Сибирская жуть Бушков Александр
Тогда, на краю русского кладбища мусульманского городка Ленкорань маленький Поликарп впервые усомнился в Боге. Потом это было много раз, но первый раз был сильнее, страшнее всего. Не мог добрый Господь Бог, сотворивший мир для человека, хотеть смерти Танюшки, безгрешной, хорошей Танюшки, не совершившей ничего плохого. Не мог он так ужасно убить Таню, пусть даже там она и войдет в рай.
Но страшное на время отступило — словно Таня выкупила счастье семьи на несколько лет. Мама устроилась уборщицей на бойню, получала деньги и даже мясные обрезки и стала жить с Поликарпом в комнатенке позади загона, где ждали своей участи коровы. Неподходящее место для того, чтобы выращивать детей! Пахло кровью, смертью и тоской, отчаянно мычали все понимавшие животные, но это было все-таки жилье. Свое место на земле, и оно оставалось их, пока мать работала на бойне. Поликарп рос, помогал матери на бойне, прошел курсы ликвидации безграмотности, научился читать и писать. Мать на курсы не пошла, и Поликарп понимал… вернее, чувствовал причину: все, хоть как-то связанное с советскими, вызывало у матери ужас.
Они отстояли службу по Танюше в старой обшарпанной церкви. Поликарпушка старался, как мог, но не вызвал в себе привычной, бывшей раньше любви к Богу и благоговения. Смерть Тани разлучила его с Богом.
А потом… Потом умерла мама. Она умерла не от голода… По правде говоря, она сама не знала, отчего умирает. Вроде бы и худшее позади, и уже можно было жить. А вот слегла и все чахла, худела. Несколько раз ставила свечки, все что-то шептала перед иконами. Поликарп понимал — просит не просто жизни для себя. Просит, чтобы вырастить его, последнего из всех Нечипоренок.
Все спрашивала, помнит ли сын Кубани деревню, отца и деда, братьев и Танюшу. Поликарп и это понимал — хочет, чтобы оставалась память у того, кто остается на земле из всей большой, дружной семьи.
И мать померла. Похоронили ее не как Таню, глубоко, по-настоящему. А Поликарп тогда уехал в «собачьем» ящике в Ростов. Документов у него еще не было, в школе он учиться не хотел, и ничто не держало на месте. Говорили, что в Ростове — жизнь дешевая, хлебная. Может быть, оно было и так, но Поликарп не почувствовал. Большой город обрушивался шумом, суетой, галдежом, толкотней многотысячных скопищ людей.
На работу Поликарпа не брали: маленький, найдутся и другие. На рынке — свои беспризорные. Соединившись в свои шайки, они дружно били чужака, не подпускали подносить вещи или воровать.
Поликарп больше бродил по окрестностям, то помогал копаться в огородах, то воровал. И попался, собирая колоски на колхозном поле в хозяйстве «Ленинский путь».
Да, колоски… Жизнь в лагерях началась с этих колосков. Кто еще помнился Синявому-Поликарпу, так это оперуполномоченный Шадриков.
— Колоски? Ты хочешь сказать, советские уборочные машины оставляют колоски!? Та-ак! Это еще статья 58, пункт 12!
И раздавался страшный смех, как будто скрипят несмазанные ворота или скрипят кобура, сапоги, портупея. Говорили, будто Шадриков потом подался на фронт добровольцем. Одни говорили, что вышел в полковники, другие — что расстрелян за самострел. Кто знает правду? Поликарп хотел бы увидеть Шадрикова — он ведь единственный жив еще среди всех: матери нет уже лет двадцать, Таньки — еще больше, Ванька потерялся, и кто его знает, где он. Посмотреть бы, где Шадриков сейчас?
Вдруг всплыло яркое видение, как наяву: круглая сковорода диаметром метров с десяток, скворчащее синее масло, и сквозь это скворчащее, шипящее, исходящее колючим раскаленным чадом — человеческие голые тела. Тела копошились, их подбрасывало, переворачивало, и притом все тела не поджаривались, не становились покрытыми хрустящей корочкой, а оставались вполне живыми и блестящими. И люди не умирали — двигались, бились, сгибались, сворачивались немыслимыми клубками. В мозгу Поликарпа рос крик, от которого чуть не встали дыбом волосы умирающего. Наплыло из масла лицо с закаченными глазами, распяленный обезумелый рот — он, Шадриков!
Поликарп-Синявый встал, придерживаясь рукой о склизкую стену, зажимая другой колотящееся сердце. Ну, виденьице! А самое худшее — понимал, догадывался Поликарп — что не привиделось ему то, чего нет, а что видел он как раз то, что существует на самом деле, прямо вот сейчас. И костенея от страха, стал шептать Поликарп-Синявый что-то, какую-то просьбу пощадить Шадрикова, не мучить больше, нельзя же так… Кому просьбу? Он не смог бы объяснить.
Вот и она, пещера Мумий, спина не успела просохнуть. Поликарп-Синявый сел, прислонившись к холодной, осклизлой стене.
Слева от него сидел шаман, оскалив желтые зубы, закинув к потолку пещеры круглое азиатское лицо. Синявый скинул ватник, и сквозь тонкое сукно бушлата сразу просочился холод. Теперь безразлично, что холодно, только быстрее бы все кончилось…
Поликарп закрыл глаза, откинул голову, как тот шаман. И тут же повеяло запахом свежего хлеба, и мама — молодая, в цветастом платье, присев от натуги, поставила на стол чугунок, издающий сильный запах щей. Ух ты…
Поле… До горизонта поле, колышутся хлеба под ветром. И через хлеба, по тропинке, идет отец. Неторопливо, основательно. Идет рачительный хозяин. Остановился, посмотрел, что-то сорвал и смял в пальцах.
Поликарп открыл глаза. Была пещера. Был отдаленный запах влаги, камня, глины. Сидел мертвый шаман, давно ставший частью пещеры. Стало вдруг жалко, что никогда уже не ходить по траве, по земле, не пить воды из рек и ручьев, не наполнять глаза немыслимыми красками заката. Вот и окончилась жизнь. Было жалко оконченной жизни, немного жаль было себя, но так… не очень. Цельная, здоровая натура Поликарпа понимала, что уже пора. Пожил, тридцать четыре года оттянул на земле, под солнцем и луной. Отцу и маме меньше, чем ему, а Таня умерла в шесть лет. Грех роптать при таком-то везении…
Поликарп закрыл глаза. Изба. Сидит семья, во главе — старый дед Макар. Встает, делает шаг к Поликарпу, и рассеченное морщинами лицо расходится в улыбке.
— Долгонько ждали мы тебя, внучок…
Опять пещера, мрак и тишина. Каменные своды сверху, закаменевшие трупы налево. Поликарп закрыл глаза, и в этот раз дошел до лавки, до стола навстречу деду. Остальные сидели у стола, улыбались пришедшему. А Поликарп возвратился в пещеру. Снова домой, и обратно. С каждым разом все больше хотелось остаться дома, все меньшее держало в мире.
А кроме того, кто-то еще ждал его там, где все родные. Кто-то еще ждал его, любил, жалел его. Да, жалел! Слово «жалел» было полно для Поликарпа совсем иными смыслами, чем для городского человека, и уж во всяком случае лишено вкуса униженности.
Кто-то могущественный, огромный, очень любил и ждал там, за порогом темноты и страха. Кто-то, имени которого Поликарп не знал. Тот, кому Поликарп давно и прочно разучился молиться. Тот, кого он любил и боялся, против собственного желания. Тот, кого он уже не мог любить и почитать, как любил и почитал в детстве, потому что тот создал Шадрикова, и потому, что по его попущению существовали на земле коммунисты, голод и концентрационные лагеря.
ГЛАВА 28
Окончательное решение
1 мая 1953 года
30 апреля зеки всегда шли на работу довольные. Завтра — праздник! Международный день солидарности трудящихся! В этот день не будет работ! Будет день, когда не гонят в рудник.
Где-то очень далеко, в России, уже тепло, уже стоит мягкая салатного цвета травка. Пока низкая, нежного цвета, но ведь стоит, радуя сердца людей. Под Курском, Воронежем, Дорогобычем уже пошли в рост и листья, делая невидными стволы. К северу от Москвы листья еще маленькие, клейкие, но уже свистит коростель за камышами деревенской речки. Свистят, щелкают соловьи. В Сибири, тут же по Енисею, только ниже лагеря, не в горах, тоже пробилась травка, набухли почки, свистят, щелкают разные птицы.
Это в горах пока свистят только ветры. Лунки у стволов, снег подтаял, осел, днем тепло так, что течет. Но это днем, это не видно заключенным — днем они в недрах горы. А утром… Черный мрак, рассеченный прожекторами. Черная гора с черным провалом. Черная колонна втягивается в гору, в провал, топчет белый, рассыпчатый по-зимнему снег. Весну они увидят только завтра. Но ведь увидят! И потому светлеют лица врагов народа, обреченных праздновать шизофренический масонский праздник. Завтра будет отдых, завтра не надо будет уходить в гору, из темноты в темноту. Завтра будет для них белый день.
Откуда им знать, полулюдям, что вчера, 29 апреля 1953 года лагерный радист принял радиограмму? Одно только слово «Воздух!» — вот что было в радиограмме. Да и зачем им это знать, если они не знают смысла знака? Не знает, кстати, и радист, но хорошо знает начальство. Раз передали слово «Воздух!», значит, надо вскрыть синий конверт. Синий конверт был всегда, с момента основания лагеря, лежал в сейфе у начальника. Может быть, этот конверт вообще не надо будет вскрыть. Когда-нибудь выработка кончится, лагерь надо будет закрыт, и конверт начальство заберет обратно, не распечатав. Тогда никто никогда не узнает, что в нем было. Может быть, раскрыть конверт придется завтра. Никто не может сказать, когда раздастся слово «Воздух!», и раздастся ли оно когда-нибудь.
Как должен действовать Миронов, когда ему сообщат о радиограмме? И это хорошо известно, но конечно же, не зекам и не радисту. Миронов и всякий начальник, у кого есть такой же конверт, должен собрать весь офицерский состав лагеря. Если сообщение пришло между 6:00 и 16:00 местного времени, надо собрать офицерский состав лагеря. Немедленно. На сборы — пять минут, по тревоге. И разорвать синий конверт, прочитав то, что в нем, неукоснительно все выполнить. Если сигнал получен после 16:00 местного времени, рвать конверт надо на следующее утро. Враги народа уйдут под землю, охрана пусть стоит, где положено ей по уставу, а офицерам всем собраться у начальства, через полчаса после того, как последний зек войдет в туннель. И узнавать, что в синем конверте лежит.
29 апреля сигнал принят был в 17:12 по местному времени, и Миронов знал, что должен дождаться утра.
30 апреля в 6:30 Миронов вскрыл синий конверт. Полстранички машинописного текста было там, не больше пятнадцати строчек на плотной казенной бумаге. Минуты три Миронов их читал. С минуту все собрание молчало. Еще минут пять шло обсуждение приказа. Не его смысла, разумеется, а как его лучше исполнить. Только доктор, пьяница и вольнодумец, захрипел, завертел головой, вцепившись себе в горло руками. И затравленно глянул на Миронова: поймет ли всплеск неприличного, опасного сомнения? Уловит ли страх соучаствовать в громадном преступлении?
Миронов смотрел внимательно, без злобы, но и без сочувствия. Так, выяснял обстановку. Доктор напрасно боялся — его слабость и трусость были давно известны, участь его решена, и нервозная реакция при чтении приказа ничего не могла изменить — ни в лучшую сторону, ни в худшую.
А в 6 часов 40 минут приказ начал активно исполняться.
Хрипатому, Косому и Шее повезло — они были не в главном стволе. Время было нести породу в главный ствол и к выходу, но не успело звено, не успело. Содрогнулась земля, да так, что посыпалось со стен и с потолка, рвануло из-под ног, заставляя схватиться за стену. Громыхнуло, давануло в уши до того, что потом несколько минут ничего не было слышно. Пронесся горячий вихрь, опалил лица, привыкшие к вечной прохладе подземелья. И отключилось электричество!
Вдруг разом погасли все лампы, висевшие под потолком. Исчез даже тот слабенький, красноватый, как в аду, далеко не достающий, недостаточный свет, который освещал пространство шахты, делал ее узнаваемой. В кромешной тьме прогрохотало, ударило еще несколько раз. Уже не взрыв, а что-то летело по главному стволу, билось об стены. Потом слышен был каменный стук — что-то катилось там, возле выхода. Раздавался пронзительный крик, вой уже нечеловеческими голосами. Все там же, в главном стволе шахты.
— Что случилось, мужики?!
Ну конечно, это был Шея. Мало того, что шея вечно в чирьях (за что и кличка), так еще и слаб мужичонка, легковесен, жалок, трусоват. Вечно прижимается к другим, чтобы помогли и обогрели.
Хрипатый пожал плечами, что было незаметно в темноте. И из презрения к Шее, и потому, что сам не понимал. Косой был покрепче, чем Шея, и поумнее, и похрабрее. Будь нужда ограбить кого-то или залезть на склад, Хрипатый не знал бы подельщика надежнее и лучше, чем матерый, молчаливый уголовник Косой, отлично видевший и одним целым глазом. Но тут было совсем другое, потому что если грабишь склад, все опасности заранее известны. А тут было все непонятно, все предстояло еще изучить и понять. Уголовники боятся неизвестности, как они сами говорят, «попасть в непонятное». Им надо, чтобы все было понятно, чтобы все шло, как всегда, их пугает все, чего еще не было в их жизни.
Косой стоял слева и вел себя как будто правильно — не орал, не суетился, ровно, спокойно дышал. Но и ему, Хрипатый подумал бы сто раз, прежде чем доверять в серьезном деле. И ох, как же не хватало сейчас Синявого! И самого умного, самого дельного из зеков, и единственному, кому Хрипатый мог бы довериться, как себе.
— Мужики, может пойдем на выход? — голос Шеи еле заметно, но дрогнул, и Хрипатый опять пожал плечами. Все что случилось, произошло как раз на выходе.
— Тронемся по-тихому, — поддержал Шею Косой, хотя и не вполне.
«По-тихому» значило — осторожно, думая, куда идешь. Только тут до Хрипатого дошло, что его пожиманий плеч, его выражения другие не видят. Для них главный в звене молчал, устранился от принятия решений и молчал.
— Вдоль левой стенки! — скомандовал Хрипатый. — И не толпиться.
Шея опять замешкался, зашебуршился по карманам.
— Свечей не зажигать, — опять скомандовал Хрипатый.
Он представил себе, как сейчас стоит, жалко моргает Шея, не понимая ничего, в том числе и приказов Хрипатого. И смягчился, объяснил для дурака:
— Что случилось, не знаем. Долго здесь будем — не знаем. Лучше экономить свечи.
Шли до главного ствола втрое дольше, чем обычно шли с грузом породы — все только из-за темноты. В главном стволе стояла карбидная вонь и еще вонь чего-то тяжелого. Косой судорожно выдохнул.
Здесь шли рельсы наверх, до выхода, и бригада толкала их вверх — то одну вагонетку, то другую. Кто-то стонал и тоненько визжал совсем близко, чуть ниже поворота в боковой ход — в штрек. Зажгли свечку. Что-то сорвало, сдернуло с рельс вагонетку, швырнуло ее вниз так, что вагонетка перевернулась вверх колесами, врезалась в стенку главного хода. Из-под вагонетки текла темная струйка, торчали ноги, тяжело дышащий живот. Граница борта вагонетки приходилась через грудь лежащего. Из-под вагонетки раздавались тихий плач, повизгиванье, стоны.
Наверху тоже кое-где блестели огоньки. Двинулись вверх, лавируя между камнями. Огромные глыбы валялись в беспорядке, брошенные той же чудовищной силой.
Прошли и мимо человека. Человек лежал неподвижно, вокруг головы растеклась лужа, уплывала вниз, подчиняясь тяготению земли. Этого человека знали все — бригадир вагонеток Вася Мосл, успевший поседеть в лагерях.
Наверху не видно было света, кроме огоньков нескольких свечек. Где же выход?! На его месте был завал, огромный завал из камней. Теплые, дурно пахнущие глыбы забивали весь главный ствол шахты высотой больше трех метров, шириной — почти что пять. И забивали глубоко — как успел прикинуть Хрипатый, до выхода — не меньше метров сорока. Рельсы, по которым вывозили породу, уходили туда, под завал.
— Ничего завалило… — бормотал молодой, только-только привезенный, Толя (еще без клички, политический, из московских студентов). И повторял, как заклинание, ощупывая рваные грани камней:
— Ну, ничего завалило…
— Завалило! — сев возле завала, мерзко засмеялся Щука, старый, битый-перебитый зек, первый раз севший за изнасилование собственной падчерицы, трижды бежавший, и отправленный, наконец, сюда — чтобы быстрее подох. Смеялся он мерзко:
— Хе-хе-хе-хе-хе!!! «Завалило!» Небось сколько тола-то надо, чтобы эдак «завалило»?! Целая вагонетка, не меньше. Меньшим такое не сделать.
На Щуку уставились, один даже двинулся в его сторону, чтобы лучше увидеть лицо. Страшно было думать про такое.
— Ну что уставились?! — прикрикнул Щука на опешивших. — Что, думаете, будут вас спасать?!
И опять полились «хе-хе-хе».
Спасение зека очень часто зависит от того, как быстро он сумеет понять, что происходит, и принять верное решение.
В числе самых первых Хрипатый понял до конца, понял быстро и без стонов и надежд: единственный ход наверх взорван. Двести человек погребены в шахте заживо, и никто не станет выручать.
Если начальство взорвало вход, чтобы погубить людей и шахту, сидеть у входа — только смерть. Хрипатый не сомневался, что многие так и останутся сидеть у входа в безумной надежде быть спасенными. Потерявшие силы, надежду, веру в себя, а самое главное — волю.
Хрипатый знал, что здесь начнется очень скоро — поножовщина за перекус, за глоток воды, за место поудобнее. Потом кто послабее — начнут умирать, а остальные начнут есть их мясо, а может — и помогут умереть. И так пока не сдохнут уже все. Может быть, кто-то продержится и долго, если найдет внизу родник с водой. Будет здесь жить, есть человечину, и так просидит пару месяцев. А смысл? Дверь ведь все равно не откроют.
Хрипатый был уверен — если есть спасение, надо попытаться в другом месте. Из пещеры вроде бы никто не выходил еще наверх… Вроде бы, потому что могли быть и такие, кто найдя выход, промолчал, «прикурковал» его на черный день. И вот сегодня они могут выйти.
Человек другого мира не сомневался бы — знающие выход поделятся со всеми остальными! Выйдет один — выйдут все! Человек, проведший пять лет жизни в смрадном пространстве лагеря, мыслит совсем по-другому. Хрипатый не сомневался в обратном — если кто-то и знает выход, он воспользуется им только сам. В лагере нет друзей. В лагере нет коллег. В лагере нет даже товарищей по несчастью. В лагере есть только те, кто сидит рядом, хавает пайку, которую мог бы съесть и ты сам.
Нет, Хрипатый был уверен — полагаться можно на себя, и только на себя. Если он выйдет — один. И никакого Косого и Шеи! Шея вообще ненадежен, да и неприятен он Хрипатому. А Косой… Если тут, у завала, будет резня за кусок хлеба, а потом за кусок человечины, то ведь то же самое будет и в других местах.
Итак, значит надо оторваться.
— Куда, Хрипатый? — это, конечно же, Шея — боится остаться один.
— До ветру. Подожди здесь.
Хрипатый спустился туда, где не добивал свет от свечей, где лежал бригадир, убитый сразу. Хрипатый сунул руку ему в карман и чертыхнулся — кто-то опередил, украл пакет с перекусом.
Еще ниже лежал тот, под вагонеткой, он уже перестал сучить ногами. У него еда была не в кармане, а за пазухой, между бушлатом и майкой. Хрипатый побежал вниз, завернул в знакомую штольню. В пещере он был много раз, и сейчас страшней всего было Хрипатому, что может быть завален лаз в пещеру. Сама по себе узость не пугала.
К его счастью, нет, не завалило ход при взрыве. И не одному Хрипатому пришла в голову эта прекрасная мысль — искать спасения в пещере. В кромешной тьме, находя ощупью дорогу, сопя, ругаясь и толкаясь, лезли через лаз несколько человек. Позади тоже кто-то уже топал по коридору, звук шагов был вроде не силен, но слышно было очень хорошо. Тем более, звуки дыхания, шелест одежды-брезентухи. Наверху это бы не было важно, но здесь, в вечном безмолвии пещеры, все звуки были словно крик.
Надо запомнить — ведь и сам шумишь не меньше. Пролезая в лаз, Хрипатый невольно напрягся: было там место, когда пошло расширение, и голова уже торчит из лаза, где можно встать в полный рост. Если те, впереди, сговорились, им ничего не стоит пополнить запас еды пайкой… Вернее, сразу двумя пайками.
Никто не ждал Хрипатого в пещере. Никто не затаился в темноте. Хрипатый решил проверить кое-что и затаился, неподвижно присел в нескольких метрах от выхода. Кто-то новый, тот, кто его догонял, вывалился из лаза, торопливо прошел по пещере. Человек прошел в двух шагах от Хрипатого и был очень хорошо слышен — и шорох, и шаги, и дыхание. А вот сам он, идущий, — Хрипатый голову дал бы на отсечение — и не подозревал, где здесь сидит Хрипатый. Та-ак, надо бы это запомнить! Что надо не шевелиться, не шуршать ничем, дышать через рот, и тогда ты станешь незаметным.
Хрипатый свернул раз и второй. Он знал, как идти к пещере Мумий, и совсем не хотелось туда. Все равно ведь идти наугад, так лучше через еще неизвестные, неисследованные области. Потянулись пространства, в которых вряд ли бывал человек. Хрипатый шел, держась левой рукой за скалу, сворачивая только налево. Он был уверен, что сможет вернуться обратно.
Спустя полчаса Хрипатый нашел кого-то, кто затеял затаиться в темноте. Этот неизвестный стоял совсем недалеко от Хрипатого, в нескольких метрах, и скорее всего слышал, как Хрипатый подходил по коридору. Стоял он совершенно неподвижно, только ясно слышалось дыхание, словно неизвестный только что таскал воду или долго рубил дрова.
Хрипатый встал и постарался дышать через рот, чтобы сбить с толку неизвестного. Впереди послышались шаги… Судя по всему, не к Хрипатому, а от него, и дыхание стало неровным.
Неизвестный бежал по пещере, стараясь остаться неслышным, сдерживая, сколько было сил, дыхание.
Хрипатый побежал за ним — срабатывал и инстинкт преследования, обострившийся в полузвериной жизни заключенного, и острое желание понять — что же это или кто же убегает от него, мягко топоча по дну пещеры?!
Ну вот… Хрипатый бежал уже почти возле этого незнакомого, когда он вдруг рванулся в сторону, прижался к стене, затаился. Но хоть и затаился, Хрипатый хорошо знал, где он, этот неизвестный, старавшийся дышать потише.
— Тебя все равно слышно… Ты кто? — тихо спросил Хрипатый, и неизвестный, издав какой-то жалкий писк, кинулся бежать по коридору, теперь уже в обратном направлении. Хрипатый опять побежал, он и хотел, и боялся догнать этого.
— Ох! — неизвестный упал, сильно ударившись всем телом о пол и о стену пещеры.
Теперь он лежал, тихо шипя от боли, а Хрипатый стоял прямо над ним. Время было познакомиться, и Хрипатый потянул из кармана свечку со спичками. Ну слава Богу, человек, только замученный, запуганный какой-то. Взгляд затравленный, пытается как будто вжаться в камень.
— Ты кто?! — Безумные глаза уставились в лицо Хрипатому, дрожащие руки вцепились в рукава бушлата.
Тут Хрипатый и узнал его — пожилой «политический» Фура из шестого сводного отряда.
— Да Хрипатый я… Что, не узнал?
Так же дико смотрел Фура, тяжело переводя дыхание.
— Много их тут… — наконец произнес он, облизнув пересохшие губы. Голос у Фуры оказался куда ниже, чем ожидал Хрипатый по его убогому сложению. — Везде ходют, ищут…
Какое-то время они смотрели друг на друга в дрожащем мареве трещавшей свечки.
— Много… — повторил Фура опять. — Везде они ходют…
— Да кто ходит-то? Наши ходят? Или другие?
Фура вздрогнул, как-то отодвинулся от Хрипатого.
— Ходют… — очень тихо произнес, на самом пределе слышимости. И, вдруг присев, бочком отскользнул подальше от Хрипатого, встал на ноги уже метрах в двух и продолжал идти все в сторону и в сторону, перебирая по стене руками, удаляясь за пределы пятна света.
— Куда ты, Фура? Пропадешь…
Фура не ответил, вдруг опять припустил со всех ног, удаляясь по коридору куда-то в глубь, в толщу горы. Звуки бегущего все замирали вдали и никак не могли затихнуть, все будили пещерное эхо. Эхо металось в причудливых узостях, сходило на отвратительное бормотание и хихиканье, на удивленье неприятное. Постепенно затихало и оно. Что же так напугало Фуру, что?! Или Фура свихнулся от страха? Тогда что же он видел такое, чтобы свихнуться с ума?
Хрипатый снова брел и брел совсем один; он не смог бы сказать, через какой промежуток времени услышал еще какой-то непонятный звук. Все начиналось с бормотанья и хихиканья, но он уже знал — это эхо, и что за ним — ну совершенно непонятно. Стараясь ступать потише, он приближался к источнику звука, пока не стало слышно хорошо. Совсем близко, метрах в тридцати — сорока, кто-то тяжело дышал с сопением, присвистом, стонами. Судорожно дышал и хрипел в темноте… Хотелось бы понять — а для чего? Или почему? Человек там или не человек?! Стоп, не уподобляйся Фуре!
Идя на звук, Хрипатый встал совсем близко, метра за два от стонущего и хрипящего. Внутренне напрягшись, быстро чиркнул спичкой. В ее свете на полу стал хорошо виден человек — рослый, бородатый, умирающий. Мученически запрокинув голову, человек делал ногами одинаковые движения, словно бы отталкивался от чего-то. В лагерях всегда полно чахоточных, а этот, судя по всему, умирал от чего-то подобного. Бежал, надорвал измученную грудь? Кто знает… Хрипатый помнил это лицо, но не мог вспомнить ни клички, ни отряда, а статьи, других деталей, скорее всего, и не знал.
— Эй!
Никакой реакции.
— Эй! Воды хочешь?
У Хрипатого не было воды, ему нужно было только проверить, слышит его незнакомец или нет. Незнакомец не слышал Хрипатого, и уже не кашель, уже только хрип шел из легких. Помочь ему Хрипатый не мог уже решительно ничем. Постоял в темноте, привык, двинулся дальше, и хрипение и стоны сменились сопением и бормотанием, потом — все тем же отвратительным хихиканьем. И стихли во тьме коридоров.
Хрипатый сам не мог бы сказать, зачем он старается идти потише. Как будто никто не угрожал ему, не подстерегал там, где коридоры расходились и сходились, образуя повороты и углы. Пещера была местом чужим, вот в чем дело. А в чужом месте, где тебя не ждут, и где царят свои законы, не очень понятные пришельцу, лучше бы себя не обнаруживать. Хрипатому комфортнее было идти тихо, стараться оставаться незаметным.
Он не мог бы сказать, сколько прошел. По тому, как ломило ноги — уже много. Тянулись коридоры — такие похожие везде, что становилось жутко — неужели он шел по одному и тому же месту или все время возвращался?! Присев на отвалившуюся от стенки глыбу, Хрипатый съел одну из паек — чужую, травленную кровью того, задавленного вагонеткой, запил водой из бутылька. Ныли ноги, тянуло ко сну. Наверное, наверху наступил уже вечер, тело просило покоя.
С трудом Хрипатый плелся дальше, чувствуя, как холод все сильнее проникает под бушлат. Холод был не как зимой, когда струйка морозного воздуха протекает под пальто, и сразу становится ясно, как холодно снаружи. Тут холод был несильный, вкрадчивый, обволакивавший постепенно. К такому холоду легко привыкнуть, перестать его замечать, а потом вдруг оказывается, что он давно проник под одежду, что пальцы и суставы не сгибаются, ног ниже колен не чувствуешь, а из носу течет, и все сильнее. Хрипатый шел, понимая — с холодом можно бороться только движением, но сил начинало не хватать, и он понимал — будет хуже.
Ворчание и плеск никак не могло издавать ничто иное, как вода, и Хрипатый пошел на звук воды. Как ни странно, но там был еще и свет. Серое, неясное, переходило в то, что Хрипатому казалось едва ли не дневным сиянием. Отблески света прыгали на стенах пещеры, на потолке, отбрасывали пляшущие тени. Люди что-то делали на берегу ручейка, в свете свечки, приспособленной на выступе стены. Хрипатый долго не мог понять, что делают эти двое, потом разглядел наконец и стал тихо-тихо отступать обратно в темноту: двое деловито потрошили, разделяли на части третьего, клали куски возле воды.
Еще через какой-то срок Хрипатый обнаружил труп. Просто труп неизвестного в черном бушлате, лица которого не видно: труп лежал лицом вниз. Человек шел, шел и свалился, занеся ногу для шага.
Вскоре Хрипатый поел второй раз, оставив какую-то жалкую часть пайки. Он сам понимал, что эта крошка хлеба не спасет его от смерти. Тем более не голод больше всего мучил Хрипатого, не он должен был его убить, а холод в сочетании с усталостью. Не сытое состояние зека не позволяет быть особенно выносливым. Нет вовремя еды, хотя бы нищенской пайки, и уже нет энергии, нет сил, нет никакой возможности работать или идти куда-то без еды и отдыха, как работают и ходят вольные люди в нормальном мире.
Поев, он едва не заснул, и хорошо, что вовремя вскинулся, не позволил себе уйти в сон, из которого вряд ли вернулся бы. Что-то происходило уже не с телом, а с сознанием. Было непонятно, что надо делать, и чего не надо, что для него важно, а что нет. Казалось, вполне можно снять ватник и бушлат, все равно ведь они не спасают. Было не очевидно, что если будет еда — надо есть, что вода течет вниз, а огонь горячий. Даже то, что хочется наружу, к солнцу, становилось как-то не очевидно. Оставалось одно очевидное — надо идти и идти. Все время идти, сколько хватит сил. Идти, пока не упадешь, как упал этот последний из встреченных.
Хрипатый шел, уже не ощущая тела. Не было больно, не хотелось есть. Даже шаги вроде бы не доставляли уже прежних усилий, и Хрипатый шагал легко, уверенно… только очень уж медленно. Зачем шагал? Наверное, чтобы хоть что-нибудь делать. Не может человек просто сидеть и ждать смерти — так он устроен. Хрипатый шел, вдруг вспомнив, что он — вовсе не Хрипатый, что он — вовсе даже Алексей. «Лексей» — так называли во дворе, так называли и отец и дед. Почему-то это вдруг стало важно. Вряд ли стена перестала быть склизкой и мокрой, но Алексей уже не чувствовал и этого. Вроде бы рука опиралась на стену по-прежнему, но исчезло ощущение мокрого, холодного и твердого. Осталось только нечто, помогавшее пока стоять, что-то плотное, благодаря чему Алексей-Хрипатый мог переставлять ноги, двигаться к чему-то серому, не такому, как все вокруг.
Рывком дошло: серое — это же свет! Неужто вышел?! Не было сил и для радости. Хрипатый шел и шел, переставлял подламывающиеся ноги уже не по каменному коридору, а по лощине, и сверху было уже небо. Он шел медленно — он сам не знал, насколько медленно, и глаза успевали привыкнуть; после мрака пещеры Хрипатый вполне мог ослепнуть, а ему повезло — не ослеп.
Шумел лес под порывами ветра. Сиреневое, в разводах белых сверху, черных снизу облаков, стояло небо над Хрипатым. Один бок неба розовел, а от дымящегося костра, от огромной сосны шел к нему человек с волосами до плеч, одетый в звериные шкуры. Хрипатый хотел поздороваться и только слабо застонал. Хотел подойти — и беспомощно сел прямо на землю. Глаза человека округлились.
— Блуждал в пещере?! Сколько дней не ел?! — спросил по-русски человек, и Алексей только пожал плечами. А человек вдруг побежал куда-то, стал что-то делать у костра. И Алексей провел еще несколько минут на земле, глядя снизу вверх на облака, на ветки сосны под порывами ветра, чувствуя на коже отвычно теплый, ароматный поток воздуха. Пока не подбежал все тот же, не раздвинул губ, не заставил пить густой крепкий бульон. Алексей сделал глоток, теплая жидкость проникла внутрь Хрипатого, причиняя сильнейшую боль. Словно расплавленный свинец тек по горлу и там, внутри. Потом сразу отпустило, стало легко и светло. Человек что-то говорил, опять по-русски, улыбался, и Алексей тоже улыбнулся ему в ответ — уж как сумел.
«Вот хоть помру по-человечески», — так подумал Хрипатый-Алексей, вытягиваясь на земле. Было удобно, тихо, хорошо, и почему-то было очень слышно, как на виске пульсирует жилка. Земля мягко колыхалась под ним, Хрипатый словно плыл куда-то, колыхался вместе с землей, и все никак не умирал.
Он даже обижался на мужика в шкурах, который куда-то тащил, засовывал в дупло, укладывал. Ну зачем его тащить и еще мучить?! Он все равно скоро помрет. Сверху было тепло, а под кожей, под нагретым слоем затаился холод, смерть, и все еще плохо гнулись суставы, не слушались пальцы на руках, а на ногах он их совсем не чувствовал.
Настала ночь, и он лежал и спал, накрытый звериной шкурой, и все никак не мог согреться, а страшный мужик с волосами до плеч сидел, подкидывал дрова в огонь и тихонько молился о даровании здоровья Алексею. Настало утро, и Алексей снова подивился, что ему тепло и что никак не может помереть. Он даже встал, умылся из речки, и уже сидя, по-человечески, ел невероятной вкусноты печеную в костре картошку, сушеное оленье мясо. И все он никак не помирал, только трудно было жевать с непривычки после того, как ел одну баланду много лет.
И было у него впереди несколько десятилетий жизни: жена и дети, созидательный труд и хозяйство, хоровые песни и долгие одинокие размышления — все, чем осмыслена человеческая жизнь и судьба. Впереди была поминальная молитва за упокой души раба Божьего Поликарпа.
ГЛАВА 29
Поиски как они есть
20 августа 1999 года
— Я вижу два варианта… — сказал Павел Бродов у костра, когда клонился к вечеру день 19 августа, и все сгрудились у костерка. — Только два варианта, Михалыч. Или пусть уж мадам Стекляшкина. Ох, простите, Владимир Николаевич, пусть Ревмира Владимировна поднимает сотрудников папы. Может, они и помогут… Хотя я и не знаю, как. И не морщитесь, Михалыч, не морщитесь… Потому что нет другого выхода.
— Ты же говорил, два варианта. Где второй вариант, Паша?
— А второй вариант — вам позвонить людям из спецслужб Гуся.
— Ох, Паша, до чего не хочется… — тряс Михалыч клочковатой бородой.
— Разве есть выбор, Михалыч?
— М-да, гэбульники — это не выбор… Да и не найдут они никого и ничего. Это же не Новодворскую пытать и не других идиотов ловить.
— Ну вот видите, приходится звонить.
— По-моему, все очень просто, Паша… Позвонить я смогу разве что из Ермаков, а туда доберусь когда? В лучшем случае к вечеру завтра. Ну то-то…
— А если вы сможете позвонить прямо сейчас?
— Чем, Павел? Пальцем? — речь Михалыча дышала ядом.
— Да нет, все проще… Вот по этой штуке… — и Павел вытащил мобильник.
— Павел, так это же стоит…
— А я, Михалыч, сейчас принимаю меры к спасению дочери моих клиентов. Платить будет все равно он, — Павел ткнул большим пальцем за спину, где Стекляшкин, опустив руки между расставленных ног, сидел в позе смертельно уставшего человека, — или заплатит Сидоров. Так что…
Весь облик Михалыча показывал, как страшно он не хочет звонить… Так и показывал все время, пока Михалыч чесался, вздыхал, бессмысленно тянул время, брал трубку. Паша Бродов терпеливо ждал.
Стекляшкин уснул, не дожидаясь даже нового чаю со смородиновым листом. Братья Мараловы следили не без интереса, как видно, готовые вмешаться. Женя с полуулыбкой объяснял Алексею, что отец все равно позвонит:
— Гэбульников он не подпустит…
И Михалыч честно набрал код собственными руками, подчиняясь тихим уточнениям Павла:
— Теперь давите на девятку… До гудка… Теперь городской номер.
— Валера… — заговорил Михалыч в трубку, и если речь карского собеседника звучала только как невнятное бурчание, каждое слово Михалыча слышали все, кто хотел. — Прости, что беспокою… Понимаешь, у меня сын пропал… Да, кое во что влез, во что не надо бы… Клад искать… Знаю… Нет, это пустяки… С девушкой, которой клад завещан. Я думал, пусть себе отдохнет, по тайге походит… Боюсь… э-ээ… боюсь других идиотов, с лучшей подготовкой… Пропали в пещере… Все верно, Валера, пес ее знает, пещеру… Могли и эти… Я бы взял казаков… А стоит ли… Казаки-пещерники?! Что, на Дону есть пещеры?!
В этом месте из трубки сначала взревели раненым мастодонтом, потом вдруг взвизгнули дурным фальцетом, а Михалыч замахал обеими руками.
Отдав телефон, Михалыч коротко сказал:
— Ну, сейчас закрутятся дела…
И помотал головой от избытка чувств по поводу дел, которые должны сейчас закрутиться.
Дело в том, что Валера Латов и правда представлял из себя фигуру весьма своеобразную и необычную. Во-первых, это был самый натуральный, вполне всамделишный казачий полковник из Казачьего Войска Донского. В наше время «казаков» по России развелось даже больше, чем по США — «индейцев», и большая часть этих «казаков» — только ряженые болваны или даже просто уголовники, которым конечно же, куда удобнее быть не «шайкой Косого», а скажем, «куренем батьки Кологолопупенко». Ну так вот, Валера Латов был натуральный донской казак и уже пятый в роду дослужился до казачьего полковника.
Во-вторых, весил Латов больше ста двадцати килограммов, диаметр лица достигал у него примерно 50 сантиметров, про диаметр других частей его организма ходили мрачные легенды, и по всем остальным параметрам Латов обладал, как говорят кинематографисты, «очень характерной» внешностью. Служил он Гусю не за страх, а за самую совестную совесть, и как написано в романе братьев Смургацких, «это было страшно!» Да, это было страшно, господа!
Не без его прямой помощи стало известно, сколько и кто именно спер в многострадальном Карске при прежнем губернаторе. Он лично принимал участие в возвращении денег в бюджет, и часто бывало, что нехороший человек начинал «колоться», только увидев рядом Латова.
— Надо деньги возвращать, брат, — грустно говорил Латов, ласково обнимая «брата» — уголовную новорусскую харю, увешанную золотыми цепями.
А если «брат» темнил — рассказывал пару историй из своего афганского опыта, и «брат», лязгая зубами, покрываясь холодным потом, бросался сам относить украденные деньги, и из его штанин вилась предательская тоненькая струйка.
В-третих, Латов, даром что казачий полковник, умел читать и даже писать. И более того — писал стихи. И какие стихи! Михалыч всерьез считал его одним из ведущих поэтов современной России, и случалось, говорил со вздохом, поднимая глаза от подписанного томика стихов Валеры Латова:
— Надо же! К такой роже — и вдруг такая голова!
В Карск Латов приехал в обозе генерала Гуся и сразу же прославился несколькими ретивыми поступками, чреватыми самой сомнительной, но в иных кругах и очень привлекательной славой. Он разогнал половину станиц, вычеркнул из реестра половину местных казаков, всех остальных перепорол, поставил донских казаков во главе организаций местных.
Постепенно казачество стало превращаться из сборища политических бичей, в организацию хоть жутко и запойную, но хотя бы отчасти цивилизованную. В казаки перестали брать неграмотных, людей с тремя судимостями и начали требовать от новичков справку из психдиспансера. А в Карский бюджет поплыли хоть какие-то деньги.
Одновременно же Латов, вопреки всякому вероятию, за год работы в Карске выпустил два сборника отличных стихов и написал, кроме всяческого безобразия, несколько глав прекрасной книги публицистики.
Михалыч говаривал порой с крайне озадаченным видом, что никак не может понять, кто такой Латов: то ли гениальный дикарь, который ухитряется делать дело несмотря на свое происхождение и воспитание, или же все наоборот: Латов — культурнейший, умнейший мужик, талантливо играющий первобытного человека из донских степей, солдафона и громилу из провинциальной казармы.
Отношения Латова с Михалычем складывались сложно, потому что Михалыч написал большую статью в альманахе «Енисей», после которой быть казаком было как-то, пожалуй, и неловко. Статья, вроде бы, делалась на материале «Тараса Бульбы», и донские казаки могли и не принимать на свой счет, но Латов ужасно обиделся и не разговаривал с Михалычем около трех недель. Он даже подошел к Михалычу на каком-то политическом сборище, и сверля его мрачными взглядами, то вынимал из рукавов огромные красные лапищи, то втягивал обратно. И прорычал так, что стекла задрожали:
— Силовики — это от слова «сила»!
И удалился, громко рассказывая кому-то, как он топил таких в равнинных, широких и мутных реках то ли юга России, то ли севера Южной Америки.
Но потом он снова стал разговаривать с Михалычем, когда Гусь позвал Михалыча на казачий съезд, и Михалыч прочитал там несколько откровенно антисемитских стихотворений собственного сочинения. Латов даже утирал слезу алкогольного умиления в самых проникновенных местах, особенно когда Михалыч объяснял, что именно и как надо оторвать у палачей его семьи для торжества исторической справедливости. Латов даже подарил Михалычу несколько сборников своих самых откровенно патриотических стихотворений.
Такому вот человеку позвонил Михалыч в этот вечер, и по крайней мере один из собравшихся, опытный не по годам Паша Бродов мог судить, до какой степени он прав — скоро закрутятся дела!
И была ночь на 20 августа — темная, дождливая, пасмурная. В эту ночь едва поспавшие Мараловы снова полезли в пещеру, часа за два до рассвета. Братья не привыкли полагаться на кого бы то ни было, кроме себя, и перекладывать дело, которое считали своим собственным.
А остальные так и спали, и было раннее утро 20 августа, несущиеся по небу размытые облака, серые полосы дождя. И странный, нереальный звук мощного двигателя, идущий из-за этих облаков. Кряхтя и охая, Михалыч выскочил из спальника, замахал платком вертолету, выскочившему из облаков. Машина накренилась, сбавила скорость, стала садиться между лагерем и входом в пещеру. То ли поближе ко входу, то ли подальше от скал. Машина плюхнулась на землю, подняв тучу ярко-рыжей пыли, хотя как будто бы — откуда?!
Из распахнувшегося люка, из пузатого серебряного чрева посыпались люди самого боевого обличия — в камуфляже, из-под которого торчали свитеры, с рюкзаками, в высоких зашнурованных ботинках. Один тащил огромную бухту каната, другой — веревочную лестницу, еще трое были с карабинами, а замыкал мужик с каким-то ящиком, из которого торчала антенна. Люди не обращали внимания на лагерь, на Михалыча в одних сапогах, теплой рубашке (в ней и спал) и в огромных трусах, хлопавших по ветру, словно знамя. На Стекляшкина в одних трусах и очках, даже без рубашки и сапог. На почти одетого Павла с полевой сумкой на боку. Не замечая никого, люди строились в шеренгу на самом краю провала. И теперь стал виден шеврон, аккуратно нашитый на правый рукав каждой камуфляжной куртки.
Шеврон, на котором была изображен вход в пещеру, накрытый сверху каской с фонарем. Из пещеры тоже били два луча света, как глаза; снизу ко входу в пещеру вели извилистые дорожки, образующие бороду, и все вместе напоминало бородатое лицо с высоким лбом. А по краям шеврона вилась надпись славянской вязью: «Непроходимых пещер нет». И с другой стороны: «Для казаков-пещерников».
Казаки-пещерники построились, их главный — тощий, на голову ниже остальных, побежал перед строем, продолжая что-то кричать слабым голоском, и от этих звуков казаки подтягивались, замирали в равнении.
Стекляшкин не выдержал, пытался главного перехватить…
— Вы будете искать детей?
— Не мешайте, не мешайте…
Своим людям:
— Где боевая готовность?!
— А вы нас разве не возьмете? — жалко проблеял Стекляшкин.
— Не мешайте, не мешайте, гражданин. Внимание! Перр-рвая двойка обеспечить опер-рацию обеспечения! Втор-рая! Пр-риготовиться обеспечивать спуск!!!
У входа в пещеру уже вколачивали альпинистскими молотками металлические крючья в грунт, полетела, разворачиваясь, веревочная лестница в провал, и казаки-пещерники непременно исчезли бы в жерле пещеры, не обратив внимания ни на кого, если бы не шел уже из вертолета Главный казак всея Карского края — южныя, северныя, западныя и восточныя, советник губернатора Гуся по всем мыслимым и немыслимым вопросам, основной истребитель всех врагов Гуся во всех видах, Валерий Константинович Латов.
— Товарищ главказак, подразделение построено! — подбежав к Латову, главный пещерник заорал с такой тоской и силой, что все вздрогнули, а с Михалыча чуть не свалились огромные семейные трусы.
— Акаша, сколько говорить. Кончай эти советские штуки…
— Слушаюсь, господин главатаман, Валерий Константинович, подразделение готово.
Теперь главный пещерник говорил спокойно, тихо, и Валерий Константинович кивнул.
— Ну так спускайся, Акакий Акакиевич, с богом. Стоп, погоди! — скомандовал вдруг Латов, остановив кинувшегося к пещере.
— Вы Стекляшкин? — обратился он вдруг к Владимиру Николаевичу. — Не ошибся? А вы, наверное, Павел Бродов, да?
— Так точно…
Это ответил Павел Бродов. Владимир Николаевич только тупо смотрел в лицо Латова, окончательно отчаявшись понять хоть что-нибудь в происходящем.
— Под землю спускались?
— Спускались вместе с ним (отмашка рукой в сторону молчащего Стекляшкина).
— Спускались. Мы прошли поворотов до тридцати…
— Сколько именно?
— Дайте подсчитать…
— Не трудитесь считать, раньше надо было. Все расскажете ему, вон главный по пещере стоит. — И главному казаку-пещернику: — Гм… Акакий, лучше ты их прихвати… Пусть покажут, куда доходили. По-моему, будет не лишнее.
Позже ни Стекляшкин, ни даже опытный Бродов не были в силах вспомнить, как и когда они успели натянуть штаны — все произошло слишком стремительно.
Латов властно отмахнул рукой в сторону главного, и казаки-пещерники стремительно кинулись вниз, увлекая… как с перепугу показалось Михалычу, утаскивая с собой Мараловых, Стекляшкина и Бродова. Оттуда, из черного лаза, только и отдавалось что-то вроде: «На дво-ойки! За-аходи! Аз-зимут взя-ать!!» Там уже начали работать.
А грузный, могучий главказак только теперь повернулся в сторону Михалыча, и его страшная физиономия озарилась неожиданно хорошей, добродушной и даже несколько смущенной улыбкой. Что еще более удивительно, Михалыч, похоже, тоже испытывал некоторую неловкость, и вывел их из начинавшегося ступора только спокойный голос Жени Андреева:
— Валерий Константинович, вы завтракали? Папа, иди есть, каша подгорает.
И парень, стоя среди развороченных спальников, среди всего, что разбросали в спешке и не успели собрать все снова полезшие в пещеру, действительно снимал с огня котелок с чем-то приятно шипевшим. Взрослые переглянулись.
— Гм… Минутку, Михалыч, сейчас…
И Валера Латов вдруг с невероятной ловкостью и легкостью, решительно противоречащей его комплекции, нырнул в недра вертолета и вернулся обратно с плоским походным «дипломатом». Двигаясь так же легко и даже грациозно, Валера принес к костру и свою семипудовую тушу, и содержимое «дипломата» — матово сверкающие бутылки коньяка совсем нехилой пробы.
— Давай кружки! Давай кашу есть будем!
Ну что еще сказать об этом дне?! Солнце взошло окончательно, облака поднялись выше, туман почти что исчез. Солнце шло себе по окоему, наполняя мир теплом и светом. Облака катились по пронзительно синему небу, закрывали солнце на мгновение, и сразу становилось мрачно, облака прокатывались дальше, свежий ветер протягивал их мимо отрогов скалы, пустых склонов, покрытых травой, огромного отверстия в земле, и солнце снова могло видеть, как изумрудно сияет бутылка, янтарным светом полыхает жидкость при попадании луча солнца непосредственно в кружку, как лоснятся красные обветренные рожи, испуская солнечные зайчики. Вертолетчик был «при исполнении». Женя после второго стакана поспешно объяснил, что у него болит печенка, и его кружка так и стояла наполненной, под укоризненные покачивания головой Латова, под его бормотание, что мальчик, кажется, совсем портит свой бедный желудок.
Веселье Михалыча, прямо скажем, носило несколько искусственный характер: то откровенно натужный, то совершенно истерический — что поделать, для пьянки обстоятельства были не самыми уместными.
Зато рассказы Латова отличались обстоятельностью, красочностью, и были увлекательны в той же степени, в какой и устрашающе ужасны.
— Я-то думал уже, мимо прошло, — неторопливо рассуждал Валера Латов, — вроде бы просвистело над нами, и конец (Валера употребил, конечно же, совсем другое, народное казацкое выражение). А у него вот тут (Латов постукал себя по нижней части груди) дырка, в нее небо вполне можно посмотреть…
Тут Латов сложил ладони трубкой и стал демонстрировать, как хорошо было видать небо в дырку.