58-я. Неизъятое Артемьева Анна
А вообще… я в государственные дела не вступал, против Сталина ничего не делал… Посадить? Могли бы, конечно. Приходилось себя держать. Чего не знаешь — не говоришь. А как еще?
«Смотрю — замечательно красивая женщина идет»
Мне хотелось быть художником, но не получалось. Вот это все мои этюды, я с детства рисовал, мне вечно жена говорит: «Что ты дурью занимаешься? Бери лопату!»
Супруга моя тоже тама работала, в централе. Там мы с нею познакомились и вот мучимся целую жизнь (смеется).
Смотрю — замечательно красивая женщина идет. А я любил красивых женщин. И вот я, значит, к ней начал находить подход, что я хороший. А потом, значит, я ей понравился, что ли…
И началась любовь.
Константин Евсеев. 1960-е
А вообще… Пил я много. Она из пьяницы сделала человека. Пил. Я пил! А кто в молодости не пил? А потом война… Нам на фронте давали водку… В тюрьме механики пили каждый день… Привык.
Радости… Да какие у меня были радости? Вот, получил орден Трудового Красного Знамени, это была радость. Выход на пенсию — с одной стороны, радость, а с другой — думаешь: куда я уйду? Вниз покачусь… А на работе у нас не было ни радостного, ни интересного. Заключенные — они и есть заключенные. Бандиты.
ПАССАТИЖИ И ОТВЕРТКА
«Я политикой не занимался, в тюремные дела не лез. Вот мое — пассатижи и отвертка. В мое время мы с заключенными хорошо работали, а после Берии бунты такие начались! Громили окошки, стекла, их усмиряли — били, да.
А как перестройка пошла — тут распущенность началась, дисциплины не стало. Да не в тюрьме, по всей России! Горбачев сам не знал, че делал. Он как… враг народа, что ли?»
АЛЬГИРДАС ПУРАС 1930, КАУНАС
В апреле 1945-го еще школьником вместе с четырьмя друзьями арестован за связь с литовскими партизанами. Без суда отправлен в Печорлаг, где в 1946 году получил приговор — 10 лет лагерей. Работал на лесокомбинате, потом в механическом цеху. В 1954 году освободился, отбыв срок. Живет в Каунасе.
СТИХИ ЕСЕНИНА
Я когда вернулся с лагеря, стал интеллигент, у нас половина московского университета сидела, много литературоведов всяких… Один москвич очень Есенина любил и по памяти записал мне целую тетрадку стихов: «Анна Снегина», «Письмо матери». Я все это очень полюбил».
“ Мы, мальчишки, хотели, чтобы Литва была свободной, хотели за то бороться. Друг мой один и говорит: «У меня дядя есть, к нему вроде партизаны ходят. Поехали, вдруг к партизанам выведет». Ну мы и поехали впятером. Приезжаем, так и так, говорим, хотим с партизанами на связь выйти. «Хорошо, — говорит, — ребятки. Вы не спешите, будут вам партизаны». Поужинали, спать легли… А ночью пришли чекисты и нас пятерых забрали.
Виктор Антонович Булгаков
«Свобода была только под землей»
1935
Родился в Одессе.
5 МАРТА 1949
Арестован за участие в молодежной подпольной организации «Армия революции», в которой вместе с ровесниками разрабатывал программу будущего государственного устройства. Других участников «Армии…» не нашли, а Булгакова отправили во внутреннюю тюрьму Лубянки, затем в «Лефортово». Одиночная камера, ночные допросы, 20 суток без сна.
1953 … 1955
Май 1953-го — этап в Бутырскую тюрьму. 1 июня — приговор «тройки»: 25 лет лагерей, пять лет поражения в правах.
Июнь 1953 — 1955-го — этапирован в Инту. Работал в угольной шахте.
Октябрь 1955-го — дело Булгакова отправлено на переследствие, он сам — в Москву, в одиночку Бутырской тюрьмы.
21 АПРЕЛЯ 1956
Реабилитирован «за отсутствием состава преступления», освобожден.
1959
18 февраля 1959-го — арестован повторно, официально — за участие в лагерном сопротивлении, в том числе за стихи и песни против режима. Отправлен в СИЗО, затем на полтора месяца в Институт судебной психиатрии им. Сербского, снова в СИЗО.
3 августа 1959-го — освобожден с формулировкой «за давностью действия утратили характер преступления».
Журналист, писатель, в начале 1990-х — депутат Моссовета, председатель комитета Хельсинкской гражданской ассамблеи в России, сотрудник фонда «Гласность».
Живет в Москве.
Меня арестовали в день смерти Сталина. Мне — 17 лет, приговор — 25 …Я сразу посчитал, сколько будет моей девушке, когда я выйду. Это, конечно, придавило. Но уже в общей камере в Бутырке (на следствии меня держали в одиночке) уверенность ко мне вернулась. Я сразу решил: народу в лагере много, значит, можно организовать ВВ — «вооруженное восстание», как мы в «Армии революции» называли (молодежная подпольная организация, за участие в которой Виктор Булгаков был арестован. — Авт.). На его подготовку я дал себе три года, но оказалось, что за это время нельзя даже подготовить лагерь к забастовке. Правда, для себя я попал в точку: меня через три года и выпустили.
Почти все эти годы я провел на шахте. Идти туда меня отговаривали: «Да чего ты в дырку полезешь, ты ж молодой…» А я говорил: «Нет, я должен это знать». Мне надо было это увидеть и через себя пропустить, знать, что я работаю вместе с народом, понимать, как живет здесь человек.
Шахтер — редкая по романтичности работа, шахта захватывает, как море. Большое, причудливо пересеченное пространство, воздух внутри сырой, вокруг полная темнота, и если гаснет лампа, темнота лезет в рот и в уши, как физическое тело. Уголь в луче света очень красив, и ты чувствуешь соотношение тебя самого и этой материи, сейчас мертвой, но заключающей в себе миллионы предшествующих лет.
Бывали случаи, когда я оставался в выработке один. В тишине из разных концов пространства появлялись звуки: пели кабели, журчала вода, трещали стойки, и я представлял, как они оседают, на микроны, но оседают. Испуг перед шахтой проходит быстро, а это ощущение остается и затягивает необыкновенно.
Вертухаи во время проверок и побегов заключенных спускались в выработки, но чувствовали себя там неуютно и без крайней необходимости не появлялись.
Для меня же шахта была своей, знакомой средой, где я работал, прятал в заначках стихи, знал, где схорониться… Под землей была почти что свобода.
Письмо отца Виктора Булгакова из лагеря. Середина 40-х
«А вдруг…»
Чем дольше человек сидит, тем чаще его подкарауливает отчаяние. У моего соседа по нарам Гриши Бутника на шестом году лагерей наступил длительный приступ депрессии. По натуре он был человеком веселым, общительным. Он был баянист, очень хороший, начальство решило это использовать и выделило ему каморку для подготовки к выступлениям. И вот когда это началось, он просто засел в своей каморке. Сидит, играет, его спрашивают о чем-то — молчит. Не ест, не пьет, не спит. Его лечили, вроде вывели из этого состояния, но стал он грустнее и остался немного странным.
Сам я подобное испытывал только один раз.
Иду как-то по лежневке между бараками. Зима, низкий восход-закат. Даже внимания не обращал на обычные раздражающие атрибуты: вышки, проволоку, предзонник… Смотрел на горизонт, где солнышко по краю крадется… И, видимо, прорвалась то ли усталость нервная, то ли еще что. Я вдруг почувствовал успокоение и подумал: так, как сейчас, будет со мной всегда.
Ощущение это было отчаянное, очень беспомощное, очень короткое — минуты две. Оно проходит, как только начинаешь что-то делать: планировать будущее, сочинять стихи, мыслить, переписываться — и сопротивляться стремлению тебя подавить. Держаться в лагере удается, только если ты постоянно занят.
Еще в тюрьме, когда я начал сочинять песни, чувство внутренней несвободы у меня пропало. Ну, стенки, ну, проволока, и что?
Если я захочу мысленно находиться где-то — я там буду.
Надежда в лагере оберегает человека. Надежда на чудо, которая в заключении появляется совершенно неожиданно. Вот переводят тебя из одной тюрьмы в другую, казалось бы — откуда взяться надежде? А она появляется: «а вдруг…»
Виктор Булгаков до ареста. 1952
Помните три тюремных правила? «Не бойся, не проси» — да. Но «не верь» — я не согласен. Нельзя не верить. Превентивно не веря даже явному врагу, ты переводишь это неверие с отдельного человека на слой людей — на что-то большее, чем просто человек. И рано или поздно это перерождается в неуправляемую ненависть.
«Не говорили, но подумать могли?»
Люди в лагере оказывались очень разные. Для меня всегда существовал вопрос: вот пленные немцы; кто-то из них стрелял в моего брата под Ленинградом. Что, теперь предъявлять им претензии? Или нас так объединяет общее несчастье, что претензий быть не может? Для себя я ответил на этот вопрос так: важно не то, кем люди были, а то, как они видят завтрашний день.
Начиная с конца 30-х в СССР появились молодежные антисталинские организации, их участников чаще всего быстро раскрывали, и в лагерях становилось все больше тех, кто сел «за дело». Было много неправедно осужденных военнопленных советских солдат — пожалуй, больше, чем пленных немцев. Были сектанты, троцкисты, националисты… Были и настоящие полицаи, которые евреев расстреливали. И не евреев тоже. Они это не афишировали, да мы и не спрашивали.
Был у нас бригадир, который всю самую тяжелую работу брал на себя, очень хорошо относился к любому и, в общем, вел себя как сильный добрый человек. Упрекнуть его за поведение в лагере было невозможно. И только однажды он не то чтобы рассказал — упомянул, что был в зондеркоманде, и жестом показал, как расстреливал. И по лицу его скользнула улыбка.
Много было и тех, кто сел за анекдот или по случайным обстоятельствам. Со мной сидел Василий Васильевич, шофер. Был он человеком удивительно некультурным, но веселым, и смешнее всего рассказывал, за что его взяли. Гуляли они с приятелем, выпили, стали обсуждать международное положение: Трумэн, Сталин, война…
Трумэн, конечно, гад, но этому нашему вообще кое-что оторвать надо…
Инта, 1955 год
Неподалеку стояли какие-то знакомые женщины, ну и стукнули. На суде их долго выспрашивали: а что они собирались оторвать? Бабы стеснялись и краснели. Результат: 25 лет, 58-я статья, пункт о террористических намерениях: «собирались нанести членовредительство Вождю народов».
В Бутырке у нас в камере сидел такой Володя, молодой еврей из числа посаженных по инерции после «дела врачей». Коммунист. Кроме «Истории ВКПб» он, кажется, вообще ничего не читал. Было ему лет 26, дома маленькая дочка, молодая жена. Сидит весь зареванный. Его соседи стыдят: ты ж мужик, чего ты раскис! А он: вы-то преступники, а меня за что?!
Выяснилось: сосед по злоб стукнул, что Володя что-то против советской власти сказал. Его взяли, стали допрашивать. Он все допросы выдержал, не сознался. Скоро следователи поняли: бей его, не бей — он просто представить не может, что такое произнесет. А сажать надо, не отпускать же?
Начали давить на психику: мол, вы ведь знаете, органы просто так не сажают. Значит, что-то заставило о вас так подумать. Хорошо, вы такого не говорили, но подумать-то могли? Не мог Володя такое подумать, ей-богу, не мог. «Вы ж понимаете, в какое положение вы нас ставите, что мы, зря вас посадили? Мы просто просим вас, как коммуниста, нам помочь. Может быть, все-таки, хоть спьяну, хоть спросонья что-то такое могло вам в голову прийти?» Парень одурел, говорит: ну, случайно — случайно могло. «Все, спасибо, подпишите». Подписал. Дали 10 лет.
Простые желания
От чего зависит, как человек будет вести себя в тюрьме? Сдаст ли он других?
Главное, что позволяет держаться, наличие какой-то цели: знать, чего ты добиваешься, почему и ради чего ты сидишь.
Второе… Общий уровень культурно-эмоциональной подготовки. Чем он выше — тем надежнее.
А третье — то, насколько человеку приходится думать о других. Когда я второй раз попал в тюрьму, а дома у меня остались ребенок и жена, которой угрожали арестом, мне было куда тяжелее, чем в первый раз в 17 лет.
Есть еще и четвертое — неподверженность бытовым искушениям. С человеком много чего можно сделать, если «подглядеть», чего он боится или что ему, напротив, особенно мило. Простые вещи иногда оказываются очень сильным искушением. Слава богу, в большинстве случаев надзиратели не наблюдательны.
В лагере есть, например, крепкое правило: нельзя есть что попало. Гнилое, подпорченное, выброшенное другим — нельзя, как бы мучительно ни хотелось есть. Это вопрос самообладания, управления простыми желаниями, на которых человека можно крепко держать. Один раз попался — и все.
Лагерная открытка, 1950-е
До того, как это случается, никто про себя этого не знает. Не знает, например, как он переносит голод. Мне известен случай, когда мужик наговорил на себя и других бог знает что просто потому, что на допросы следователь приносил ему жареную курочку.
И хотя меня дважды Господь миовал от показаний на других, я знаю, по какому тонкому льду идет подследственный политзэка, за которым стоят его товарищи.
Во времена диссидентского движения многие уже поняли, что если человек не выдержал и сдал кого-то — он не обязательно сволочь, и не нужно спешить его безвозвратно осуждать, прежде всего потому, что предательство или даже оговор под пыткой — самое страшное, что может случиться с политзаключенным. Мы, предшественники диссидентов, были безапелляционны. И, думаю, часто несправедливы.
Акт гуманизма
В 50-х сопротивление шло и в лагерях, в разных формах. Свои организации были у прибалтов, украинцев-оуновцев. Были даже антисталинские организации марксистов…
Например, количество зэков в Советском Союзе впервые подсчитали сами зэки. Во втором таком подсчете я участвовал: переписывал тиражи тюремных листовок, протыривался к книгам учетчиков на шахте. Рассказывал: вот я с факультета журналистики, уверен, что скоро выйду, мне же нужно будет что-то про лагерь писать. В конторе шахтоуправления думали: ну ладно, пусть пацан смотрит. Так я и считал, передавал свои цифры, а по всем лагерям их собирали и вычисляли общее количество.
Чтобы обнаружить организованные группы, лагерная администрация забрасывала в бараки ссученных уголовников. Их задача была задираться, провоцировать, чтобы политические оказывали сопротивление — тогда будет известно, кто с кем связан.
У нас такой эпизод был. На лагпункт привезли шестьдесят уголовников. Они поселились отдельно, обзавелись холодным оружием. А потом украли у одного старика деньги и вещи и отказались по-хорошему отдать.
К ним в барак пришли неожиданно. Заперли двери, встали вокруг и стали избивать. Один успел выскочить в окно, прибежал с оконной рамой на шее на ступени штаба и упал.
Кто бил, лагерная охрана так и не узнала. Когда она прибежали в барак, кроме уголовников, там никого не было.
Охранникам в это время становилось все сложнее. Конвоиры — именно младший состав — хорошо чувствовали конъюнктуру и задумывались о будущем. У моего друга был случай: году в 55-м, уже после расстрела Берии, ведут его двое конвойных, один на него за что-то напустился. А второй говорит: «Да ладно, отстань от парня. Может, он завтра в Кремле будет сидеть!..»
…Допрашивают меня в 1959 году по второму делу. И показывает следователь Орлов список моей песни: «Вы писали?»
Нет, говорю по инерции: я тогда не знал, кого, кроме меня, взяли, и отрицал вообще все. Но тут мне очень легко было говорить, что писал не я: слова были мои, а переписывал их кто-то другой. Но следователь очень настойчиво говорит: «Но это же ваш почерк, ну посмотрите. Вот здесь буква «к», вы ее так же пишете». И тут я вспоминаю, что это почерк моего друга Вити Ильина. И понимаю, что следователь это знает, но хочет, чтобы я взял вину на себя. Он по-человечески жалеет Витю, не хочет тащить его в дело и как бы прикрывает, требуя признания от меня, которому уже все равно. Такой акт гуманизма.
Я вспомнил, что на следствии по первому делу в 1953 году позиция была другая: чем больше, посадят, тем лучше, и понял, что страна начала меняться.
Отец
Когда меня взяли, мать три дня была не в себе, не могла есть и спать. Мой брат в 17 лет ушел на фронт добровольцем и погиб в 1943-м на прорыве блокады Ленинграда. В те же 17 взяли меня. А отец к тому времени уже 15 лет как сидел.
Первый раз отца взяли в 1930-м. Он был морским офицером, на корабле отвечал за состояние топливных систем и позже пошел работать в нефтяную промышленность, где оказался очень успешен. С 1925 года отец был автором проекта и главным инженером первого нашего нефтепровода для сырой нефти «Баку — Батум». На митинге в честь его открытия стоял рядом с Берией, и в тот же вечер был арестован. «Видите, мы дали вам возможность окончить работу», — объясняли следователи.
Год и два месяца отец провел в одиночке, после чего его выпустили, ничего не доказав, и тут же направили руководить строительством второго советского нефтепровода «Каспий — Орск».
В 1937-м по ложному доносу его арестовали снова, дали 10 лет. Сидел отец сначала в Красноярском крае, в Канских лагерях, потом в Ухте, где его стали использовать на нефтяных разработках. После окончания срока его оставили в шарашке, главным инженером проектного бюро. Когда в 49-м у него появился адрес и жилье, мы с мамой стали думать, как к нему переехать. А тут сел и я.
Первый раз после ареста отец попал в Москву в 1943 году, на два дня, приехал защищать проект подвесного газопровода «Ухта — Войвож». Проект выдвинули на Сталинскую премию, в первых рядах, естественно, шло начальство, но защитить проект оно не могло, и для этого рискнули отправить трех заключенных.
В то время мне было восемь лет. Прихожу, мама лежит в кровати — она болела воспалением почек, а рядом сидит какой-то дядя. Так я увидел отца первый раз.
В следующий раз он оказался в Москве в 48-м году, также на пару дней. А третий раз мы увиделись в 1955-м, когда он приехал навестить меня в лагерь в Инту.
ПОРТРЕТ ШАХТЕРА
«Художника звали Грант, мы вместе сидели в Минлаге, в Инте. Сначала он нарисовал этот портрет, а потом сделал плакат для шахты. Портрет остался у меня, а плакат висит теперь в интинском краеведческом музее с табличкой: “Такой-то, молодой шахтер-комсомолец”».
Елена-Лидия Павловна Посник
«Мы, фельдшеры, соревновались, у кого на дежурстве никто не умрет»
1924
Родилась в селе Понизовье Западной (сейчас — Калужской) области. В самом начале войны вместе с мамой и сестрами оказалась в оккупации, несколько раз за еду переводила речь немецких офицеров.
1945
27 мая 1945-го — арестована по обвинению в сотрудничестве с немцами, отправлена в тюрьму Тулы, потом Калуги.
Октябрь 1945-го — приговор трибунала военного округа: 15 лет каторжных работ, после прошения о пересмотре сниженный до 10 лет лагерей.
1946 … 1948
Март 1946-го — этапирована в Молотовск (Архангельская область). Из-за истощения попала в инвалидную команду, затем калькулятором на лагерную кухню.
1948-й — окончила медицинские курсы и начала работать фельдшером в лагерной больнице.
1949 … 1950
Весна 1949-го — переведена в Тайшетлаг.
Август 1949 — февраль 1950-го — этапирована на Колыму, оставлена на работу в больнице при пересыльном пункте в бухте Нагаево.
Весна 1950-го — переведена в лагерь в Бутугычаге, работала на урановых рудниках, позже на лесоповале в лагере «Вакханка».
1952 … 1954
Осень 1952-го — этапирована в Магадан, работала учетчицей на кирпичном заводе, позже — медсестрой.
24 июля 1954-го — по зачетам рабочих дней освобождена на год раньше окончания срока. Получила разрешение переехать в поселок Бузан Долгомостовского района Красноярского края по месту ссылки гражданского мужа Бориса Посника, которого встретила в Молотовске.
1956
Реабилитирована.
Работала учителем немецкого языка, методистом и заместителем директора Московского областного института повышения квалификации учителей.
Живет в Мытищах.
Медсестер в лагерях всегда не хватало. Не врачей, врачам 58-ю клеили запросто: кто-то сказал, что за границей аппаратура лучше, кто-то — что врачи… А медсестер не было. Тех, кто сидел за аборты, по специальности в лагере не брали, наказывали. Поэтому на курсы медсестер в Молотовске набрали ветеринаров, студентов… И меня, потому что я знала латынь.
Главные болезни в лагере — три «д»: деменция, диарея и дерматит. А сколько было раковых, ой-ой-ой! И еще венерических. После войны наши… освободители очень мстили за границей, да так, что половина фронтовиков, которые к нам попали, были венерически больны. Сифилисных сразу отправляли на отдельный лагпункт, остальных мы лечили. Работать поначалу было интересно, а потом… Лекарств-то нет! Вокруг умирают и умирают…
Мы даже соревновались, у кого на дежурстве никто не умрет.
«Что я, в эту оккупацию бегала?»
Обвинение мое было «связь с немецкими оккупантами». Четверо их у нас в Лихвине жили, ночью лежали по всей кухне, а мы с мамой — на печке. Иногда приносили маме картошку: «Braten, braten!» («Поджарь!» (нем.) — Авт.). Мама ворчит: «Да отдам я обратно, отдам!» Потом у нас в городе разместился немецкий госпиталь, начальнику надо было шубу шить, и кто-то донес ему, у кого есть овчины. Наша учительница была переводчицей, она и говорит: «Съезди ты с ним, переведи». А куда денешься? Они подъезжают к дому: выходи, садись. Съездила, перевела. Потом еще раз, когда немец шубу забирал. Первый раз мне булку хлеба дали, второй — пачку махорки. А на следствии спрашивают: разговаривала с немцами? «Разговаривала». Ага, все, переводчица.
Хуже всего, что у меня фотокарточки немецкие нашли. Сидели мы однажды с мамой, чай пили, мама и говорит: «Слушай, ведь замиримся — будем немцев вспоминать».
Елена-Лидия Посник, первые дни на свободе. 1954
Они у нас стояли всего месяца полтора, репрессий никаких не делали, мы на них зла не имели. Выйдешь после бомбежек, смотришь — рядом и наши лежат, и немцы. И все разутые! Бедная была страна, сапоги и с врагов снимали, и со своих… Ну, я набрала у убитых фотографий, знаете, сколько у них этих карточек было? И подписаны как-нибудь: «Цу майн денкен». Это они друг другу дарили, а на следствии приписали, что мне.
Передо мной поляков судили, семь лет дали. Так они на советскую власть наговаривали, а я — только в оккупации переводила. И вообще, что я, в эту оккупацию бегала? А дали мне 15 лет.
«Вон ты где мужика нашла!»
Привезли в Молотовск, туда, где атомные подлодки делают. Там всё в лагерях было, весь город вообще.
В Молотовске все гуляли. А как не гулять? Мужчин нет, корабли американские вовсю ходят, половина матросов — негры. Там негритят было… Нас ведут по городу, а негритята бегут и кричат: «Заключёшки, поварёшки! Заключёшки, поварёшки!»
Я там быстро дошла. А тут как раз набор на медицинские курсы! Четыре месяца, потом отправили на санитарный лагпункт в тысячу с лишним больных.
На санитарном пункте за мной начал ухаживать фельдшер один, Петя Маскайкин. И вдруг прошел слух, что к нам нового врача шлют, Бориса Михалыча. Петя говорит: «Хе, этого ловеласа мы знаем. Этот обязательно будет за тобой ухаживать». И вот, я дежурю — входит Борис Михайлович. До чего ж он мне не понравился! Высокий, руки-ноги болтаются, резкий, требовательный, на меня — ноль внимания.
Его арестовали на последнем курсе мединститута. Жил в общежитии, готовился к сессии. А тут выборы, по радио агитация. Он выдернул провод: «Да выключите вы этого брехуна!»
Донесли. Когда стали шить дело, выяснили: его отец — директор спиртзавода. А там подшефная свиноферма недавно сгорела. «А, свиноферма? Так это он поджег!» Вляпали ему 58-ю: один пункт — за срыв предвыборной агитации, другой — за террор (то есть за свиноферму). Год он сидел под высшей мерой, через год дали 10 лет.
Постепенно мы разговорились, он стал мне книги давать. «У тебя «Сосуды и нервы»?» — «Нет, у меня «Мышцы и кости»!»
Перед лагерем Борис Михайлович женился. И однажды жена ему пишет: «Борис, это была ошибка молодости. Я встретила другого человека и полюбила. Не считай меня женой». Он мне показал и говорит: «Ну вот, я не женат. Если не возражаешь, я напишу своей маме, а ты — своей, что мы с тобой будем жениться».
К тому времени мама и сестра ко мне на свидание приезжали, Бориса видели. Сестре он понравился. «У нас на воле мужиков нет, все померли, — говорит, — а ты вон где нашла!»
В общем, я согласилась.
Нравился ли он мне? Вы знаете, такого, чтобы нравился… Нет. Я больше рассудком. Во-первых, моего уровня человек: стихи пишет, все современные танцы знает, в драмкружке мы вместе играли. Меня уважает, любит, ценит. И освободится раньше меня. Пора мне было определяться, чтобы выйти на свободу к кому-то.
Скоро Бориса перевели на Воркуту начальником санчасти. А меня, когда политических начали отделять, отправили на этап.
«За непочитание родителей»
Привезли в бухту Ванино, огромную пересылку на берегу пролива Лаперуза. Хорошо там было! Кормили, не проверяли. Дождик идет — встанешь и моешься, сколько хочешь. Все лето я там пробыла. А на ноябрьские праздники посадили меня на корабль «Феликс Дзержинский».
Два дня не могли мы выйти из этого Лаперуза. Такая была качка, так нас выворачивало и чистило! Когда вышли в открытое море, нам разрешили выйти на воздух. Я приползла кое-как на палубу, легла. Сил нет, есть не могу, небо треугольником кажется. Солдаты ходят, переступают. Кто-то спрашивает: а эта, что тут лежит, маленькая, за что села?
— За непочитание родителей, — один говорит. Я глаза открыла:
— За непочитание, ага.
— Ну, ты назад-то пойдешь? — спрашивают. А я не могу. Так они меня тихонечко отвели и положили на нары. Ребята ведь были с фронта, цену жизни знали…
Зиму мы провели в Магадане, меня сразу взяли в госпиталь. Кормили нас нормально. Я перед этим голод пережила, так что не жаловалась. А немкам плохо пришлось. Мёрли они. Потому что упрямые и сильно идейные. Что дают — не ели. Помню одну: «Их мёхте шницель». А я уже и забыла, как он выглядит, этот шницель.
Умерла. Неделю пролежала и умерла.
Умирали многие. Помню девочка — ребенок совсем — перешла из Западной Германии в Восточную, к бабушке. И ее — как шпионку. Умерла в нашей больнице от менингита. До того красивая девочка была! Я ей вскрытие делала, так у нее даже внутренние органы были красивые. Только меня она ненавидела. Особенно за то, что по-немецки говорю. В Магадане часто попадались немецкие офицеры, так они не хотели даже слышать немецкий язык от меня. Потому что я «комсомолка», враг. «Комсомолка»…
«Губы крась, чтоб настроение было хорошее»
Весной отправили нас на Бутугычаг, на «Сопку» — так лагерь назывался. Деревьев нет, птиц нет, голые скалы. И солнца нет, потому что солнце за горами. Идем — а дышать нечем: лагерь на высоте километра в три, кислорода нет. Выходишь из барака в столовую — а обратно идти уже не можешь. Полежишь на земле — потом идешь.
Домики наши были из камня с вкраплениями касситерита, вокруг — уран. Фонило там все. Но мы же не знали! Мы даже пили воду из снега, который за лето таял в штольнях.
Что делали? Дают большой ящик, вешаешь на шею. Внизу кладешь в него урановый песок и несешь наверх, там высыпаешь. А идешь по сплошным каменным глыбам, бились там люди постоянно. Мне уже было не страшно. Упаду, думаю, ну и ладно. Только как мама переживет? Маму было жалко…
Потом взяли фельдшером. Работала я там, куда вольных врачей посылать было нельзя. Например, рабочие устраивают взрыв, а выйти не успевают. Прихожу — а они лежат мертвые и землей засыпанные. Или когда конвоир двух женщин застрелил, меня вызывали. В колонне разговаривали, он скомандовал: «Молчать!
Ложись!» Выстрелил и попал в двух. Когда я пришла, они уже не дышали. А солдату дали двухмесячный отпуск.
На «Сопке» кормили неплохо, все-таки уран. Вольнонаемным даже красную икру продавали весь год. Правда, Нюрка много соли в нее сыпала, говорят. Не, я сама не пробовала, откуда…
На «Сопке» водкой не торговали, зато к праздникам я делала вино. Заказывала спирта 250 грамм, заказывала крушины — это травка слабительная. Завариваю крушину, доливаю спиртом, два дня стоит… После этого у нас праздник.
Первого мая к нам привезли артистов. Вот праздник был! И танцуют, и поют! А мы, как назло, чистили снег с перевала и глаза пожгли. Весна, в горах солнце, от снега и солнца слепнешь. Сижу в зале, кто-то танцует, а мне кажется, это не один человек, а два. Правый глаз у меня полностью не восстановился, а у девочек наших вообще бельма остались.
Потом стали делать очки. Окунали в марганец марлю и натягивали на дужки из проволоки. А ко мне подошёл один солдатик, протянул настоящие очки и говорит: «Мне новые выдали, а ты эти возьми, они еще сгодятся». Я ему такая благодарная была!
Мама посылала мне на Колыму одеколон, помаду. Писала: «Губы крась, чтоб у тебя настроение было хорошее». А продуктов не посылала, у самой не было.
В Магадане я встретила мужа сестры моей одноклассницы. Он так и охнул:
— Ты посмотри, на кого похожа! Губы накрашены… Ты ж была такая невинная девочка! И не стыдно?!
А сам сел, потому что немцам помогал.
Поселок ссыльных Бузан, Красноярский край. Середина 1950-х. Фотография мужа Елены Посник
Ссыльные Лидия и Борис Посник с сыном. 1955
Иногда я принимала роды. Рожали на Колыме много. Пока беременная и кормишь — на легкой работе: где-то готовишь, где-то шьешь. Так по полутора лет, а потом детский дом. Или вольные усыновляли. На Колыме редко рождались дети, там же уран, облучение. Заключенные дети шли нарасхват.
Многие офицеры приехали больные, заражали заключенных. И, чтобы их не выгнали из армии, женщин они приводили ко мне, лечить. У меня за это комбинашка шелковая появилась, чешские бусы, часы…
Еще подрабатывала — аборты делала. Они чаще, чем роды, намного чаще. Аборты у меня были — первый сорт! Хорошо делала. Только у одной литовки потом температура поднялась. Но она мне ничего не платила, я ее пожалела: ее конвоир где-то поймал. По-всякому ведь было: и сами беременели, и охрана насиловала.
«Не думайте, что будете поощрять разврат»
Освободили меня в воскресенье, 28 мая. Нам как раз фильм «Свадьба с приданым» привезли и в бараке показывали. Пришла, села. Только кино началось, вдруг вызывают на вахту.
— Подпиши освобождение!
До того это было неожиданно! Я говорю:
— А кино можно досмотреть?
Там, наверное, подумали, я ненормальная.
Пошла, досмотрела кино, вернулась и подписала.
Сначала меня с Колымы не выпускали, я была хорошим медработником, меня хотели оставить. На Колыме женщин не было, за мной уже очередь женихов была.
Борис Михайлович, муж мой, освободился два года назад, ссылкой ему дали Красноярский край, Долгомостовский район, поселок Бузан. Весь поселок из политзаключенных, освобождалась же тьма.
Тогда регистрировать брак было не обязательно. Борис написал: «Не думайте, что вы будете поощрять разврат. У нас семья, мы муж и жена».
Ехала под конвоем. До Хабаровска — самолетом, оттуда на поезде. Приземлилась, вышла на летное поле — и потеряла сознание. Вот такущие были вокруг зеленые листья! А в Магадане еще и почки-то не проклюнулись. Понимаете?..
Я до сих пор вижу «Сопку» во сне. До сих пор.
Будто иду я со второго участка на четвертый, а вокруг снег застывший, волнами, как море. Красотища! Сажусь, ногу под себя подворачиваю и скатываюсь по сопке вниз. Это хороший сон.
С новорожденным сыном. Ссылка, Красноярский край, 1956
ЛИФЧИК, ВЫШИТЫЙ РЫБНОЙ КОСТОЧКОЙ В ТЮРЬМЕ
«Да какая это ткань, просто мешок. Нитки мы выдергивали из одежды, а шили и вышивали рыбной косточкой. Иголки-то не давал никто, а рыбой в калужской тюрьме кормили часто. Надо же, какой маленький… И ведь впору был! Какая же я была юная…»
ВЯЧЕСЛАВ ХАРИТОНОВ 1927, МОСКВА
В 1951 году милиционер Харитонов арестован по доносу задержанного вора. Приговор — 10 лет лагерей. Срок отбывал в Вятлаге, работал на лесоповале, лагерной электростанции, актером в культбригаде.
В 1953 году дело было закрыто «за отсутствием состава преступления».
Реабилитирован. Живет в Москве.
ЛЕСОПОВАЛ НА ВЯТЛАГЕ
Набросок Харитонова: наряд зэков ведут на лесоповале. «Идешь, голова пустая… Я истощал здорово, так что без команды головы тело отключалось. А самое главное — мысли-мысли-мысли… От них тяжелее всего».
“ Милиция вся погибла во время войны, осталась какая? «Куды? Чаво? Сойдите с толтуара».
Вызывают меня в райком: «Комсомолец? В партию собираешься вступать? Родине нужны милиционеры. Будешь работать оперуполномоченным».
Ну, что делать? Я хотел в опере петь — но пошел в милиционеры.
Через месяц мы с товарищем Витей Жустовым нарвались на уголовника, Адольфа Ивановича. Тот грабанул кого-то, чемодан украл. Виктор его допрашивает, как по книжке:
— Ты чемодан брал? Как не помнишь? Ты, наверное, и человека убьешь — не заметишь? Даже Сталина?
Ну, думаю, идиот. Обругал его. А бандит сразу накатал жалобу. Мол, Жустов протягивал пистолет и уговаривал совершить убийство Сталина. А я с ним вместе антисоветской агитацией занимался.
Агния Ильинична Зелинская
«Многие в лагерь шли. Деньги-то надо получать, а вокруг только лес — и лагерь»
1916
Родилась в поселке Пезмог (Коми АССР).
1938 … 1944
Работала медсестрой в лагерных больницах Локчимлага (поселок Аджером, Коми АССР), Устьнемлага (поселок Усть-Нем) и Устьвымлага (поселок Вожаель), затем в поселке ссыльных немцев Айкино.
ПОСЛЕ 1944