его от груди, и поэтому у него отсохла рука, и поэтому в него влюблялись женщины, и поэтому он совершал поступки, которые совершал, и поэтому превратился в того, в кого превратился. Но почему он родился с зубами? И почему мама не стала сцеживать грудное молоко в бутылочку? И почему отсохла рука, а не нога? И почему безжизненный орган способен пробуждать любовь? И почему он совершал поступки, которые совершал? И почему превратился в того, в кого превратился?
Сосредоточиться не получалось. Любовь выворачивала его наизнанку, как болезнь. Его мучили запоры, тошнота, слабость. Из воды на дне новенького, фарфорового унитаза на него смотрело отражение, которое он больше не узнавал: обвисший подбородок в ореоле седых волосков, мешки под глазами (он решил, что в них скопились все невыплаканные им слезы радости), потрескавшиеся, опухшие губы.
Совсем не таким отразился он утром предыдущего дня в стеклянных глазах Времямера. Он старился, но не сам по себе, вследствие естественного процесса; его, как всякую свою жертву, состарила любовь, которой и самой-то отроду было не больше суток. Все еще мальчик, но уже не мальчик. Уже мужчина, но все еще не мужчина. Он застрял где-то между последним поцелуем своей матери и первым поцелуем, которым он одарит своего ребенка, между уже прошедшей войной и той, что только предстояло начаться.
Утром следующего после бомбежки дня в помещении театра состоялось общее собрание штетла (первое со времен дебатов об электрическом освещении несколько лет назад), дабы обсудить возможные последствия войны, чьи пути, похоже, пролегали прямо через Трахимброд.
РАФ Д
(Держа над головой лист бумаги.) В письме сына, который бесстрашно сражается на польском фронте, говорится, что нацисты творят невообразимые зверства и что Трахимброду следует готовиться к самому худшему. Он пишет, что мы должны (смотрит в листок, делает вид, что читает) «сделать все, что в наших силах незамедлительно».
АРИ Ф
О чем ты говоришь! Мы должны перейти к нацистам! (Переходя на крик, потрясая пальцем над головой.) Это украинцы нас прикончат! Ты же слышал, что они устроили во Львове? (Это напоминает мне день моего рождения [вы же знаете, что я родился на полу в доме Раввина (неповторимые запахи плаценты и еврейства навсегда соединились в моем носу [подсвечники у него были неописуемой красоты (из Австрии [если не ошибаюсь (или Германии)])])])…
РАФ Д
(Озадаченно, изображая озадаченность.) Что ты несешь?
АРИ Ф
(Искренне озадаченный.) Не помню. Украинцы. День моего рождения. Свечи. Я хотел сказать что-то важное. С чего я начал?
И так всегда: стоило кому-нибудь заговорить, как он тут же увязал в воспоминаниях. Слова превращались в поток сознания без начала и конца, и говорящий захлебывался в нем прежде, чем успевал добраться до спасительного понтона мысли, которую пытался сформулировать. Невозможно было упомнить, кто что имел в виду и о чем после всех этих слов, собственно, шла речь.
Поначалу они были в ужасе. Общие собрания штетла теперь устраивали ежедневно, сводки с фронтов (8200 ЧЕЛОВЕК УБИТЫ НАЦИСТАМИ НА УКРАИНСКОЙ ГРАНИЦЕ) изучали с редакторской пристальностью, разрабатывали и отвергали планы действий, огромные карты раскладывали на столах, как пациентов перед полостной операцией. Но постепенно собираться стали реже — сначала через день, потом раз в четыре дня, потом раз в неделю, — и встречи эти теперь больше напоминали холостяцкие посиделки, нежели штаб по выработке плана действий. Для большинства трахимбродцев всего двух месяцев без бомбардировок оказалось достаточно, чтобы удалить из памяти занозы страха, засевшие там в ту памятную ночь.
Они не столько забыли, сколько приспособились. Воспоминания вытеснили ужас. Стараясь упомнить все, что им следует вспомнить, они смогли наконец не думать иногда о войне. Гул воспоминаний о рождении, детстве и юности был громче грохота разрывающихся снарядов.
Вот ничего и не было сделано. Ни принятых решений. Ни упакованных чемоданов или оставленных домов. Ни вырытых траншей или укрепленных зданий. Ничего. Они сидели сложа руки, как дураки, ждали чего-то, как дураки, и говорили, как дураки, о временах, когда Семен Д произвел такой потешный фокус со сливой, что все часами надрывали над ним животы, а в чем именно заключался фокус — никто не помнил. Они остались ждать смерти, и не нам их за это винить, потому что мы поступили бы точно так же, и поступаем. Они смеялись и шутили. Они думали об именинных свечах и ждали смерти, и мы обязаны их простить. Они заворачивали в газету (НЕМЦЫ НА ПОДСТУПАХ К ЛУЦКУ) здоровенную форель — улов Менахема — и устраивали пикники с говяжьей грудинкой в плетеных корзинках под купами высоких деревьев у небольших водопадов.
Прикованный к постели со времени своего оргазма, дедушка не смог присутствовать на первом собрании штетла. Зоша справилась со своим оргазмом достойнее; возможно, потому, что вообще его не испытала, а может быть, потому, что хоть ей и нравилось быть замужней женщиной, хоть ей и хотелось все время трогать мертвую руку мужа, полюбить по-настоящему ей еще только предстояло. Она сменила заляпанные семенем простыни, приготовила своему новообретенному мужу горячий бутерброд и кофе на завтрак, а на обед поднесла ему тарелку с остатками свадебного цыпленка.
Что с тобой? — спросила она, усаживаясь на край кровати. — Я что-нибудь не так сделала? Ты несчастлив со мной? Дедушка вспомнил, что Зоша еще совсем дитя — пятнадцать лет, а на вид и того меньше. Разве она могла испытать то же, что он? Она вообще ничего не почувствовала.
Я счастлив, — сказал он.
Хочешь, я заберу волосы в хвост, если с хвостом я тебе больше нравлюсь?
Ты мне любая нравишься. Честно.
А сегодня ночью? Я тебе доставила удовольствие? Я научусь. Вот увидишь.
Ты замечательная, — сказал он. — Просто я неважно себя чувствую. Ты здесь ни при чем. С тобой все замечательно.
Она чмокнула его в губы и сказала: Я твоя жена, — точно повторяла данный накануне обет или напоминала о нем себе или ему.
В ту ночь, с трудом найдя в себе силы на то, чтобы умыться и одеться, он во второй раз за последние два дня отправился к Времямеру. Теперь все выглядело иначе. Голо. Пустынно. Без всяких йодл-додл. Площадь штетла все еще хранила следы муки, хотя дождь загнал ее в стыки между камнями, сделав из мучной простыни мучное макраме. Большинство флагов, развешанных по случаю вчерашнего праздника, уже успели снять, но некоторые все еще свисали из окон верхних этажей.
Пра-пра-пра-прадедушка, — сказал он, опускаясь (с огромным трудом) на колени. — Мне кажется, я прошу у тебя так мало…
Учитывая, что ты никогда не заходишь поговорить, — сказал Времямер (недрогнувшими губами чревовещателя), — с тобой трудно не согласиться. Не пишешь, не…
Мне не хотелось обременять тебя.
Мне не хотелось обременять тебя.
Но ведь обременил, пра-пра-пра-прадедушка. Обременил. Взгляни на это лицо, на мешки, на морщины. Я выгляжу вчетверо старше своих лет. Эта безжизненная рука, эта война, эти провалы памяти. А теперь еще и влюблен.
Почему ты думаешь, что я имею к этому отношение?
Я игрушка судьбы.
А как жеЦыганочка? Что с ней стало? Она мне нравилась.
Что?
Цыганочка? Которую ты любил.
Я ее не люблю. Я люблюмою девочку.
О, — сказал Времямер и подождал, пока его О достигнет мощеной мостовой, смешается с мукой в стыках между камнями. — Ты любишь малышку в Зошином животе. Всех вокруг отбрасывает назад, а тебя тащит вперед.
В обе стороны! — сказал он, представляя останки повозкикрушения, слова на теле Брод, погромы, свадьбы, самоубийства, самодельные люльки, парады и еще представляя возможные варианты своего будущего: жизнь с Цыганочкой, жизнь в одиночку, жизнь с Зошей и ребенком, который всему придаст смысл, конец жизни. Образы его бесконечных вчера и бесконечных завтра омывали его, пока он ждал, парализованный, сегодня. Он, Сафран, был рубежом между тем, что было, и тем, что могло быть.
Так чего же ты от меня хочешь? — спросил Времямер.
Сделай ее здоровой. Огради ее от болезней, слепоты, порока сердца, безжизненных членов. Пусть она будет идеальной.
Миг тишины, а затем Сафрана вырвало утренним бутербродом и остатками свадебного цыпленка — комковатой жижей из желтого и коричневого — прямо на негнущиеся ступни Времямера.
По крайней мере, я не сам в это наступил, — сказал Времямер.
Видишь! — взмолился Сафран, не в силах устоять даже на коленях. — Вот что это такое!
Что, что такое?
Любовь.
Что?
Любовь, — сказал Сафран. — Вот на что это похоже.
Знаешь ли ты, что после несчастья на мельнице твоя пра-пра-пра-прабабушка приходила по ночам ко мне в комнату?
Что?
Забиралась ко мне в постель, святая душа, зная, что я на нее наброшусь. Нам велели спать в разных комнатах, но она приходила ко мне каждую ночь.
Я не понимаю.
По утрам она подмывала меня, купала, одевала, причесывала, чтобы я был похож на нормального человека, даже когда знала, что это закончится для нее локтем в нос или сломанным ребром. Она отдраивала мой диск до блеска. Она носила на теле мои укусы, как другие жены носили бы драгоценности. Отверстие не имело значения. Мы его не замечали. Мы спали в одной комнате. Она была рядом. Вот что она делала, и многое другое, о чем я никому не скажу, а ведь она меня даже не любила. Вот это любовь.
Давай я расскажу тебе одну историю, — продолжал Времямер. Дом, в котором мы жили с твоей пра-пра-пра-праба-бушкой, когда в первый раз поженились, стоял в самом конце линии Еврейско/Общечеловеческого раскола, прямо у каскада небольших водопадов. В нем были деревянные полы, высокие окна и столько места, что хватило бы на большую семью. Красивый был дом. Хороший.
Но шум-то какой, сказала твоя пра-пра-пра-прабабушка, сама себя не слышу.
Подожди, убеждал я ее. Надо подождать.
И я тебе скажу так: несмотря на непомерную влажность внутри и вечную заболоченность лужайки перед домом от всех этих брызг, несмотря на то, что обои приходилось переклеивать каждые шесть месяцев и краска сыпалась с потолка, как снег, в любое время года, — то, что говорят о людях, живущих у водопада, совершенная правда.
Что, — спросил мой дедушка, — что о них говорят?
Говорят, что люди, живущие у водопада, не слышат шума воды.
Так говорят?
Да. Твоя пра-пра-пра-прабабушка была, конечно, права. Поначалу было невыносимо. Мы не могли находиться в доме больше двух-трех часов кряду. Первые две недели нас мучила бессонница, и мы даже кричали друг на друга только для того, чтобы перекричать водопад. Мы так страшно ссорились только затем, чтобы, напомнить друг другу, что мы любим, а не ненавидим.
В следующие несколько недель стало полегче. По ночам удавалось ненадолго заснуть, а есть с минимальным дискомфортом. Твоя пра-пра-пра-прабабушка по-прежнему проклинала водопад, прибегая ко все более оскорбительным анатомическим терминам, но реже и с меньшей яростью. Она и на меня нападала поменьше. Это ты виноват, говорила она. Ты хотел, чтобы мы здесь жили.
Жизнь продолжалась, как ей и положено, и время шло, как ему и положено, и через каких-нибудь пару месяцев: Ты что-нибудь слышишь? — спросил я ее однажды, в одно из тех редких утр, когда мы оказались за столом вместе. Слышишь? Я отставил кофе и поднялся со стула: Слышишь его?
Кого его? — спросила она.
Именно! — сказал я, выбегая на улицу, чтобы погрозить водопаду кулаком. Именно!
Мы плясали, разбрызгивая воду пригоршнями, не слыша ни зги. Мы то обнимались, прося друг у друга прощенья, то кричали, прославляя победу человека над водой. Чья взяла? Чья взяла, водопад? Наша взяла! Наша!
Вот что значит жить рядом с водопадом, Сафран. Каждая вдова просыпается однажды утром после многих лет чистой и неизбывной скорби и понимает, что хорошо выспалась, и с удовольствием завтракает, и слышит голос своего покойного мужа уже не все время, а лишь время от времени. Скорбь сменяется благотворной печалью. Каждый родитель, потерявший ребенка, когда-нибудь вновь находит повод засмеяться. Тембр теряет пронзительность. Острота притупляется. Боль стихает. Как резцом, мы все высекаем свою любовь из утраты. Я. Ты. Твои пра-пра-пра-правнуки. И мы учимся жить в этой любви.
Дедушка кивнул, как если бы понял.
Но это еще не конец истории, — продолжал Времямер. — Я это осознал, когда впервые попробовал шепнуть что-то по секрету — и не смог, или насвистеть мелодию без того, чтобы вселить ужас в сердца всех в радиусе ста метров, когда мои товарищи на мельнице взмолились, чтобы я понизил голос, потому что: Невозможно сосредоточиться, когда ты так орешь. На что я спросил: РАЗВЕ Я ОРУ?
Миг тишины, а затем: небо мутнеет, раздвигается занавес туч, раздаются аплодисменты грома. Вселенная обрушивается с небес бомбардировкой божественной рвоты.
Все, кто был застигнут врасплох, бросились в поисках укрытия. Странствующий журналист Шейкл Р прикрыл голову Львовским ежедневным обозревателем (НАЦИСТЫ ДВИЖУТСЯ НА ВОСТОК). Заезжая знаменитость драматург Буним В, чью трагикомическую версию истории о Трахиме — Трахим! — публика встретила с энтузиазмом, а критика с безразличием, нырнул в Брод, чтобы не зашибло. Хляби небесные вначале разверзлись ломтями величиной с новорожденного младенца, а затем потоками обложного дождя, который промочил Трахимброд до основания, окрасил воды Брод в оранжевый цвет, наполнил пересохший фонтан распростертой русалки по самые ее губы, залатал трещины облупившегося синагогального портика, навел глянец на тополя, утопил мелких насекомых, опьянил радостью крыс и грифов на речном берегу.
Сотворение мира случается часто, 1942—1791
В ТОТ ДЕНЬ, 18 МАРТА 1942 ГОДА, как и в каждый День Трахима вот уже сто пятьдесят лет подряд, гирлянды белых нитей украшали узкие мощеные артерии Трахимброда. Идея увековечить первые всплывшие на поверхность останки повозкикрушения принадлежала благородному торговцу фаршированной рыбой Битцлу Битцлу Р. Один конец белой нити намотан на звуковое реле радиоприемника (НЕМЦЫ ВТОРГАЮТСЯ В УКРАИНУ, СТРЕМИТЕЛЬНО ДВИЖУТСЯ НА ВОСТОК) на шатком книжном шкафу в однокомнатной хибаре Бенджамина Т, другой — на опустевший серебряный подсвечник на обеденном столе в кирпичном доме Более-не-Менее-Уважаемого Раввина через непролазную грязь улицы Шелистер; тонкая белая нить наподобие бельевой веревки — от стойки осветительного прибора первого и единственного в Трахимброде фотографа к молоточку среднего до в магазине роялей драгоценнейшего Зейнвеля 3 через улицу Малкнера; белая нить над безмятежной и предвкушающей ладонью реки Брод от нештатного журналиста (НЕМЦЫ РВУТСЯ ВПЕРЕД В ПРЕДДВЕРИИ СКОРОЙ ПОБЕДЫ) к электрику; белая нить — от памятника Пинхасу Т (высеченному из мрамора с поразительной реалистичностью) — через томик трахимбродского романа (о любви) — к аквариуму с извивающимися змейками белых ниток (хранящемуся под углом в 56 градусов к горизонту в Музее Истинного Фольклора) — образуя неравносторонний треугольник, отраженный в стеклянных глазах Времямера посреди площади штетла.
Дедушка и его глубоко беременная жена наблюдали за началом парада, сидя на раскинутом одеяле на лужайке возле своего дома. Первой по традиции двинулась платформа из Ровно: изношенная, с потрепанными желтыми бабочками, бесстыдно прикрывавшими трещины на сосновом теле чучела пахаря, которое уже в прошлом году выглядело неважно, а в этом совсем никуда. (В пробелах между крыльями виднелись остовы.) Еврейский оркестрик предварял появление платформы из Колков, которую волокли на плечах немолодые мужчины, поскольку молодые были на фронте, а лошадей экспроприировали в соседнюю угольную шахту ковать победу в тылу.
ОЙ! — громко ойкнула Зоша, разучившаяся ойкать тихо. — ОН ТОЛКАЕТСЯ!
Дедушка приложил ухо к ее животу и получил такой мощный удар в голову, что его отбросило на несколько метров.
НЕОБЫКНОВЕННЫЙ РЕБЕНОК!
Среди тех, кто выстроился вдоль берега, красавцев-мужчин было меньше, чем в тот год, с которого все началось, когда повозка пригвоздила или не пригвоздила Трахима ко дну реки Брод. Все красавцы-мужчины были на войне, последствия которой еще никто не осознавал, и не осознал, и не осознает. Большинство участников состязания были калеками или трусами, которые сами себя покалечили (сломали себе руку, выжгли глаз, прикинулись глухими или слепыми), чтобы избежать призыва. Это было состязание калек и трусов, нырявших за мешком, набитым не золотом, а обычными медяками. Они из последних сил верили, что в жизни все как прежде, и они здоровы, и традицией можно заткнуть течь, и радость по-прежнему возможна.
Платформы и демонстранты прошли от устья реки к лоткам с игрушками и выпечкой, раскинутым возле проржавевшей мемориальной доски, обозначавшей место, откуда повозка угодила или не угодила в реку.
СИЯ ДОСКА ВОЗВЕДЕНА НА ТОМ САМОМ МЕСТЕ
(ИЛИ НА МЕСТЕ НЕПОДАЛЕКУ ОТ ТОГО МЕСТА),
С КОТОРОГО ПОВОЗКА НЕКОЕГО
ТРАХИМА Б
(КАК МЫ СЧИТАЕМ)
ПОШЛА КО ДНУ.
Прокламация штетла, 1791
Пока первые платформы приближались к окну Более-Не-Менее-Уважаемого Раввина (из которого он, как полагалось, одобрительно кивал), мужчины в серо-зеленых шинелях продолжали гибнуть в недорытых окопах.
Луцк, Сарны, Ковель. Их платформы украшали тысячи бабочек и роспись, отсылавшие к мифу о Трахиме: повозка, двойняшки, зонтичный остов, отмычки, лист бумаги, истекающий красной кровью чернил: Я обязуюсь… Обязуюсь… А где-то неподалеку, меж зубцами ими же натянутой колючей проволоки, продолжали гибнуть их сыновья; они гибли, увязая в трясине, как животные, из-за давших осечку гранат, гибли обстрелянные по ошибке своими же, гибли, порой не зная, что сейчас их убьют — от пули в лоб, смеясь над шуткой товарища.
Львов, Пинск, Киверцы. Остовы их платформ, убранные красными, коричневыми и лиловыми бабочками, проступали уродливой правдой. (И здесь все труднее и труднее не закричать: ПРОЧЬ! БЕГИТЕ, ДУРАКИ, ПОКА ЭТО ЕЩЕ ВОЗМОЖНО! СПАСАЙТЕ СВОЮ ШКУРУ!) Оркестры надрывались, трубы и скрипки, рожки и альты, самодельные бумажные дудочки.
ОПЯТЬ ТОЛКАЕТСЯ! — засмеялась Зоша. — ВОТ ОПЯТЬ!
И вновь дедушка приложил голову к ее животу (опустившись на колени, чтобы оказаться на уровне Зошиного пупка), и вновь был отброшен.
ВЕСЬ В МЕНЯ! — провопил он (его правый глаз, как губка, впитывал синяк).
Трахимбродская платформа была усеяна черными и синими бабочками. В центре на пьедестале сидела дочь электрика Берла Г в голубой неоновой электротиаре, от которой через весь штетл тянулся провод, воткнутый в розетку у нее над постелью. (Она рассчитывала, что после парада найдет по нему дорогу домой и заодно смотает.) Царицу Реки окружали юные речные принцессы штетла, облаченные в голубенькие платья из тюля и старательно изображавшие руками волны. Квартет скрипачей на носу платформы наигрывал польские народные мотивы, а другой квартет, в хвосте, тянул украинские народные песни.
Вдоль берега мужчины, рассевшись на деревянных стульях, вспоминали былые увлечения, и девочек, которых не поцеловали, и книги, которые не прочли и не написали, и время, когда Как-Его-Там сделал что-то ужасно смешное с чем-то бишь, и ранения, и пирушки, и как бы они расчесывали волосы женщинам, которых никогда не встречали, и извинения, и таки пригвоздило или не пригвоздило Трахима ко дну реки, в конце-то концов.
Земля перевернулась в небе.
Янкель перевернулся в земле.
Доисторический муравей на большом пальце Янкеля, пребывавший без движения в камне, похожем на застывшую каплю меда, со дня удивительного рождения Брод, отвернулся от неба и спрятал голову между своих многочисленных лапок, чтобы не сгореть от стыда.
Дедушка и его юная грандиозно беременная жена направились к берегу посмотреть состязание.
(Дальше продолжать почти невозможно, потому что мы знаем, что сейчас произойдет, и удивляемся, как они могут не знать. А может, трудно именно из-за страха признать, что они тоже знают.)
Когда платформа из Трахимброда достигла лотков с игрушками и выпечкой, Раввин подал знак Царице Реки, что пора бросать мешки в воду. Рты распахнулись. Руки разошлись в стороны — первая фаза аплодисментов. Кровь закипела в жилах. Почти как в старые добрые времена. Подступившая смерть не остановила праздника. Праздник не остановил подступившую смерть. Она подбросила их как можно выше
………………………………………………………………………………..
Они застыли в воздухе
……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….
Они повисли там, как на нитях
……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….
Времямер на цыпочках перебежал по булыжной мостовой, как шахматная фигура, и забился под перси распростертой русалки
…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………..
Еще есть время
………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….
Когда бомбардировка закончилась, нацисты прошли через штетл. Они выстроили шеренгами всех, кто не утонул в реке. Они развернули перед ними свитки Торы. «Плюйте, — сказали они. — Плюйте, а не то». Затем они поместили всех евреев в синагогу. (Так повторялось из штетла в штетл. Сотни раз. Всего несколько часов назад то же произошло в Ковеле, а еще через несколько часов произойдет в Колках.) Юный солдат бросил в костер из евреев девять томов Книги Повторяющихся Сновидений и, торопясь бросить что-нибудь еще, не заметил, как одна страница выпорхнула из одного из томов и опустилась на землю, укрыв собой, как вуалью, обуглившееся лицо ребенка.
9:613 — Сон о конце света, бомбы сыпались с неба взрываясь всполохами света и жара по всему трахимброду те кто пришел на праздник вопили и метались они ныряли в бурлящую вспученную ожившую воду не за золотым мешком а за собственной жизнью они сидели под водой покуда хватало дыхания они выныривали за глотком воздуха или чтобы отыскать любимых мой сафран подхватил жену на руки и как невесту внес ее в воду казавшуюся такой безопасной на фоне рушащихся деревьев и все сотрясающих оглушительных взрывов сотни тел ринулись в брод в эту реку носящую мое имя и я для всех открыла свои объятья идите же ко мне идите как же я их хотела спасти всех хотела спасти от всех бомбы градом сыпались с неба но не с разрывами и не с разлетающейся шрапнелью пришла к нам смерть и не с шипящими фугасами и не с свистящими осколками а со всеми этими телами барахтающимися цепляющимися друг за дружку с телами которым обязательно надо за что-нибудь держаться мой сафран потерял из вида жену которую заталкивало все глубже в меня под натиском тел ее немые вопли устремлялись к поверхности пузырями и там лопались ПОЖАЛУЙСТА ПОЖАЛУЙСТА ПОЖАЛУЙСТА ПОЖАЛУЙСТА толчки в зошином животе стали сильнее ПОЖАЛУЙСТА ПОЖАЛУЙСТА младенец не желал умирать без борьбы ПОЖАЛУЙСТА бомбы сыпались фыркая дымясь и мой сафран сумел оторваться от груды человеческих тел и поплыл по течению вниз к каскаду небольших водопадов где вода была чище прозрачнее зошу затягивало вглубь ПОЖАЛУЙСТА а младенца не желавшего умирать без борьбы вытолкнуло из ее чрева вверх и вода вокруг стала красной он вынырнул как пузырек навстречу свету и кислороду и жизни и жизни УАУАУАУАУАУА плакала она оказавшись идеально здоровой девочкой она бы и выжила если бы не пуповина потянувшая ее назад вглубь к матери уже не осознававшей жизни но еще осознававшей пуповину зоша пыталась разорвать ее руками перегрызть зубами но не смогла не разорвала и погибла прижимая к груди свою идеально здоровую девочку которой не успела дать имя а люди все продолжали метаться подминая себя под себя даже после того как бомбардировка закончилась растерянное испуганное отчаявшееся месиво из младенцев детей подростков взрослых стариков ухватившихся друг за друга чтобы спастись но вместо этого утянувших друг друга в меня перетопивших друг друга погубивших друг друга а потом их тела начали всплывать одно за другим и вскоре меня невозможно было разглядеть за ними посиневшая кожа бельма распахнутых глаз я была невидима под ними я была остовом они были бабочки бельма распахнутых глаз посиневшая кожа вот что мы натворили мы своими руками погубили своих младенцев чтобы их уберечь
22 января 1998
Дорогой Джонатан,