Сибирская жуть Бушков Александр
— Интересно, от чего он умер?
— Он мог умереть от чего угодно. От инфаркта, например.
— Значит, пещера тянется на десятки километров…
— Может быть, и на сотни… Как знать?
Дети давно стали говорить шепотом — в мрачном безмолвии пещеры слышно ничуть не хуже, а нет неприятного эха, нет ведьминского жуткого хихиканья.
Но все равно в пещере «что-то» было. Звуки то ли ветра (но откуда здесь, спрашивается, ветер?) то ли далеких, почти на пределе слуха, завываний… Оба пытались вспомнить, слышали ли они эти звуки сразу после прихода в пещеру или они появились только теперь? Оба думали, не обсуждая звуков и не пытаясь даже спрашивать, — а слышал ли звуки другой в тех, первых залах, когда все были еще вместе?
Временами дети слышали, что что-то или кто-то продвигается по стенкам, под самым потолком коридора… Звук был такой, словно кто-то цепляется множеством маленьких коготков за потолок и стены, на высоте полутора ростов человека, и быстро-быстро бежит мимо детей. Но никто не появлялся в свете фонарей. Ирина думала, что к лучшему. Павел хотел бы увидеть. Понять бы еще, что это? Или все-таки кто?
Невозможно было скрыть друг от друг, что оба слышат этот звук, но и этого дети старательно не обсуждали.
Прошли галерею со сводчатым потолком и плотным каменным полом, ровным почти что как в замке.
— Слышишь?!
Павел и сам уже слышал.
— Эй! Мы тут!
И Павел замолчал — так жалко, неприятно звучал его голос, так резко прервался — словно бы каким-то хрипом. По галерее кто-то шел, позвякивая металлической амуницией. Ясно слышались шаги, и каждый шаг сопровождался лязгом цепи на поясе, скрежетом металлических гвоздей по камню, бронзовым стуком карабина, переброшенного через плечо.
Кто-то шумно приближался, шел все ближе… и никого не было видно в свете обоих фонарей. Кто-то прошел мимо ребят, звякало в метре от них, идущий чиркнул металлом об стенку. Лязг ослабел и начал удаляться. Все тише и тише звучали шаги в сопровождении лязга, все дальше невидимый уходил в ту сторону, откуда ребята пришли.
С минуту ребята только слушали, как затихают звуки вдалеке.
— Я слыхала про такое… Это называется «Дядя Миша в медных триконях». До сих пор такого не видала, только слышала про такие штуки… Рассказывали парни, они по пещерам ходят…
У Ирины дрожали колени, дрожал голос. Необходимо было постоять, пока уймется дрожь в ногах, в руках.
— Хорошо хоть, вместе были… — Пашу тоже била дрожь, по голосу слышно. Постояли, не обсуждая больше ничего. Все и так было ясно — влетели. Влетели так, что дай Бог выйти.
В конце этой галереи произошло еще одно, вроде бы мелкое происшествие: у Ирины погас фонарь на каске. Поломка была пустяковой — чуть-чуть отошел контактик. Но ведь надо было снять каску, направить на нее луч фонаря Павла и потратить несколько минут на то, чтобы вынуть батарейки, согнуть контактик, засунуть все обратно… На это время света стало несравненно меньше, и Ирине казалось, что опять несутся мелкие лапки-крючочки по потолку и наверху по стенам, и что останавливаются где-то здесь, на границе освещенного круга, еле слышно лопочут, скрежещут по камню. И одна мысль о том, что может погаснуть еще и фонарь на каске Павла, вызывала у Ирины такой ужас, что не только вспотели ладони, пот струйкой стекал по спине.
А ведь рано или поздно оба фонарика погаснут, пусть даже с запасными батарейками. Свечи тоже далеко не бесконечны. У Иры усиливалось ощущение, что пещера затаилась, ждет и не собирается отпускать. Пещере торопиться некуда, она ждет себе и ждет, и непонятно только, для чего. Вот того, в ватнике, ведь не съели, даже не попробовали. Как умер, так и сидит. Вспомнив это лицо, Ирина еще раз почувствовала струйку пота в ложбинке вдоль позвоночника. Сердце так колотилось у никогда не чувствовавшей сердца девочки, что она стала задыхаться.
В одной из галерей невнятное бормотание усилилось так, что стало совершенно очевидно: совсем близко, в конце коридора, сидит огромное существо, бормочущее в полусне.
Оба представили его в виде своего рода медведя, только с более грубым и в то же время с более антропоидным сложением: например, с огромной головой и выпуклым лбом рахитичного ребенка. Оба видели даже его маленькие, недоразвитые в сравнении с телом, скрюченные ручки и ножки, покрытые мягкой белой шерстью.
Разница состояла в том, что Павел представил чудище почему-то с огромными «ночными» глазами, в полголовы, а Ирина — вообще безглазым. Но делиться своими мыслями ни тот, ни другой не стали по собственным соображениям.
Что-то мелькнуло в конце коридора… какое-то целенаправленное движение произошло там, в конце этой длинной извилистой галереи, медленно спускающейся вниз. Движение повторялось раз за разом — стало ясно, что прыгает неживое. Ручеек, целый подземный ручеек стекал здесь, пересекая галерею. За ручейком угадывалось то ли продолжение этой галереи, то ли новая. Скоро плеск и журчание воды опять перешли в неприятное бормотание.
В конце этой галереи обессилившая Ира произнесла задумчиво, и как всегда, вполголоса, чтобы не подхватило эхо и не понесло по бесконечным коридорам:
— Знаешь, Паша, а я уже не могу…
— Ну и что ты предлагаешь?
— Ничего. Но понимаешь, я и правда больше не могу. Звуки эти, шаги… Может быть, ты дальше сам пойдешь?
— А ты здесь так и останешься?
— Ну ведь этот, в ватнике, остался…
— Иришка, не сходи с ума… — Павел ласково коснулся губами корней волос.
— А я, наверное, уже сошла…
— Так ты что, так и будешь тут сидеть одна? А я один где-то бегать?
— Да… Это верно.
Измученная девочка пошла дальше, потому что страшнее всего, даже страшнее новых звуковых эффектов, страшнее безнадежности было бы остаться одной в этой недоброй темноте.
ГЛАВА 21
Семейная идиллия
17 августа 1999 года
Вечером семнадцатого августа бабе Дусе опять пришлось осуждающе пожевать губами, потому что мимо ее дома прошла еще одна машина. «Разъездились тут…» — качала головой, возмущалась про себя старуха. Трудно сказать, чем возмущалась, потому что совсем ведь недавно объясняла она Павлу и Ирине, как хорошо было при коммунистах, как много людей ездила и на Малую Речку, и оттуда. Вроде бы, радоваться надо… Но не радовалась баба Дуся, а осуждала, поджимая губы… Она уже привыкла все осуждать, всем возмущаться, во всем видеть издевательство, и ни в чем не замечать хорошего.
Стреляющий выхлопными газами, как бы бешено пукающий, газик прокатился к дому Мараловых, в чем тоже не было совершенно ничего удивительного: к ним вечно кто-нибудь да ездил.
Баба Дуся не видела, кто вышел из этой машины, и это к лучшему: даже вездесущие мальчишки с криком шарахнулись от вышедшего из машины, и трудно сказать, что было бы с идейной, впечатлительной старушкой? Потому что сперва из машины под аккомпанемент сопения, высунулось огромных размеров, нездоровое грязное брюхо. Все остальное, что вывалилось вслед за брюхом, могло бы показаться просто придатком к исполинскому животу, если бы не красная рожа и большущая всклокоченная борода. Росту вышедший был среднего… да куда там! Много меньше среднего, во многом из-за кривых коротких ног. А вот рожа была здоровенная, что называется, в три дня не обгадишь, и клочковатая бородища — тоже что надо.
Мальчишки отбежали на несколько метров, и один даже уже поднял камень, но приятели удержали — кто его знает, что тут может быть?!
— Карабас-Барабас! — ахнул один.
— Не… Это дядюшка Ау… — поделился впечатлениями другой.
— Фантомас…
— Таких страшных карликов даже за деньги не показывают… — сказал начитанный Ванюша. Остальные понятия не имели, кто такой Фантомас, но согласились с товарищем.
А страшный человек, отдуваясь, засеменил, было, кривыми ногами, но из другой дверцы уже сыпались люди: молодая, довольно пышная дама с хорошими русскими глазами и длинной каштановой косищей куда ниже талии. На руках у дамы оказался ребенок чуть больше года, девочка, судя по платью. А дальше высовывался какой-то милый смуглый юноша, черты которого неуловимо напомнили черты этого толстого и страшного, но несравненно благообразнее.
— Доехали… Ну и жара… — пропыхтели очень дружно эта дама и только что приехавший мужик.
— А тут и правда интересно, папа… — задумчиво произнес юноша.
— Ааааа!!!!
Услышав этот ужасный вопль, от которого чуть не рухнули горы, несведущий человек мог бы всерьез испугаться и счесть вопль признаком ужасного несчастья. А знающий понимал: к Мараловым приехали гости, хозяин обрадовался, увидев еще одного знакомого, неизвестно из каких краев.
— Надолго к нам?!
— Отдохнуть… Вот сын мой, старший, Евгений; вот жена.
— С ней мы знакомы! А вот это еще кто такой?! — грозно рычал Маралов, уставя палец длиной пятнадцать сантиметров, к полному восторгу юного исчадия Михалыча. Потому что если нервные люди и могли заболеть от воплей Маралова и от его страшного вида, то маленькая милая Аполлинария отнеслась к нему очень заинтересованно и тут же цапнула за палец.
— Охотиться будем!
— Не-еет! Знаю я вашу охоту! — вяло отбивался Михалыч. — Вот разве Женька…
— Пойдем в тайгу, парень?!
— Если возьмете…
— Вот это правильно!
Женя пригнулся от акустического удара, потряс головой, словно вытряхивал из ушей набившиеся туда звуки.
— Тут, кстати, один Андреев уже был, в пещеру ушел.
— Один?!
— Одного мы не пустили бы. С Андреем, с Алешей.
У Михалыча восстановился обычный для него кирпично-красный цвет лица.
— А я лучше займусь тут семейной идиллией… Поваляюсь тут, у речки, с дочкой, наше дело стариковское… — юродствовал Михалыч, едва переваливший за сорок. — Банька, песен попою…
— И за грибами?!
— За грибами пойдем.
— В общем, отдыхать?
— Отдыхать!
Приезжие втаскивали в дом кучу разной провизии, снаряжения и барахла, необходимого для жизни в диких местах с маленькой дочкой.
— Ну так давай топить баню!
И опять имели место быть события, которые трактовать можно было по-разному. Резались помидоры на салат, что-то тушилось в огромной кастрюле. Сосредоточенный Маралов разделывал мясо, выжимал на него лимон, задумчиво нахмурившись, проверял результат. Аполлинария изучала боеприпасы Маралова, колотила молотком по капсюлям, ковыряла пальцем в стволах и замках. Временами становилось странно, что ребенок еще не взорвался. Надежда Григорьевна рассказывала Лене, мужу, Евгению и Мишке про то, что она нашла, последний раз перечитывая Пушкина. Мишка то слушал внимательно, то начинал отчаянно орать.
А из сарая, под аккомпанемент буханья колуна, раздавалось бодрое, жизнерадостное пение начавшего отдыхать Михалыча, похожее на вой волчьей стаи не из мелких:
Я помню тот ванинский порт,
И рев сирены угрюмой,
Как шли мы по трапу на борт,
В холодные мрачные трюмы.
От качки стонали зека,
Обнявшись как родные братья,
И только порой с языка
Срывались глухие проклятья!
Так и допел эту страшноватенькую песню, вплоть до «жалистного» конца, слышанного у костров, в огне которых шипели ломти человечины:
А может, меня ты не ждешь,
И писем моих не читаешь!
Встречать ты меня не придешь,
А если придешь, не узнаешь!!!
Маралов таскал огромные охапки дров — самого не было видно. Из бани доносился приятный запах первого дымка, сухой и теплый, булькали бочки, а Михалыч пел все так же весело и жизнерадостно, и никакие стены бани не были в силах удержать трубного воя.
Эстроген в крови бушует,
Эстроген в крови бурлит.
Дева юная тоскует,
Нервно клитор теребит!!!
Деве, чтоб не быть унылой,
Очень нужен андроген.
Так вводи скорее, милый,
Эрегированный член!!!
Тут из распахнутых дверей донесся взрыв дикого хохота, и снова пение, но уже совсем на другой мотив. Раньше Михалыч, как получалось, пел напевно, а теперь орал хлестко, энергично, никак не сообразуясь с мелодией.
Только в маточной трубе,
Видно, засорение,
Ни оргазма, ни тебе
Оплодотворения!!!
И по-прежнему широко, напевно, подводил Михалыч итог всему этому безобразию:
Так занимайся онанизмом,
Мастурбируй в ванне!
Будешь, как при коммунизме,
В кайфе и в нирване!!!
И снова раздался взрыв хохота. Тут нервные люди снова захотели бы взглянуть на Лену… Но привычная Лена во вменяемости мужа не усомнилась, по-прежнему вела с Надеждой Григорьевной беседы о поэтике Пушкина, а к воплям из бани относилась с совершеннейшим хладнокровием.
А Михалыч уже сменил репертуар:
Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen!
SA masrschiert mit ruhig festen Schritt.
Kameraden, die Volksfront und Reaktion erschossen
Marschieren im Geist in unsern Reihen mit!
Михалыч жизнерадостно выпевал слова, под которые на берлинских изогнутых улочках сходилось обезумелое пролетарское зверье, резало друг друга финками, швыряло булыжники, выкалывало моргалы, рвало пасти, палило из револьверов.
Die StraBen frei den braunen Batallionen,
Die StraBen frei dem Sturmabteilugsmann
Und sehen aufs Hackenkreuz voll Hoffnung schon Millionen
Der Tag fur Freiheit und furs Brot bricht an!
Zum letzten Mai wird nun Alarm geblasen,
Zum letzten Kampf hier stehen wir bereit,
Und flattern Hitlers Fahnen uber alle StraBen,
Die Knechtschaft dauert nur eine kurze Zeit!
<Эту песню сочинил в 1920-х годах берлинский сутенер Хорст Вессель, горячий сторонник нацистов. Спустя три года Хорста Весселя в пьяной драке убил другой берлинский сутенер, сторонник коммуниста Эрнста Тельмана. С тех пор сам Хорст Вессель был объявлен нацистами «мучеником идеи», а сочиненный им гимн стал официальным гимном нацистов. По-русски подстрочник этого куплета звучит приблизительно так:
Знамя выше! Тесней сомкнуть ряды!
Штурмовые отряды шагают широким уверенным шагом.
Товарищи, расстерянные народным
фронтом и реакционерами,
Шагают в духе в наших рядах с нами!
Дорогу коричневым батальонам!
Дорогу штурмовикам!
И видят в свастике уже миллионы
День, когда им будут даны свобода и хлеб!
В последний раз звучит для нас тревога.
В последний раз стоим мы здесь в готовности.
И реют гитлеровские знамена над всеми улицами,
Рабство продлится уже недолго!
Как видит читатель, песни коричневых похожи как две капли воды на песни красных, не различить.
(Здесь и далее все примечания авт.)>
Допев Хорста Весселя до конца, Михалыч заорал еще что-то столь же маршевое, но уже все-таки по-русски:
Мы идем железными рядами,
На восходе солнечных лучей,
Мы идем на бой с большевиками,
За свободу Родины своей!
И эта песня многое что видела, и в ней даже был намек, что именно:
Мы идем вдоль огненных пожарищ,
По развалинам родной страны,
Приходи и ты в наш полк, товарищ,
Если любишь Родину, как мы!
Михалыч ревел, как власовец, поднимающий в атаку полк на коммунистов:
Ну так марш железными рядами!
За нашу Родину, за наш народ!
Только вера двигает горами,
Только смелость города берет!
Для полуграмотных совков эта песня была примерно то же, что русский «Хорст Вессель», а на самом деле в вермахте, мягко говоря, не приветствовали тех, кто склонен был петь эту песню. И если подумать, ясно, почему:
Мы идем, над нами флаг трехцветный,
Льется песня по родным полям,
Наш мотив подхватывают ветры,
И несут к московским куполам!
Хоть убейте, но ни в припеве, ни в этом тексте никак невозможно отыскать ни миллиграмма национал-социалистической идейности! И не отыскивали этой идейности следователи гестапо и делали организационные выводы не хуже следователей НКВД.
— Ленка, пошли мыться!
Михалыч сиял, как начищенный пятак, Лена отвечала такой же радостной улыбкой. Аполлинария кричала что-то на детском языке и махала ручками на папу. Лена отправилась в баньку, и оттуда доносилось уже не пение, а уханье и плеск воды.
Наступала ночь, тьма заливала расщелину между холмами, где приютился поселок; только на вершинах ровно-ровно, по линеечке, все сияло в солнечных лучах. Наконец-то заснули Мишка и даже уставшая, возбужденная Аполлинария. Заткнулся чисто вымытый, осипший, что-то уже слопавший Михалыч. За рекой, совсем близко, громко ухала сова, кто-то кричал тревожно и маняще.
Темнело небо, высыпали звезды — мерцающие, южные, тревожные. Снопы света падали из окон, прямо на синие метелки цветов, в палисадник.
Ночная бабочка с мохнатым толстым брюшком зависала у цветка, бешено лупила крылышками, удерживая у цветка толстое мохнатое тельце. Днем к этому цветку сновали пчелы, а к пчелам протягивала ручки Аполлинария. Ночная бабочка зависала надолго, тянула к сердцу цветка свой длинный тонкий хоботок.
Неузнаваемый Михалыч между самогоном и салатом тихим голосом рассказывал, как в детстве на Украине, в пригородах Киева, видел много таких бабочек, в том числе «мертвую голову».
— С кем шли, куда, к каким знакомым — не помню. И спросить больше не у кого. Помню Днепр. Днепр широкий, как раз был июнь, он разлился. Звезды в нем отражались. А по ту сторону Днепра был Дарница… Меня само название чаровало: Дарница…
Лена слушала так, что сразу было видно — ей интересно, с кем шел Михалыч почти что сорок лет назад, что он видел в садике над Днепром, за тысячи километров отсюда и за десятки лет до нее.
— А вы, наверное, уже не сможете сказать, как украинцы — поляниця…
Надежда Григорьевна произнесла это и впрямь так, как русскому произнести непросто — почти все звуки совсем другие, непривычные, напевные.
— Я и не смогу… Мои родственники не говорили по-украински…
— Почему?!
— Мужицкий язык, дикий язык, знать его совершенно не нужно… Помните у Булгакова байку про китов и котов?
— Из «Белой гвардии»?
— Конечно. Вот и мои к этому так же относились. В тридцатые пошла украинизация: втюхивали «мову» куда надо и куда не надо. По этому поводу ходили анекдотики, целая куча. Вот например: Как будет стул по-украински? Пиджопник. А что это такое, переведите… Переведите, Надежда Григорьевна: «Попер самопер до мордописни»? Шо це такэ? А? Не знаете?
— Простите, но это не мова, это чушь какая-то.
— А я и не говорю, что это мова, это просто такой анекдот. Это значит: «поехал автомобиль к фотографии». Для русской интеллигенции не было никаких таких украинцев, а были малороссы — этнографическая группа русских. Они «писни гарно спивають», но уж конечно, никакой они вовсе не народ, и своего языка у них нет.
— Даже Петлюра не научил?!
— Даже Петлюра. Опять же — дикие люди, зоологические антисемиты, мужичье… Украинизацию проводили коммунисты, а мои предки были кто угодно — а только не они… И не петлюровцы. А как будет по-украински ария Ленского, знаете?
— Ну и как?
— Чи гепнусь я, дрючком пробертый, чи мимо прошпандорыть вин. Каково?
— Тьфу! Чепуха какая! И злая чепуха.
— Злая. Но почему предки не знали мовы, уже не надо объяснять?
— Не надо.
— Михалыч, вас так сильно беспокоит, что сын затеял искать клад?
Маралов спросил почти тихо, приглушая голос, сколько мог. Но тут сразу и всем стало ясно — пошел серьезный разговор. Вот именно тут и пошел.
— Не очень… — Михалыч тоже отвечал тихо, катая чай по железному боку кружки. — Страшно не очень, Дмитрий Сергеевич. Тут ваши дети, потому не слишком страшно (и понимай как хочешь — вежливость это или он и правда не боится, если Алешка и Андрей пошли)… Но проконтролировать имеет смысл. Потому что клад этот, само собой, мистификация, но налететь-то может кто угодно.
Михалыч поднял голову, посмотрел прямо в глаза Маралову и чуть заметно усмехнулся. И тот встретил взгляд, чуть покивав головой.
— Ну вот… А то — «отдохнуть», «отдохнуть»!!!
— Нет, я и правда отдохнуть. Дети из пещеры должны когда?
— Послезавтра уж точно.
— Ну вот и время отдыха. А Женю возьми на привады.
— А сам?
— Нет! Я купаться пойду!
Но Михалыч не пошел даже купаться, — на другой день было жарко. С десяти часов — даже очень, очень жарко, и Михалыч не мог бы дойти до глубоких заводей на Ое, со спокойной прохладной водой.
В жару Михалыч валялся в тени баньки на дворе безвольной бесформенной тушей; Лена приносила ему воды с вареньем и вела долгие беседы, сидя возле одеяла с мужем.
Лена выдерживала эту воду в трехлитровой банке в реке, чтобы ее остудить, а сам Михалыч время от времени семенил к речке, к протоку, несшемуся по камням мимо ограды Мараловых. И садился на острые камни, плюхался на дно реки. Сила удара была такой, что выплеск достигал до головы, поток бешено дробился об ухавшего, махавшего руками Михалыча. Но Михалычу этого становилось вдруг мало, он ложился на камни, на дно, и река перехлестывала через него, как через глыбу из нового оползня.
После такой операции какое-то время Михалыч был вполне вменяемым, понимал происходящее, и вел долгие беседы с Леной и с Аполлинарией. Супругов занимало, например, что у Гумилева сказано:
«В дымном небе плавали кондоры…»
Тут, в Сибири, нет никакого такого «дымного» неба, оно здесь ярко-ярко синее… Почему, интересно?!
Обсуждали они и то, как причудливо смешиваются здесь север и юг… И правда: сочетание тайги — то есть севера — острые зубцы верхушек кедров и пихт на закатном небе. У лиственных деревьев другие верхушки, гораздо более округлые, мягкие, их очень легко отличить. А хоть на юге и может быть вполне какое-то хвойное дерево (тот же кипарис, хотя бы), а все же хвойные деревья прочно ассоциируются в наших широтах с тайгой, севером. А лиственные ассоциируются все же с югом, средней полосой, а то и югом России, с Украиной.
Так вот, лес тут хвойный, значит — северный. И собаки — зверовые лайки с розовыми носами, очень северного вида. А одновременно много примет юга — высоко стоящего солнца, океан слепящего света весь день, очень теплая ночь с огромными мерцающими звездами.
Аполлинария вела свои беседы и с родителями и с собаками. Собаки ее, как ни странно, терпели, даже когда из их спин и хвостов внезапно вылетали клочья шерсти.