58-я. Неизъятое Артемьева Анна
Салют у меня был злой, суровый, сильнее, чем я. Сангвиник. Есть типы людей и типы собак. Не типы, типусы, это греческое слово, необидное. Так вот он по типусу сангвиник — и я сангвиник. Я хоть годами был малый, но проворный и находчивый.
Тренировать надо в основном на следовую работу и на обыск местности. Выделяли мне помощника-солдата, закапывали. Ну, не в земле: ямку выкопают, ветками прикроют, замаскируют. Участок, где его схорнили, я делю на квадраты 10 на 10 метров. И слежу за собакой, за поведением. Завиляла хвостом — ааа! Значит, что-то такое нашел. Иду туда с ним на поводке. Без поводка нельзя, навалится, и никто солдату не поможет. А это уже минус инструктору. И вообще могут судить.
Я имею три задержания (заключенных, совершивших попытку побега. — Авт.). Один раз заключенного догнал. Он недалеко, километров 15 ушел. Мне дали еще двух человек. Если бы бежал вооруженный — дали бы больше, но все невооруженные бегали.
И вот догоняем по следу. Я — выстрел вверх:
— Стой!
Он видит, что некуда ему деваться.
— Сдаюся, сдаюся!
Упал. Ну, я подошел. Бойцы (мне нельзя) сделали ему обыск, нет ли ножа или заточки, и сдали обратно на колонну. Я получил поощрение. А собака ничего не получила, у собаки и так хороший паек.
Другой раз вызвали на побег в Джентуй, это очень большущий лагерь. Обошел я его кругом, никакого следа нету. Где-то, значит, спрятались тут.
А заключенные есть разные. Есть те, которые хотят сделать для охраны хорошего. Если хорошего сделал, бумажечку командир тебе напишет — смотришь, у тебя уже срок сбрасывают…
Как хорошего сделать? Например, предупредить о побеге. Один заключенный в Джентуе рассказал: так и так, у нас делают подкоп, будьте начеку. Начертил схему. Оказалось, они прокопали туннель уже метров на 40, почти до вышки дошли. Там мы их и накрыли.
«Как на охоте»
Как срочная служба закончилась, остался на сверхсрочной, стал получать зарплату, 125 рублей — хорошие деньги!
Собака тоже хорошо получала. 400 граммов крупы, овсянки. Овощи, жир 30 граммов. Натуральное мясо: баранину, свинину, что на складе есть. Что сами мы ели, то и она получала. Повариха взводная и солдатам кушать готовит, и собакам. Сварит каждой 3,5 литра, чтобы были справные, хорошие.
Служили, как говорится, на славу. Каждый год нас вызывали в Печору, проверяли. Вызывают какого-то солдата и не говорят, куда он пошел. Даю его рукавицу собаке: «Ищи! Ищи след!» Салют всегда находил. Как найдет, надо обязательно потрепать. Удовольствие такое, что дело большое сделал: догнал и потрепал. Дальше даешь выстрел, как будто ты солдата убил. Он падает. А собака идет гулять.
Азарт… Азарт, конечно, был. Как на охоте. Поймал беглеца, привел — ты в почете, честь тебе и хвала.
Я люблю служить. Я, как говорится, служака. Вот на вышке: туда посмотришь, сюда… Надоедает. А тут разнообразная работа. Надо соображать, сортировать людей, мысли их читать. Быть активным, передовым, в хвосте не волочиться.
Иван Гайдук и его Салют. Правая рука покусана во время тренировок. 1951
Вот сопроводили заключенных на лесоповал, запретную зону выставили. «Расходись на работу!» Постою немножко, потом собаку оставляю, оружие сдаю солдату и иду без оружия. Прихожу, замечаю, кто не работает.
— Почему не работаешь? Силы готовишь, бежать хочешь? Ладно, я тебе это припомню!
С понтом говорю, чтобы он работал, трудился. Смотрю, начинает работать. Думает: ну, раз тебя уже заметили — бежать бесполезно.
Где какая бригада подозрительная — там и появляюсь. Не по дороге, из леса, чтобы заключенные думали: «О! Его здесь не было, а вышел. Он, наверное, здесь сидит». На испуг, как говорится, на понт беру. Пятьдесят, сто глаз тебя увидят — и достаточно, пошел к другой бригаде. И так целый день. Кроме обеда.
«Пусть в ШИЗО кушает и отдыхает»
Тесно мы с заключенными не общались, на это есть надзиратели. Пока ведешь их на работу — молчат, они с тобой говорить не обязаны. Но если кто подходит к запретной зоне, ты его у ворот отводишь в сторонку, заводишь на вахту и беседуешь: «Почему подошел? Чего там не видел?»… Одни вслушивались, понимали: на правильный путь жизни их направляешь. А другим говори — не говори…
Политзаключенных у нас жило человек 50. Работали они также: катали тачки, разрабатывали выемку. Старалися дать, как говорится, не менее 110 %. Если больше ста заключенный выполняет, ему считается день за три. Но специально их не гоняли. В кино посмотришь, немец кричит: «Шнель-шнель-шнель!» — мы так не делали.
Заходишь в лес: зима, холодно, у солдат костер горит. Но с ними разговаривать нельзя, ты солдат отвлекаешь разговорами от службы, от бдительности. Заключенные тоже не дураки, раз ты разговариваешь, думают: командир отвлекает солдата, можно сделать побег. Поэтому я Салюта около солдат оставляю — с собакой к заключенным нельзя — поводок положу: «Охраняй!» Он ложится, лапы на поводок — и охраняет. А я к костру заключенных иду.
— Здравствуйте, мужики!
— О, гражданин начальник, садись! — вежливо тносились, хорошо. На меня невежливо нельзя, а то попадешь в изолятор. И вот разговариваешь: кто, откуда, как срок получил. Большинство, конечно, говорит, что по дурости.
Был такой бригадир Кан. Он рассказывал, как сел. Попал в бандитскую группу, уйти не мог, а то его бы в расход пустили. Грабил. И не насмерть убил человека, но порезал. Попал в бытовую колонну, стал бригадиром. Ему способности позволяли управлять этими людьми. Бригадир какой должен быть? Требовательный. Человечный. То есть не бить. Если бьет какой-то заключенный другого, ты разнимаешь, на того, который виновен, пишешь рапорт, и его отправляют не домой, в барак, а в ШИЗО — штрафной изолятор. Посадят там на голые нары, пусть кушает и отдыхает.
1952
Другой мужик у нас был — бывший политработник. Рассказывал: ну, сказал лишние слова, что не так нужно управлять страной, а вот так. И сел, как нарушитель партии и правительства, 58, пункт 1, 10 лет. Конечно, оно несправедливо, по сути дела. Надо было ему дать 58–10, тогда бы он по пропуску ходил. А так — под стражей, под винтовкой… Но все и под винтовкой ходили нормально, не сопротивлялись. Политзаключенных гораздо легче охранять, чем уголовников. Они послушные и не нарушают.
«Не болтай!»
Такого, чтобы на колонне кто-то помер — такого не было. Кормили заключенных хорошо: и супы давали, и чай, и кашу, и мясо. Компот, конечно, нет, но кисель из овсяной крупы, кисло-сладкий. Но одному на пользу идет это питание, а другой, смотришь, кушает, кушает, а все равно тощий.
Еще бывало, есть в зоне главный блатной, главарь: Железный, Копченый, а бывает просто — дядя Петя. Или: Поликарпович. На работу не ходит, а если пойдет — сидит у костра, морду наедает, и все перед ним на цырлах. Если получил кто посылку — должен ему показать. Главарь посмотрит, что ему надо, заберет. А работяги доходят, потому что головореза кормят и еду свою не получают. Таких доходяг лекпом — лепила (помощник врача. — Авт.) — оформлял на колонну, где они не работали, а только месяца три отдыхали, кушали и спали. Поправлялись.
С блатными администрация и надзирательский состав вели беседы. Если он не того, куражился, то лагадминистрация решала вопрос, отправляла его на штрафной лагпункт. Там уж перевоспитывали! Но чтоб били, колотили, водой обливали и на мороз, как в литературе пишут, такого не было. И чтобы ненавидели заключенных — тоже. И не жалели. Я это дело к сердцу… не того. Если за политику попал — сам виноват. Не болтай.
Как-то весной слышу — позывные по репродуктору такие жалобные, как в военное время. Мол, будет важное сообщение. Собрался народ, и политработники объявили: умер Сталин. Многие плакали, в том числе я. Жалко было! Я и до сих пор говорю: надо нам Сталина. Потому что порядка нету.
«Скучал. Кажется, даже плакал»
В 54-м году вижу: амнистии, амнистии, амнистии, ой… Сколько людей было, а тут колоннами освобождают! Разваливается наш Печорлаг…
Охрану тоже начали увольнять. Думаю: у меня специальности нету, а тут в Печоре открыли учкомбинат, шоферв и трактористов готовят.
Тут же получил расчет, приехал в Печору, поступил на курсы шоферов, на самосвал. Жалко мне с Салютом было расставаться… Скучал. Жалел. Может, даже плакал. Сколько лет проработал… Однажды осенью мы в розыске были, а там река Дурная — это название такое — быстрая-быстрая. Ну, думаю, Салют намочится, легкие может простудить. А не что, я молодой, горячий, дурной… Так я его на руках через реку перенес…
Зимой спали мы с ним. Он обнимет меня лапами, я к нему животом, и он меня греет… Со своей собакой я не боялся нигде и никак!
Вообще-то его не Салют зовут. Кличку собаки нельзя разглашать, чтобы заключенные не могли позвать, когда собака работает. Поэтому для заключенных он — Салют. А для меня — Сынок.
Сынок, Сынок, Сыночка, ко мне… Наши сэ-рэ-сэ, у кого кобели, все называли своих Сынками. А у кого сучки — Дочками.
Летом, если, к примеру, жарко, я кричу: «Жарко!» — и он с меня снимает фуражку. Зубами. И в зубах подает.
Скучал по нему. Фотокарточку достану и вспоминаю, как мы баловалися, как че-нибудь делали… Не знаю, куда он делся, кому попал в руки, своею ли смертью помер…
«Это все ложь, брехня и провокация»
Перестройка… Это все ложь, брехня и провокация. Я читал брошюры всякие, там такие вещи пишут, ой! Одна чушь и наговор на советскую власть.
Вот говорят: расстреливали. Целыми котлованами, аж земля дышала. Чекисты. Я как чекист — у меня была форма чекистская — в это не верую. Я сколько служил — никогда никого не стреляли.
И от голода не умирали. Может, в Воркутлаге и было, но в Печорстрое — там не было. Чтобы заключенным руки крутили, били их плеткой или издевались… Нет, ничего не было.
Может, конечно, где-то и случалось, чтобы расстреливали. Вон, поляки имеют на нас недовольство за эту, Като… Как? Катынь, да. Что там постреляли офицеров ихних, поляков. Но это ж не мы, это немцы! Ну и что, что Медведев признал, что это мы. Он говорит, а я этому не верю. Путин тоже сказал: «Вы, фронтовики, получите машину «Ока». И где?
Вообще, это мы уже начинаем разговаривать на политическую точку зрения. А я этому противник. Просто мое отношение к работе не изменилось. Как трудился честно — так и трудился.
Я теперь в школы часто хожу. Они интересуются, чтобы я им рассказал, что за война, какие бои. Хотят поднять молодежь на патриотическую какую-то жизнь, вдохновить, чтобы они дурной мыслью не играли. А про работу в МВД я не рассказываю. Не спрашивают меня. Но я все равно ею горжусь. Я работал быстро, решительно и правильно. И в душе у меня еще, как говорится, есть огонек.
Я человек верующий. Спасибо Господу Богу, что я прошел такую адскую войну. Я на фронте молился. Все время молился Богу. Молился Богу и просил, чтобы он меня защитил от смерти. И в лагере, когда беглых преследовал, молил Бога, чтобы он меня защитил. И Бог был со мной.
ЧЕМОДАН ЛАГЕРНОГО ОХРАННИКА
«С промтоварами у нас в Печоре, конечно, было внатяжку, поэтому чемодан я купил уже перед уходом с МВД. Семь лет в лагере отработал, а в 54-м году вижу: амнистии, амнистии, амнистии, ой… Колоннами освобождают! Разваливается наш Печорлаг».
Комунэлла Моисеевна Маркман
«Быта у нас не было, надежды не было, а жизнь — была»
1924
Родилась в Тбилиси. Отец, директор Центрального строительного треста Грузии, расстрелян в 1937 году, мать провела пять лет в АЛЖИРе (Акмолинском лагере жен изменников родины).
1943
Комунэлла и пятеро ее друзей создали подпольную организацию «Смерть Берии». Строили планы убийства главы НКВД, распространяли листовки: «Граждане, оглянитесь вокруг! Лучшие люди расстреляны или погибли в застенках НКВД. Мерзавцы в синих фуражках полностью распоряжаются жизнью каждого из нас…»
20 АПРЕЛЯ 1948
Арестована. Следствие велось 5 месяцев с применением пыток (в том числе электрошоком).
1948 … 1949
Сентябрь 1948-го — суд по делу о «повстанческой террористической организации» (указать ее название следователи не решились и заменили нейтральным «Молодая Грузия»). Приговор шестерым участникам — 25 лет лагерей и 5 лет поражения в правах, двум их друзьям — 10 лет за недонесение.
Осень 1948-го … весна 1949-го — этап Тбилиси — Инта через Ростов-на-Дону и Свердловск. В Инту Комунэлла попала уже доходягой.
1949 … 1956
1949–1956 — общие работы в Минлаге (Инта): строительство домов и дорог, работа на лесоповале.
1956-й — освобождена комиссией Верховного совета по пересмотру дел.>
22 АВГУСТА 1968
Реабилитирована.
Жила в Москве, умерла в 2015 году.
«Смерть Берии» — так мы называли свою организацию. Почему Берия? Он нес гибель людям, Грузии, всей стране. Сталин тоже, но Берия был доступнее, он из Грузии.
Я родилась и села в Тбилиси, мы с Берией жили на соседних дачах в Кикетах. Нина, жена его, часто приходила к маме жаловаться: «Опять к Лаврентию явились его деревенские дружки, все съели, аж детей кормить нечем, нет ли у вас пары яичек?» А я швыряла шишками в его сына, мы с ним ровесники.
Папа мой участвовал в революции, с 1920 года был в партии, работал директором Центрального строительного треста Грузии, был замминистра лесной промышленности Закавказья. И вот когда папа работал в лесной промышленности, в Грузию пришел лес. У нас лесов было много, поэтому папа планировал большую часть отдать в Армению и Азербайджан. Берия был против, но папе удалось настоять. Они тогда страшно поссорились, и Берия всю жизнь ему мстил.
Папу расстреляли в 1937-м. Перед арестом его уволили. Он позвал нас с сестрой Юленькой и сказал, что «там» разберутся. Но хоть мне и было 13, я понимала, что за ним придут. За более-менее порядочными людьми приходят всегда.
Не понимаю, как можно было не видеть, что происходит в стране. Когда после расстрела папы мама искала работу в разных ведомствах, ей все говорили: приходите через неделю. Когда она возвращалась, оказывалось, что тех, с кем она разговаривала, уже забрали. Даже люди, занимающие иллюзорно ответственные места — какие-нибудь секретарши суда — тоже были обречены. Это было… это было как цунами.
Комунэлла Маркман до ареста. Тбилиси, начало 1940-х
«Девочки, надо выдержать»
За мамой пришли вечером. Нас с Юленькой (ей было 15) вместе с мамой посадили в черную машину и отвезли в КГБ (в то время — МГБ — Авт.). Попрощались мы в кабинете следователя. Мама была очень спокойная и сказала: «Девочки, надо выдержать».
Ее осудили на пять лет, а меня и Юлю увезли в детский дом для детей арестованных. Нас искали родственники, искала школа, искали родители одноклассников… Нам повезло: нашими школьными шефами был клуб им. Дзержинского, то есть КГБ. Они нас и нашли.
Вы не представляете, какой Тбилиси человечный город! Когда мы с Юленькой через неделю вернулись и поселились у родственников, оказалось, что в нашей опечатанной квартире опечатали кошку. Снять печать все боялись, кошка мяучила, тетя приходила и кормила ее клизмочкой через щель под дверью.
Мы с Юленькой поехали в КГБ. Приезжаем, плачем, просим, чтобы нас отвели к самому главному следователю. Рассказываем про кошку и говорим, как тогда принято было говорить: если вы не освободите кошку, мы объявим голодовку, не будем кушать и умрем. Следователи рассмеялись, дали нам человека, который приехал и нашу кошку освободил. Ну, скажите, где еще КГБ могло бы так поступить!
«Смерть Берии»
В «Смерть Берии» мы вошли вшестером, я и мои мальчики, мы с ними побратались. Организовал все Тэмка Тазишвили. Его отца, дворянина, расстреляли в 1937-м. Тэмка утверждал, что 14 декабря 1937 года Берия лично застрелил его и моего папу в подвалах тбилисского КГБ. Но Тэмка иногда привирал, и я ему не поверила. Вы думаете, мы только за отцов были? Мы за народ, а не за отцов шли! Хотя у меня в тогдашних стихах и были такие строчки:
И мы, утопая в слезах матерей по колени,
Омытые собственной кровью,
Смотревшие смерти в лицо,
Мы будем судить вас за наше обманутое поколение,
За наших убитых и заживо сгнивших отцов.
В лагере. 1955
Никаких реальных планов у нас не было. Только один: я предложила своим мальчикам, что кого-нибудь из КГБ в себя влюблю — я была такая эффектная! — и он станет членом нашей организации. Но они сказали: «Дура! Не смей никого агитировать!» — на этом все и закончилось.
«Мне помогали чудеса»
Всю жизнь мне везло. Вот, например, перед арестом. Жизнь была какая-то… Мне было 24, я работала журналисткой, переписывала информацию ТАСС. Заводила романы, но не влюблялась. Тяготилась теми, кто меня любит, и мечтала, чтобы случилось какое-нибудь чудо, потому что так бессмысленно нельзя жить. И вот меня посадили. Я же говорю, мне везло!
Мне помогали чудеса. Наша организация существовала с 1943 года, а арестовали нас только в 1948-м. В это время ненадолго отменили расстрел, поэтому я осталась жива. Когда меня привезли в лагерь, там как раз разделили мужчин и женщин, политических и уголовных. Это очень изменило жизнь заключенных в положительную сторону. Вы, кстати, не знаете, кто такую штуку придумал? Хочу выяснить его имя, чтобы молиться за него, пока я еще жива.
А потом вообще Сталин умер. Такой сюрприз замечательный был!
На следствии я решила, что надо выстоять, а там будь что будет. Родители учили меня переносить боль, ничего не бояться. И я не боялась. Поэтому, когда села, не жаловалась. Когда мы создавали нашу организацию, мы знали, на что идем, но считали, что Берию надо убрать.
Так что жаловаться — все равно как женщине в родильном кричать: «Мама!», потому что не ожидала, что будет больно.
«Инта для меня — святое дело»
Минлаг — это спецлаг для политических. Номера у нас были на всем: на бушлате, на халате… Рисовала их Людочка, заведующая культурно-воспитательной частью. Наши девочки постоянно несли ей что-нибудь вкусное, чтобы она нарисовала номер покрасивее.
Сначала женщины на номерах вышивали цветочки, но начальник отряда Поляков у нас был злющий и свирепствовал, если хоть один цветок видел. Зато начальник лагеря Максимюк был замечательный человек, до сих пор молюсь за его упокой. Когда у нас конвоир застрелил девочку — мы убирали картошку, и она случайно вышла за ограждение, Максимюк вызвал для расследования комиссию из Москвы. Хотя даже мы понимали, что это гибель для него самого.
Конвоиры были разными. Попадались и жуткие, но были и те, кто отправлял наши письма, сходился с нашими женщинами, заводил с ними детей…
Вот забеременеет какая-нибудь женщина. Значит, или от вольняшки (вольнонаемного сотрудника лагеря. — Авт.), или от надзирателя. Это очень преследовалось. Помню, одну немку начальство лагеря долго допрашивало: «Ну скажите, кто это был? Мы вам наказания никакого не дадим». А она ревет: «Имени не знаю, но самосвал был номер такой-то».
Мы очень хохотали, и когда обнаруживалось, что очередная женщина ждет ребенка, хором спрашивали: ну а самосвал-то какой?
Детей в детском доме держали три года, потом куда-то переводили. И начинался кошмар: матери плакали, кричали, бросались на проволоку… Никаких поблажек беременным и матерям не было, только во время бериевской амнистии нескольких освободили. Но те сидели вообще ни за что. Например, одна женщина была уборщицей, убирала кабинет, плюнула на портрет Сталина и тряпкой вытерла. Портрет своего сына она вытирала бы так же.
По дороге в лагерь нас обыскивали. И в трусы могли заглянуть, и присесть заставляли. Но не каждый день. Один раз, помню, начинается обыск — а у меня в лифчике бритва. Надзирательница — партийная, литовка — сунула туда руку, нащупала — и ничего не сказала.
Был случай, когда одна моя подруга пыталась спрятать письмо родителям, чтобы передать его вольняшкам, которые отнесут на почту, а ее поймал конвойный. Стоит, плачет, просит, чтобы отдал письмо. Конвойный не дает, он за него отпуск лишний получит. Мимо проходит офицер, его начальник. Хвалит конвоира, забирает письмо… А через месяц это письмо доходит по адресу.
С подругами в лагере (Комунэлла слева)
Когда конвоиры напивались — жизнь у них была тяжелая, напивались они часто, — мы их спасали. Надевали на пьяного бушлат с номером, платок, ставили в свой строй — и так проводили мимо вахты, где стоит начальник.
Вольные очень нам помогали, иногда с опасностью для жизни. Когда я еще сидела, Инна Тарбеева, наш зубной врач, поехала в отпуск к моей маме в Батуми, хотя это было дико запрещено. Гостила она, конечно, бесплатно, а маме рассказывала, что со мной, как я живу…
Когда в Инту привезли Тэмку (он долго писал прошения, чтобы его перевели поближе ко мне), я поженила его с Аней. Она была вольняшкой, детским врачом. Когда выяснилось, что у нее роман с зэком, в парторганизации сказали: будешь продолжать — положишь партбилет. Она вытащила партбилет из кармана, положила на стол и ушла.
И еще у меня до сих пор стоит перед глазами: ведут нас на работу пятерками. У дороги — какой-то лагерный начальник, рядом — его жена, милая девушка в белой шубке. Идем мимо длинной колонной, и я слышу, как она в истерике твердит: «Сколько их, сколько их! Увези меня отсюда, не могу я это видеть, увези!» — а он затыкает ей рот.
Знаете, Инта для меня до сих пор — святое дело. Там я поняла, что КГБ проиграл, потому что никакими мерами не выбьет из людей человечность.
«Конечно, мы иногда целовались под фонарями»
Что такое женщины, вы себе не представляете! Быта у нас не было, надежды не было, а жизнь была. И дружба была, и любовь. Сколько после лагеря переженились!
Мы с Юзефом тоже в лагере познакомились, но поздно, уже после смерти Сталина. Ему было 24, мне — 27. Юзик — поляк из Гродно. Он был среди повстанцев, с ружьем в руках боролся с советской властью, хотя ни разу не выстрелил. Познакомились мы по переписке.
Писали в лагере много. Письма можно было мелко-мелко свернуть и спрятать в трусы, в ухо. Потом, когда идешь на обед, в условном месте — где-нибудь внутри черенка лопаты — прячешь письмо, сверху пишешь, кому. Вольняшки письма собирали и передавали.
С Юзефом мы переписывались каждый день, целыми тетрадками. А потом он дал какой-то еды своему нарядчику, и тот отправил их бригаду на шурф шахты, где работала я. Так мы впервые увиделись. Юзек высокий был! Солнце, а он в курточке с молниями, они блестят… Когда нас сажали, молний и на свете не было. Я ему говорю: «Юзеф, ну ты просто елочная игрушка!» Через три месяца он объяснился мне в любви.
Будущий муж Юзеф в лагере
Потом снова случилось чудо: после расстрела Берии с вышек сняли попок (охранников. — Авт.), надзирателям запретили ходить по лагерю с оружием. И мы тихо-тихо, когда стемнеет, выползали из-под проволоки. Юзек шел к моему лагерю, и мы гуляли.
Заведующей каптеркой у нас была Соня Радек, дочь Карла Радека (крупный политический деятель, член политбюро ЦК РКП (б), на громком Втором московском процессе приговоренный к десяти годам тюрьмы как член «антисоветского троцкистского центра». — Авт.). Она знала, у кого какая одежда, и когда какая-нибудь девочка выползала на свидание, старалась ее принарядить.
Потом по выходным нас стали выпускать из лагеря к родным. Я брала увольнительную и шла к Юзеку, объясняла: он мой двоюродный брат. «Ох, сколько у моих подопечных двоюродных сестер», — смеялся начальник лагеря.
Юзик был католик, очень верил в Бога и даже не думал дотронуться до меня, хотя, конечно, мы иногда целовались под фонарями. Целомудренный он был до такой степени, что, когда однажды в выходные мы с ним остались ночевать у знакомой, он всю ночь не снимал валенки.
Юзек освободился, когда из лагерей начали выпускать тех, кто до 1939 года не был гражданином СССР, но остался меня ждать. Я вышла в июне 1956 года, мы поженились, но остались в Инте: надо было заработать, чтобы уехать домой. В 1961 году я забеременела, но когда родился ребенок, у Юзека как раз была операция: после наших встреч у него оказались отморожены обе ноги, и их отрезали.
«Какие еще гадости судьба нам преподнесет…»
Когда меня осудили, я решила маму обмануть. Ее пустили ко мне после суда. Говорю: мама, знаешь, сколько мне дали? Я хотела соврать, что 10. А она говорит: «Знаю. Но 25 ты не просидишь. Потому что или ишак сдохнет, или богдыхан сдохнет». Так оно и случилось: я вышла через восемь лет.
В лагере я дала себе клятву, что с первого до последнего буду на самых трудных работах. Я с детства знала, что надо быть сильной морально и физически, всю жизнь давала себе трудные задания, и большего счастья, чем преодоление, я не знаю. Все восемь лет отсидки была у меня очень большая слабость, ночами я не спала, больше всего беспокоилась за маму. Так беспокоилась, что однажды написала письмо: «Мама, мне больно, что ты за меня переживаешь. Я живу хорошо, часто веселюсь. Мама, я знаю: и ты не очень ценишь жизнь, и я. Поэтому давай с тобой наметим время и вместе в один день покончим с собой».
А мама ответила: «Эл, а тебе не интересно посмотреть, какие еще гадости судьба нам преподнесет? Хотя бы из любопытства стоит еще пожить».
После освобождения. 1956
ЛАГЕРНЫЙ НОМЕР
«Сначала мы вышивали на номерах цветочки, но начальник отряда Поляков был злющий и свирепствовал, если хоть один цветок видел. Поэтому наши девочки стали носить что-нибудь вкусненькое Людочке из КВЧ, чтобы она рисовала номера покрасивее».
СЕМЕН ВИЛЕНСКИЙ 1928, МОСКВА
Арестован в 1948 году по обвинению в террористических намерениях, содержался на Лубянске и три месяца в Сухановской тюрьме. Приговорен к 10 годам лагерей, этапирован на Колыму в Берлаг. Работал на золотоносном прииске, лесоповале. Освободился в 1955 году без права выезда с Колымы. Только в 1963 году вернулся в Москву и стал одним из создателей товарищества бывших заключенных колымских лагерей.
Председатель Московского историко-литературного общества «Возвращение», главный редактор одноименного издательства, организатор четырех международных конференций «Сопротивление в ГУЛАГе». Живет в Москве.
НОЖ С КОЛЫМЫ
Нож, который перед освобождением подарили Виленскому уголовники-однолагерники: «Они сказали: в лагере без ножа еще выживешь, на воле — никак».
“ Я в мертвецкой там оказался. Доходяга, но еще живой. Меня спасла девочка-врач, которая по распределению попала на Колыму. Она не знала еще расположения этого барака — санчасти — случайно открыла дверь в мертвецкую — и вдруг там шевельнулся человек. Она завопила на всю на эту, меня отнесли в ее кабинетик, и эта девочка меня выходила.
Павел Калинникович Галицкий
«Самые сильные всегда умирали первыми»
1911
Родился в селе Ново-Михайловское Херсонской губернии.
1937
14 августа 1937-го арестован «за активную антисоветскую деятельность» в райцентре Залучье под Ленинградом, где работал ответственным секретарем районной газеты «Новый путь». Следствие шло в Залучье, потом в Старой Руссе.
10 декабря 1937-го — приговор Особого совещания: 10 лет лагерей. Этап Ленинград — Чита — Улан-Удэ — Удинск — Владивосток — Колыма.
1938 … 1943
1938–1943 — работал на добыче золота, лесоповале, в шахтах, маркшейдером.
Февраль 1943-го — повторное обвинение. Обсуждая с солагерниками Сталинградскую битву, Галицкий объяснил поражения на фронте репрессиями против командующих Красной армии, за что был обвинен в антисоветской агитации.
1943 … 1948
3 марта 1943-го — приговорен ревтрибуналом войск НКВД при Дальстрое к десяти годам лагерей с поглощением первого срока. Изолятор, общие работы, голод.
1943-й — переведен с общих работ в геологоразведочное бюро. Работал горным мастером на шахте, затем бригадиром золотоносного прииска.
1948-й — обвинен в краже золота с прииска и получил третий срок, вновь 10 лет.
1952 … 1954
18 октября 1952-го — освобожден «по зачетам» (за перевыполнение рабочей нормы) на шесть лет раньше окончания срока, но без права выезда с Колымы. Устроился работать на шахте, перевез на Колыму жену.
1954-й — получил разрешение уехать с Колымы и спустя 17 лет после ареста с женой и новорожденным сыном вернулся в Ленинград, где впервые увидел младшую дочь. Из-за запрета жить в крупных городах устроился на работу в карьер под Тулой.
1957
Реабилитирован.
Работал горным мастером, начальником отдела снабжения завода.
Живет в Санкт-Петербурге.
В 37-м брали всех, и я чувствовал, что меня тоже возьмут. Все говорили: уезжай, а я отвечал: куда, зачем? И не убегал.
Арестовали меня в августе 1937-го. Я как раз провожал жену на поезд, она ехала из Залучья, где мы жили, в Ленинград рожать нашего второго ребенка. Автобусов тогда не было, поймал попутку. По дороге нас догнала легковушка, загородила дорогу. Открывается дверь: «Заместитель начальника НКВД Гостев. Галицкий, вылезайте, поедете со мной».
Жена спрашивает, в чем дело. «Не волнуйтесь, — говорит, — муж вас догонит». Тоня поверила, а я понял: к ней он обратился «товарищ Галицкая», ко мне — просто «Галицкий». Значит, все…
ОГПУ в Залучье сделали в старом кулацком доме, тюрьма была в кладовке, напихали туда человек 30. Маленькое помещение, духотища, крошечное окошко, люди сидят в одних кальсонах. Смотрю — знакомые все лица: председатели колхозов, учителя, глава сельсовета…
Три недели меня не трогали. Наша няня Настя водила мою дочь Катюшку к окошку тюрьмы. Та кричала: «Папа-а! Иди домо-ой! Кате скучно-о!» А жена в роддоме была…
Через три недели отвезли в Старую Руссу. Там тюрьма была настоящая, старинная, одна камера человек на сто. Подержали месяц и перевели в одиночку.
То есть раньше это были одиночки, а сейчас туда набили человек 30. Спали валетом, ночью по команде одновременно переворачивались с боку на бок…
Через несколько дней в камеру бросили Гусева. Седой старик, учитель школы, хороший мужик. Спрашиваю: «Вы не видели мою жену?»
— Представь себе, видел. Она с ребенком на руках шла, я с ней поздоровался. А мальчик или девочка, этого я не знаю.
Павел Галицкий в лагере. Колыма, 1941
Через несколько минут вдруг забирают меня и Гусева из камеры и ведут к начальнику тюрьмы: «Почему правила нарушаете?» Мол, мы, заключенная сволочь, о воле не имеем даже права разговаривать. Дали мне за это пять суток «угольника». Они в конце тюрьмы отгородили угол, с самого чердака до подвала. Получилась камера, узкая, как труба, и холодная, как погреб. Там уже были старик и молодой цыганенок. Когда двое стоят — один сидит, больше никак. В день дают 300 грамм хлеба, баланду — и все. Оттуда меня уже на руках вынесли, я отощал и морально был убит. Кто у меня родился, я узнал уже в лагере, из письма. Девочку назвали Людой. А я мальчика хотел.
«Развод без последнего»
Меня пригнали на Колыму 7 октября 38-го года. Привезли полторы тысячи, на Новый год в живых осталось 450 человек.
38-й на Колыме был самый тяжелый год. По утрам приходил староста с во-от такой дубиной и устраивал «развод без последнего». То есть того, кто идет последним, бил дубиной по голове, насмерть. Заключенные бросались к дверям, а снаружи стояли начальники и веселились, глядя, как доходяги торопятся и давят друг друга.
Работали по 16 часов. В темноте возвращаешься в лагерь, хлебаешь холодную баланду (хлеб ты уже утром весь съел), ждешь отбоя и падаешь как убитый. 2–3 часа — и весь барак, голодный, начинает шевелиться: чувствует, что скоро принесут пайку. В шесть утра подъем. Хватаешь пайку, осторожно, чтобы ни крошки не уронить, опускаешь в кипяток, мнешь, делаешь тюрю, глотаешь. Брюхо набил — а все равно голодный. И опять на работу.
Помню, сидит в туалете бывший начальник Ташкентской железной дороги: пожилой, носатый, в очках. Выковыривает из кала зерна перловой крупы (они не развариваются) и — ест.
Видит меня, начинает плакать: «Павел, пойми, нет больше сил терпеть». Знает, что непотребное делает, но удержаться не может. Выжил он, нет — не знаю. Все они перемерли. Все на Колыме перемерли.
Сам я дошел так, что стал собирать селедочные головы на помойке. Охрана увидела, смеется: ха-ха-ха, вон, журналист, а в отбросах роется. Слышу, чувствую, что становлюсь скотом, — но не могу остановиться.
Мне было совершенно безразлично: останусь я жив, не останусь я жив. Есть у меня семья, нет у меня семьи. Приходишь на работу, берешь кайло, начинаешь гнать тачку. Все бездумно, безразлично, как немыслящий механизм. Мысль остается одна: пожрать.
Ну как человек после этого может думать, иметь мысли? Жену забываешь, детей! Забываешь, что ты человек. Вот это — лагерь. Сталинский трудовой лагерь.
«Я решил: надо жизнь кончать»
Первый срок — 10 лет — я жил с мыслью: все равно вырвусь, все равно я отсюда вырвусь. А потом раз — и второй срок.
В начале 1943 года сидим на нарах, разговариваем. Заговорили о Сталинградской битве. «Если бы не вырезали руководство Красной армии, — говорю, — Тухачевского, Уборевича, Блюхера, до этого бы никогда не дошло».
Сволочь какая-то стукнула, и мне — новый срок, 10 лет. Статья 58–10, часть 2: «за сожаления о врагах народа Тухачевском, Уборевиче и других». И с марта 1943-го пошел мой срок с нуля.
Следствие я провел в карцере. Крошечная камера, нары из жердей. В бревнах щели, в коридоре, метрах в пяти — печка. Бросят туда кусок ваты, чтобы дымила, вот и все тепло.
Март, Колыма, холод неимоверный, кажется, что спишь раздетый. Пайка — 300 грамм хлеба… И я решил: надо жизнь кончать. Наступит отбой — и все, повешусь. Снял рубашку, порвал на веревки… Смотрю в щель в стене, когда дежурные уйдут. И вдруг один из них, татарин, он с нами обращался по-человечески и нас всех называл «мужиками», вдруг идет ко мне: «Вставай, мужик, пошли со мной». Приводит в лазарет, с лекпомом, видно, уже договорился: «Переспишь тут ночь, а то совсем замерз небось».
И следующие три ночи, пока никто не видит, уводил меня ночевать в теплый лазарет.
Больше о смерти я за все 15 лет срока не думал. Молодой был.
«До чего живучий народ!»
1943-й был для меня мрачный год. После нового приговора меня опять отправили на общие работы. Доходягой я стал быстро. Вот иду — камешек. Споткнулся — упал, встать не могу. Чувствую: долго не выдержу, надо жизнь спасать. Пришел в забой, взял камень — и раз по руке. Думал кисть сломать, а от слабости только синяк оставил.
В войну каждый старался избавиться от тяжелого труда: рубили пальцы, подрывались на взрывчатке. В забоях оставались капсюли, шнуры огнепроводные. И вот кто-нибудь берет капсюль, зажимает в руке, поджигает шнур и бежит. За ним конвой: «Стой! Стой!» Взрыв — пальцы и отлетели. Что ж вы думаете: тряпкой перевяжут, и обратно на работу. Кому какое дело, господи! А потом вышел указ: за самострелы — расстрел. И пошло: перевяжут оторванную руку тряпкой, человека в изолятор, оттуда в суд — и сразу на расстрел.
Все наши посылки воровали блатные. Ели они одно краденое, а лагерные пайки скапливались у них на окне в бараке. И вдруг блатные заметили, что пайки начали уменьшаться. Надо поймать вора. Но как? Взяли две пайки, разрезали, насыпали туда чернильный карандаш, закрыли и поставили назад на окошко.
Наутро — развод. Стоят 500 человек, и блатной — тощий, мягкий, как пантера, идет вдоль ряда и смотрит.
Тут же вохра стоит, наблюдает, что будет дальше. И вдруг блатной видит, что у одного доходяги вся рожа в чернилах.
— А, сука! — блатной бросается на него, как леопард. Тот бежать, урки за ним.
Били и ногами, и руками, и палками. Доходяга кое-как добежал до палатки, лезет внутрь, а изнутри его бах — поленом по голове. Только ноги снаружи: дрыг-дрыг. Все, убили человека. А развод пошел своим путем: подумаешь, доходягу забили.
Через несколько дней вижу — доходяга этот сидит, баланду хлебает. До чего живучий народ!
«Усеченный эллипсоид»
Был у нас в лагере Александр Александрович Малинский — с 1914 года главный врач русского экспедиционного корпуса во Франции. В 1917-м он с группой передовых офицеров вернулся помочь новой власти, стал начальником сануправления Красной армии, затем директором бактериологического института. Небольшого росточка, культурнейший человек.
Колыма, начало 1950-х
Обвинение у него было: «Отравление 250 тысяч малолетних в городе Москве». Приговор — расстрел. Заменили 25 годами. В лагере его оберегали: величина! Работал он санитаром. И вот приезжает начальник сануправления Дальстроя Драпкин.
— Фамилия!
— Малинский.