Сибирская жуть Бушков Александр
— Пшел вон.
Стекляшкин сказал это даже без злобы, спокойно, и от того особенно страшно.
— Э-эээ-ээ…
Так он и блеял нечто невразумительное, стоя посреди комнаты, судорожно протирая очки. Так и стоял все время, пока Ревмира выносила вещи, пока раздавался какой-то механический лязг, невнятные, почти неслышные слова. Взревел двигатель, звук перешел в мягкое урчание и начал постепенно удаляться. И только тогда доцент обнаружил, что кроме него в доме кто-то есть, и что этот кто-то даже испытывает удовольствие от происходящего.
Потому что если сам Покойник по-тихому смылся, как только Хипоня вылез вообще на свет божий — вдруг его во что-нибудь, да втянут?! — то Рита наблюдала с упоением, как разбираются городские. Вот оно в чем дело-то! Вот в чем! И Рита упоенно предвкушала, как она будет разносить по всей деревне, описывая эту сцену, как будут обрастать эти рассказы сначала реальными, потом все более фантастическими деталями!
— Алексей Никодимыч… — позвала Рита вздрагивающим, замирающим от упоения голосом, — у вас что, даже до Карска нет? Потому что завтраком-то я вас накормлю, а вот что вы дальше делать будете…
Доцент обратил к Рите такой пустой, такой отчаянный взгляд, что сердце у нее заколотилось от все того же упоения: какой кладезь сплетен открывался! Сколько пересудов можно было развить вокруг одного этого взгляда!
— Вещи… есть… — произнес доцент не своим обычным, а гулким и чужим голосом, как бы исходящим из бочки или подземелья.
— Давайте я вас накормлю, а потом уж вы посмотрите, что за вещи… Если вам продать их надо, давайте я вас провожу — это Матрена Бздыхова умеет.
И так, сделавшись лучшей наперстницей, Рима кормила доцента, помогала ему собрать груду своего барахла, отвела в магазин с выжженной на доске у входа неровной надписью: «Мадам ВздоховаЪ. Колониальнiя и бакалъйныя товарi». Даже доцент содрогнулся при виде этой надписи.
И оставила Рита доцента Хипоню в этой маленькой, тесной хибарке, наедине с «мадам Вздоховой», кинулась разносить первую порцию сплетней… Почему первую порцию? А потому, что вечером доцент вернется ночевать и принесет новую порцию рассказов, историй про свои похождения. Завтра можно будет начать новый виток…
Рита еще не знала, что доцент не придет ночевать. Не знала еще и того, что почти что на ее глазах произошла не менее важная, прямо-таки эпохальная история, а она ее так вот и упустила! Всего-то и стоило, что сделать три шага, приоткрыть дверь… и она увидела бы то, что теперь только слышала от соседок!
…Потому что, пока Рита обхаживала Хипоню, к машине Стекляшкиных решительным шагом и с независимым выражением лица направилась жена Динихтиса, семиклассница Танька. Ухо у нее все еще распухло и отвисало, как у сеттера, но в остальном узнать ее было непросто.
Таня шествовала в черной обтягивающей блузке, в черных же кожаных брюках, плотно обтянувших не по годам обширный зад. Волосы Танюша зачесала вверх, собрала в высокую прическу, добавлявшую ей несколько годков. Золото в ушах, золото на пальцах, золото на шее. Раскраска вождя сиу, вышедшего на тропу войны.
Весь облик Татьяны даже сам по себе уже демонстрировал что-то вроде «Нате!» или «Вот вам всем!». А ее спокойно-вызывающее, нагло-высокомерное размалеванное лицо только усиливало впечатление. Трудно описать, какой контраст составляла Танька и с Ириной, и с Тоней — в скромном платье, без вызывающего макияжа. Две нормальные девочки сидели каждая в своей машине, а тут вот подрулило вот такое…
Динихтис бежал в трех шагах сзади, с улыбкой виноватой и донельзя жалкой. С такой улыбкой, что Мараловы невольно отвернулись.
— Та-анечка, мой друг… Ты не очень там задержишься?
Танечка шагала с видом вызывающим и независимым.
— Та-анечка, мой друг… Ты меня слышишь?!
— Слышу, слышу, — замедлить шаг Танечка и не подумала.
— Та-анечка, мой друг… Ты не очень там задержишься?!
— Да не очень, не очень.
И Стекляшкин, и Мараловы, и Тоня уставились на нее, что называется, вылупив глаза. А Танька, довиляв задом до машины, непринужденно спросила:
— Вы не подбросите меня до Абакана? Я туда отдохнуть собиралась.
Никто не шелохнулся, и Татьяна снова обратилась:
— Пожалуйста, добросьте до Абакана! Я заплачу… Вот! — на ладони Таньки сверкнуло что-то каменное с золотом, редкое и дорогое. Динихтис улыбался так, что отвернулась и Ревмира, а Ирине стало жарко не только лицу — всей шее и груди тоже, так жалко ей стало Динихтиса.
— А тебе не рано одной отдыхать в Абакане? А, прелестное дитя? — разлепил наконец губы Маралов.
— Я уже в восьмой перешла! — почти что огрызнулась Танька. — Так неужели ни у кого не найдется местечка?!
— Н-ну садись…
С победным выражением лица Танечка плюхнулась в машину. Динихтис только жалко улыбался. С трясущейся головой, с нелепо выпяченным пузом он долго махал вслед машине. И та же жалкая улыбка не сходила у него с лица.
— Не вернется, — шептал Динихтис, махая вслед машине даже когда ее и след растаял.
И если бы Рита не так долго копалась в тряпках Хипони, она бы это уж точно увидела!
Впрочем, и приключения Хипони Рита изучила недостаточно… А приключения эти отличались, прямо скажем, некоторым своеобразием. Продолжение этих приключений начались в тот момент, когда доцент обнаружил, что дело будет иметь с дамой… И как не был раздавлен доцент, как ни был он обескуражен происшедшим, как ни плохо ему было, а тем не менее глаза его, независимо от его воли, начали излучать желтый блеск, а губы по многолетней привычке тут же сложились в сладкую улыбку.
Вдвоем они осмотрели барахло, сбыв которое, надеялся добраться до Карска доцент: три нестиранные черт знает сколько времени, подранные во множестве мест рубашки, полфлакона одеколона «Шипр», три соломенные шляпы от солнца, кокетливые желтые трусы с черным вышитым грибочком, маникюрные ножницы… Остальное потерялось, забылось в избушке, так и уехало в машине Стекляшкиных.
— Ах, господин доцент, господин доцент!.. Ну и что вы за это все просите? За это, вы меня простите, вы и до Абакана не доедете!
— Ах, мадам, знали бы вы, как превратности судьбы играют порой человеком!
— Так ведь все равно не доедете…
— Не доеду, так пройду весь путь пешком! Коварство тех, кому доверяешь, порой куда тяжелее любого пути в неизвестное.
— Да уж куда вам дойти-то… Алексей Никодимыч, вы бы помидоры пропололи да горох получше подвязали… Я через несколько дней все равно за товаром поеду; поработаете — могу взять и вас…
Дико и тупо уставился Хипоня на Матрену. Ему предлагали, кажется, мотыжить в Малой Речке огород?! Ему?! Автору книг и учебников?! Но была тут, была и еще некая сторона… Матрена улыбалась так, что не понять ее не смог бы даже ровесник Таньки Динихтис, а не то что многоопытный Хипоня. Губы призывно изгибались в милой улыбке, глаза томно мерцали в полутьме лавки, из-под банок с огурцами и пакетов с макаронными изделиями. И дрогнул доцент! Дрогнул, не забыв рассказать несколько потрясающих, даже отчасти правдоподобных историй про то, как его цинично, подло бросили посреди Саянских высей, отняв всю его наличность, собственность и движимость, как его предала страстно любимая женщина и как жизнь не оставляет больше выхода.
Нельзя сказать, что так уж перетрудился Хипоня, выдергивая сорняки из влажной, унавоженной земли матрениного огорода. Стонать и кряхтеть не имело особого смысла — никто не слышал звуков, издаваемых им на огороде. Пришлось повязать вокруг головы один из носовых платков и немного все же поработать.
Вот в обед… Это было да! В обед… Мало того, что мадам превосходно готовила и еды ну никак не жалела. Она еще сидела напротив и только следила за Хипоней, подливая, подкладывая и добавляя. Сдобные руки, по размерам больше похожие на бедра, томно подпирали три исполинских подбородка. Губы и без помады были совсем красные, как кровь, и притом улыбались загадочно. Подведенные глаза как будто светились в полутьме: не любила Матрена ярко освещенных покоев, полутьма и прохлада всегда царили в ее доме.
Матрена сидела на краешке стула, и остальное все свисало вниз. Матрена готова была мгновенно подняться, чтобы сделать нужное Хипоне. Матрена слушала байки, излияния, рассказы, истории… словом, словесный понос доцента. Вот это доцент умел делать! И больше часа он трещал без перерыва, все сильнее очаровывая Бздыхову. Больше не получалось — пора было идти в лавку Матрене, и получалось — на огород ее батраку с ученой степенью.
Но тут получалось, можно было и не очень утруждаться… Хипоня трудился до вечера, но уже спустя рукава и только предвкушая все дальнейшее. И опять его кормили и поили, смотрели глазами с поволокой и внимательнейшим образом слушали все его враки. Вот дальше все было не совсем так, как ожидал доцент, исходя из своего колоссального опыта, потому что уложили его в отдельной комнате; и стоило ему посмотреть на груду одеял, подушек, покрывал, как тут же страшно захотелось спать. Доценту пожелали спокойной ночи голосом, который мог бы быть у небольшого водопада, и оставили в свете одинокой лампочки в 40 ватт, висевшей на длинном шнуре — как в деревенском сортире.
Погружаясь в бездонные перины, доцент и сам толком не знал, чего он хочет. По крайней мере, чего он хочет в большей степени: чтобы Матрена увлеклась им и пришла к нему или чтобы она держалась от Хипони за тысячу верст…
Доцент еще предавался этим размышлениям, как в двери мелькнуло что-то белое… Он и испугаться не успел, как Матрена навалилась на доцента, да так, что он не в силах был даже и пикнуть! Жаркая, невероятно тяжелая, Матрена впилась в рот Хипони исключающим сопротивление поцелуем, а ее руки совершали действия, от которых Хипоня понял раз и навсегда ответ на старый сексуально-теоретический разговор — можно ли изнасиловать мужчину?! Был момент, когда он рванулся, отталкивая ладонями исполинские груди, выдирая рот и нос из складок тела — лишь бы дали втянуть воздуха!
Неуловимым, неуклюже-грациозным движением не дала Матрена совсем задохнуться Хипоне, но и не отпускала его до того, как под тоненькие «ай-яй-яй!» не забился Хипоня в пароксизме самому ему не очень понятных состояний, не засучил бледными мохнатыми ногами.
Не раз и не два получал Хипоня в эту ночь подтверждение бессмертной истины: да, мужчину вполне можно изнасиловать! И только под утро Хипоня остался один. Голова у бедняги кружилась, при попытке дойти до уборной темнело в глазах, дрожали ноги в коленках. К счастью, никто не требовал от него трудов на злополучном огороде, и доцент продрых почти до самого обеда, когда мадам Вздохова, обдав его лучистым взором, накормила его «от пуза» борщом и салатом. Сама мадам, кстати сказать, весь день порхала по лавке, как птичка, осчастливливая покупателей веселым смехом, визгом и гортанными вскриками… Если можно, конечно, представить себе птичку весом в сто двадцать килограммов.
А повторение оказалось таково, что совсем затосковал доцент, справедливо полагая ночную повинность куда тяжелее дневной, и начал считать, загибая пальцы, когда же Бздыхова поедет за товаром…
…Откуда было знать Хипоне, что еще долго, очень долго суждено ему жить в Малой Речке! Что при попытке заводить разговор об отъезде… даже о поездке ненадолго Матрена будет пронзительно рыдать, вовсю завывая и ухая, выть как гиена и швыряться разными предметами? Что при попытке сбежать его будут ловить по всем правилам индейских следопытов, а потом бить по морде, оглашая лес жуткими рыданиями?
Конечно же, никому и в голову не придет взять с собой доцента в Абакан, и даже более того… У доцента Хипони будут отнимать штаны при уходе к соседке и запирать его, приставляя к дому охрану, при отъезде в город за товаром. У него будет трудная жизнь.
Впрочем, это безобразие будет длиться долго — несколько месяцев, но не бесконечно — ровно до того момента, пока доцент не станет папой устрашающего местного младенца и не будет вынужден жениться… Тогда уже он начнет показывать зубки, порой поколачивать Матрену, и тихие Саянские горы начнут сотрясаться от рыданий по совсем другому поводу — по причине органической, утробной неспособности Хипони соблюсти хотя бы видимость супружеской верности… Но скажем честно и откровенно — Матрена и тогда останется совершенно, прямо-таки неправдоподобно счастлива. Доцент Хипоня, ставший чьим-то супружеским счастьем! Это же подумать только…
Но нам пора вернуться в этот день, 23 августа 1999 года. Вечером Галя Покойник зашла к Динихтису. Ни одно окно не горело.
Выла цепная собака: ее с утра так никто и не выпустил из будки. Динихтис сидел где-то там, в темной пустоте своего дома.
— Сережа, ты где?!
Вроде, какое-то бормотание? Галина двинулась вперед, нашла глазами черный силуэт на диване, щелкнула выключателем.
— Сережа… Эй, Сережа!
— Не вернется… — Динихтис поднял на Галину совершенно пустые глаза без зрачков.
— Сережа. Я тебе поесть принесла.
— Не вернется…
— Сядь поешь, Сережа.
— Не вернется…
— Да встань ты! Хватит раскисать!
— Не вернется…
— И пусть не возвращается! Тоже мне, сокровище нашлось, соплячка дурная! Юлька в сто раз лучше. Она тебя еще и пожалеет, вот увидишь. Ну, давай садись ешь!
Дико и тупо уставился Динихтис на Галину, и ее опять поразил этот пустой, совершенно бессмысленный взгляд.
— Не вернется…
Еще раз забежав вперед, могу сообщить — не вернулась.
ЭПИЛОГ
14 сентября 1999 года
— Придут уважаемые люди! Сама понимаешь, надо быть…
— Меня от них тошнит, от уважаемых.
— Ирка! Тошнит, не тошнит, а положение обязывает!
— Да-да… Ветераны придут к ветерану…
— Ирина, ты-то от этих людей ничего плохого не видала. И кого поминать будут, не забыла? Дедушку придут поминать, не кого-нибудь.
— Ох, меня, кажется, и от него уже тошнит…
— Ирина! Как ты смеешь, дрянь! Дедушка тебя любил! Клад тебе завещал, а ты… Вот я…
И Ревмира Владимировна застыла с блюдом заливного, буквально не зная, что делать. Пороть — поздно. Надавать дочери по морде? Не поможет… Теперь-то уже точно не поможет. Ревмира не решалась спросить, стала ли Ирина женщиной в ее путешествиях, но очень грешила на Павла… Подельщики дедушки представили ей такой материал на его папу, такие смачные подробности, что мысль о яблочке и яблоньке приходила в голову сама собой, безо всяких усилий воли. Ревмире было приятно думать, что причина спокойной непокорности дочери — простенькая, физиологическая.
— Мама… Я эту коробочку с золотом так и не открывала, она лежит в верхнем ящике стола. Ты забери ее, а? Мне это золото не нужно.
— Ну вот…
— Мама, не лей заливное! Давай я поставлю на стол. Я не шучу, понимаешь?
— Ира… Ой, ну сколько всего было, а, и вдруг…
— Не вдруг. И давай не будем, честное слово… Не хочу я этого золота… не хочу — и весь сказ!
— Тогда давай потом подумаем… Может… может, мы потом квартиру тебе?
— Не надо, мама, я не возьму. Я долго думала, ты со мной лучше не спорь. И вообще… давай так: я сейчас гулять пойду, посижу у подруги, а?! Чтобы без обид, мама, но я не хочу. А золото потом возьми.
Ирина сама не знала, что решение само проросло в ней, просто ей нужен был толчок. Четыре поколения… Она — только третье. Да и просто не хотелось ей, до невозможности не хотелось иметь что-то общее со всем этим — фотографиями неизвестно откуда, из каких мест, урановыми рудниками, скелетами, поиском папочек, погаными тайнами и погаными делами вокруг.
Уже на улице неудержимо потянуло вдруг Ирку туда, где она не была почти месяц: начало занятий, дела… да и поганая улыбка Михалыча, и молчаливое согласие Павла с отцом, и последний вечер в Малой Речке, чувство отстраненности ото всего, что было миром Михалыча, миром Павла и таких, как он. Раза два Ира звонила ему, и бабушка отвечала: мол, ушел к товарищу, по компьютерным делам… Что-то подсказывало Ирине, что Павел не врет, не подставил бабушку, чтобы от нее отделаться… Но ведь и он сам не звонил. Что делать, у нее своя судьба! Но так необходимо стало вдруг Ирине как раз то, что было в доме у Михалыча, и совсем не было у нее — спокойное, уверенное ощущение непричастности.
Вот сейчас она идет из дому прочь, чтобы не видеть гладких морд преступников, не быть примазанной еще раз. А всего лишь в нескольких кварталах от нее, в пятнадцати минутах пешей ходьбы, сидит за компьютером Павел, и почему-то нежность стиснула Ирине горло от мысли про этого парня. Девушки часто сердятся на себя, испытав первую чувственность, первую зависимость от кого-то. И не в одном Пашке дело… страшно тянуло туда — в мир интеллигентных людей, нормальных отношений, науки… просто обустроенного дома, начавшегося не вчера.
Что там делают сейчас? Прямо сейчас? Пищит компьютер, стоят книги на полках… Бабушка режет на суп морковку и лук. Если папа сейчас здесь, он тоже сидит, читает и делает выписки, достает что-то из ящика стола, поднимая глаза на портреты прадедов, словно советуется с ними. И все это не имеет никакого отношения к ее дедушке и его гнусным подельщикам, к тем жутким фотографиям, смысл которых только после возвращения из Саян поняла Ирина. Ни к подлым и страшным дедушкиным делам, ни к трупам в яме с ее, Иркиным, наследством. Нехорошо было туда идти, это было… ну, совсем не то, что должна делать гордая девочка. Не может же она поступиться достоинством, честью… так, что ли. После того, что папа сказал… После улыбки самого Павла… Все было правильно, логично, и девушка очень сердилась сама на себя, пока ноги сами несли ее туда.
Папа и сын действительно сидели в кабинете, разговор шел слишком серьезный. Горела лампа, бросала отсветы на стеллажи, на фотографии на стенах. Дымился чай, заполняя комнату ароматом.
— Понимаешь… — звучал тихий голос Михалыча, — не советую, тебе, сынок… Право, не советую. Тут даже по Священному писанию на них до четвертого поколения — проклятие… А Ирина, видишь ли, только третье. Думай сам, но я бы побоялся.
— Если дети будут? Так?
— А хотя бы и так. Если у вас продлится тесное знакомство, вы сами ахнуть не успеете, как окажетесь в одной постели.
Павел чуть смущенно усмехнулся, опустил глаза в столешницу. Зазвенела серебряная ложка с монограммами: папа размешивал чай в стакане.
— А если б там, в их семье… Ну, например, был бы наследственный рак?
— Тогда бы я сказал иначе… То есть тоже сказал бы: «Подумай». Но это было бы совсем другое «подумай», о другом. Мало ли какое несчастье может быть в семье… У нас тоже наследственность не ахти… Сердце, да и неврозы.
— Ну, а если бы… Вор, допустим? Или проститутка?
— Гулящая бабушка? — усмехнулся папа. — Гм… А знаешь, это все-таки меняет дело. Отказываться от девушки, потому что ее бабушка больна печенью — действительно гадко, сынок… но вот гулящая бабушка — это надо уже думать. Все-таки склонности к поступкам, в том числе к подлостям, тоже передаются по наследству… В какой степени — трудно сказать. Но все-таки не так уж страшно само по себе, даже эта гулящая бабушка. Тут надо знать все обстоятельства… Может, все еще не так и плохо. Скажем, деревенская бабушка, ее муж бил смертным боем, она и сбежала с гусаром.
Помолчали. Павел смотрел на отца пристально, исподлобья.
— А тут, в твоем случае, все еще серьезнее, сынок. Это уже не вор, не уголовник… Это, видишь ли, коммунист… Сталинский сокол.
Спокойная, взвешенная ненависть прозвучала в папиных словах. Наследственная ненависть, жившая в семье уже несколько десятилетий.
— Время такое… — негромко обронил юноша.
— В это время жили и твой дед, и прадед, и прапрадед. И ни за кем из них не тянется такого следа, как за этим… Ни одной ямы со скелетами, сынок. Так что не будем о времени, ладно?
Если бы рявкнул папа, если бы давил своей эмоцией, получилось бы совсем не так. Но папа говорил вполголоса, никак не давил, не пытался повлиять, и его чувства показывала разве что улыбка. Улыбка, при виде которой любой красный навалил бы в штаны и, уже не думая ни о чем, рванулся бы прочь, не разбирая никакой дороги.
— Но она ведь… ты же видел, она тут совершенно не при чем. Когда открыли яму, она сама сильно испугалась.
— Испугалась. Помню. И что девица не сама укладывала в яму покойников — тут я ничуть не сомневаюсь. Но и что ее же наследство раскопали — тоже помню.
И жестко, недобро усмехнулся:
— Какое ни есть, а наследство.
И тут грянул звонок входной двери. Павел сделал знак, папа кивнул. Паша пошел открывать. В дверном проеме, в свете коридорной лампы тихо стояла Ирина, и они с Павлом долго смотрели друг на друга. Молча стояли так долго, что Ирина успела принять решение, и в этот вечер сумела сделать очередной шаг от сопливой девчонки ко взрослой женщине.
— Можно, я войду? — разлепила губы девочка.
— Можно… — Павел сказал это тихо и хрипло и повторил уже громче и звонче: — Конечно, можно, Ирка.
И он молча наблюдал, как Ирка снимала свои туфли и плащ, искала тапочки, проходила в кабинет уже начавшего недоумевать удивленного папы.
При всех его недостатках, папа во всяком случае не был ни страшным человеком, ни свирепым. И если Ирка напряглась при виде упитанной туши, развалившейся в кресле между столом и стеллажом, на то были совершенно иные причины.
— Сколько лет, сколько зим… — изобразил папа улыбку и тут же выскользнул из кабинета.
— Сынок, можно тебя на минуту?
И когда Павел вышел, папа, улыбаясь, сообщил: он уезжает домой, к Елене, здесь появится… скажем, во вторник.
— Никак не хочешь с ней?
— И это… Но ты же видел, какое у нее лицо. У вас свой разговор. Сынок, ты совершенно уверен, что не сделал ей ребеночка?
— Нет, нет! — со смущенным смехом замотал головой Павел. Все-таки сложная биография папы оставляла свои следы, черт побери!
— Ну, тогда иди, попытайся понять, что случилось.
Папа и сын взглянули друг на друга в упор, прикоснулись головами друг к другу. И расстались. Папа пошел собираться, Павел вернулся к Ирине.
А Ира даже не успела сесть. Она так и стояла, не сняв кожаной куртки, посреди этой большой, сильно заставленной комнаты.
В кабинете сильно пахло бумагами, хорошим чаем. И еще чем-то неясным, неуловимым. Историей? Да, и историей тоже. Жившая в доме семья имела свою историю, в чем-то непохожую на истории всех других семей, и этой историей пахло. Ухоженным, благополучным домом? И им тоже пахло, несомненно. Но для Ирки главным было не все это.
В доме во всей истории живших тут лиц не было и тени советского сюрреализма. Жившие здесь никогда не боролись за Великую Идею, не строили общество нового типа, не превращали войну империалистическую в войну гражданскую, не экспроприировали экспроприаторов, не называли «социально близкими» уголовников, не пытались вывести новую породу человека ни в тайных лабораториях КГБ, ни в подземных городах, ни в пионерских лагерях, ни в лагерях особого назначения. Сотрудники ВПК, всяких спецназов, КГБ и ГРУ могли есть страсбургский пирог на золоте, но и это не стало бы соблазном для жителей дома. Эти люди никогда не получали денег, запятнанных человеческой кровью.
И поэтому в доме Михалыча явственно пахло нормальностью. Весь бред и вся кровь советской российской эпохи были бессильны перешагнуть этот порог. Наверное, в жизни любого человека должен быть такой дом… Дом с традициями и историей. Дом, в котором нет места крови, грязи и безумию. Наверное, ради такого дома и может, и должен солдат выбросить тело из окопа, матерясь, бежать навстречу визгу металла, огню и смерти. Потому что, если нет позади такого дома, если не вернуться в такой дом… То тогда зачем вообще бежать? Чтобы строить… эту самую… империю?! И девочка задохнулась, сообразив: ведь у деда никогда не было ничего подобного… Более того — дед убежал из такого… или почти такого дома. Зачем?! И вообще зачем все — фронт, дороги, огонь, смерть, стрельба?! К чему столько усилий, покойников, атак, лагерей, смертей, безумия?!
Если ему было необходимо построить другой дом, то он ведь его так и не построил. Ирина остро, всем существом чувствовала — вот ей это нужно позарез, немедленно. Чтобы дышать, чтобы чувствовать, чтобы разобраться с самой собой и со всем окружающим миром.
И когда тихо вошел Павел, Ирина обратилась к нему с очередной взрослой просьбой:
— Паша… Я не навязываюсь тебе, честное слово. Если ты не хочешь, я не буду тебе ни другом, ни… это самое… И завтра я уйду отсюда, правда… Но можно, я сегодня здесь останусь?
Естественно, такой вопрос не следует задавать, кому попало. Наверное, многие молодые люди поймут его весьма своеобразно и воспользуются девушкой в духе ублюдочных фильмов про американских суперменов. Но Павел вырос в доме, а не на советской помойке. Так что Павел понял совершенно правильно: что пришли вовсе не к нему. Девушка сбежала от чего-то… он понимал, от чего. Просто сбежала и воспользовалась знакомством с ним, с Павлом. Что готова платить собой за убежище, что ее сегодня можно взять. Но что отдастся она без страсти, просто честно рассчитавшись за услугу. А если что-то с ее стороны и будет, то не сейчас. Что воспользоваться ее слабостью или не воспользоваться, зависит от того, что тебе нужно.
В голове у Пашки всплыл ехидный голос папы, читающего Величанского:
— Юбку деве задрав, не найдешь ты там дивного дива.
Дивного дива ища, юбку ей не задирай.
Пашка, впрочем, и сам еще не знал, чего ему нужно, и нужно ли вообще хоть что-нибудь от Ирины.
— Устала? Уже хочешь спать? Давай принесу белье. Есть хочешь?
— Хочу, чтобы ты со мной побыл. Там толпа собралась… Деду сорок дней, с его работы пришли. Не могу я с ними… Не хочу. Паша, давай чаю попьем, а?
— Конечно.
Пашка был напряженный, недоумевающий, многого не понимал, но тоже такой нормальный, обычный, здоровый, такой соответствующий всему этому дому, что Ира не выдержала. В каким-то всхлипом прижалась девушка к пашкиному плечу.
— Паш… Ты извини. Я как-то раскисла, понимаешь…
В этот момент как раз и прошел папа мимо дверей кабинета, мелькнул, завозился с замком и невольно услышал обрывки фраз.
— …я сегодня отдала маме это золото. Можешь думать что угодно и про меня, и про дедушку, но вот золото я отдала.
И что-то дрогнуло, зримо переменилось в тяжелом, мясистом… да попросту в толстом лице. Прикрыв уже отпертую дверь, Михалыч тяжело прислонил к стене все свои килограммы. На сердце потеплело.
«Ну что ж… Если так, проклятие, может быть, и не сбудется».
Папа последний раз лязгнул замком, и кончилась удивительная история с золотым кладом и с шаром, исполняющим желания.
Герои этой истории живехоньки, и уж конечно, пережили с тех пор много чего, но это все уже другие истории, с другими началами и концами, а именно эта — закончилась. И уже совершенно неважно, как сложились отношения ребят и что делала мадам Стекляшкина с коробочкой из-под монпансье.