Война, которая покончила с миром. Кто и почему развязал Первую мировую Макмиллан Маргарет
Его слугам также приходилось развлекать своего господина и терпеть его розыгрыши. В течение всей жизни Вильгельм сохранил чувство юмора, присущее подростку. Он насмехался над физическими особенностями людей – например, дразнил лысого представителя земли Баден[147]. Во время ежегодных летних круизов по Северному морю Вильгельм заставлял других пассажиров собираться на утреннюю зарядку и развлекался, толкая их и перерезая им подтяжки. Он намеренно жал всем руки своей сильной правой кистью, усыпанной перстнями с острыми краями, тыкал людей под ребра и тянул их за уши[148]. Когда он «хорошенько треснул» российского великого князя Владимира маршальским жезлом, это, по словам Цедлица, конечно, была шутка: «Нельзя было не заметить, что беспечность такого рода отнюдь не была приятна другим августейшим персонам, и я не могу не опасаться, что император своими грубыми развлечениями вызвал серьезное недовольство у многих коронованных особ, которые едва ли могли бы найти их соответствующими своему вкусу»[149]. И действительно, однажды кайзер публично шлепнул по заду царя Болгарии – страны, которую Германия планировала привлечь в союзники, – и тот, «побелевший от ярости», покинул Берлин.
Хотя в присутствии дам Вильгельм держался скромно, в обществе мужчин он наслаждался грубыми постановками и историями, считая переодевание солдат в женские платья вершиной комедийного искусства. После одной вечеринки с Вильгельмом Кидерлен рассказывал: «Я играл карлика и погасил лампы, к большому удовольствию его величества. В импровизированном представлении мы с С. играли сиамских близнецов – нас соединяла огромная колбаса». В 1908 г. глава военного кабинета скончался от сердечного приступа, танцуя в пачке и шляпе с перьями[150].
Слухи о гомосексуальности Вильгельма ходили всегда, отчасти из-за его крепкой дружбы с Филиппом Ойленбургом, который определенно был гомосексуален. Но в отношении самого кайзера все это кажется очень сомнительным – в юности у него было несколько романов с женщинами, и он казался преданным своей жене, немецкой герцогине Августе-Виктории (которую обычно звали просто Доной). И все же, когда уже после Великой войны она умерла, он сразу женился снова. Дона была настроена резко антибритански, крайне консервативна и являлась ревностной протестанткой – в частности, она не нанимала католиков даже в качестве слуг. Она также не позволяла появляться при дворе лицам со сколько-нибудь подмоченной репутацией. В Берлине стали привыкать к тому, что императорская чета покидает театральные представления, стоит только Доне заметить на сцене нечто неприличное. Бельгийский посол Бейенс недоброжелательно, но точно выразился: «Ее главная цель в том, чтобы сделать жизнь в королевских резиденциях такой же уютной и домашней, как в поместье скромного прусского юнкера»[151]. Вильгельм безуспешно старался прибавить супруге элегантности, лично подбирая ей платья и увешивая ее дорогими и эффектными украшениями, – она все равно продолжала выглядеть «юнкерской женой». Когда она появилась на придворном балу в золоченом платье с красным поясом, то, по словам одного недоброжелательного свидетеля, была «похожа на дешевую хлопушку»[152]. Дона обожала Вильгельма и родила ему семерых детей, но вот развлечь его она не могла. Развлечений ее муж искал во время своих круизов или поездок на охоту в мужской компании. Кажется, он даже не замечал, что Ойленбург и, вероятно, другие из его окружения не особенно интересуются женщинами. А потому связанный с этим обстоятельством публичный скандал оказался для него огромным шоком.
Случай с Ойленбургом показывает, что кайзер посредственно разбирался в людях. Он также с очень большим трудом воспринимал чужие точки зрения. В 1903 г. Ойленбург, любивший Вильгельма и бывший, возможно, его самым близким другом, писал: «Его величество воспринимает и оценивает все и всех исключительно по своему предубеждению. Объективность полностью утрачена, а субъективность мчится вперед на лягающемся и кусачем жеребце»[153]. Кайзер всегда легко обижался, но так же легко оскорблял окружающих. В теории Германия была федерацией, состоящей из отдельных владений и управляемой Вильгельмом как «первым среди равных», – но он относился к другим германским князьям так высокомерно и грубо, что большинство из них старалось вообще не видеться с ним, если это было возможно.
Вильгельм куда охотнее говорил, нежели слушал. За первые двенадцать лет своего правления он произнес более 400 официальных речей и множество неофициальных[154]. Лерхенфельд говорил, что весь двор начинал беспокоиться, когда кайзер готовился произнести очередную речь, – ведь никто никогда не мог предположить, что он намеревается сказать[155]. Часто он и правда произносил очень глупые и тенденциозные вещи – он любил говорить, как он «сокрушит», «сломит» или «уничтожит» тех, кто стоит на его пути или на пути Германии. Еще в первый год своего правления он участвовал в открытии военного мемориала во Франкфурте и объявил, что никогда не уступит ни пяди земли, оставленной ему предками: «Пусть лучше наши 18 армейских корпусов и 42 млн человек населения останутся на поле боя, чем мы уступим хотя бы один камень»[156]. Пожалуй, самую свою печально известную речь он произнес в 1900 г., напутствуя германскую экспедицию против «Боксерского восстания». Они [солдаты] встретят свирепого врага и не должны проявлять мягкости: «Всякий, кто попадет в ваши руки, – да будет предан мечу!» Далее он произнес фразу, которая потом долго преследовала немцев, – он призвал солдат подражать древним гуннам: «Пусть благодаря вам в Китае тысячу лет будут помнить имя Германии – так, чтобы ни один китаец, узкоглазые они там или нет, не осмелился бы поднять глаза на немца»[157].
Хотя Вильгельм восхищался твердостью в других и стремился выказывать ее сам, он все же был эмоционально неустойчив. Один из его дипломатов, Вильгельм Шён, говорил, что императора терзали «сомнения и самоуничижение». Его окружение постоянно переживало из-за состояния нервов кайзера, его склонности впадать в возбужденное состояние и присущих ему вспышек ярости[158]. Когда он сталкивался с непреодолимыми трудностями, порой созданными им же самим, то часто сдавался и начинал говорить об отречении и даже о самоубийстве. Шён вспоминал, что «в такие моменты требовались все усилия императрицы, чтобы возродить его отвагу и побудить действовать дальше, в надежде на лучший исход»[159]. Был ли кайзер, гадал австрийский военный атташе, «как говорится, немного не в себе»? Эти опасения разделяли многие из тех, кто служил Вильгельму. В 1903 г. князь Ойленбург отправился с императором в обычный круиз по Северному морю. В это время Вильгельм обычно был спокоен и расслаблялся за игрой в карты с членами своей свиты, но в тот раз он вдруг стал вести себя капризно. В отчаянии Ойленбург писал Бюлову: «Его стало трудно сдерживать, и он во всем проявляет свой тяжелый характер». Вильгельм то и дело изменял свои решения, но всякий раз настаивал на своей правоте. «Он бледен, несет всякую дичь, – продолжал Ойленбург, – беспокойно оглядывается по сторонам и беспрестанно врет… Он произвел на меня столь ужасное впечатление, что я до сих пор не могу прийти в себя»[160].
Современники и потомки Вильгельма потратили немало времени, пытаясь разобраться в его личности. Для этого необходимо вернуться в его детство, а возможно, даже к самому моменту его рождения. Виктории, его матери, тогда было лишь восемнадцать лет, а роды были крайне долгими и трудными. Вероятно, младенец пострадал от временного недостатка кислорода, и его мозг тоже, возможно, был поврежден. Как только стало понятно, что Вильгельм выжил, доктора сосредоточили свое внимание на его матери, которая пребывала в тяжелом состоянии. Лишь несколько часов спустя было обнаружено, что левая рука младенца вывихнута[161] – она впоследствии так и не стала расти правильно, несмотря на все лечебные процедуры – от ударов током до использования шины из скелета зайца. Костюмы и мундиры Вильгельма тщательно подгонялись, чтобы скрыть это увечье, но оно было очень досадным для того, кто стремился грозно выглядеть на боевом коне и от кого этого ожидали другие.
Его мать признавалась королеве Виктории, что поначалу не уделяла большого внимания детям (а их у нее было восемь). Однако впоследствии она даже перегнула палку, контролируя его образование во всех деталях. Мать предупреждала ее: «Я часто думаю, что избыточная забота и постоянный надзор в итоге создают те самые опасности, которые желаешь предотвратить»[162]. Старая королева была права. Вильгельм не любил своего строгого и лишенного чувства юмора наставника – а равно сопротивлялся и попыткам превратить его в правильного либерала. Его родители – кронпринц и его супруга – мечтали превратить Германию в настоящую конституционную монархию, в современное государство, которое считалось бы с интересами народа. Викки подливала масла в огонь, не скрывая своего мнения о том, в чем Германия уступала Англии. Из-за всего этого супруги были в плохих отношениях с консервативным прусским двором и, что более важно, с императором Вильгельмом I и его чрезмерно могущественным министром – Бисмарком. Хотя молодой Вильгельм любил мать и помногу с ней общался, но все же он постепенно начинал злиться на нее. Это же можно сказать и о его отношении к Великобритании.
Мать Вильгельма тревожилась из-за того, что ее сын тяготел к тем самым элементам прусского общества, которые ей менее всего нравились: к юнкерской земельной аристократии с ее реакционными взглядами и подозрительным отношением к современным достижениям. Также Вильгельм сблизился с военными, усвоив их ограниченные ценности и иерархию. Глубоко консервативная среда двора императора Вильгельма I тоже привлекала его. Молодой принц восхищался своим дедом и видел в нем монарха, который принес славу дому Гогенцоллернов, объединив Германию под его властью. Юноша также извлек выгоду из напряженных отношений, существовавших между его родителями и Вильгельмом I. В те годы, даже не желая путешествовать вместе с отцом, Вильгельм просил своего деда вмешаться, чтобы остаться дома. Хотя по наущению Бисмарка сам кронпринц был отстранен от каких-либо государственных вопросов, Вильгельм участвовал в дипломатических поездках, а в 1886 г. был даже назначен в министерство иностранных дел для получения опыта, что его отцу никогда не дозволялось. В один из тех редких моментов, когда он вообще размышлял на эту тему, Вильгельм даже сказал сыну Бисмарка, что его добрые отношения с коронованным дедом были, вероятно, «неприятны» его отцу, кронпринцу: «Он [Вильгельм] не подвергался влиянию своего отца, не получал от него ни гроша – поскольку все блага исходили от главы семьи, то от отца он был независим»[163].
В возрасте 18 лет Вильгельм был призван в гвардейский полк, где, как он позднее утверждал, сразу почувствовал себя как дома. «В течение многих лет робости мою натуру не признавали; я был окружен насмешками над тем, что было для меня более всего дорого и свято, – над Пруссией, над армией и над тем долгом офицера, который я впервые начал исполнять здесь и который наполнил меня счастьем, радостью и удовлетворением»[164]. Он любил армию, ему нравилась компания товарищей-офицеров, которыми он наполнял свой дом, – а особенно ему нравилось то, что в один прекрасный день все это будет принадлежать ему. И день этот настал гораздо раньше, чем кто-либо мог предположить.
Старый король Вильгельм умер в марте 1888 г. Его сын, кронпринц, в это время уже страдал от рака гортани и скончался три месяца спустя. Эти события породили одно из величайших «А что, если?» современной истории. Что было бы, если бы Фридрих с поддержкой Викки правил бы Германией, скажем, еще в течение двадцати лет? Смогли бы они твердой рукой преобразовать Германию, отойдя от абсолютизма в направлении подлинной конституционной монархии? Поставили бы они военное ведомство под гражданский контроль? Удалось бы Германии избрать другой путь в развитии международных отношений и, возможно, укрепить дружбу с Британией или даже вступить с ней в союз? С Вильгельмом II в качестве правителя Германия получила совсем иное руководство и иную судьбу.
Воцарение Вильгельма не сыграло бы такой роли, будь он британским монархом, подобно своей бабушке, дяде или двоюродному брату. Они хоть и обладали влиянием, часто очень значительным, но не имели таких полномочий, как у Вильгельма. Он, например, мог назначать на министерские должности, управлять вооруженными силами и руководить внешней политикой Германии. Английским монархам приходилось иметь дело с премьер-министром и его кабинетом, которые отвечали только перед обладавшим большими полномочиями парламентом, – а Вильгельм назначал и увольнял канцлеров и министров по собственному желанию. Когда ему приходилось обращаться к рейхстагу за финансированием, он (а на деле – его министры) обычно получал что хотел. Да, приближенные кайзера со временем научились манипулировать им – Ойленбург до своего падения был в этом особенно хорош – и порой утаивали от него информацию по деликатным вопросам. Тем не менее он мог вмешиваться в политику и кадровые решения – и вмешивался в них.
Характер Вильгельма также не имел бы большого значения, если бы он был королем Албании, как его дальний родственник – Вильгельм Вид. Но он оказался правителем одной из самых могущественных держав на земле. После одного из его нервных припадков Цедлиц заметил: «Он ребенок и навсегда останется им – но этот ребенок обладает властью, с помощью которой может все на свете невероятно усложнить, если не сказать больше»[165]. Потом он процитировал Екклесиаста: «Горе тебе, земля, когда царь твой отрок!» Германия была могущественной страной, но ее дела были запутанными – опасное сочетание в руках человека, подобного Вильгельму. Как будто мощную машину доверили мистеру Жабсу из детской сказки «Ветер в ивах». Интересно, что Вильгельм ненавидел автомобили, когда они впервые появились, – он считал, что они пугают лошадей. Но как только кайзер обзавелся собственной машиной, то сразу стал, по выражению Бюлова, «фанатичным сторонником моторов»[166].
Когда германские государства в 1871 г. объединились в Германскую империю, она оказалась самой населенной страной Европы к западу от России, что подразумевало, в частности, большой мобилизационный потенциал. Сверх того, германскую армию повсеместно считали наилучшим образом обученной и имеющей наилучшие офицерские кадры. К 1911 г. в Германии проживало 65 млн человек, тогда как во Франции – 39 млн, а в Англии – 40. Население России составляло 160 млн человек, что было одной из причин, по которым Франция так ценила ее в качестве союзника. Германская экономика быстро становилась самой динамично развивающейся в Европе. В 1880 г. крупнейшим экспортером мира была Великобритания, на которую приходилось 23 % мировой торговли, – а у Германии под контролем было лишь 10 %. К 1913 г. Германия готовилась обогнать Англию: немцы контролировали уже 13 % мирового рынка, а доля англичан упала до 17 %. В некоторых областях народного хозяйства Германия уже была впереди – в 1893 г. она превзошла Британию по выплавке стали, а к 1913 г. стала крупнейшим экспортером промышленного оборудования.
Следствием развития промышленности стало появление профсоюзов, начало забастовок и рабочих волнений – пусть даже в Германии развитие социальной сферы и опередило показатели прочих стран. В 1896–1897 гг. произошла значительная забастовка в крупном порту Гамбург – и с того момента периодические забастовки происходили в разных частях страны до самого начала войны. В большинстве случаев цели бастующих были экономическими, но постепенно возрастала и роль политических требований, связанных со стремлением рабочих изменить германское общество. Количество членов профсоюзов значительно возросло с 2 млн в 1900 г. до 3 млн в 1914 г. Еще большее беспокойство господствующим классам Германии внушало появление мощной социалистической партии. К 1912 г. Социал-демократическая партия Германии (СДПГ) стала крупнейшей партией в рейхстаге, имея почти треть всех депутатских мандатов и собрав третью часть всех голосов.
Социальное напряжение, вызванное переменами в жизни, затрагивало не только Германию, но именно германская политическая система была наихудшим образом приспособлена для решения подобных проблем. Хотя Бисмарк и был великим государственным деятелем, но созданная им политическая система была слеплена кое-как, а конституция работала только при его руководстве, да и в то время не всегда. Теоретически и конституционно Германия была федерацией, объединяющей 18 различных субъектов. Рейхстаг являлся федеральным парламентом, избираемым всеобщим голосованием (но только мужским) и отвечающим за принятие федерального бюджета. Также имелся и совет федерации – бундесрат, где заседали представители отдельных регионов. Они имели право осуществлять надзор за ключевыми областями государственной политики – международными отношениями, армией и флотом. Но так это работало в теории, реальность же была иной. Совет так никогда и не получил реального значения – Бисмарк не имел ни малейшего желания поступаться своей властью или интересами Пруссии. Он соединил в одном лице полномочия германского канцлера и главы прусского правительства, и такая практика продолжила существовать до самого конца Великой войны. Он также был и министром иностранных дел, которыми тоже во многом управлял через аппарат министерства иностранных дел Пруссии. Возникало пересечение юрисдикций, и часто было непонятно, кто и за что отвечает.
Все же Бисмарк и его преемники не могли управлять Германией исключительно по собственному произволу. С годами им пришлось налаживать отношения с рейхстагом, который не без оснований претендовал на то, чтобы представлять волю немецкого народа, и мог бросить вызов политике правительства, поскольку в руках депутатов находились бюджетные рычаги. Десятилетия между 1871 и 1914 гг. ознаменовались целым рядом политических кризисов, а порой и настоящих тупиков, толкавших как Бисмарка, так и Вильгельма II к мысли об отмене конституции и возвращении к абсолютизму. «Болваны», «идиоты», «собаки» – такими эпитетами награждал Вильгельм членов рейхстага. Он любил говорить, что им для их же пользы надо преподать урок насчет того, кто действительно является хозяином в Германии[167].
Даже если не принимать в расчет возможный политический резонанс, очень сомнительно, что подобные меры могли бы в итоге дать Германии более целостное и сплоченное правительство. Бисмарк и те, кто пришел ему на смену, не считали, что работа правительства должна быть коллективным процессом, в ходе которого решения вырабатываются постепенно и согласуются между разными частями государственной машины. Так что, например, министерство иностранных дел не знало планов военных и наоборот. А после восшествия на престол Вильгельма II дела пошли скорее даже еще хуже, поскольку он стремился осуществлять непосредственный контроль над армией и флотом с помощью своего собственного аппарата советников – и настаивал, что все германские министры должны отчитываться лично перед ним. В результате делиться информацией стало еще труднее, а координация пострадала еще больше.
Новые федеративные учреждения походили на хилого всадника, пытающегося удержаться в седле боевого коня. Пруссия, к которой относились 65 % территории и 62 % населения Германии, затмевала собой всех прочих членов федерации, от королевства Бавария на юге до города-государства Гамбург на севере страны. Поскольку в законодательных органах Пруссии, благодаря ограниченному праву голоса и тщательно продуманной избирательной системе, господствовали консерваторы, то внутри Германии она играла роль правого противовеса умеренно консервативным, либеральным и социалистическим группам, которые росли повсеместно, не исключая и саму Пруссию. Кроме того, прусские юнкерские фамилии не только занимали привилегированное положение в своем регионе, но также доминировали и в общегерманских институтах, особенно в армии и в министерстве иностранных дел. Присущие им моральные ценности: верность, набожность, долг, преданность семье, почтение к традициям и установленному порядку, острое чувство чести – могли с известной точки зрения вызывать восхищение, но эти люди были консерваторами, если не реакционерами, и им становилось все труднее идти в ногу с современной Германией[168].
Ближайшие компаньоны Вильгельма вышли из этой среды, и он разделял многие их убеждения. Однако в ранние годы своего правления он, вероятно под влиянием своей матери, был озабочен улучшением условий жизни беднейших общественных классов. Это привело его к столкновению с собственным канцлером – Бисмарком. Вильгельм хотел улучшить условия труда, тогда как Бисмарк намеревался сокрушить нарождающееся социалистическое движение. В 1890 г. канцлер потерял контроль над рейхстагом и приложил все усилия к организации политического кризиса, который дал бы ему предлог уничтожить парламент и разорвать конституцию. Вильгельм I мог бы еще согласиться с этим планом, но его внук не был готов на такой шаг. Нового кайзера все больше беспокоила непримиримость Бисмарка, а уж полностью подпадать под влияние последнего (а равно и под чье-либо еще) Вильгельм и вовсе не собирался. Решающее противостояние пришлось на март 1890 г., когда кайзер раскритиковал Бисмарка за то, что тот недостаточно информирует его как о внешней, так и о внутренней политике страны. Вильгельм дал ясно понять, что именно он является главным источником власти в Германии. Бисмарк покинул свой пост и удалился в загородное имение, где и вел потом наполненную горечью жизнь отставника.
Вильгельм отныне был хозяином самому себе и Германии. Его представление о том, каким должен быть германский монарх, было, как и следовало ожидать, преисполнено пафоса. Вскоре после восшествия на престол он выступал в Кёнигсберге с речью, где утверждал: «Мы, Гогенцоллерны, получили корону волею Небес и в том, что касается наших монарших обязанностей, отвечаем только перед ними»[169]. Конфликт с Бисмарком показал, что Вильгельм не намеревался делегировать ответственность ни канцлеру, ни кабинету министров. Действительно, вскоре он увеличил число тех официальных лиц, которые должны были докладывать лично ему, и учредил при своей особе штаб, с помощью которого руководил вооруженными силами. Проблемой, однако, было то, что он желал власти, славы и оваций – но только не ценой тяжелого труда. В сказке «Ветер в ивах» водяная крыса Рэт говорит про Жабса: «Видишь ли, он хочет сидеть за рулем сам, но у него к этому нет никаких способностей. Если бы он только не поскупился и нанял надежного, достойного, хорошо обученного зверя и предоставил автомобильные дела ему, то все было бы нормально. Но нет, он убежден в том, что является водителем от Бога и что ему просто нечему больше учиться, – отсюда и результат».
Вильгельм был ленив и не мог подолгу концентрироваться на одной задаче. Бисмарк сравнивал его с воздушным шариком: «Если быстро не ухватиться за бечевку, то кто знает, куда его занесет»[170]. Хотя он и жаловался на переутомление от работы, на деле кайзер значительно реже прежнего встречался с военным руководством, канцлером и министрами, сократив для этого рабочее расписание, которому неукоснительно следовал его дед. С некоторыми министрами он виделся всего раз или два в год. Многие даже ворчали, что император слушает их невнимательно и бывает недоволен, если доклад длился слишком долго[171]. Он не читал газет и слишком длинных документов, которые вызывали у него раздражение. Хотя Вильгельм и настаивал на том, чтобы руководить ежегодными маневрами своих новых военно-морских сил, он вышел из себя, узнав, что ему придется советоваться с офицерами и прорабатывать детали: «Черт с ним! Я – Верховный главнокомандующий. Я не изобретаю решения. Я повелеваю»[172].
Кроме того, более половины своего правления Вильгельм провел вдали от Берлина или своего дворца в Потсдаме. Вильгельм Непоседа, как кайзера прозвал его кузен Георг V, любил путешествовать – отчасти, возможно, потому, что, по предположению одного придворного, стремился сбежать из удушающей домашней атмосферы[173]. Он посещал свои резиденции (а их были десятки), останавливался в охотничьих домиках у друзей и устраивал длительные круизы на своих яхтах. Министрам приходилось всякий раз добираться до его нового местоположения и даже в этом случае им не всегда удавалось его увидеть, поскольку «Внезапный Вильгельм» был печально знаменит своей склонностью к изменению планов в последнюю минуту. Его подданные шутили, что немцы поют уже не «Слава победителю!», а «Слава тебе, пассажиру литерного поезда»[174].
Немцы придумали порядочно шуток по адресу своего повелителя. Когда на обложке сатирического еженедельника Simplicissimus появилась нелестная карикатура на кайзера, то гнев Вильгельма на редактора и художника только увеличил тиражи. Когда император в 1901 г. заложил в Берлине аллею Победы, «украшенную» гигантскими вульгарными статуями, берлинцы сразу же окрестили ее «Кукольной аллеей». Но шутки над кайзером не всегда были добродушными. В 1894 г. молодой знаток античности Людвиг Квидде опубликовал памфлет против Калигулы, где описывалось, как римский император бросает одно занятие за другим, «охваченный нервозной спешкой». Высмеивались его «жажда военных побед» и «фантастическая идея» покорить море. «Театральность, – писал Квидде, – является одной из составных частей имперского безумия»[175]. За период до 1914 г. этот памфлет разошелся в 250 тыс. копий.
Среди всех своих императорских функций Вильгельм II более всего гордился особой связью с вооруженными силами. Согласно германской конституции – а кайзер с гордостью говорил, что никогда не читал ее[176], – он являлся Верховным главнокоманду ющим, и офицеры приносили присягу не Германии, а лично ему. Во время одного из своих первых выступлений в качестве монарха Вильгельм обратился к войскам так: «Мы принадлежим друг другу, мы были рождены друг для друга и неразрывно друг с другом связаны – и не важно, пошлет ли нам Господь затишье или же бурю»[177]. Император и его министры успешно противостояли большинству попыток рейхстага вмешаться в военные дела, относясь с подозрением как к избранным депутатам, так и к большей части остального общества. Как-то Вильгельм обращался к новобранцам и сказал, что они должны помнить – однажды он может призвать их для охраны порядка внутри страны: «Со всеми этими недавними социалистическими переворотами вполне возможно, что я прикажу вам стрелять в ваших родных, в ваших братьев, даже в ваших родителей»[178].
Вильгельм обожал «свою армию» и явно предпочитал военных гражданским. Он всеми силами старался назначить их в правительство и на дипломатическую службу. На публике он почти всегда появлялся в военной форме, любил скакать впереди марширующих колонн и принимать парады. Он настаивал на своем участии в штабных играх, что сводило их практическую обучающую ценность к минимуму, поскольку император всегда должен был побеждать. Известны были случаи, когда Вильгельм останавливал игру, чтобы убавить сил у одной стороны и прибавить их другой (обычно – своей собственной)[179]. Он много занимался униформой – только между 1888 и 1904 гг. в нее было внесено тридцать семь различных изменений. Вильгельм также старался уберечь свою драгоценную армию от разлагающего влияния современного мира. Один из его приказов гласил: «Господам офицерам армии и флота настоящим не рекомендуется танцевать в военной форме ни танго, ни уанстеп, ни тустеп, а также предписывается избегать домов, где подобные танцы устраивают»[180].
По конституции Вильгельм был наделен и довольно значительными правами в области формирования внешней политики: он мог назначать и смещать дипломатических представителей и заключать договоры. Министерство иностранных дел на Вильгельм-штрассе, а равно и дипломатическая служба вообще не вызывали у императора такой сильной привязанности, как его армия. Дипломаты в его глазах были ленивыми «свиньями», которые всюду видят одни трудности. Однажды Вильгельм заявил высокопоставленному чиновнику: «Я вам вот что скажу. Вы, дипломаты, – полное дерьмо, и вся Вильгельмштрассе из-за вас провоняла»[181]. Однако себя самого Вильгельм считал мастером дипломатии и настаивал на том, чтобы решать все вопросы непосредственно с другими монархами, что часто приводило к прискорбным результатам. К сожалению, в его политике не было никакой ясной линии, за исключением расплывчатого желания увеличить значимость Германии (и свою), а войны, по возможности, избежать. Баварский посланник в Берлине Лерхенфельд говорил про кайзера: «Он был миролюбив и старался поддерживать хорошие отношения со всеми державами. В течение своего правления он пытался вступить в союз с русскими, англичанами, американцами, итальянцами и даже с французами»[182].
Когда Вильгельм отстранил Бисмарка, английский сатирический журнал Punch опубликовал карикатуру под названием «Высадить лоцмана». Сам Вильгельм послал тогда триумфальную телеграмму великому герцогу Саксен-Веймарскому: «Пост вахтенного офицера государственного корабля перешел ко мне… Полный вперед!»[183] К сожалению, именно это он и собирался сделать, причем посредством настоящего флота.
Глава 4
Weltpolitik. Место Германии на мировой арене
Летом 1897 г. кайзер чувствовал себя счастливым. «Какое счастье, – писал он Ойленбургу, – работать с полностью преданным человеком, который может и стремится понять тебя»[184]. Объектом такого энтузиазма был Бернгард фон Бюлов, новый министр иностранных дел, который, как надеялся Вильгельм, станет его собственным Бисмарком и поможет выдвинуть Германию (а заодно и ее правителя) на заслуженные лидирующие позиции. Кроме того, была надежда, что Бюлов сумеет разобраться и с шумными внутриполитическими проблемами. Дело в том, что годы, прошедшие со времен отставки Бисмарка, были для кайзера не очень удачными. Министры объединялись против него и возражали против его политики, германских князей раздражало господство Пруссии и лично Вильгельма, а рейхстаг нагло требовал для себя больших полномочий в управлении страной.
Вильгельм и его правительство отбивались изо всех сил, призывая немцев отбросить разногласия и вместе работать на благо великой Германии – разумеется, с Пруссией во главе. В 1890 г. министерство образования распорядилось, чтобы в школьном курсе истории демонстрировалось величие Прусского государства и его правителей: «Одна из самых важных функций начальных школ состоит в том, чтобы указать детям на все блага, которые проистекают из восстановленного национального единства, независимости и общей культуры, а также на то, что все это стало возможным благодаря тяжелой и жертвенной борьбе династии Гогенцоллернов». Вильгельм полностью одобрял такой подход – на конференции директоров школ он сказал: «Мы должны воспитывать национально мыслящих молодых германцев, а не греков или римлян»[185].
Внешнеполитические успехи должны были сыграть свою роль в деле превращения разрозненных германских государств в единый рейх. Вильгельм не скрывал своих амбиций в отношении будущего Германии и своего собственного – он говорил матери, что его правление будет отмечено новым курсом: «Во всем мире на веки вечные воцарится лишь один подлинный император – германский кайзер»[186]. Соответственно, и ему, и Германии требовалось приобрести соразмерное влияние в мире. Как он сказал Ойленбургу в 1893 г.: «Ты или фигура мирового значения, или жалкая фикция»[187]. Германия должна сказать свое слово при разделе еще нетронутых областей земного шара. Спуская в 1900 г. на воду новый линкор, кайзер заявил: «Ни одно важное решение по поводу дальних земель не должно приниматься без участия Германии и ее императора»[188]. Он стал играть роль своего рода «судьи мира» (arbiter mundi) и, конечно, европейского судьи. Во время визита к постели своей умирающей бабушки он уверил нового британского министра иностранных дел, лорда Лансдауна, в том, что «поддерживает равновесие сил в Европе, поскольку германская конституция дает ему единоличное право решать внешнеполитические вопросы»[189].
Но реальность, раздражавшая Вильгельма в первые годы его правления, была такова, что внешней политикой Германии с 1890 г. управляли дурно. Бисмарк в свое время довольно успешно пытался поддерживать хорошие отношения со всеми державами, но его преемники позволили Германии примкнуть к одному из лагерей, а именно – к Тройственному союзу с Австро-Венгрией и Италией. Первой дорогостоящей ошибкой на этом пути был отказ от перестраховочного договора с Россией. Этот договор обязывал Россию и Германию оставаться нейтральными по отношению друг к другу в случае нападения на кого-либо из них третьей державы. Эта ошибка многое говорит о безразличном отношении к данному вопросу со стороны тех лиц, которые управляли германской внешней политикой после 1890 г. Новый канцлер, Лео фон Каприви, обладал здравым смыслом и умом, но сам был человеком военным и мало разбирался в международных делах. Он позволил работникам министерства иностранных дел отговорить себя от возобновления договора – особую роль тут сыграл неформальный лидер германской дипломатии, Фридрих фон Гольштейн, который выступал против сближения с Россией. В результате русские стали искать себе новых друзей и обратились к Франции, с которой и заключили в 1894 г. тайную военную конвенцию.
При этом не произошло и того, на что надеялись Гольштейн и его коллеги, а именно – сближения с Англией, которая находилась в плохих отношениях с Россией и Францией. Привязать Британию к Тройственному союзу через Германию не удалось – у англичан уже существовало взаимопонимание с Австро-Венгрией и Италией, которые могли бы гарантировать им безопасность на Средиземном море. Тут в значительной мере подразумевалось противостояние попыткам России надавить на Турцию для предоставления беспрепятственного прохода через проливы и намерениям Франции расширить свою колониальную империю. Немцы также почувствовали, что их союзники становятся более самостоятельными по мере того, как позиции самой Германии ослабевали.
Делу не шло на пользу и то, что в промежутке между 1890 и 1897 гг. германская дипломатия колебалась, пытаясь привлечь на свою сторону то Великобританию, то Россию. Кроме того, германское руководство попеременно прибегало то к уговорам, то к угрозам – да и в частных вопросах тоже часто вело себя непоследовательно. В 1894 г. Каприви сообщил германскому послу в Лондоне, что Соломоновы острова являются для Германии объектом первейшей важности, – но два месяца спустя Берлин уже утратил к ним интерес[190]. Впрочем, не только англичане находили внешнюю политику Германии загадочной. Дополнительный ущерб наносил и сам Вильгельм, который вообразил себя мастером дипломатии и все чаще вмешивался в текущие дела, что часто влекло за собой пагубные последствия. Хотя причины отправки в 1896 г. ободряющей буров «телеграммы Крюгеру» в точности неизвестны, кажется вполне вероятным, что это стало результатом попытки части германского правительства не дать Вильгельму совершить что-нибудь еще более вредное. Изначально кайзер предлагал, помимо прочего, установить над Трансваалем германский протекторат и послать в Африку войска, что было бы довольно затруднительно, принимая во внимание британское господство на море[191].
В 1897 г. германское руководство приняло решение, которое еще больше приблизило конфронтацию с Великобританией. Пользуясь поддержкой Ойленбурга и других видных консерваторов, Вильгельм решил, что настало время разместить своих людей на ключевых постах в германском правительстве. В числе прочих он возвысил Альфреда фон Тирпица, сделав его морским министром. Как мы увидим далее, назначение Тирпица, прежде командовавшего германской эскадрой в Китае, значительно приблизило военно-морскую гонку с англичанами. Германский посол в Риме, Бернгард фон Бюлов, был назначен на пост министра иностранных дел. Его влияние на германскую политику было, возможно, меньшим, чем вклад Тирпица, но и он сыграл свою роль в подготовке тех шагов, что в итоге привели к войне.
Бюлов был тем человеком, от которого ожидали разрешения международных проблем Германии. Он был очаровательным, культурным, веселым и способным дипломатом-профессионалом. Он также был крайне амбициозен и – подобно своему новому государю – ленив. «Он стал бы выдающимся человеком, – заметил однажды его брат, – если бы только имел силу характера под стать обаянию»[192]. Хотя семья Бюлова и происходила из Дании, его отец смог в 1873 г. стать министром иностранных дел в новой Германской империи и преданным сотрудником Бисмарка. Сын министра понравился канцлеру, и Бернгард неуклонно продвигался вверх по карьерной лестнице дипломатической службы, блистая в европейских столицах и заодно завоевывая репутацию неисправимого ловеласа. Его жена, происходившая из влиятельной римской семьи, ни в чем не уступала супругу. Когда они познакомились, она уже была замужем за другим германским дипломатом, но развелась с ним и вышла за Бюлова, направив свои усилия на поддержку его карьеры.
С годами Бюлов приобрел среди коллег заслуженную репутацию человека скользкого как угорь, ненадежного и коварного. Гольштейн, который сначала считал его другом, позже писал в своем дневнике: «Бернгард фон Бюлов – чисто выбритый бледный господин с бегающим взглядом и непременной улыбкой. Наделен вполне достаточным, хотя и не слишком острым умом. У него нет в запасе рецептов на случай непредвиденных обстоятельств, но он присваивает идеи других людей, а потом искусно выдает их за свои собственные»[193]. Бюлов умел мастерски убеждать в том, что его собеседник говорит нечто очень умное, – а еще он ловко создавал у людей впечатление, что с ними делятся важной информацией. Даже его теща говорила: «Бернгард обо всем рассказывает как о великой тайне. Он берет вас под руку, отводит к окну и говорит: «Не подавай виду, но там, внизу, писает маленькая собачка»[194]. По словам одной знавшей его женщины, он походил на кота, который ловит мышей на приманку из их любимого сыра[195].
Начиная с 1897 г. он направил все свои усилия на то, чтобы понравиться новому императору. Он постоянно уверял Вильгельма в том, что суждения того «блестящи», «превосходны» и всегда «совершенно верны». В 1900 г. он сказал кайзеру, что урегулирование отношений с Англией – дело сложное и требующее огромного мастерства, но «как орел Гогенцоллернов прогнал прочь двуглавого австрийского орла и подрезал крылья галльскому петуху, так же он, благодаря мудрости и силе вашего величества, по воле Божьей разберется и с английским леопардом»[196]. Для усиления эффекта Бюлов в переписке с Ойленбургом был щедр на неискренние похвалы в адрес кайзера, несомненно зная, что они будут доведены до сведения Вильгельма. Вскоре после своего назначения он писал: «Среди Гогенцоллернов было много великих королей, но он [Вильгельм], безусловно, самый примечательный из них»[197]. Он уверял кайзера, что готов быть его «инструментом» и помочь ему утвердить свою власть над Германией. В 1900 г. благодарный Вильгельм сделал его канцлером.
В первые годы Бюлов манипулировал кайзером довольно успешно. Он составлял короткие меморандумы, куда добавлял для интереса обрывки слухов, избегал официальных совещаний, где Вильгельму стало бы скучно, и взял за правило гулять с кайзером по утрам. Бюловы приглашали Вильгельма к обеду и ужину и всячески развлекали его. Тем не менее Бернгард Любезный, как назвал его один из критиков, был готов в любой момент пренебречь нелепыми распоряжениями Вильгельма или при удобном случае отредактировать их – это было особенно легко осуществить, поскольку кайзер часто забывал, что именно он наговорил в запале. Бюлов также вовсе не стремился к уничтожению парламентских институтов Германии, о чем так мечтал Вильгельм. Все, чего он хотел, – управлять германским народом так же, как он управлял германским монархом. Заодно он старался по возможности примирить их между собой. Его политика с самого начала (да и потом, когда он стал канцлером) была направлена на то, чтобы объединить националистические и консервативные силы, бросив их на поддержку короны. Одновременно он старался подорвать растущее социалистическое движение и региональный сепаратизм – например, на юге Германии, где так никогда и не смирились с прусским господством.
«Политика сплоченности», как ее называли, нуждалась в коренном организующем принципе, и этим принципом стала национальная гордость. Правительство, по мнению Бюлова, должно было проводить «щедрую и смелую политику, которая укрепила бы все преимущества нынешнего характера нашей национальной жизни, политику, которая мобилизовала бы энергию нации и привлекла бы сердца многочисленного и все растущего среднего класса»[198]. Активность на международной арене была необходимым условием для достижения этих целей. Конфликт из-за Самоа, как разъяснял Бюлов, «не имел для нас абсолютно никакого материального значения, но играл важную роль в отношении развития идей патриотизма»[199]. Германские газеты по его распоряжению освещали этот вопрос так, чтобы «укрепить внутри страны доверие к нашей внешней политике». Основным методом в работе Бюлова были такие дипломатические маневры, которые гарантировали бы рост влияния Германии в мировом масштабе. При случае это также могло подразумевать и разжигание конфликтов между другими нациями. В 1895 г. он сказал Ойленбургу: «Я рассматриваю англорусское противостояние не как трагедию, но как наиболее желанный исход»[200]. Пусть другие истощают свои силы – Германия в это время будет спокойно наращивать могущество.
В том, что касалось решения конкретных вопросов, Бюлов стремился поддерживать Тройственный союз с Австро-Венгрией и Италией и втайне холодно относился к идее сближения с Англией. Он чувствовал, что для Германии было бы лучше оставаться нейтральной в русско-британском конфликте, и писал по этому поводу: «Мы должны оставаться независимыми от обеих этих держав и находиться в равновесии, а не раскачиваться туда-сюда, подобно маятнику»[201]. Если он и отдавал предпочтение какой-то из сторон, то, вероятно, России, которая, как он предвидел, в долгосрочной перспективе окажется сильнее. Что до Британии, то, по его мнению, там рано или поздно должны были понять, насколько важно дружить с Германией в условиях противостояния с Францией и Россией. Кажется, ему никогда не приходило в голову, что у англичан могут возникнуть свои соображения по выходу из изоляции.
В руководстве германской внешней политикой Бюлова вначале поддерживал один из самых загадочных, влиятельных и талантливых работников министерства иностранных дел – Фридрих фон Гольштейн из политического департамента. Ойленбург называл Гольштейна «Чудовищем из лабиринта», и прозвище прижилось, хотя его и не назовешь справедливым – ведь Гольштейн был вовсе не чудовищем, а способным и преданным слугой Германии, делавшим все возможное для защиты ее интересов за границей. Однако, как и во всех прозвищах, в этом тоже была доля истины. Гольштейн был человеком скрытным и всюду видел признаки заговоров. Сын Бисмарка Герберт утверждал, что у дипломата была «почти патологическая мания преследования»[202]. Хотя Гольштейн мог быть жестоким и резким с окружающими, сам он был крайне раним. Он вел аскетичный образ жизни в трех маленьких, скромных комнатках и, казалось, почти не имел никаких увлечений вне работы, если не считать спортивной стрельбы. Он почти не показывался в обществе и прилагал все усилия, чтобы не встречаться с кайзером, которого он чем дальше, тем больше не одобрял. Когда император посещал Вильгельмштрассе, чтобы увидеться с Гольштейном, последний сбегал от него, устраивая длительные пешие прогулки[203]. Когда в 1904 г. они все же встретились на большом званом обеде, то, по словам очевидцев, обсуждали лишь утиную охоту[204].
От высоких постов в министерстве Гольштейн всегда отказывался, предпочитая действовать за кулисами, следить за входящими и исходящими бумагами, плести интриги, карая врагов и вознаграждая друзей. Его кабинет примыкал к кабинету самого министра, и у Гольштейна вошло в привычку заходить туда без приглашения. Хотя он изначально и был близок к Бисмарку, который во многом полагался на него, впоследствии они разошлись во мнениях из-за русского вопроса, и Гольштейн поссорился как с самим канцлером, так и с его сыном и всеми их сторонниками. Гольштейн с осуждением отнесся к перестраховочному договору и к самой идее того, что Германия и Россия могут построить дружеские отношения. Возможно, это было связано с тем, что он с неприязнью вспоминал те времена, когда еще молодым дипломатом служил в Санкт-Петербурге, который тогда был столицей России. Так или иначе, ненависть к России и страх перед ней были одними из немногих постоянных черт его политики[205]. Со временем его дружба с Бюловом станет жертвой разногласий именно по этому вопросу.
В декабре 1897 г. Бюлов произнес в рейхстаге речь, представив свое видение внешней политики Германии и особо остановившись на приближающемся, как тогда полагали, разделе Китая. Его речь была продумана так, чтобы произвести впечатление на широкую общественность: «Мы должны потребовать, чтобы германский миссионер, германский промышленник, германские товары, германские корабли и германский флаг уважались в Китае не меньше, чем представители и символы других стран». Германия была готова уважать азиатские интересы других держав – до тех пор, пока те в ответ уважали ее собственные: «Одним словом, мы не хотим закрывать никому солнце, но и сами требуем достойного места под ним». Мир должен признать, продолжал он, что старый порядок изменился: «Прошли те времена, когда немец уступал власть над сушей одному своему соседу, а власть над морем – другому, оставляя себе лишь небеса и философские абстракции»[206]. Речь Бюлова была воспринята очень хорошо: вюртембергский представитель в Берлине отмечал, что фразы из нее «уже практически превратились в пословицы и сейчас у каждого на языке»[207]. Снова обращаясь к рейхстагу двумя годами позднее, Бюлов впервые употребил термин Weltpolitik. Довольно любопытно, что в наши дни этот термин обычно переводится как «политика по защите окружающей среды», но в то время он подразумевал глобальную, мировую политику – причем такую, которая вызывала у наблюдателей вне Германии сильнейшие подозрения. Совместно с ним часто использовали столь же скользкое понятие Weltmachtstellung, или «статус великой державы».
Эти понятия отражали широко распространенное среди патриотически настроенных немцев представление о том, что политическое положение Германии в мире должно соответствовать ее стремительному экономическому развитию, распространению ее капиталов и товаров, а также достижениям в науке и других областях. Другие страны должны признать успехи Германии и ее новое положение среди других стран. Для либералов это означало, что Германия должна стать моральным лидером всего мира. Один из них печально писал об этом в 40-х гг.: «Мои мысли то и дело возвращаются в то время, когда [мы] все вместе трудились ради этой благой цели: рабочие места в великой Германии, мирная экспансия, культурная деятельность на Ближнем Востоке… Мирная Германия, великая, чтимая и уважаемая»[208]. Однако для националистов правого крыла, включая самого кайзера, его ближайших советников и многочисленных членов патриотических обществ, эти слова предполагали политическое и военное могущество – и, при необходимости, борьбу с другими державами.
В те годы, когда кайзер и Германия начинали пробовать свои силы, аудитории Берлинского университета были переполнены желающими послушать лекции одного пожилого профессора истории. Генрих фон Трейчке был одним из интеллектуальных прародителей нового германского национализма с его жаждой места под солнцем. Его лекции и труды, включавшие очень популярную многотомную историю Германии, повлияли на целое поколение германских руководителей, внушив им гордость за великое прошлое своей страны и за исключительные достижения Пруссии и ее армии в деле построения единого Германского государства. Для Трейчке патриотизм был наивысшей ценностью, а войну он считал не просто необходимой частью человеческой истории, но благородным и возвышенным занятием. Если бы Германия только воспользовалась своими возможностями, то она смогла бы подняться к мировому господству, как она того и заслуживала[209]. По словам Бюлова, бывшего поклонником Трейчке, тот был «пророком национальной идеи»[210]. Когда Гельмут фон Мольтке, будущий начальник Генерального штаба, в молодости изучал германскую историю в изложении Трейчке, то он был «очарован» и позже писал своей жене, что «вся книга проникнута духом патриотизма и любви к германскому отечеству, но не в ущерб историческим фактам; она просто превосходна»[211]. Кайзер, однако, оказался до странности равнодушен к Трейчке, хотя он и одобрял общий уклон его работы – дело в том, что историк, по мнению Вильгельма, недостаточно восхвалял Гогенцоллернов[212].
Отдельным вопросом было то, что означала Weltpolitik применительно к конкретным ситуациям. Фельдмаршал граф Вальдерзее, командовавший европейским экспедиционным корпусом, высланным для подавления «Боксерского восстания», писал об этом в своем дневнике: «Мы должны следовать принципам глобальной политики – если бы я только знал, что это значит. В настоящий момент это всего лишь лозунг»[213]. Казалось, это означает, что Германия должна получить свою долю колоний. Трейчке определенно считал именно так. Во время лекций он говорил: «Все нации в истории испытывали стремление к установлению своей власти над варварскими странами, если чувствовали себя в силах добиться этого». А в то время Германия уже была достаточно сильна, высокая рождаемость свидетельствовала о жизненной силе немецкого народа. И все же она производила довольно жалкое впечатление по сравнению с Великобританией и другими империями: «Таким образом, захват колоний является вопросом выживания нации»[214].
Трейчке и его последователи были не одиноки в своем мнении о ценности колоний. В Европе тогда господствовало мнение, что обладание колониями приносит не только материальные богатства, но и престиж. В период с 1873 по 1895 г. падение цен на продовольствие и череда экономических кризисов убедили германских руководителей и промышленников в необходимости расширять экспорт и завоевывать иностранные рынки. Тут они шли по стопам своих коллег из других стран. Критики имперской экспансии могли указать (и указывали) на тот смущающий факт, что защита колоний и управление ими часто обходились дороже, чем сами эти колонии приносили дохода. Кроме того, инвестиции, потоки товаров и эмигрантов устремлялись в такие места, как США, Россия и Латинская Америка, которые колониями отнюдь не были.
Каприви, в частности, считал, что естественные для Германии рынки находятся в Центральной Европе. Однако, как это часто бывает, общую убежденность нельзя было поколебать никакими неудобными доказательствами. Было нечто волнующее в том, чтобы разглядывать карту и видеть на ней области, закрашенные цветом твоей страны. Разумеется, размер территории и численность населения, каким бы бедным и редким оно ни было, добавляли стране очков на мировой арене. Наконец, как заметил в 1893 г. тогдашний английский министр иностранных дел лорд Розбери, приобретение новых колоний «намечало путь к будущим достижениям»[215].
Для Германии вопрос о колониях был очень деликатным. Казалось бы, вот перед нами могущественная держава, одна из сильнейших в мире, – и все же у нее не было своей Индии или своего Алжира. Да, Германии удалось завладеть кое-чем в Африке и на Тихом океане, но по сравнению с колониальными империями Франции и Англии германские захваты были незначительными. Даже маленькая мещанская Бельгия сумела завладеть огромной территорией Конго. Немцев во все большей мере охватывала потребность догнать соперников и начать наконец выглядеть как нормальная великая держава. Эти имперские амбиции находили решительную поддержку как на Вильгельмштрассе, так и в военной среде. Еще в 1890 г. глава колониального департамента министерства иностранных дел отмечал: «Ни правительство, ни рейхстаг не в состоянии отказаться от колоний, не попав при этом в унизительное положение перед лицом Германии и всей Европы. В наши дни политика колониальной экспансии имеет поддержку всех слоев общества…»[216] «Пангерманский союз» и «немецкое колониальное общество» могли не иметь такого уж огромного количества членов среди обычных граждан, но они полностью компенсировали это поднимаемым шумом и пылкостью своих требований.
Конечно, как слева, так и справа существовали скептики, предостерегавшие насчет того, как дорого обходятся колонии и как мало выгоды они зачастую приносят. Сам великий Бисмарк никогда особенно не стремился к обладанию колониями – а равно и большим флотом, необходимым для их защиты. В 1888 г. он сказал одному исследователю, пытавшемуся заинтересовать его Африкой: «Моя Африка находится здесь, в Европе. Вот тут Россия, а вот там – Франция. И мы прямо посередине. Вот моя Африка»[217]. Пришедший ему на смену Каприви относился к вопросу примерно так же: «Чем меньше Африки, тем лучше для нас!»[218]
Хотя Бюлов изначально и не проявлял энтузиазма по части колоний, он вскоре передумал и включил это направление в общий курс своей политики. Обращаясь к рейхстагу в декабре 1899 г., он воскликнул: «Мы не можем позволить, чтобы какая-либо иностранная держава, подобно божеству, говорила нам: «Что поделать? Мир уже разделили без вас». Он присовокупил к этим словам зловещее пророчество: «В наступающем веке Германии предстоит стать либо молотом, либо наковальней»[219]. Более сложный вопрос состоял в том, откуда возьмутся все эти новые колонии, ведь множество регионов мира уже было к тому времени захвачено другими державами. Одной из возможностей на этом пути была распадающаяся Османская империя, и Германия начала строить там железные дороги и ссужать турецкое правительство деньгами. В 1898 г. кайзер отправился в продолжительную поездку по Ближнему Востоку и, увлекшись, произнес в Дамаске эффектную речь: «Пусть султан и 300 миллионов его подданных-мусульман, которые по всему миру почитают его как своего калифа, твердо знают, что германский кайзер всегда будет им другом»[220]. Еще одной слабеющей империей был Китай. Он выглядел многообещающе, и захват порта Циндао в заливе Цзяо-Чжоу, а также других концессий на Шаньдунском полуострове казался удачным первым шагом. Немецкими активистами колониального движения была также предпринята причудливая попытка завладеть датской Вест-Индией[221]. С одобрения Тирпица предполагалось постепенно скупать там землю до тех пор, пока в руках немцев не окажется большая часть территории. В этот момент германское правительство должно было вмешаться и целиком выкупить у Дании острова с целью организации военно-морской базы. К счастью, Вильгельм выступил против этого плана, который угрожал безо всякой нужды втянуть Германию в территориальный спор с США и, вполне вероятно, Великобританией[222].
Однако и имевшегося уровня германской активности (а тем более – риторики) хватило для того, чтобы вызвать озабоченность британского правительства, что же до общества, то оно и без того было склонно смотреть на Германию с подозрением. Вдобавок в самой Германии – как в правящих кругах, так и среди населения – росла убежденность в том, что Англия является ключевым препятствием для реализации немецкой Weltpolitik. Иногда об этом заявляли открыто. Конспекты лекций Трейчке показывают, что он систематически нападал на Британию. Почему, спрашивал он в 1890-х гг., почему Германия «должна унижаться, если в Англии даже дети настроены водить нас за нос». Неудивительно, что поездка Трейчке в Англию только укрепила его уверенность в своей правоте – Лондон, по его словам, был похож на «мечту напившегося дьявола»[223]. В 1900 г. посол Австро-Венгрии в Берлине отослал в Вену меморандум, в котором проницательно отметил, что ведущие политики Германии предвкушают тот момент, когда их страна – сколько бы времени ни ушло на это – превзойдет Британию в качестве ведущей мировой державы. Посол также указал на «повсеместно преобладающую англофобию»[224] немцев. Вильгельм тоже ожидал в будущем подъема Германии и ослабления Британии. В 1899 г. он произнес в Гамбурге речь, где заявлял: «Старые империи умирают, и начинают формироваться новые».
Однако отношение самого кайзера к Великобритании было таким же двойственным, как и его связь с английской половиной своего семейства, – и этим он отличался от многих своих подданных. Его мать неблагоразумно навязывала все британское в качестве примера для подражания, и Вильгельм, что было вполне понятно, реагировал на это крайне отрицательно. Она хотела, чтобы он стал английским джентльменом – но он вместо этого стал прусским офицером. Она была либеральна – он стал консерватором. Со временем он даже стал ненавидеть свою мать – и действительно после смерти отца обращался с ней очень дурно. И все же самые счастливые детские воспоминания Вильгельма были связаны с поездками в Англию вместе с родителями. Он играл с другими детьми из своей родни в поместье Осборн на острове Уайт и бывал на британских верфях; часто поднимался на борт «Победы» – флагмана адмирала Нельсона, а однажды даже помогал стрелять из пушек «Сент-Винсента» – линкора, названного в честь выдающегося современника одноглазого флотоводца[225]. Вскоре после восшествия Вильгельма на престол королева Виктория сделала его почетным адмиралом Королевского флота. Кайзер был вне себя от восторга: «Носить ту же форму, что и Нельсон с Сент-Винсентом… Это само по себе может вскружить голову»[226]. Он послал бабушке свой портрет в адмиральской форме и впоследствии надевал ее при каждом удобном случае – не исключая, как гово рят, даже посещения оперы «Летучий голландец»[227]. Он также использовал свое почетное звание как повод дать британским морякам множество непрошеных советов, касающихся организации их флота.
Повзрослев, он часто жаловался на «чертову семейку» в Англии, но все равно искренне любил свою бабушку – королеву Викторию. На самом деле она была одним из немногих людей, к которым он прислушивался. Его возмущало то, что он воспринимал как высокомерие и снисходительное отношение со стороны англичан, но все равно в 1911 г. он сказал Теодору Рузвельту: «Я обожаю Англию»[228]. Дэйзи Корнуоллис-Уэст, ставшая княгиней Плесской, считала его любовь и восхищение искренними, а его частые упреки в адрес Британии были, как она думала, реакцией члена семьи, который считает, что его неправильно поняли. «То была действительно большая беда. Император всегда чувствовал себя не понятым – и не только королевой Викторией, королем Эдуардом или королем Георгом, но и всем британским народом. Он-то чувствовал, что не лукавит, и верил в себя – даже пытаясь подавить нас своей индивидуальностью. Если талантливый актер, играя любимую роль, может попытаться достичь успеха за счет тонкости и шарма, то император слишком часто пытался произвести на британцев впечатление, используя приемы, которые возмущали нас – или, что еще хуже, лишь забавляли и вгоняли в тоску»[229].
Нечто подобное определенно имело место, когда Вильгельм с присущим ему энтузиазмом занялся гонками на яхтах у северного побережья острова Уайт, неподалеку от городка Коуз. Когда кайзер по приглашению своего дяди вступил в Королевский яхт-клуб, англичане склонны были считать себя польщенными. В начале 1890-х гг. он купил яхту и стал каждое лето появляться на регатах. Королева Виктория, которой приходилось давать в своем поместье приют кайзеру и его свите, тщетно указывала на то, что «эти ежегодные визиты не вполне желательны»[230]. К несчастью, германский император был плохим спортсменом: он часто жаловался на правила и утверждал, что гандикап несправедлив по отношению к его «Метеору». Его дядя сетовал на то, что Вильгельм считает себя «начальником Коуза». Однажды Эдуард прямо сказал своим друзьям: «Прежде регата в Коузе была для меня родом приятного отдыха, но сейчас там распоряжается кайзер, и она превратилась в сплошное наказание»[231]. Были и другие неприятные инциденты. Например, маркиз Солсбери однажды не получил приглашения прибыть на борт «Гогенцоллерна» (позолоченной паровой яхты кайзера) для важных переговоров. Кроме того, Вильгельм как-то настоял, чтобы они с принцем Эдуардом продолжили гонку, хотя из-за этого им пришлось опоздать на обед у королевы.
Отношения кайзера с дядей были особенно сложными. Вильгельма, вероятнее всего, раздражало, что «старый толстяк, принц Уэльский» был обаятелен, уверен в себе и популярен. Вильгельм и сам по себе был ханжой, а уж под влиянием своей жены тем более должен был осуждать любовь Эдуарда к красивым женщинам и компании его беспутных друзей. Едва ли принц был очень рад получить от племянника нравоучительное письмо, которое тот отправил ему во время одного особенно запутанного скандала. Когда кайзер терял над собой контроль, он мог назвать дядю «сатаной», «старым павлином» или даже «главным интриганом и зачинщиком всех неурядиц Европы»[232]. Эдуард, со своей стороны, допустил ошибку, характерную для старшего и более уверенного в себе мужчины, – он не смог разобраться в побуждениях молодого человека, гневные вспышки которого скрывали неуверенность в себе.
Сам Эдуард – а равно и его жена Александра, которая, будучи датчанкой, так и не простила Пруссии захват Шлезвига и Гольштейна, – видели в Вильгельме воплощение прусского милитаризма. «Вилли у нас хулиган, – сказал однажды принц, – а большинство хулиганов трусят, если им ответить»[233]. В 1909 г., по итогам своей последней встречи с Вильгельмом, Эдуард, уже будучи королем, писал: «Я знаю, что германский император ненавидит меня и не упускает случая заявить об этом за моей спиной, – а ведь я всегда был с ним так любезен и добр». Тут он, конечно, был не вполне точен. Теодор Рузвельт чувствовал, что отношение кайзера к дяде было более сложным. С точки зрения американского президента, Вильгельм «испытывал к королю Эдуарду и уважение, и подлинную симпатию, – но при этом его также одолевали зависть и неприязнь. Эти чувства по очереди брали в нем верх, что сказывалось и на его поведении»[234].
Напряженность в отношениях этих двоих, вероятно, впервые возникла в то время, когда умирал отец Вильгельма и Эдуард приехал в Германию, чтобы поддержать свою любимую сестру, кронпринцессу Викторию. До нового кайзера, должно быть, дошли замечания дяди о том, что «Вильгельм Великий должен понять, что на дворе конец XIX столетия, а не Средние века». Через два месяца после восшествия на престол император ясно дал понять, что не собирается встречаться со своим дядей в Вене, хотя каждый из них независимо от другого планировал быть там в одно время. Эдуарду пришлось покинуть город до прибытия племянника. Бисмарк попытался объясниться с англичанами, указывая на отношения принца Уэльского к Вильгельму: «Принц относился к нему так, как дядя относится к племяннику, не признавая, что имеет дело с германским императором – пусть еще молодым, но уже давно совершеннолетним». Солсбери думал, что кайзер «немного не в своем уме». Королева Виктория в ярости писала своему премьер-министру: «В это почти невозможно поверить – настолько это вульгарно, абсурдно и несправедливо. Мы [с Эдуардом] всегда были очень близки с нашим внуком и племянником – а потому было бы полным безумием считать, что мы стали бы обращаться к нему как к «его императорскому величеству» не только на публике, но и в приватной обстановке!»[235] Она надеялась, что отношения Германии и Великобритании не пострадают, о чем и сообщила Солсбери: «Королева полностью согласна с тем, что [эти отношения] не должны быть затронуты из-за ничтожных личных конфликтов; но она также очень опасается, что в любой момент опрометчивость, бесчувственность и тщеславие [этого] молодого человека могут привести к дурным последствиям в этом отношении»[236].
Если бы обе страны были конституционными монархиями, то семейные конфликты такого рода могли бы вызвать лишь временные затруднения. Да, они породили бы массу слухов, но не причинили бы серьезного ущерба. Но источником проблем в данном случае стало то, что германский император имел значительные полномочия и был готов использовать их в своих целях для превращения Германии в лидирующую мировую державу. С точки зрения Вильгельма и многих его приближенных, это означало, что Германия должна обзавестись океанским флотом, который мог бы проецировать германское могущество в мировом масштабе, защищать германскую торговлю и вложения и, что не менее важно, германские колонии – как уже существующие, так и те, что еще предстояло захватить. В 1896 г. кайзер произнес ставшую довольно известной речь, в которой призывал германский народ «прочно соединить эту [новую] великую Германскую империю с той, что уже существует у нас дома»[237]. Такой взгляд на вещи был в то время присущ не только Германии – по общему мнению, морская мощь была ключевым компонентом мирового господства. Как еще Великобритания – а равно и Голландия с Францией – могли создавать и поддерживать свои огромные колониальные империи?
Иногда нужно, чтобы кто-то облек в слова то, что интуитивно ощущается всеми, – так роль теоретика морского доминирования досталась малоизвестному коммандеру из американского военно-морского колледжа в Ньюпорте. Отметим, что США в то время сами не являлись крупной морской державой. В 1890 г. капитан Альфред Мэхэн опубликовал свою классическую работу – «Влияние морской силы на историю». Мэхэн в то время был аккуратным долговязым мужчиной пятидесяти лет, и нельзя сказать, чтобы он любил выходить в море. Во многих отношениях он был прямой противоположностью образу лихого морского волка. Он был молчалив, сдержан и необщителен; считался ханжой, так как не разрешал своим дочерям читать романы Золя. Он также отличался принципиальностью – он даже не позволял своим детям использовать бесплатные карандаши, предоставляемые государством[238].
Мэхэн изучал историю Древнего Рима и однажды задумался, как могла сложиться обстановка, если бы Ганнибал вторгся в Италию по морю, а не двинулся через Альпы. А что было бы, если бы он мог получать морем постоянную поддержку от Карфагена? Именно тогда его посетила мысль, которая позднее сделала его знаменитым. «Контроль над морскими путями, – полагал Мэхэн, – является историческим фактором, который никогда прежде не был должным образом истолкован и подвергнут систематической оценке»[239]. И вот он взялся его истолковать. В своих книгах он обращался к историческим примерам, чтобы доказать – в любом конфликте, будь то англо-голландские войны XVII столетия или Семилетняя война Англии и Франции в XVIII в., морская сила практически всегда имела решающее значение. Эта сила обеспечивала процветание в мирное время и победу во время войны. Мэхэн писал: «Понимание истории и политики приморских государств опирается на три ключевых элемента: производство, порождающее необходимость в обмене продуктами; судоходство, при посредстве которого этот обмен осуществляется, и приобретение колоний, которые способствуют судоходству и помогают защищать его, обеспечивая безопасные укрытия»[240]. Сильный флот был необходим для защиты ключевых коммуникаций и торговых путей на морях – а также, что не менее важно, позволял захватывать и удерживать новые колонии. Боевые флоты могли служить сдерживающей силой, особенно если были расположены в ключевых стратегических точках. «Имеющийся флот» (the fleet in being), как его называли Мэхэн и другие[241], не обязательно должен был сражаться – он и в мирное время мог оказывать давление на враждебную державу, заставляя ее правителей дважды подумать, прежде чем рисковать собственным флотом, даже если последний и был бы сильнее[242]. На войне, однако, обязанность флота (или флотов) состояла в том, чтобы уничтожить силы противника в решающем столкновении.
Мэхэн и «навалисты» (так называли сторонников развития военно-морских сил) были не единственными, кто размышлял на такие темы. Существовала еще одна школа морской стратегии, которая первоначально даже пользовалась поддержкой морского кабинета при императоре Вильгельме. Сторонники этой школы полагали, что для победы необходимо ослаблять противника, нанося удары по его морской торговле. В конце XIX в. экономическая взаимосвязь стран мира неуклонно росла, и лишь немногие страны смогли бы выжить без заморских поставок – не говоря уже о том, чтобы вести войну. Соответственно, было бы куда разумнее вкладывать средства не в огромные и дорогие линкоры, а в быстрые крейсера, миноносцы и недавно изобретенные подводные лодки. Они-то и должны были атаковать торговые суда противника. В самом деле, крупные боевые корабли, тяжелобронированные и тяжеловооруженные, также были отличными целями для судов «москитного флота», подводных лодок и мин. Французы называли такой образ действий «крейсерской войной» (guerre de course), а англичане активно использовали его в елизаветинские времена, когда правительство, в сущности, санкционировало пиратские нападения на испанские галеоны с грузом американского золота и серебра. Когда же наконец началась Великая война, этот способ борьбы оказался поистине одним из самых эффективных из числа использованных Германией против союзников. В мирное время германскими субмаринами пренебрегали, но благодаря стратегии «подводной войны» они едва не перерезали линии снабжения, необходимого Британии для продолжения военных действий.
Но теории Мэхэна взывали к национальной гордости и, казалось, подтверждались историческими примерами. Миноносец и сравниться не мог с линкором, а охота на торговцев не представляла собой того грозного драматического зрелища, каким являлось столкновение огромных боевых кораблей. Работы Мэхэна пользовались бешеной популярностью в США, где они подстегивали стремление Рузвельта и его единомышленников к захвату новых колоний и постройке мощного флота. Ценились они и в Англии, поскольку с их помощью можно было обосновать британское мировое лидерство. Но они также повлияли и на Германию – книга «Влияние морской силы на историю» чрезвычайно понравилась кайзеру. В 1894 г. он писал другу: «В этот самый момент я даже не читаю, а прямо-таки поглощаю книгу капитана Мэхэна и пытаюсь выучить ее наизусть». При поддержке правительства эта работа была переведена на немецкий и по частям публиковалась в журналах. Копия книги должна была иметься на каждом германском боевом корабле. До этого момента основной военный потенциал Германии заключался в ее сухопутной армии, а ее флот был невелик и по большей части выполнял функции береговой охраны. Но впоследствии Вильгельм укрепился в убеждении, что Германии необходим сильный океанский флот с основой из крупных линейных кораблей. В ходе кризиса 1897 г., когда Греция столкнулась с Османской империей из-за Крита, англичане смогли использовать свое господство на море и прекратить конфликт, тогда как Германия вынуждена была оставаться в стороне. «На этом примере, – жаловался Вильгельм, – снова можно увидеть, как сильно Германия страдает из-за отсутствия мощного флота»[243]. Кайзер все же был в состоянии помочь этой беде – по конституции он являлся командующим военно-морскими силами и уже произвел в их организации некоторые изменения, поставившие флот под его прямой контроль. Но для серьезных действий ему нужно было финансирование, предоставить которое мог только рейхстаг.
За желанием Вильгельма иметь сильный флот стояли не только наставления Мэхэна. С самого детства кайзер наблюдал за британским флотом и восхищался им. Вид боевых кораблей подействовал на него примерно так же, как вид автомобиля – на Жабса из сказки «Ветер в ивах». Император считал это зрелище великолепным и волнующим. В юности он представлял свою семью на золотом юбилее королевы Виктории в 1887 г., и устроенный тогда морской парад еще больше подогрел его страсть к флоту. Когда в 1904 г. его дядя, английский король Эдуард VII, посетил базу германского флота в Киле, Вильгельм принял его в городском яхт-клубе (созданном в подражание Коузу) и поднял в честь гостя тост: «Когда я еще маленьким мальчиком посетил Портсмут и Плимут в обществе своих теток и любезных английских адмиралов, то я восхищался горделивыми британскими кораблями, что стояли в этих превосходных портах. И тогда во мне пробудилось желание когда-нибудь и самому строить столь же прекрасные корабли, чтобы, повзрослев, иметь флот не хуже английского». Вильгельм тогда едва не прослезился от собственного красноречия и провозгласил троекратное приветствие в адрес английского короля. Эдуард ответил сдержанно: «Мой дорогой Вилли, ты всегда был со мной так мил и дружелюбен, что мне трудно в должной мере выразить тебе благодарность за твою доброту». Бюлов запретил присутствовавшему там представителю крупного новостного агентства передавать излияния кайзера в Берлин: «[Вместо этого] я, как часто бывало и раньше, составил другое императорское обращение – столь же дружелюбное, но более взвешенное». Вильгельм возмущался: «Ты вырезал лучшие куски!» – но Бюлов был тверд: «Постройка нашего флота сопровождалась большими затратами и даже опасностями. И если вы будете описывать всю военно-морскую программу как проявление ваших личных наклонностей и увлечений юности, то нам в дальнейшем будет нелегко добиться финансовой поддержки от рейхстага». Кайзер смирился: «Ох уж этот чертов рейхстаг…»[244]
«Чертов рейхстаг» действительно представлял собой проблему. Он не выказывал большого энтузиазма в деле создания многочисленных военно-морских сил. Ни социалисты, число которых все росло, ни либералы и «умеренные» различного толка, ни даже некоторые консерваторы не были готовы одобрить потребное финансирование, особенно когда выяснилось, что ни Вильгельм, ни его морской кабинет не могли ясно обосновать необходимость подобных расходов. В 1895 г. кайзер просил средства для тридцати шести крейсеров – рейхстаг выделил средства лишь на четыре. А в 1896 г. все требования Вильгельма были отклонены. В начале 1897 г. рейхстаг вновь подверг критике военно-морские проекты кайзера… И в этот момент он обратился к помощи того, кто, как он надеялся, сможет обеспечить ему постройку флота.
Альфред Тирпиц в то время находился на противоположном конце света, командуя германской восточноазиатской эскадрой. В числе прочего в его задачи входил поиск подходящей гавани на побережье северной части Китая. Он выбрал бухту Цзяо-Чжоу, которую Германия и захватила той же осенью. Хотя изначально Тирпиц и не хотел сдавать командование и возвращаться домой, но он подчинился приказу кайзера и в итоге стал морским министром, пробыв потом в этой должности восемнадцать лет. Это назначение было еще одним шагом навстречу событиям 1914 г. – оно позволило Вильгельму построить флот согласно своему желанию и повлияло на морскую стратегию Германии. На этом пути ее ожидало неминуемое столкновение с Англией.
В 1897 г. Тирпицу было 48 лет, то есть он был на десять лет старше своего императора. В отличие от многих представителей ближнего круга Вильгельма Тирпиц не был аристократом и происходил из образованной бюргерской семьи. Его отец был либерально настроенным адвокатом и в итоге стал судьей, а мать была дочерью врача. Тирпиц рос на востоке Пруссии, в той ее части, которая в наши дни отошла Польше. Он с детства впитал в себя любовь к Пруссии и те принципы верности монарху и стране, которые были характерны для того времени и той среды. Фридрих Великий был его героем – как в детстве, так и на протяжении всей жизни. Известно, что он много раз перечитывал написанную Карлейлем биографию этого государя. В молодости, однако, будущий адмирал не подавал больших надежд – он был нерадивым учеником и более всего преуспевал в уличных драках. Не имея должных связей, он едва ли сделал бы карьеру в армии, а потому автоматически выбрал службу на флоте, где таланту было легче продвинуться.
Тирпиц пришел на флот в 1865 г. Военно-морские силы Пруссии были в то время малы, а многие корабли в их составе давно устарели. Даже ремонтные работы приходилось производить на иностранных верфях. У армии в активе были: славное прошлое, ореол романтики и преимущественное финансирование из военного бюджета. В то время, когда Пруссия вовлекала в свою орбиту прочие германские государства и создавала новую империю, флот играл незначительную роль. Но все же он постепенно расширялся и модернизировался, а Тирпиц неуклонно рос в звании, приобретя репутацию человека, который в равной мере разбирается и в технических деталях, и в более широких вопросах стратегии. В 1888 г. его назначили капитаном броненосного крейсера, что было необычно для столь молодого человека. К 1892 г. он стал начальником военно-морского штаба в Берлине. Постепенно за ним закрепились прозвища Хозяин и Вечный – последнее было связано с тем, что он мог выкрутиться там, где другим это не удавалось.
Тирпиц всегда находил время для чтения по самым разнообразным предметам, но более всего любил книги по истории. В Берлине он посещал лекции Трейчке и глубоко впитал его убежденность в будущем подъеме Германии – а равно и уверенность в том, что Великобритании этот подъем не понравится. Он также читал и Мэхэна, у которого почерпнул понимание важности морского могущества и необходимости обзавестись боевым флотом[245]. «Ключевой особенностью сражения в открытом море, – сказал он в 1877 г. одному из своих командиров, – является то, что единственной целью борьбы является уничтожение противника. Сражение на суше предоставляет и другие тактические возможности – например, захват территории, – но на море ничего подобного не бывает. Только полное уничтожение противника может считаться победой»[246]. В 1894 г. он составил обширный меморандум, один из разделов которого стал впоследствии знаменитым. Этот раздел назывался «Естественным назначением флота является стратегическое наступление». В нем Тирпиц отметал утверждения всех тех, кто выступал в защиту прибрежных укреплений и считал, что флот должен действовать оборонительно. Адмирал полагал, что вопрос о господстве на море «будет решаться главным образом в сражении, как и во все времена». Сверх того, он пришел к убеждению, что Германия вовлечена в смертельную борьбу за место под солнцем. Полным ходом шла гонка за обладание еще не захваченными областями земного шара – и те нации, которым не удастся получить свою долю, окажутся в XX в. значительно ослабленными[247].
Тирпиц выглядел очень внушительно – у него был пронзительный взгляд, широкий лоб, крупный нос и густая борода, которую он носил, разделив на два острых клина. Бейенс отмечал, что «среди всех советников Вильгельма II не было никого, кто производил бы впечатление настолько сильной и властной личности»[248]. Любопытно еще то, что Тирпиц никогда не испытывал особенной любви к морю – во время летних каникул он предпочитал работать над своими планами дома, в Шварцвальде. Кроме того, он был более эмоциональным человеком, чем выглядел. Хотя он и мог быть безжалостным и целеустремленным в своих баталиях с коллегами и политическими деятелями, порой стресс оказывался для него чрезмерным – в конце дня его секретарь иногда замечал, что адмирал плачет за своим рабочим столом[249]. Его мемуары и другие труды полны самооправданий и упреков в адрес всех тех, кто когда-либо возражал ему.
Тирпиц был, по словам хорошо знавшего его человека, очень энергичной личностью: «Он был слишком напористой натурой, чтобы избегать роли лидера. Сангвиник, честолюбивый и неразборчивый в средствах… Несдержанный в радостях и не знающий усталости в трудах, каким бы сокрушенным он при этом ни казался»[250]. Сын адмирала впоследствии говорил, что его любимым выражением было: «Если тебе не хватает смелости на поступок, то нужно добиваться хотя бы обретения такой смелости»[251]. Хорошо разбираясь в административной работе и организации коллективов, он мог бы добиться большого успеха и в качестве предпринимателя. Когда Тирпица вот-вот должны были назначить морским министром, один из старших офицеров флота дал ему двойственную оценку: «Его деятельность на ответственных постах была успешной во всех отношениях, если не рассматривать его склонность к односторонней оценке проблем. Кроме того, он обычно направляет всю свою энергию на достижение какой-либо частной цели и не принимает во внимание общие потребности службы. Обычно это означает, что его успехи достигаются ценой трудностей при решении других задач»[252]. Примерно то же самое можно сказать и про германскую внешнюю политику в период перед 1914 г.
Кайзер Вильгельм и адмирал Тирпиц встречались несколько раз и до того, как последний получил свою новую должность. Первая встреча, вероятно, произошла в 1887 г., когда Тирпиц входил в состав свиты, сопровождавшей молодого принца Вильгельма на золотой юбилей королевы Виктории. Принц и будущий министр, по всей видимости, провели немало времени за разговорами. Однако среди их ранних контактов ключевой все же была встреча в Киле в 1891 г., когда, после безрезультатного обсуждения будущих перспектив германского флота, Вильгельм спросил у Тирпица, что тот думает по данному вопросу. «Таким образом, – писал адмирал в своих мемуарах, – я смог описать, каким я вижу будущее военно-морских сил. Поскольку до того я постоянно делал заметки на эту тему, то в тот момент я без малейших трудностей обрисовал общую картину»[253].
В июне 1897 г. Тирпиц прибыл в Берлин и почти сразу же получил у Вильгельма продолжительную аудиенцию. Новый морской министр подверг уничтожающей критике имевшиеся на тот момент концепции развития флота, включая и те, что предлагал сам кайзер. С точки зрения Тирпица, ВМС нуждались в наступательной стратегии, а не в планах крейсерской войны или береговой обороны, которые отстаивал его предшественник и другие теоретики. План Тирпица подразумевал постройку большого числа эскадренных броненосцев и броненосных крейсеров, чего можно было достичь за счет сокращения заказов на быстрые легкие крейсера и эсминцы, которые предпочитали строить раньше. Новый боевой флот стал бы источником гордости для германского народа и помог бы укрепить национальное единство. Эта последняя мысль была буквально музыкой для ушей кайзера и фон Бюлова. Наконец, как ясно дал понять Тирпиц, главным врагом Германии на море могла быть только Великобритания.
В отличие от таких своих соотечественников, как Трейчке, Тирпиц не испытывал ненависти к Англии. Он даже послал своих дочерей в английский частный колледж для девочек – Челтенхэм. Вся семья адмирала отлично говорила по-английски и была привязана к жившей с ними английской гувернантке. Просто Тирпиц был социал-дарвинистом и рассматривал исторический процесс как последовательность все новых схваток в борьбе за существование. Германии нужно было развиваться, а Британия, будучи лидирующей мировой державой, должна была стремиться этому помешать. Конечно, все должно было начаться с экономического соперничества, но и военное противостояние не заставило бы себя долго ждать – и так до тех пор, пока Британия не смирилась бы с тем, что борьба с Германией ей не под силу.
В ходе первой аудиенции Тирпиц заявил кайзеру, что главной целью нового закона о развитии флота должно стать «усиление наших политических позиций в противостоянии с Англией». Германия не могла позволить себе бросить Британии вызов в любой точке земного шара, но все же она могла создать серьезную угрозу английской метрополии, для чего были необходимы базы на побережье Северного моря. По счастливой случайности англо-германское соглашение 1890 г. подразумевало отказ Германии от прав на Занзибар в обмен на скалистый остров Гельголанд, который мог оказаться очень полезен для обороны подступов к германским портам. Тирпиц считал вполне вероятным, что в случае войны англичане попытаются напасть на германское побережье или германский флот, – но при указанных выше условиях они должны были бы понести значительные потери. В течение многих лет стратегические замыслы адмирала оставались неизменными – он намеревался уничтожить английский флот в сотне миль к западу от Гельголанда. Помимо наличия этого пункта, у немцев было еще то преимущество, что они могли сконцентрировать для сражения весь свой флот, тогда как британцы были вынуждены рассредоточить свои военно-морские силы по всему миру. «Поскольку все это хорошо известно даже английским морским офицерам, адмиралтейству и так далее, – говорил Тирпиц кайзеру, – то политически все должно будет свестись к противостоянию крупных боевых кораблей между Гельголандом и устьем Темзы»[254]. Адмирал не рассматривал всерьез возможность того, что английский флот решит оставаться на своих базах и избегать полномасштабного сражения. Он также не ожидал и того, что, вместо нападения на германские берега и боевые корабли, британцы организуют морскую блокаду страны и запрут германский флот в Северном море. Между тем в ходе Великой войны именно это и произошло[255]. Но куда важнее оказалось то, что Тирпиц оказался не прав относительно британской реакции на его кораблестроительную программу.
В течение нескольких последующих лет адмирал развернул перед Вильгельмом, Бюловом и их ближайшим окружением свою печально известную «теорию риска». Теория эта была одновременно простой и очень смелой. Целью Тирпица было поставить Британию в такое положение, чтобы цена морского сражения с германским флотом стала для англичан непомерно велика. Британия располагала сильнейшими в мире военно-морскими силами и стремилась поддерживать свое превосходство на таком уровне, чтобы быть сильнее сразу двух идущих следом за ней держав, вместе взятых, – это называлось «двухдержавным стандартом». Германия, со своей стороны, не стала бы и пытаться добиться паритета – вместо этого она должна была построить флот достаточно сильный, чтобы англичане не осмелились напасть на него, поскольку в таком случае они подвергались бы риску понести слишком тяжелые потери, что оставило бы их беззащитными перед лицом других возможных врагов.
Если бы Британия все же решилась воевать с Германией на море, то, по Тирпицу, этим она бы лишь приблизила собственное падение, поскольку при любом исходе она бы лишилась части своих сил. Другие державы – особенно Франция и Россия, которые также обладали сильными флотами, – при этом осмелели бы и могли бы напасть на ослабленную Британию. В преамбуле второго «флотского» законопроекта, который Тирпиц предложил в 1899 г., говорилось: «Нет никакой необходимости в том, чтобы наш военный флот стал равен по силе флоту крупнейшей морской державы. Все равно такая держава не смогла бы сконцентрировать против нас все свои силы. Но даже если бы она и сумела двинуть против нас превосходящие силы, то уничтожение германского флота сопровождалось бы для нее таким серьезным уроном, что положение этой державы в качестве мирового лидера оказалось бы под вопросом»[256].
Тирпиц, кажется, ожидал, что сами англичане проигнорируют близость Германии к своей метрополии, – и этот факт многое говорит нам о том, насколько сильно он был одержим своим видением будущего конфликта.
Он был в этом не одинок. Его соратники – такие, как Бюлов да и сам кайзер, – с нетерпением ожидали того момента, когда германский флот станет достаточно силен для реализации избранной ими стратегии. Германии следовало быть осторожной, пока она находилось в «опасной зоне», будучи еще слишком слабой по сравнению с Британией. Последнюю ни в коем случае не следовало тревожить раньше времени. Бюлов формулировал это так: «Ввиду нашей слабости на море, мы должны вести себя так же осмотрительно, как гусеница до своего превращения в бабочку».
Двадцать лет спустя, когда его флот был наконец построен, кайзер сказал французскому послу: «Уж теперь-то я заговорю по-другому…»[257] Однако если бы немцы не проявили осторожности, то англичане могли бы склониться к принятию превентивных мер. Особенно на германских руководителей давила мысль о том, что может произойти «второй Копенгаген» – аналог акции 1807 г., когда английский флот бомбардировал столицу Дании и захватил большую часть датского флота, чтобы предотвратить его использование в интересах Наполеона[258].
Однако иногда оптимизм брал верх – тогда Тирпиц, Вильгельм и их сподвижники надеялись, что смогут превзойти Британию вообще без войны. «Стратегия риска» был в чем-то похожа на «ядерное сдерживание» времен холодной войны, которое также называли «взаимно гарантированным уничтожением». Соединенные Штаты и Советский Союз воздерживались от ядерного удара друг по другу, поскольку знали, что после такого удара у противника все же сохранится ядерный арсенал, достаточный для причинения неприемлемого ущерба. Источником такого возмездия могли стать стратегические бомбардировщики, защищенные ракетные шахты или подводные лодки – результат был бы одинаков. Так и в нашем случае Тирпиц порой говорил и вел себя так, как будто никогда и не намеревался на деле применять германский военный флот. Когда во время европейских кризисов, разрешившихся до 1914 г., начинали вестись разговоры о войне между Британией и Германией, то адмирал неизменно заявлял, что флот все еще не готов. Казалось, он скорее надеялся, что германские военно-морские силы подтолкнут Англию к соглашению уже самим фактом своего существования.
Как только Германия достигла бы того уровня могущества, при котором ее флот мог бы создать угрозу будущему Великобритании как великой державы, то англичане наверняка поняли бы, что у них нет иной альтернативы, кроме поиска прочного взаимопонимания с Германией, – а то и присоединились бы к Тройственному союзу. Исходя из этих соображений, Тирпиц и Бюлов прохладно отнеслись к перспективе союза, который Чемберлен предлагал Германии в конце 1890-х гг. Было еще слишком рано. После Великой войны Тирпиц пытался доказать, что его страна не была виновна в ее начале. Он писал: «Принимая во внимание образ мыслей, который был характерен для англичан в то время, я не поддавался влиянию тех благодушных фантазий, в которые Джозеф Чемберлен, возможно, верил сам и которыми он совершенно точно заразил некоторых немцев. Договор, заключенный на основе стремления Британии к мировому владычеству, ни при каких обстоятельствах не мог бы соответствовать германским интересам. Для обеспечения последних требовалось равноправное соглашение»[259].
После своего возвращения в Берлин в 1897 г. Тирпиц буквально за несколько недель подготовил проект нового плана развития флота. В этом проекте главная роль принадлежала крупным боевым кораблям, которые были бы способны к эскадренному бою, – броненосцам и тяжелым крейсерам. В последующие семь лет предстояло построить одиннадцать новых эскадренных броненосцев, а в долгосрочной перспективе германский флот должен был усилиться до шестидесяти крупных кораблей.
Существенно было и то, что предложенный проект не только определял численность военно-морских сил, но еще и предусматривал замену целых классов кораблей по мере их устаревания – причем порядок таких замен тоже был предусмотрен заранее. Все это позволило создать то, что Тирпиц называл «железным бюджетом». Он обещал кайзеру устранить «раздражающее влияние рейхстага на намерения вашего величества в отношении развития флота»[260]. В своих мемуарах Тирпиц утверждал, что при обсуждении этого и последующих «флотских» законов рейхстаг «лишился возможности отказать [нам] в средствах на новые корабли, цена и размеры которых все увеличивались, – ведь в случае такого отказа он неминуемо навлек бы на себя упрек в том, что из-за него мы вынуждены строить заведомо второсортные боевые единицы»[261].
Первый «морской» законопроект Тирпица был исключительно дерзкой авантюрой, поскольку, хотя кайзер и фон Бюлов были всецело на его стороне, он не мог бы заранее сказать того же о депутатах рейхстага. Выяснилось, однако, что адмирал был мастером в искусстве лоббирования и связей с общественностью. Одним из первых его шагов в качестве морского министра стало учреж дение «Отдела по работе с новостями и парламентскими вопросами» – этот отдел стал эффективным инструментом для мобилизации общественного мнения. Во время подготовки законопроекта и в течение всех последующих лет министерство породило настоящий поток меморандумов, заявлений, книг, фотографий и фильмов. Организовывались особые мероприятия – например, в 1900 г. по Рейну проследовала сотня торпедных катеров, а церемонии спуска на воду новых боевых кораблей становились все более зрелищными. Перед голосованием в марте 1898 г. представители морского министерства объехали всю Германию и всюду общались с важными для формирования общественного мнения фигурами – будь то крупные коммерсанты или университетские профессора. Министерство организовало 173 лекции, напечатало 140 тыс. брошюр и всюду распространяло классические работы Мэхэна о морской мощи. Журналистов приглашали на экскурсии по боевым кораблям, но особое внимание уделялось пропаганде в школах. Общественные организации – такие, как Колониальная лига с ее 20 тыс. членов или Пангерманская лига, – по просьбе правительства с энтузиазмом помогали общему делу, распределив по своим каналам тысячи брошюр[262]. Все это было не просто попытками манипулировать общественным мнением сверху – сама идея постройки сильного военного флота затронула чувствительные струны в душах германских националистов, к какому бы классу они ни относились. Возможно, в наибольшей степени она была привлекательна для растущего в численности среднего класса, представители которого рассматривали службу в ВМС как более предпочтительный, по сравнению с армией, вариант карьеры для своих детей. Хотя Морская лига и была основана в 1898 г. группой влиятельных промышленников, к 1914 г. в ней состояло уже свыше миллиона членов.
Тирпиц тоже погрузился в работу. Под его влиянием группа ведущих промышленников и предпринимателей выступила в поддержку нового закона. Адмиралу удалось заручиться сдержанным обещанием поддержки даже со стороны Бисмарка. Он посетил и правителей различных германских земель – например, великий герцог Баденский был совершенно им очарован и в письме к канцлеру Каприви назвал Тирпица «исключительной личностью» и «человеком, качества и опыт которого в равной мере великолепны»[263]. В своем берлинском кабинете Тирпиц, кроме того, проводил много часов в добродушных беседах с тщательно подобранными депутатами рейхстага.
Когда осенью в парламенте началась новая сессия, кайзер, Тирпиц и Бюлов дружно обратились к депутатам, воркуя, словно горлицы. Вильгельм начал с того, что новый закон был просто защитной мерой. «Нам чужд политический авантюризм», – добавлял Бюлов, хотя в той же самой речи он упомянул и о месте под солнцем для Германии. «Наши военно-морские силы имеют оборонительное назначение, – заявлял Тирпиц, – и в результате принятия нового закона это ни в малейшей степени не изменится». Одновременно этот закон должен был упростить работу рейхстага в будущем, поскольку депутатам больше пришлось бы иметь дело с «безграничными кораблестроительными запросами»[264] прошлых лет. Первый Закон о флоте был принят 26 марта 1898 г., легко набрав 212 голосов против 139. Кайзер был в восторге: «[Тирпиц] – поистине способный человек!» Помимо прочего, Вильгельма особенно радовало то, что он больше не будет нуждаться в одобрении рейхстага. Этот успех он ставил лишь себе в заслугу. В 1907 г. – после принятия очередного аналогичного закона – он хвастался инспектору своего двора, что он [Вильгельм] кругом оставил депутатов рейхстага в дураках. Принимая этот закон, они, как он утверждал, понятия не имели о том, каковы будут последствия, – а ведь в действительности это означало, что отныне он [император] сможет получить все, что пожелает. С точки зрения Вильгельма, закон был «подобен штопору, которым я могу откупорить бутылку в любой удобный момент. Пусть даже пена [в рейхстаге] потом ударит в потолок, этим собакам придется раскошеливаться, пока не посинеют. Теперь они у меня в кулаке, и никакая сила в мире не помешает мне осушить эту бутылку до дна»[265].
Тирпиц немедленно начал подготавливать следующие шаги. Темп строительства крупных боевых кораблей тогда достигал трех единиц в год, но уже в ноябре 1898 г. адмирал предложил ускорить его. Год спустя, на аудиенции в сентябре 1899 г., он заявил кайзеру, что увеличение численности флота «для Германии абсолютно необходимо, а без этого нас ожидает крах». Из четырех великих держав мира, которыми он считал Россию, Германию, Соединенные Штаты и Великобританию, последние две были достижимы только по морю. Следовательно, морская мощь была необходима. Адмирал также напомнил Вильгельму об идущей в мире постоянной борьбе за власть и влияние: «Слова Солсбери о том, что могущественные страны будут становиться все сильнее, а мелкие – все слабее и меньше, – полностью отражают и мое мнение». Германия должна была догонять, и «военно-морской флот необходим нам, если мы не хотим пойти ко дну». Тирпицу был нужен новый закон, который вступил бы в силу до 1903 г., когда должна была завершиться программа строительства, предусмотренная предыдущим. Это позволило бы удвоить силы германского флота, и Германия в таком случае получила бы сорок пять кораблей, пригодных к эскадренному бою. Да, у Британии их все равно было бы больше. «Но, – продолжал адмирал, – в борьбе с Англией мы все равно имели бы неплохие шансы, поскольку на нашей стороне географическое положение, имеющаяся у нас военная система, крупные силы торпедных катеров, превосходство в тактической выучке, планомерное развитие ВМС и единое руководство монарха. Помимо тех отнюдь не безнадежных условий, при которых нам предстояло бы вступить в сражение, нужно принять во внимание, что само наличие у нас сильного флота лишит Англию любого желания воевать с нами, вследствие чего она должна будет согласиться с присутствием в океане морских сил вашего величества… Что и требуется нам для осуществления нашей колониальной политики»[266].
Кайзер не просто был полностью согласен с Тирпицем, он даже несколько поспешил и, выступая в Гамбурге, сразу объявил о подготовке следующего закона о развитии флота. Министру пришлось представить свой проект раньше, чем он планировал, но в итоге все устроилось наилучшим образом. В октябре 1899 г. началась Англо-бурская война, а в конце года англичане захватили шедшие из Южной Африки немецкие суда, что только распалило германское общественное мнение. В июне 1900 г. второй «военно-морской» закон был принят и ожидаемым образом увеличил силы германского флота в два раза. В том же году благодарный кайзер произвел Тирпица в вице-адмиралы и возвысил его и его семью до дворянского состояния. Казалось, Германия, стремясь занять достойное место в мире, и дальше сможет спокойно преодолевать «опасную зону».
Но для достижения этого успеха германскому правительству предстояло заплатить высокую цену. Стремясь приобрести поддержку крупных аграриев из Немецкой консервативной партии, ДКП, оно обещало ввести таможенные тарифы против дешевого зерна из России. Протекционистские меры действительно были приняты в 1902 г. При этом потеря важного рынка сбыта еще больше ухудшила отношение к Германии со стороны России, которая и без того была недовольна захватом немцами бухты Цзяо-Чжоу в Китае и германской активностью в Турции. Общий настрой германского общественного мнения против Британии и в пользу развития ВМС хорошо послужил правительству, но его пыл оказалось легко вызвать и трудно умерить. Важнее же всего было то, что англичане – как на руководящих постах, так и в целом – начали обращать внимание на германскую враждебность. Германский посол Гацфельд жаловался: «Если бы они только могли спокойно усидеть в Германии, то вскоре сочные куски сами начали бы прыгать нам в рот. Но постоянные истерические зигзаги Вильгельма II и предлагаемые господином фон Тирпицем авантюрные планы строительства флота в конечном итоге приведут нас всех к гибели»[267].
Тирпиц основывался на трех ключевых допущениях.
На том, что в Англии не заметят строительства Германией мощного военного флота.
На том, что Британия не захочет и не сможет ответить, усилив свои собственные эскадры (в частности, германский министр полагал, что англичане не могут позволить себе значительное увеличение морского бюджета).
И на том, что Британию можно будет принудить к сближению с Германией и англичане не станут искать себе союзников в других местах.
Во всех этих предположениях Тирпиц оказался не прав.
Глава 5
«Дредноут» и англо-германское соперничество на море
В августе 1902 г. в Спитхеде прошел очередной крупный морской парад. На сей раз в спокойных водах между крупным английским портом Портсмут и островом Уайт отмечали коронацию нового монарха – Эдуарда VII. Поскольку тем летом король неожиданно слег с аппендицитом, коронация и все связанные с ней торжества были отложены. Из-за этого большая часть иностранных кораблей (за исключением принадлежавших Японии – новому союзнику Великобритании) и представители отдаленных эскадр британского флота вынуждены были вернуться в свои базы. Тем не менее даже уменьшившееся в масштабах представление было, как с гордостью заявляла The Times, впечатляющей демонстрацией британской морской мощи. Все представленные в Спитхеде корабли относились к боевому составу эскадр, назначенных оборонять берега метрополии. «Возможно, парад был не настолько великолепен, как та удивительная демонстрация морского могущества, что состоялась в тех же водах пятью годами ранее. Но он с не меньшей ясностью показывает, каково это могущество – особенно если помнить, что в настоящий момент мы имеем в составе заокеанских эскадр больше кораблей, чем имели тогда. Кроме того, для организации парада не пришлось использовать ни одного корабля из резерва флота». «Некоторые наши соперники, – предупреждала The Times, – провели эти годы в лихорадочной активности и неуклонно наращивают свои усилия». Им-то и следовало показать, что Британия начеку и готова вложить в поддержание своего господства на море любые требующиеся для этого средства[268].
Хотя газета и не называла соперников Британии поименно, ее читатели едва ли могли усомниться в том, что главное место в этом списке вот-вот должна была занять Германия. Хотя англичане все еще рассматривали Францию и Россию в качестве потенциальных противников, британское общество – как правящие классы, так и широкая публика – было сильно озабочено деятельностью своего соседа с берегов Северного моря. В 1896 г. журналист Э. Э. Уильямс выпустил ставшую популярной брошюру «Сделано в Германии», где обрисовал положение в довольно мрачных красках: «Гигантская торговая держава поднимается, чтобы бросить вызов нашему процветанию и состязаться с нами в борьбе за контроль над мировой торговлей»[269]. Автор призывал англичан посмотреть вокруг и понять, что «игрушки, куклы, книги сказок, с которыми возятся ваши дети, – все сделано в Германии: даже бумага, на которой напечатана ваша любимая патриотическая газета, вполне вероятно, имеет то же происхождение. Большая часть вашей домашней обстановки – от фарфоровых безделушек до кочерги – по всей вероятности, произведена в Германии. Хуже того: в полночь ваша супруга возвращается домой с оперы, которая была написана в Германии, исполнена артистами и дирижером оттуда же – да еще и с помощью немецких музыкальных инструментов и партитур»[270].
Тем временем на европейскую политику и международные отношения начал все чувствительнее влиять новый фактор – общественное мнение, которое могло оказать беспрецедентное давление на европейских лидеров и ограничить свободу их действий. В результате распространения грамотности, новых средств массовой информации и демократических институтов народы разных стран не только стали лучше информированными, но и почувствовали укрепившуюся связь друг с другом и со своими государствами. Благодаря Интернету и социальным медиа мы в наши дни переживаем аналогичную революцию в области получения информации и взаимоотношений с миром. Перед Великой войной железные дороги и телеграф (а потом и телефон с радио) помогали передавать внутренние и международные новости с ранее невиданной скоростью. Работающие за границей корреспонденты стали уважаемыми профессионалами, причем газеты все больше предпочитали использовать для этой цели своих соотечественников, а не полагаться на местных жителей. Русские, американцы, англичане и немцы могли прямо за завтраком узнать о последних триумфах и неудачах своих стран. Затем люди формировали свое отношение к происходящему и доносили его до сведения властей. Некоторые люди, особенно из числа представителей господствующих классов, очень сожалели о таких переменах. По выражению главы отдела по работе с прессой в германском министерстве иностранных дел, международные отношения более не могли управляться «узким кругом дипломатичных и хорошо воспитанных лиц»: «Общественное мнение приобрело прежде немыслимое влияние на политические решения»[271]. Сам факт существования в Германии бюро по работе с прессой говорит нам, что правительства отдавали себе отчет в происходящем и стремились манипулировать общественным мнением, используя его во внутренней и внешней политике. Это достигалось за счет того, что журналистам выдавали лишь определенную информацию, а на владельцев газет давили, вынуждая их придерживаться правильной линии… Или просто подкупали их. Германское правительство пыталось таким образом заручиться поддержкой английских газетчиков, но могло позволить себе субсидировать лишь небольшое и незначительное издание, так что в итоге не добилось ничего и лишь еще больше укрепило подозрения англичан[272].
В 1897 г. крупнотиражная газета Daily Mail, созданная лордом Нортклиффом, выпустила серию публикаций, где призывала читателей «в течение ближайших десяти лет хорошенько приглядывать за Германией». Германская угроза, гордость за Британию, воззвания к патриотизму, требования укреплять военный флот – все эти вопросы часто поднимались на страницах газет Нортклиффа, который к 1908 г. владел не только Daily Mirror, но и более утонченным Observer и даже The Times[273]. Другие издания тоже не отставали – например, The Daily Express и выражавшая левые взгляды The Clarion. Их редакторы не столько формировали общественное мнение, сколько просто говорили своим читателям то, что те хотели услышать, но эффект от кампаний в прессе и алармистских материалов типа брошюры Уильямса разжигал страсти и доводил патриотизм до уровня «джингоистского» национализма[274]. Солсбери жаловался, что из-за всего этого казалось, будто «у тебя за спиной огромный сумасшедший дом»[275].
В начале XX в. англо-германские отношения были хуже, чем когда-либо за все время существования Германской империи. Провал переговоров Чемберлена с германским послом, публичные и скрытые вспышки раздражения кайзера Вильгельма, хорошо известные англичанам антибританские и пробурские настроения в германском обществе, даже глупый скандал из-за якобы неуважительных высказываний Чемберлена в адрес прусской армии – все это вместе создавало атмосферу неприязни и недоверия, как в Англии, так и в Германии. Валентин Чайрол, бывший до 1896 г. берлинским корреспондентом The Times, писал в начале 1900 г. своему другу: «По моему мнению, Германия, по сути, более враждебна нам, нежели Россия или Франция, но еще не готова доказать это на деле…[276] Она смотрит на нас, как на колючий артишок, который надо очищать лепесток за лепестком». Более того, британские руководители не без оснований подозревали, что в Берлине были бы счастливы, если бы Англия оказалась втянута в конфликт с Францией и Россией. Предполагалось, что немцы при случае могут и сами приложить к этому руку. Когда в 1898 г. Британия и Франция оказались на грани войны из-за колониальных споров в Африке, Вильгельм II утверждал, что он, как свидетель пожара с ведром воды, делает все возможное, чтобы остудить горячие головы. Однако Томас Сандерсон, тогдашний постоянный заместитель британского министра иностранных дел, отметил, что кайзер больше смахивает на человека, который «бегает вокруг со спичками и чиркает ими о пороховые бочки»[277].
Кое-кто в Англии еще в начале 1890-х гг. беспокоился относительно того, как укрепление Германии изменит соотношение сил на море[278], но, чтобы эта тревога значительно возросла и стала общей, понадобились «морские законы» Тирпица от 1898 и 1900 гг. Хотя их скрытый смысл еще не был очевиден, британский коллега Тирпица – лорд Селборн, первый лорд адмиралтейства, – уже осенью 1902 г. говорил своим коллегам по кабинету: «Германский флот тщательно наращивает свои силы, исходя из соображений будущей войны с нами»[279]. В 1903 г. респектабельный чиновник Эрскин Чайлдерс написал свой единственный роман – захватывающую историю о приключениях и шпионаже, призванную предостеречь британцев относительно опасностей германского вторжения. «Загадке песков» сопутствовал громкий успех, и она переиздается до сих пор. Примечательно, что после Великой войны Чайлдерс присоединился к ирландским повстанцам и был расстрелян англичанами; его сын в 1973 г. стал президентом Ирландии. В британской прессе начали появляться статьи, авторы которых предлагали нанести по германскому флоту превентивный удар.
Благодаря своему географическому положению Англия спокойно воспринимала рост сухопутных армий на континенте. Но на море все было иначе. Британский флот был для страны одновременно щитом, инструментом для демонстрации силы и пуповиной, связывающей метрополию с остальным миром. Каждый школьник знал, как английский флот в XVI в. отразил натиск испанской Непобедимой армады (в чем ему отчасти помогла погода и некомпетентность противника). Точно так же все помнили и о роли флота в победе над Наполеоном в начале XIX столетия. Именно с помощью флота Британии удалось одолеть Францию в Семилетней войне и создать империю, раскинувшуюся от Индии до Квебека. И Британия определенно нуждалась в военном флоте для того, чтобы защитить эту империю и всю свою мировую сеть торговых связей и инвестиций.
Такой взгляд на вещи разделяла не только английская верхушка, но и большая часть общества. Все британцы, независимо от политических взглядов и социального положения, гордились своим флотом и «двухдержавным стандартом». Корабли для зрителей морского парада 1902 г. были арендованы множеством самых разных организаций – начиная от туристического агентства Томаса Кука и заканчивая элитным клубом Оксфорда и Кембриджа, а также Кооперативным обществом государственной службы. Когда в 1909 г. флот организовал в Лондоне недельное представление с бутафорскими сражениями, фейерверками и специальной программой для детей, то его, по различным оценкам, посетило около 4 млн человек[280]. Тирпиц, Вильгельм и прочие сторонники усиления германского флота, который должен был бы бросить вызов Британии, никогда полностью не отдавали себе отчета, до какой степени жизненно важен был Королевский флот для англичан. Это заблуждение обошлось дорого как самим германским лидерам, так и Европе в целом.
«Империя держится на Королевском флоте», – сказал адмирал Джон Фишер – и на этот раз он не преувеличивал[281]. Процветание страны в будущем и стабильность британского общества тоже, как многие полагали, зависели от морского могущества. Сам успех Англии, которая в XIX в. стала первой индустриальной державой мира, одновременно был ее же «ахиллесовой пятой». Устойчивость британской экономики зависела от возможности импортировать из-за океана сырье и экспортировать произведенные товары. Если бы Британия лишилась господства на море – разве не оказалась бы она тогда в зависимости от тех, кто им завладел бы? Кроме того, к 1900 г. Англия уже вынуждена была полагаться на импорт продовольствия, чтобы кормить свое растущее население, – около 58 % калорий, потребляемых британцами, попадали в страну по морю, и – как позже показал опыт Второй мировой – не было уже никакой возможности скомпенсировать эти показатели за счет увеличения сельскохозяйственного производства внутри страны[282].
Еще в 1900 г., задолго до того, как кайзер Вильгельм и адмирал Тирпиц приступили к постройке германского линейного флота, Королевский объединенный институт оборонных исследований организовал дебаты, в ходе которых обнаружился еще один повод для беспокойства. Сможет ли Королевский флот защитить британскую морскую торговлю? Например, имелось ли у него достаточное на случай войны количество быстрых крейсеров для патрулирования ключевых торговых путей, разведки и собственных рейдерских операций? К середине 1890-х гг. только что возникшая Морская лига шумно требовала увеличения военно-морских расходов[283]. В 1902 г. Daily Mail, самая популярная из новых крупнотиражных газет, нашла причины для тревоги даже в посвященном коронации морском параде: «Для поверхностного взгляда этот могучий флот, мирно стоящий на якоре в своей исторической гавани, являет собой великолепнейшее зрелище. Но мудрость требует от нас заглянуть глубже и понять, в какой мере этот флот пригоден к решению тех задач, ради которых он создавался. Невозможно не отметить, что он намного слабее, чем тот, что удалось собрать в 1897 г. для юбилея коронации королевы Виктории. Конечно, наши эскадры в целом сейчас сильнее, чем были тогда… Но нужно также отметить и тот факт, что за это время прямо в Северном море вырос и окреп еще один мощный флот, и это надо учитывать при оценке соотношения сил»[284].
Лорд Селборн, один из самых компетентных руководителей адмиралтейства в предвоенные годы, говорил: «Наши ставки в этой игре выше, чем у любой другой державы. Поражение на море будет означать для нас беспрецедентную историческую катастрофу. Оно может привести к уничтожению нашего торгового флота, остановке наших фабрик, недостатку продуктов, вторжению врага в метрополию и распаду всей империи»[285].
А что случилось бы с населением, если бы поставки продовольствия прекратились? Нехватка всего, возможно даже голод, в первую очередь должны были ударить по бедным. В течение двух десятилетий, предшествовавших 1914 г., многие гражданские и военные представители господствующих классов рисовали себе мрачную картину воюющей Британии, охваченной мятежами, а возможно, даже и революцией. Неужели они считали, что им самим в военное время ничего не будет угрожать? В конце 1890-х гг. этот вопрос занимал одного генерала из Королевского объединенного института: «Массы лондонцев двинутся из Ист-Энда на запад и разграбят наши дома. Они вырвут кусок хлеба у наших детей и скажут: «Если мы должны голодать, то справедливость требует, чтобы мы голодали вместе»[286]. Глава управления военно-морской разведки, Людвиг Баттенберг (дед герцога Эдинбургского, принца Филиппа), писал в 1902 г.: «Расстройство в морской торговле на ранних стадиях войны способно вызвать у населения Соединенного Королевства панику такой силы, что она может смести любое правительство, настроенное продолжать борьбу»[287].
Голод, а точнее – страх перед ним все больше влиял на военно-морское планирование англичан[288]. Одновременно эта мысль просачивалась и в общественное сознание. К концу XIX в. влиятельные личности и группы призывали правительство увеличить и обезопасить запасы продовольствия. В 1902 г. одна из таких групп, напоминавшая ожившую цитату из «Двенадцати дней Рождества»[289] и включавшая в себя 5 маркизов, 7 генералов, 9 герцогов, 28 графов, 46 адмиралов и 106 депутатов парламента, объединилась в ассоциацию, которая добивалась официального расследования ситуации с запасами продовольствия на случай войны. Они добились создания королевской комиссии, которая в итоге согласилась с тем, что проблема существует, но не вынесла никаких радикальных решений.
Примечательно, что в ассоциацию также входили и профсоюзные лидеры, которые, возможно, пытались таким образом привлечь эту важную структуру на свою сторону. Манифест ассоциации гласил, что стойкость рабочего класса не вызывает никаких вопросов, равно как и «его храбрость, патриотизм и выносливость». «Но, – говорилось в нем далее, – если население будет охвачено голодом, то возникнет серьезная опасность, а если подобная ситуация продлится достаточно долго, то общую катастрофу в стране нельзя будет ни предотвратить, ни даже надолго отодвинуть»[290]. Разумеется, на деле британское высшее общество и средний класс совершенно не рассчитывали ни на стойкость трудящихся, ни на их верность. Исследования таких видных британских реформаторов, как Чарльз Бут, открыли правду относительно тех ужасающих условий, в которых приходилось существовать английским беднякам. Эти условия не только отрицательно сказывались на их здоровье, но и, как многие опасались, на их приверженности государственным интересам. Станут ли представители низших слоев общества сражаться, защищая Британию? И смогут ли? Хотя Англия в то время не использовала всеобщей воинской повинности, но еще во время войны с бурами были сделаны некоторые наблюдения относительно числа добровольцев, которых пришлось отправить домой из-за того, что они не соответствовали армейским требованиям по здоровью. Это вызвало у руководства страны еще большее беспокойство насчет того, откуда возьмется потребный личный состав армии и флота в случае серьезного конфликта.
Были налицо и другие признаки того, что расслоение в британском обществе все усиливается. Снова обострился «ирландский вопрос», и местные националисты требовали самоуправления или даже независимости. Росло влияние профсоюзов – к 1900 г. в них состояло около 2 млн человек (а к 1914 г. это число еще удвоилось), причем сильнее всего профсоюзы были именно в ключевых отраслях британской экономики: в горнодобывающей индустрии и в портах. Забастовки становились дольше и часто сопровождались столкновениями. А с расширением избирательного права рабочие и их сторонники из числа представителей среднего класса приблизились и к политической власти. После выборов 1906 г. в палате общин появилась Лейбористская партия, получившая двадцать девять мест. Популярный писатель Уильям ле Кё успешно опубликовал роман «Вторжение 1910 г.», в котором Германия вторгалась в Англию, тогда как социалисты в это время агитировали за мир, а толпы на улицах призывали остановить войну. Daily Mail стала печатать эту книгу по частям и в целях рекламы даже отправила на улицы Лондона специальных людей в германских «пикельхельмах» и прусской военной форме. Кроме того, по настоянию Нортклиффа ле Кё любезно изменил предполагаемый маршрут германского вторжения так, чтобы он прошел через места, где у Daily Mail было больше всего читателей[291].
Правительство, сначала консервативное, а с 1905 г. уже либеральное, обнаружило, что находится в затруднительном, хотя и привычном, положении, требовавшем соизмерять потребности оборонного бюджета с финансовыми возможностями страны. Все были согласны с тем, что Германия представляла собой растущую угрозу, и Королевский флот должен был быть готов противостоять ей, а также и более привычным противникам в лице Франции и России. Отметим, что британская армия получала из бюджета в два раза меньше средств, чем военно-морские силы. Однако новые технологические достижения – более прочная броня, улучшенные силовые установки, более тяжелые орудия – обходились недешево. За пятнадцать лет между 1889 и 1904 гг. стоимость линейных кораблей-тяжеловесов удвоилось, а для более легких и быстрых крейсеров возросла в целых пять раз. Вдобавок широко раскинувшаяся Британская империя требовала размещения военных кораблей на удаленных базах по всему миру. За двадцать лет перед войной затраты на оборону составили приблизительно 40 % от всех расходов британского правительства – наибольшая доля среди всех великих держав. Да и налоги на душу населения в Англии были значительно выше[292].
Одновременно росли и социальные расходы правительства. Подобно своим коллегам на континенте, британское руководство тревожилось из-за возможных внутренних волнений и рассчитывало, что введение страхования от безработицы и пенсий по старости поможет устранить эту опасность. Кроме того, сформированный в 1906 г. либеральный кабинет включал в себя таких радикалов, как Дэвид Ллойд Джордж, для которых эти социальные расходы были не просто мерой предосторожности, а моральным долгом. Могла ли британская экономика одновременно позволить себе и пенсии, и линкоры? Целый ряд канцлеров казначейства высказывал опасения, что это невозможно – если бы правительство попыталось повысить налоги, это могло бы вызвать недовольство, особенно среди беднейших слоев населения. Чарльз Т. Ритчи, который в 1903 г. руководил финансами в составе консервативного правительства, формулировал это так: «Одна из наибольших опасностей состоит в том, что при подоходном налоге в один шиллинг с фунта (то есть при пятипроцентном) безработица и значительное увеличение цен на хлеб могут привести к восстанию»[293].
До самого начала войны сменявшие друг друга правительства пытались найти способ наполнить военный бюджет так, чтобы найти «золотую середину» в отношении налоговой нагрузки. При этом они старались одновременно добиться экономии и повышения эффективности затрат. В 1904 г. был сформирован Комитет обороны империи, призванный координировать задачи военного планирования и, как многие надеялись, военные расходы. После окончания Англо-бурской войны были проведены столь необходимые реформы в армии, а флот был обновлен и начал соответствовать стандартам своего времени. Лорд Селборн, возможно, не был умнейшим из людей – его свояченица (представительница рода Сесилов, так как он был женат на одной из дочерей маркиза Солсбери) говорила о нем: «Вилли наделен простым английским чувством юмора… Его шутки немудрены, душевны и постоянно повторяются»[294]. Однако он был человеком энергичным, преданным своему делу и – что было важнее всего – готовым во всем поддержать реформаторов, особенно адмирала Джона Фишера.
Джона Фишера обычно называли «Джеки», и в истории британского флота (а равно и в истории предвоенных лет в целом) он выделялся, как сорвавшееся с оси огненное колесо, которое рассыпает во все стороны искры и заставляет одну часть зрителей разбегаться в ужасе, тогда как другая замирает в восхищении. Перед Великой войной он перетряс британский флот сверху донизу и бомбардировал свое «гражданское» начальство различными требованиями до тех пор, пока оно не сдавалось. А уж своих оппонентов на флоте он обычно и вовсе раскатывал, как паровой каток. Мысли свои он выражал в своей собственной неподражаемой манере, называя своих противников «скунсами», «ископаемыми», «сутенерами» и «испуганными кроликами». Фишер был человеком суровым, упорным в своих начинаниях и почти неуязвимым для критики, что, пожалуй, было не очень удивительно для того, кто, имея довольно простое происхождение, сделал себе карьеру на флоте, где служил с самого детства. Он также был крайне самоуверен. Король Эдуард VII как-то пожаловался на то, что Фишер не желает смотреть на проблемы с разных сторон. «Почему я должен тратить на это время, – отвечал адмирал, – если я и так знаю, что моя сторона – правильная?»[295]
Фишер мог при желании быть очарователен – он мог заставить рассмеяться даже королеву Викторию, что было непросто. Его частенько приглашали в ее поместье Осборн на острове Уайт. Российская великая княгиня Ольга писала ему: «Надеюсь, дорогой адмирал, я еще окажусь в Англии, чтобы снова станцевать с вами вальс»[296]. Кроме того, Фишер был злопамятен, и ему не стоило переходить дорогу. Известный журналист Альфред Гардинер говорил о нем так: «Он может шутить, смеяться, сердечно разговаривать с вами, но за этими милыми манерами морского волка скрываются его основные принципы ведения войны – «беспощадность, безжалостность и непреклонность»[297] – и его три артиллерийских правила: «Бей первым, бей как следует и продолжай бить». Фишер не искал столкновений ни со своими политическими оппонентами, ни с враждебными нациями, но если уж такие столкновения случались, то тогда он признавал лишь тотальную войну. Его героем, как и многих офицеров британского флота, был Горацио Нельсон, который взял верх в морской войне против Наполеона. Более того, в 1904 г. Фишер отложил свое вступление в должность первого морского лорда[298] до 21 октября, годовщины смерти адмирала Нельсона в битве при Трафальгаре. Он часто цитировал слова Нельсона: «Дураком является тот, кто дерется с противником при соотношении сил десять к одному, если он может сражаться при соотношении сто к одному»[299].
Этот наследник Нельсона родился в 1841 г. на Цейлоне, где его отец сначала служил в чине армейского капитана, а потом безуспешно пытался выращивать чай. По словам самого Фишера, его родители, которых он едва знал, были очень хороши собой: «Почему я такой урод – вот настоящая неразрешимая загадка природы»[300]. И верно, в его лице было нечто странное, дикое и загадочное. Гардинер говорил: «Большая радужка с удивительно крошечными зрачками, широкий рот, полные губы, уголки которых сурово стремились книзу, выдающаяся нижняя челюсть – все это выдавало человека, который не просит и не дает пощады». Много лет ходили слухи о том, что Фишер был отчасти малайцем, что могло бы, с точки зрения германского военно-морского атташе, объяснить его хитрость и неразборчивость в средствах[301].
Ключевыми объектами поклонения Фишера были Бог и страна. Он был убежден в том, что Британия может и должна править миром. Господь защищал его страну так же, как и легендарные потерянные колена Израилевы, которые в свой черед должны будут триумфально возвратиться. «Знаете ли вы, – сказал он однажды, – что ко всему миру есть пять ключей? Пролив Па-де-Кале, Гибралтар, Суэцкий канал, Малаккский пролив и мыс Доброй Надежды. И все эти ключи в наших руках. Разве мы после этого не можем называться потерянными коленами?»[302] Его любимой книгой была Библия – особенно Ветхий Завет, где рассказывалось о множестве сражений. При каждом удобном случае он посещал проповеди. Одним воскресным утром некто позвонил Фишеру домой и ему ответили:
– Капитан ушел в часовню Беркли.
– А днем он будет? – спросил звонивший.
– Нет, он сказал, что собирается послушать каноника Лиддона в соборе Святого Павла.
– Ну а вечером?
– Вечером он будет в церкви баптистов-реформистов[303]. Кроме того, Фишер любил танцы, а также свою жену и родных – но его главной страстью был флот. Во имя благополучия военно-морских сил он боролся с неэффективностью, ленью и другими помехами. Фишер был знаменит тем, что с ходу выгонял со службы некомпетентных работников. Один из них вспоминал: «Никто из нас не мог быть уверен в том, что сохранит работу на следующий день»[304]. Когда Фишер стал первым морским лордом, ему принесли огромную папку с материалами по поводу тяжбы, возникшей между армией и флотом из-за того, кто должен заплатить за гетры шотландских горцев, испорченные морской водой при выгрузке на берег. Он немедленно бросил всю кипу бумаг в камин[305]. Он также решил, что нуждается в собственной станции беспроволочного телеграфа. Это вызвало препоны со стороны почтовый службы, и в итоге однажды полдюжины моряков просто явились в здание адмиралтейства и установили все необходимое оборудование[306].
Личность Фишера неизбежно должна была вызвать различные оценки как внутри флота, так и в среде людей, интересующихся морским делом. Его обвиняли в фаворитизме, а также в том, что он проводит свои реформы слишком быстро и заходит в них слишком далеко. И все же перемены были необходимы. Пусть даже Черчилль на самом деле и не произносил фразы про то, что «плеть, ром и содомия» являются ключевыми традициями британского флота, – эти слова были не так уж далеки от реальности. В течение десятилетий мирного времени британский флот закоснел в своих привычках, цепляясь за старые порядки – ведь они были освящены победами Нельсона. Дисциплинарные взыскания были суровыми – кошка-девятихвостка, как называли используемую на флоте плеть, могла за пару ударов сорвать кожу со спины. Когда в 1854 г. Фишер, которому тогда было тринадцать, стал свидетелем порки восьми моряков, он потерял сознание[307]. (Этот род наказания был упразднен в 1879 г.) Рядовые матросы все еще спали в гамаках и получали рационы из сухарей, которые частенько были изъедены долгоносиком, а также мяса неопределенного происхождения – впрочем, все равно высоко ценившегося. Тренировочные программы также оставляли желать лучшего и должны были быть обновлены – в частности, не было уже никакого смысла тратить так много времени на обучение матросов работе с парусами, ведь практически все корабли уже были оснащены паровыми двигателями. Образование, даже в офицерской среде, воспринималось как необходимое зло и подразумевало лишь передачу самых основных знаний. Молодые офицеры не были должным образом подготовлены, и никто не подталкивал их к тому, чтобы проявить хоть какой-то интерес к материям столь низменным, как даже артиллерийская стрельба, – не говоря уже о тактике и стратегии. Сам адмирал так вспоминал свои ранние годы на службе: «Поло, скачки и развлечения считались более важными, чем обучение стрельбе». Многие старшие офицеры вообще были против учебных стрельб, поскольку осадок от порохового дыма портил вид кораблей[308]. Флот не располагал своим высшим учебным заведением, где можно было бы обучать искусству войны на море, а о международных отношениях и внешней политике офицеры и вовсе не имели понятия. Высшее флотское руководство не тратило время на военное планирование, хотя изрядно преуспело в подготовке своих кораблей к морским парадам и хитроумным маневрам… Хотя в одном скандальном случае адмирал сэр Джордж Трайон и подставил свой флагманский корабль «Виктория» под удар броненосца «Кампердаун», вследствие чего флагман затонул вместе с 358 моряками, включая и самого адмирала. Фишер начал реформировать флот еще до того, как стал первым морским лордом. Будучи командующим средиземноморской эскадрой, а потом и начальником кадровой службы флота, он многое сделал для того, чтобы повысить уровень образования морских офицеров, и заложил основы для создания в будущем высшего военно-морского учебного заведения. Он настоял на проведении постоянных упражнений в артиллерийской стрельбе и помог продвинуться по службе целому ряду талантливых молодых офицеров. Он докладывал руководству, что «увеличивающийся средний возраст наших адмиралов просто пугает»: «Через несколько лет они переоденутся в мягкие тапочки из-за подагры и будут всюду таскать с собой грелки!»[309] Заняв в 1904 г. высший командный пост в ВМС, Фишер положил начало еще более масштабным переменам. «Мы не должны халтурить! – писал он одному из своих соратников. – Не должны поддаваться чувствам! Мы обязаны наступать на больные мозоли и никого не щадить!»[310] Более 150 устаревших кораблей были беспощадно разобраны на металлолом вопреки протестам служивших на них офицеров. Фишер уменьшил и преобразовал верфи, чтобы сократить стоимость их содержания и повысить эффективность. Он также позаботился о том, чтобы корабли морского резерва, которыми прежде пренебрегали, всегда имели на борту ядро будущей команды, что позволило бы им в случае кризиса быстро занять место в строю. Самым смелым шагом в его реформах было решение отозвать большую часть флота с удаленных станций и сконцентрировать в метрополии самые современные боевые корабли. Он также объединил отдельные небольшие эскадры, так что возникло несколько крупных флотов: восточный с базой в Сингапуре, еще один у мыса Доброй Надежды и один в Средиземном море. А два флота: атлантический и флот Канала – находились прямо под рукой. Организованное Фишером перераспределение военно-морских сил Великобритании привело к тому, что три четверти этих сил могли при необходимости быть сосредоточены против Германии. Еще Нельсон указывал на то, что учиться надо там, где предстоит сражаться, – и потому оба ближайших к Британским островам английских флота начали постоянно проводить учения в Северном море.
Заняв пост первого морского лорда, Фишер создал особую группу, которая начала работу над самой важной из внедренных им новинок – новым суперброненосцем. Эта же группа разработала и проект нового линейного крейсера «Инвинсибл». Идея линейного корабля, который совмещал бы скорость, тяжелую броню и мощные дальнобойные орудия, уже носилась в воздухе – отчасти потому, что техника того времени позволяла построить такой линкор. Например, новые паровые турбины давали возможность разгонять тяжелые корабли до сравнительно больших скоростей. В 1904 г. компания Cunard поставила такие турбины на свои лайнеры «Лузитания» и «Мавритания» – крупнейшие пассажирские суда того времени. В 1903 г. один итальянский кораблестроитель опубликовал статью, где описал возможный проект «идеального броненосца для Королевского флота» – да и другие державы, включая Японию, Германию, Америку и Россию, тоже, как было известно, планировали создание броненосца нового поколения[311].
Ошеломляющий успех японского флота, который в мае 1905 г. разгромил русскую эскадру в Цусимском проливе, казалось, подтвердил, что будущее войны на море связано с развитием быстрых линкоров, современных фугасных снарядов и крупнокалиберных орудий, которые доставляли бы их к цели. Японцы использовали 12-дюймовые орудия (305 мм) – это обозначение описывало диаметр канала ствола и означало, что снаряды этих пушек были поистине очень тяжелыми[312]. И пусть Фишера часто критикуют за то, что он вывел гонку морских вооружений на новый уровень, создав корабль, который одним своим появлением сделал все прочие броненосцы устаревшими, – но трудно себе представить, как можно было бы избежать этого рывка.
Комитет Фишера работал в большой спешке, и уже 2 октября был заложен киль будущего «Дредноута». В феврале 1906 г. корабль был официально спущен на воду в присутствии короля и в окружении ликующих толп. К концу года «Дредноут» был полностью готов к службе. Первый представитель принципиально нового класса кораблей был морским эквивалентом Мохаммеда Али – крупным, быстрым и смертоносным. Крупнейшие броненосцы того времени имели водоизмещение порядка 14 тыс. тонн, а у «Дредноута» оно составляло 18 тыс. тонн. Вместо привычных 18 узлов его паровая турбина позволяла разгоняться до 21. Это была турбина конструкции того самого Чарльза Парсонса, который во время празднования бриллиантового юбилея королевы Виктории так шокировал моряков демонстрацией своего судна «Турбиния». Фишер считал, что скорость защищает корабль даже более надежно, чем броня, но и с броней у нового линкора было все в порядке – на нее приходилось около 5 тыс. тонн массы как выше, так и ниже ватерлинии. И – подобно Мохаммеду Али – корабль мог не только порхать как бабочка, но и жалить как пчела. «Дредноут» нес десять 12-дюймовых орудий и батареи пушек поменьше. Поскольку орудия располагались в бронированных башнях, то линкор и все последующие корабли этого типа был способен вести практически круговой обстрел. Справочник Jane's Fighting Ships от 1905 г. сообщал: «Не будет преувеличением сказать, что при такой скорости, огневой мощи, дальности и таком сокрушительном эффекте от концентрации огня тяжелых орудий «Дредноут» по боевой ценности соответствует двум или даже трем современным броненосцам»[313].
Хотя непосредственным стимулом к разработке дредноутов и тяжелых крейсеров был, вероятно, страх перед объединенной силой французского и русского флотов, но постепенно офицеры британских морских штабов начали рассматривать уже Германию в качестве основного вероятного противника в будущем[314]. Отношения с Францией и Россией начинали улучшаться, но с Германией дела шли все хуже. Британские офицеры предполагали, что вопреки любым официальным заявлениям Берлина германский флот предназначался для действий в Северном море. Например, у германских кораблей был ограниченный запас хода, а помещения для экипажа были очень тесными, что также затрудняло дальние путешествия. То, что кайзер в письме своему второму кузену, русскому царю, неблагоразумно назвал себя «адмиралом Атлантики»[315], тоже говорило о многом. Фишер определенно не испытывал никаких сомнений – в 1906 г., когда англо-германская гонка морских вооружений стала набирать обороты, он сказал: «Нашим единственным вероятным противником является Германия. Германия держит весь свой флот сосредоточенным на расстоянии нескольких часов хода от наших берегов. Следовательно, нам нужен в два раза более сильный флот на таком же расстоянии от берегов Германии»[316]. Начиная с 1907 г. военные планы адмиралтейства были посвящены почти исключительно возможности столкновения с германским флотом в водах, омывающих Британские острова. Комитет обороны империи, созданный для координации работы различных ведомств и консультирования премьер-министра, пришел к согласию и в 1910 г. утверждал: «Чтобы не подвергать наши эскадры опасности поражения по частям, военно-морская активность в отдаленных морях должна быть отложена до тех пор, пока обстановка в водах метрополии не прояснится. Лишь тогда можно было бы выделить дополнительные силы»[317].
Для того чтобы облегчить себе финансовую нагрузку, связанную с содержанием флота, британское правительство решило поискать поддержки у колоний. Спускаемые на воду новые боевые корабли сразу получали «колониальный» колорит, а вместе с ним и говорящие названия – например, «Индостан» или «Добрая Надежда»[318]. Самоуправляющиеся «белые» доминионы: Канада, Австралия, Новая Зеландия, а позже и Южная Африка – остались удивительно равнодушны[319]. В 1902 г. они совместно пожертвовали около 150 тыс. фунтов, и даже после серьезного нажима со стороны английского правительства это число удалось в последующие годы увеличить лишь до 328 тыс.[320] Канада, будучи старейшим доминионом, вообще не хотела ничего давать, утверждая, что у нее нет непосредственных противников. Фишер писал: «Это жадные, непатриотичные люди, которые верны нам лишь потому, что рассчитывают на вознаграждение». Для того чтобы переломить такие настроения в империи, понадобилась гонка вооружений с Германией. В 1909 г. Австралия и Новая Зеландия заложили каждая по дредноуту, а в 1910 г. Канада начала предпринимать осторожные шаги по созданию собственного флота, для чего ее правительство приобрело в Англии два крейсера.
В самой Британии другая ключевая часть правительства, а именно – министерство иностранных дел – тоже постепенно начинала разделять мнение моряков насчет того, что Германия является угрозой. Дипломаты старшего поколения, выросшие в годы «блестящей изоляции», все еще надеялись сохранить нормальные (или даже дружеские) отношения со всеми державами – но в рядах молодого поколения крепли антигерманские настроения. Сандерсон, бывший постоянным заместителем министра иностранных дел с 1894 по 1906 г., писал в 1902 г. сэру Фрэнку Лессельсу, британскому послу в Берлине, что среди его коллег распространяется тревожная склонность к негативному восприятию Германии: «Немцы вызывают прочную неприязнь – считается, что они готовы и с нетерпением ждут возможности подложить нам свинью. Такое положение вещей создает неудобства, поскольку доброе согласие между нашими странами необходимо для решения множества вопросов»[321]. Действительно, Германия вызывала глубочайшие подозрения у восходящих звезд британской дипломатии: у Френсиса Берти (посол в Париже в 1905–1918 гг.), Чарльза Хардинга (постоянный заместитель министра с 1906 по 1910 г.) и Артура Николсона (посол в России в те же годы, а потом заместитель министра), который приходился отцом знаменитому Гарольду Николсону. Чиновники, не разделявшие общей антигерманской точки зрения, за десять предвоенных лет ушли в отставку или сделались маргиналами[322]. Финальным аккордом стало то, что в 1908 г. сэр Фрэнк Лессельс, работавший послом в Берлине с 1895 г. и горячо защищавший идею дружбы с Германией, был заменен на сэра Эдварда Гошена, который был убежден во враждебных намерениях немцев.
Странно, но человек, который полностью сформулировал опасения министерства по отношению к Германии, сам был отчасти немцем по происхождению и был женат на немке. В министерстве иностранных дел проще всего было встретить представителя высших классов британского общества, и Айра Кроу заметно выделялся на их фоне своими привычками и интересами. Он восхищался великими германскими историками, ценил музыку, сам отлично играл на рояле и был одаренным композитором-любителем. Добавьте сюда легкий немецкий акцент и огромную трудоспособность – и станет понятно, почему этот человек сразу бросался в глаза. Он был сыном немки и английского консула и вырос в Германии, в среде образованных представителей высшего среднего класса – такой же среде, какая породила и Тирпица. Его родители были знакомы со злосчастным императором Фридрихом-Вильгельмом[323] и его супругой, кронпринцессой Викторией. Они разделяли либеральные воззрения этой пары, а потому, хотя сам Кроу и был глубоко привязан к Германии и германской культуре, он также глубоко сожалел о том, что воспринимал как триумф «пруссачества» с его авторитарными и милитаристскими замашками. Кроу также критически относился к «беспорядочному, заносчивому, а иногда и прямо агрессивному духу», который, по его мнению, пронизывал жизнь германского общества. То, что Германия искала для себя в мире место, сопоставимое с ее новым потенциалом, Кроу понять мог – он даже искренне симпатизировал этому стремлению. Но он решительно осуждал методы, с помощью которых германское руководство шло к достижению этой цели, – например, готовность требовать для себя колонии за счет других держав и склонность угрожать соседям военной силой. Как он писал матери в 1896 г., Германия привыкла считать, что может обращаться с Англией скверно, «как будто пиная дохлого осла»: «Но если животное очнется и внезапно окажется львом, то это может несколько смутить наших охотников»[324]. Кроу увидел свою миссию в том, чтобы подтолкнуть свое начальство к сопротивлению «германскому шантажу».
Незадолго до начала 1907 г. Кроу был назначен руководить тем направлением работы министерства иностранных дел, которое касалось Германии и других стран Западной Европы. 1 января 1907 г. он направил сэру Эдварду Грею, тогдашнему министру, свой самый знаменитый меморандум. По напористости содержавшихся там аргументов, охвату истории вопроса и стремлению понять мотивацию Германии этот меморандум можно сравнить с «Длинной телеграммой» Джорджа Кеннана, которую тот составил в начале холодной войны, чтобы попытаться прояснить причины тех или иных шагов советского правительства и предложить возможные меры сдерживания. Кроу, как впоследствии и Кеннан, утверждал, что его страна имеет дело с противником, который, если ему не препятствовать, все время будет стараться завладеть любым преимуществом, каким сможет. Он писал: «Подчинение шантажисту обогащает последнего, но на опыте давно доказано, что хотя это и может подарить жертве небольшую передышку, но непременно приведет к скорому возобновлению угроз и выдвижению еще больших требований, тогда как периоды отсрочки будут становиться все короче. Но планы шантажистов обычно разрушаются после первого же решительного отпора, когда становится очевидна ваша готовность скорее столкнуться со всеми рисками, которыми чревата конфликтная ситуация, чем и дальше двигаться по пути бесконечных уступок. Но в случае, когда жертве не хватает решимости, отношения между двумя сторонами будут, вероятнее всего, неуклонно ухудшаться»[325].
Кроу также указывал на то, что внешняя и военная политика Великобритании определялась географией: расположением страны на периферии Европы и наличием у нее огромной заокеанской империи. То, что Британия предпочитала поддерживать на континенте баланс сил, который не позволял бы никакой отдельной дер жаве полностью его контролировать, было вполне естественно и являлось едва ли не «законом природы»[326]. Точно так же Британия не могла бы уступить какой-либо державе господство на море – этим она подвергла бы опасности само свое существование. Германская политика военно-морского строительства могла быть проявлением обдуманного стремления подорвать позиции Британии в мире, а могла быть и следствием «неуверенного, путаного и непрактичного подхода к управлению государством, руководство которого не отдавало себе отчета в том, что творит»[327]. Но с точки зрения Британии это не имело никакого значения. В обоих случаях ей пришлось бы принять брошенный Германией вызов, причем делать это надо было решительно и спокойно. Сорок лет спустя Кеннан дал аналогичный совет относительно СССР. «Ничто, – утверждал Кроу, – так не убедит Германию в безнадежности бесконечной гонки военных кораблестроительных программ, как подкрепленная очевидными доказательствами уверенность в том, что в ответ на каждый германский корабль Англия неизбежно заложит два своих, тем самым поддерживая существующее в настоящий момент относительное превосходство»[328].
Когда англичане сделали свой ход и построили первый дредноут, Тирпиц, кайзер и их сторонники встали перед очевидным выбором: отказаться от соперничества и начать налаживать отношения с Британией – или принять вызов и постараться не отставать в постройке дредноутов собственного производства. При выборе второго пути Германия неизбежно столкнулась бы с проблемой существенного роста расходов: использование новых материалов и технологий, удорожание эксплуатации и ремонта, более многочисленные команды – все это вместе вело к тому, что дредноуты обходились в два раза дороже, чем существовавшие тогда броненосцы. Кроме того, для работы над такими кораблями нужно было переоборудовать доки, а также расширить и углубить Кильский канал, который позволял строить корабли в безопасности балтийских верфей, а потом спокойно перебрасывать их в германские порты на побережье Северного моря[329]. Наконец, тех средств, которые теперь требовались флоту, лишалась армия – а ведь она должна была как-то уравновешивать растущую опасность со стороны России. При всем этом принципиальное решение о выборе пути развития нельзя было слишком долго откладывать, ведь англичане просто могли вырваться слишком далеко вперед.
В начале 1905 г., за несколько месяцев до того, как был заложен «Дредноут», германский военно-морской атташе в Лондоне сообщал в Берлин, что англичане планируют построить линейный корабль нового типа, более мощный, чем любой из уже имеющихся[330]. В марте 1905 г. лорд Селборн выступил перед парламентом с докладом о намерениях военно-морского ведомства в наступающем году. Эти планы и правда включали один новый линейный корабль, но Селборн не раскрыл никаких подробностей. Он лишь упомянул о работе комитета Фишера, но добавил, что распространение этой информации не будет полезным для общего дела. Тем летом Тирпиц, как и обычно, уехал к себе домой, в Шварцвальд. Там, среди елей и сосен, он обдумывал ситуацию вместе с рядом своих самых доверенных советников. К осени они приняли решение – Германия будет строить линкоры и линейные крейсеры и ответит на вызов англичан. Хольгер Хервиг, ведущий исследователь германской военно-морской программы, заметил: «Это очень многое говорит о механизмах принятия решений в Германии времен Вильгельма. Британский вызов был принят, но при этом вопрос не обсуждался ни с аппаратом канцлера, ни с министерством иностранных дел, ни с министерством финансов, ни даже с двумя структурами, прямо ответственными за морское стратегическое планирование, – Главным морским штабом и командованием Флота открытого моря!»[331] Тирпиц сформулировал новую итерацию закона о развитии флота и обеспечил рост финансирования на 35 % по сравнению с показателем 1900 г. Это должно было покрыть затраты на постройку новых линкоров, а также и шести новых крейсеров. Предполагалось, что Германия каждый год будет спускать на воду по два дредноута и одному тяжелому крейсеру.
Конечно, не все немцы испытывали страх перед Англией и признавали необходимость иметь большой и дорогостоящий флот. Даже непосредственно на флоте многие ворчали, что желание Тирпица строить все больше и больше кораблей привело к нехватке средств на содержание и обучение экипажей[332]. В рейхстаге растущий бюджетный дефицит подвергался критике и слева, и справа, и из центра – а этот дефицит был вызван раздуванием военно-морских расходов. Канцлер Бюлов и без того отчаянно сражался, затыкая дыры в государственных финансах и уговаривая противящийся рейхстаг повысить налоги, – но, к счастью, начался крупный кризис из-за Марокко и возникла опасность войны, а потому в мае 1906 г. новая морская «новелла» была принята с большим перевесом голосов[333]. Тем не менее Бюлов все больше тревожился из-за надвигающегося на Германию финансового кризиса и трудностей в работе с парламентом. Между тем военно-морским расходам не было видно конца. В 1907 г. канцлер прямо спросил у Тирпица: «Когда вы в достаточной мере продвинетесь с постройкой флота, чтобы… можно было разрядить невыносимую политическую обстановку?»[334] Но планы усиления военно-морских сил, которые позволили бы Германии покинуть «опасную зону», все никак не исполнялись и откладывались на будущее, когда немцы смогли бы скрытно создать флот настолько сильный, чтобы оказывать давление на Британию.
С точки зрения кайзера и Тирпица, ответственность за развертывание гонки морских вооружений на новом уровне следовало возложить на, как выражался Вильгельм, «совершенно безумную «дредноутную» политику сэра Джона Фишера и его величества». Немцы были склонны считать, что Эдуард VII стремился окружить Германию. По мнению Тирпица, англичане совершили ошибку, затеяв постройку дредноутов и линейных крейсеров, но потом осознали ее и были из-за этого сердиты: «Их раздражение еще увеличится, как только они поймут, что мы немедленно последовали их примеру»[335]. Однако германское руководство по-прежнему беспокоилось из-за опасностей ближайшего будущего. «Опасная зона», по Тирпицу, только что стала продолжительней, а англичане пока что не проявляли никакого желания достичь с Германией соглашения. В разговоре с Бюловом Гольштейн сардонически отметил: «Ни одного союзника на горизонте! Кто бы мог сказать, что задумали англичане? Разве история не доказала, что они коварны, лицемерны и беспощадны?»[336] Страх перед «вторым Копенгагеном», перед внезапной британской атакой, с момента начала гонки морских вооружений никогда полностью не покидал мыслей германских политиков. В канун Рождества 1904 г., когда Русско-японская война усилила международную напряженность, Бюлов сказал английскому послу Лессельсу, что Германия опасается нападения со стороны Великобритании. Последняя, заключив союз с Японией, могла нанести удар по Германии, которая оказывала значительную поддержку России. К счастью, отозванный было из Лондона в Берлин германский посол сумел убедить свое руководство, включая и крайне озабоченного Вильгельма, в том, что Англия не собиралась начинать войну[337]. Подобные опасения просачивались в общество и вызывали там вспышки паники. В начале 1907 г. жители балтийского порта Киль не отпускали детей в школу, поскольку прошел слух, что Фишер вот-вот нападет на Германию. Той весной Лессельс также написал британскому министру иностранных дел, сэру Эдварду Грею: «Позавчера Берлин охватило настоящее безумие. Германские ценные бумаги на фондовой бирже упали на шесть пунктов, и, по общему мнению, война между Германией и Великобританией должна была начаться с минуты на минуту»[338]. Кое-кто в Англии действительно подумывал о том, чтобы внезапным ударом уничтожить германский флот. Тот же адмирал Фишер неоднократно это предлагал, но король однажды воскликнул: «Господи, Фишер, да вы, должно быть, сошли с ума!»[339] – и эта идея заглохла.
Военное и гражданское окружение кайзера, однако, все чаще обсуждало перспективы войны с Великобританией и считало такое развитие событий вполне возможным. И раз уж приближалась война, то было необходимо ускорить германские приготовления и заодно разобраться с теми «непатриотичными» немцами – в частности, с социал-демократами, – которые противились повышению военных расходов и выступали за налаживание дружеских отношений с другими европейскими державами. Германская Морская лига стала все более настойчивой в своих предостережениях насчет надвигающейся опасности и требованиях еще больше повысить финансирование флота. За чрезмерную медлительность в этом вопросе они подвергли критике даже своего покровителя Тирпица. Действительно, многие вожди германских правых считали, что в этом деле можно разом убить двух зайцев: правительство должно бросить вызов левым и умеренным либералам, представив в рейхстаге проект значительного увеличения морского бюджета – даже более значительного, чем хотел Тирпиц. Если бы депутаты отклонили этот бюджет, то тем самым предоставили бы Вильгельму отличную возможность распустить рейхстаг вовсе и попробовать добиться националистического большинства на внеочередных выборах. Или же кайзер вообще мог осуществить переворот, о котором часто говорил в прошлом, совершенно избавившись от всех неудобств, связанных со свободой печати, всеобщим избирательным правом (пусть и только для мужчин), выборами и самим существованием рейхстага. Когда в конце 1905 г. Тирпиц готовил свою «новеллу», он все больше тревожился, что его возлюбленное детище будет использовано в качестве «тарана» для политического и конституционного переворота в Германии. Против разгрома левых он не возражал, но сомневался в том, что подобная попытка может достичь успеха без серьезных внутренних волнений, которые, в свою очередь, привлекли бы внимание Великобритании к тому, как быстро усиливался германский флот[340]. В 1908 г. начался боснийский кризис, и напряжение в Европе вновь выросло. Бюлов при этом выказывал все больше скептицизма в отношении стратегической ценности германских ВМС и беспокоился из-за возможной изоляции Германии в Европе. Он добивался от Тирпица ясного ответа на вопрос о том, сможет ли Германия «спокойно и уверенно обеспечить себя от английского нападения?»[341].
Тирпиц (позднее говоривший, что почувствовал себя преданным) отвечал, что едва ли Британия атакует их в ближайшее время, а потому лучшей политикой будет дальнейшее продолжение строительства флота: «Каждый новый корабль в составе наших эскадр означает увеличение риска для англичан, если они все же решат на нас напасть». Адмирал отверг предупреждения графа Пауля Меттерниха, германского посла в Лондоне, который утверждал, что это именно германская кораблестроительная программа вызывает отчуждение в отношениях с Британией[342]. Тирпиц считал, что главной причиной английской враждебности было экономическое соперничество с Германией, а оно никуда не исчезло бы и безо всякого флота.
Отступление в такой момент могло вызвать серьезные политические проблемы дома. «Если мы сейчас откажемся от закона об усилении флота, который и без того в большой опасности из-за трудностей текущей обстановки, – писал он в 1909 г. одному из своих верных помощников, – то кто знает, как далеко это нас в итоге заведет?»[343] Решающий аргумент Тирпица в пользу продолжения гонки вооружений был из тех, что постоянно используются для оправдания подобных программ, – Германия уже вложила в это дело так много ресурсов, что отступление обесценило бы все принесенные жертвы. В 1910 г. Тирпиц писал: «Если британский флот так и останется достаточно сильным, чтобы безо всякого риска атаковать Германию, то это значит, что германская военно-морская программа окажется исторической ошибкой»[344].
В марте 1908 г. Тирпиц провел через рейхстаг «вторую новеллу» – новый вспомогательный морской закон. Согласно ему, срок службы уже имевшихся в строю кораблей укорачивался, а это значило, что темпы их замены на новые корабли возрастали. При этом те из кораблей, что были поменьше, можно было заменить более крупными. Вместо трех новых линейных кораблей в год в следующие четыре года предполагалось строить по четыре за год, после чего этот показатель снова уменьшился бы до трех в год и – как надеялся Тирпиц – остался бы таким навсегда. Рейхстагу снова предстояло одобрить военно-морскую программу, над которой у него в дальнейшем не было бы никакой власти. К 1914 г. Германия должна была располагать эквивалентом двадцати одного дредноута, что значительно уменьшило бы разрыв между ней и Британией – если бы последняя не стала отвечать на этот вызов[345]. Тирпиц уверял кайзера, что германские намерения удастся скрыть: «Я сформулировал «новеллу» именно так, как вы того желали, – и для внешнего, и для внутреннего наблюдателя она выглядит настолько безобидной, насколько это вообще возможно»[346]. Сам Вильгельм написал успокаивающее личное письмо лорду Твидмауту, бывшему тогда первым лордом адмиралтейства: «Германский морской закон не направлен против Англии и не является вызовом британскому господству на морях, которое останется бесспорным на много поколений вперед»[347]. Эдуард VII был недоволен тем, что его племянник обратился с письмом к английскому министру, в чем король, как и многие другие британцы, увидел вмешательство во внутренние дела страны[348].
Бюлов, которому досталась незавидная задача по поиску средств для исполнения новой программы Тирпица, постепенно склонялся к тому, что Германия не могла позволить себе содержать сильнейшую армию и второй по силе флот в Европе. «Мы не можем ослаблять армию, – писал он в 1908 г., – поскольку наша судьба решится на суше»[349]. Его правительство столкнулось с серьезным финансовым кризисом. С 1900 г. германский государственный долг почти удвоился, и изыскивать источники средств становилось все труднее.
Около 90 % всех расходов правительства приходились на армию и флот, а в течение двенадцати лет с 1895 по 1908 г. общие военные расходы удвоились, главным образом за счет роста вложений в военно-морскую программу. В обозримом будущем они должны были продолжить расти. Когда же Бюлов попытался поднять вопрос об ограничении этих трат, один из приближенных Вильгельма попросил его не делать этого, поскольку кайзер от этого лишь становится «очень недовольным»[350].
Бюлов в течение 1908 г. продолжал борьбу, пытаясь протолкнуть через рейхстаг свой план налоговой реформы, но его предложения об увеличении налога на наследство привели в ярость правых, а рост косвенных налогов на товары произвел такой же эффект на левых. В июле 1909 г. Бюлов наконец подал прошение об отставке, не сумев разрешить финансовые проблемы. Тирпиц же взял верх, поскольку в конечном счете кайзер поддержал именно его.
Тем временем англичане обратили внимание на темпы роста германского военного флота. Изначально, как и надеялся Тирпиц, они никак не реагировали на его первую «новеллу» от 1906 г. На самом деле в декабре 1907 г. адмиралтейство предложило сократить скорость постройки линкоров, так что в 1908–1909 гг. флот получил бы лишь один дредноут и один линейный крейсер. Это также соответствовало намерениям либерального кабинета, который обещал увеличить социальные расходы и государственные накопления. Однако в течение лета 1908 г. британское общество и правительственные круги начала охватывать тревога. Германский флот крейсировал в Атлантике – что бы это могло значить? В июле уважаемое издание Quarterly Review опубликовало анонимную статью «Германская опасность», в которой неизвестный автор предостерегал, что, в случае начала конфликта между Англией и Германией, немцы, вероятнее всего, вторгнутся на Британские острова: «[Германские] морские офицеры измерили наши порты и составили их планы, а также изучили каждую деталь нашего побережья». По мысли автора статьи (которым являлся Дж. Л. Гервин, редактор воскресной газеты The Observer), около 50 тыс. переодетых официантами немцев уже находились на английской территории и лишь ждали условного сигнала. Вскоре после публикации этой статьи известный германский авиатор граф Цеппелин прибыл в Швейцарию на своем новом дирижабле. Это событие подтолкнуло Гервина, писавшего теперь в The Observer под собственным именем, к новым предсказаниям относительно сгущавшихся вокруг Британии туч[351].
В августе того же года Эдуард VII навестил своего племянника Вильгельма в милом небольшом городке Кронберг. Хотя у короля и был при себе официальный запрос, в котором британское правительство выражало свои опасения по поводу германских военно-морских расходов, он посчитал неразумным поднимать этот вопрос в беседах с кайзером. По мнению Эдуарда, это могло «испортить благоприятный эффект от беседы». После ланча кайзер, пребывавший в добром расположении духа, предложил сэру Чарльзу Хардингу, постоянному заместителю министра иностранных дел[352], выкурить с ним сигару. Двое мужчин устроились рядом у бильярдного стола, и Вильгельм сказал, что, по его мнению, отношения между их странами можно считать вполне дружественными. В своих заметках об этой беседе Хардинг писал, что вынужден был не согласиться с императором: «Невозможно скрыть тот факт, что в Англии существуют большие опасения по поводу причин и намерений, лежащих в основе постройки германского флота». Хардинг предостерегал, что если германская кораблестроительная программа продолжится, то английское правительство будет вынуждено обратиться к парламенту с просьбой одобрить собственную расширенную программу того же рода, и у него нет сомнений в том, что такая просьба была бы удовлетворена. С точки зрения Хардинга, такое развитие событий было бы крайне нежелательным: «Не может быть сомнений в том, что подобное морское соперничество двух стран настроит их друг против друга и сможет в течение нескольких лет довести до того, что любой серьезный (или даже незначительный) спор будет иметь критические последствия».
На это Вильгельм резко – и ошибочно – ответил, что для британских опасений нет никаких причин. По его словам, германская программа была не нова, а соотношение сил между английским и германским флотами оставалось неизменным. Согласно мелодраматичному описанию этого разговора, которое кайзер отправил Бюлову, Вильгельм сказал Хардингу: «Это же явный идиотизм. Вас кто-то разыграл!» Кроме того, германский император сказал, что завершение кораблестроительной программы стало для Германии вопросом национальной чести: «Тут нет места для дискуссий с иностранными правительствами – само это предложение [прекратить усиление флота] несовместимо с достоинством нации, и если бы германское правительство решилось его принять, то это могло бы вызвать внутренние волнения. Он бы скорее решился на войну, нежели подчинился бы подобному диктату». Хардинг не уступал и заметил, что он лишь предложил бы двум правительствам обсудить этот вопрос в дружественной обстановке и вовсе не имел в виду никакого диктата.
Он также оспорил утверждение Вильгельма насчет того, что к 1909 г. у Великобритании будет в три раза больше линкоров, чем у Германии: «Я сказал, что не могу понять, как его величество пришли к таким оценкам относительно могущества двух флотов на 1909 г. Я мог лишь предполагать, что в состав «шестидесяти двух британских линейных кораблей первого класса» он включил все устаревшие суда, которые можно было бы найти на плаву в британских портах и которые еще не были проданы на металл». В своей версии пересказа этой беседы Вильгельм утверждал, что поставил Хардинга на место: «Я ведь тоже адмирал британского флота[353] и куда лучше вашего знаю, что говорю, – ведь вы человек гражданский и совсем не разбираетесь в этом». В этот момент кайзер послал адъютанта за списком боевого состава флотов, который публиковался германским адмиралтейством каждый год, – он хотел доказать, что его расчеты были верны. Хардинг же сухо заметил, что Вильгельм дал ему копию списка «для того, чтобы наставить и убедить». Английский дипломат отвечал, что ему очень хотелось бы верить в точность предоставленных данных.
Что характерно, версия Вильгельма и в этом совершенно отличается от английской – Хардинг будто бы «застыл в безмолвном удивлении», а Лессельс, который, по словам кайзера, был полностью согласен с германскими расчетами, «с трудом сдерживал смех». Далее Вильгельм писал Бюлову, что в конце разговора Хардинг лишь жалобно спросил: «Нельзя ли все же прекратить постройку кораблей? Или хотя бы строить их меньше?» – на что Вильгельм ответил: «В таком случае мы будем сражаться, поскольку это вопрос нашей чести и достоинства». Он якобы посмотрел Хардингу прямо в глаза, после чего последний залился краской, низко поклонился и попросил прощения за свои «необдуманные слова». Кайзер был доволен собой: «Разве я не дал достойный ответ сэру Чарльзу?» Бюлов с трудом мог поверить этому рассказу, и его подозрения были подтверждены коллегами, присутствовав шими при этом разговоре, который, по их словам, был вполне дружественным. Хардинг говорил откровенно, но с уважением – да и кайзер тоже сохранил хорошее настроение.
Тот факт, что эта беседа не привела к росту взаимопонимания между Англией и Германией, печален, но не удивителен. Предупреждения Хардинга насчет того, что в ответ на рост темпов строительства германских боевых кораблей общественное мнение вынудит кабинет принять собственную контрпрограмму расширения ВМС, – были проигнорированы. На самом деле, по словам Бюлова, Вильгельм покинул Кронберг в убеждении, что ему удалось доказать английским гостям правоту германской позиции. Кроме того, Мольтке[354] – начальник Генерального штаба германской армии – уверил Вильгельма в том, что Германия в военном отношении была полностью готова к конфликту. Таким образом, у немцев не было причин осторожничать или ограничивать размах своих кораблестроительных программ. Вильгельм уверял Бюлова: «С англичанами работает только откровенность. Беспощадная, даже жестокая прямота – вот лучший способ вести себя с ними!»[355]
На деле же британцы только укреплялись в своих подозрениях. В том же году их еще больше встревожил один шаг, который на самом деле был совершенно невинной попыткой германского флота поддержать национальное кораблестроение. Данцигская верфь Schichau осенью обратилась с просьбой заранее заключить контракт на постройку одного из крупных боевых кораблей, запланированных на следующий год. Руководство компании опасалось, что в ином случае ему пришлось бы уволить многих опытных рабочих, – да и вся городская экономика в этом случае неизбежно пострадала бы. Примечательно, что Данциг, уже будучи Гданьском, вошел после 1945 г. в состав Польши, а Schichau стала частью крупной судоверфи имени Ленина, где в 1980-х гг. развернуло свою деятельность движение «Солидарность». Руководство флота согласилось на это, и, хотя дата, назначенная для спуска корабля на воду, осталась прежней, такое решение сильно встревожило Британию. Той осенью английский военно-морской атташе в Берлине сообщил своему руководству, что немцы приступили к постройке дополнительного линкора, и англичане пришли к верному по существу, но основанному на ложных данных заключению, что немцы ускорили темпы усиления своего флота[356].
В это время и произошел один из тех неприятных инцидентов, которые, казалось, определяли все развитие англо-германских отношений до 1914 г. 28 октября The Daily Telegraph опубликовала материал, который был подан как интервью с кайзером. На самом деле это была журналистская обработка бесед Вильгельма с английским землевладельцем полковником Эдвардом Стюартом-Уортли, у которого кайзер годом ранее частным образом останавливался. Эти двое несколько раз беседовали, но кажется, что это скорее Вильгельм старался выговориться насчет того, как он всегда стремился к хорошим отношениям между Германией и Англией и как англичане никогда не ценили его усилий. Вильгельм также критиковал сближение Британии с Францией. Союз с Японией он тоже считал крупной ошибкой, намекая на «желтую опасность»: «Пусть вы даже и не понимаете меня, но на деле я строю свой флот вам же в поддержку». Стюарт-Уортли принял эти слова на веру и решил, что если бы только англичане перестали слушать злопыхательства антигерманской прессы, а обратили бы внимание на истинные мотивы Вильгельма, то отношения между двумя странами смогли бы улучшиться в мгновение ока. В сентябре 1908 г. он передал сделанные им в ходе бесед заметки журналисту из The Daily Telegraph, и тот переписал их в форме интервью, после чего получившийся результат был отослан Вильгельму для одобрения.
Что удивительно, Вильгельм в тот раз повел себя разумно и передал текст «интервью» своему канцлеру. Бюлов позже утверждал, что был занят, тогда как его враги говорили, что он просто был слишком раболепен и не посмел править слова своего повелителя. Во всяком случае, он просто просмотрел документ и переслал его в министерство иностранных дел для оценки. И снова это «интервью» проскользнуло дальше без должного изучения, что отлично иллюстрирует хаотичную манеру работы германского правительства. Неосмотрительность кайзера была известна, и многим людям по должности следовало бы позаботиться о надлежащей редакции текста. Германскому правительству в прошлом неоднократно приходилось использовать все свое влияние и платить немалую цену за то, чтобы сгладить эффект потенциально вредных излияний Вильгельма[357]. Но в итоге «интервью» попало на страницы The Daily Telegraph неисправленным и содержащим в себе все романтические надежды кайзера снискать любовь англичан[358].
Для человека, который слишком часто говорил своим чиновникам, что он знает англичан лучше их, Вильгельм допустил слишком большие ошибки как в тоне (одновременно жалобном и обличительном), так и в содержании своих речей. Он жаловался, что англичане «безумны, безумны, безумны – как мартовские зайцы». Как могут они не видеть, что германский император – их друг и желает лишь жить с ними в мире и согласии? «Мои действия, кажется, должны говорить сами за себя, но вы игнорируете их и вместо этого прислушиваетесь к тем, кто извращает и искажает их смысл. Это глубоко оскорбляет меня»[359]. Повозмущавшись еще в том же духе, кайзер обратился к вопросу о жизненно важной поддержке, которую он оказал Британии во время Англо-бурской войны. Он не без оснований указывал на то, что Германия помешала другим европейским державам напасть на Англию в ходе этого конфликта. Более того, он своими собственными руками подготовил для англичан план кампании, который после проверки офицерами германского Генерального штаба был отправлен в Лондон. Было удивительно, продолжал он, что британцы всерьез считали, будто германский флот строится для войны с Англией, тогда как на самом деле было вполне очевидно, что он нужен Германии для поддержания ее собственной империи и морской торговли. Однажды Британии предстоит обрадоваться тому, что германский флот существует, – и случится это тогда, когда в Лондоне поймут, что Япония, в отличие от Германии, отнюдь не является верным другом.
В любой другой момент англичане могли бы и не обратить внимания на слова Вильгельма, но они появились в печати как раз тогда, когда гонка вооружений на море вошла в новую зловещую фазу, а все предыдущее лето прошло в ожидании германского нападения. Кроме того, на Балканах как раз возник серьезный кризис вокруг Боснии – да и трения между Германией и Францией по поводу Марокко тоже могли, как многим казалось, привести к войне. Хотя многие просто восприняли интервью как еще одно свидетельство неуравновешенности кайзера, Айра Кроу немедленно подготовил для министерства иностранных дел свой анализ этой публикации, где заключал, что она – лишь часть общих усилий Германии, нацеленных на усыпление бдительности британского общества. Сторонники усиления флота также призывали увеличить расходы. Министр иностранных дел сэр Эдвард Грей делал все от него зависящее, чтобы успокоить умы, и в частном письме другу сокрушался: «Из-за германского кайзера я постарею до срока; он похож на линкор с работающими машинами, но без руля – рано или поздно он во что-нибудь врежется, и это будет катастрофа»[360].
В тот раз дело едва не кончилось как раз такой катастрофой, но произошла она в Германии и едва не покончила с кайзером. Один человек из его ближнего круга писал: «Все общество сначала было охвачено замешательством, а потом – негодованием и отчаянием»[361]. Немцы были в ужасе и в ярости оттого, что их правитель выставил себя таким дураком – да еще и не в первый раз. Консерваторам и националистам пришлись не по нраву его заверения в дружбе с англичанами, а левые и либералы пришли к выводу, что самое время поставить и самого кайзера, и его режим под контроль парламента. Довольно удручающим было то, что одним из немногих, кто выразил поддержку Вильгельму, был прусский военный министр. Генерал Карл фон Эйнем сообщил кайзеру, что армия верна ему и в случае необходимости сможет разобраться с рейхстагом. Бюлов довольно неуверенно выступил перед депутатами в защиту своего государя, и Вильгельм, который, как обычно, совершал свои осенние визиты и охотился, внезапно впал в глубокую депрессию[362]. Его гостям тяжело было наблюдать внезапные переходы императора от рыданий к вспышкам ярости. Один из них говорил: «Я чувствовал, что обнаружил в лице Вильгельма II человека, который впервые с изумлением увидел реальный мир вокруг себя»[363]. Фон Эйнем, в частности, считал, что в государе что-то надломилось и после этого случая он больше уже не мог быть таким уверенным в себе правителем, как прежде. Хотя гроза миновала и кайзер сохранил свой трон, он сам и весь институт монархии были серьезно ослаблены[364]. Вильгельм никогда не простил Бюлову его, как думал кайзер, предательского поведения – и этот эпизод стал еще одной причиной для отставки канцлера.
В Англии история с The Daily Telegraph стала одним из предметов яростных дебатов внутри правящей Либеральной партии. Эта партия сформировала правительство, обещая сократить государственные расходы и провести социальные реформы – в частности, ввести пенсии по возрасту. И вот, благодаря гонке вооружений, они оказались в таком положении, которое вынуждало их тратить не меньше своих предшественников, а больше. Тем не менее они не могли игнорировать угрозу со стороны Германии и растущую общественную озабоченность этим вопросом. Адмиралтейство отказалось от своей скромной программы 1907 г. и пришло к заключению, что нуждается как минимум в шести дредноутах. В декабре 1908 г. первый лорд адмиралтейства Реджинальд Маккенна представил кабинету свои предложения. Новому премьер-министру Асквиту они понравились, но он вынужден был иметь дело с глубоким расколом в самом правительстве[365].
Резкому увеличению военно-морского бюджета противились, главным образом, так называемые экономисты под предводительством двух самых, пожалуй, интересных и противоречивых британских политиков того времени. Дэвид Ллойд Джордж, радикал из простой валлийской семьи, объединил усилия с Уинстоном Черчиллем, своего рода диссидентом от аристократии. Вместе они противостояли тому, что считали ненужными тратами, подвергающими опасности те социальные реформы, которых оба добивались. Если бы заказ новых дредноутов был одобрен, то, как министр финансов, Ллойд Джордж должен был бы изыскать 38 млн фунтов для их постройки. Он сообщил Асквиту, что либералы потеряют поддержку в стране, если не смогут разобраться с «гигантскими военными расходами, оставшимися нам в наследство от наших безрассудных предшественников». Ллойд Джордж предупреждал главу кабинета о возможных последствиях: «Когда мы объявим о 38 млн фунтов ожидающих нас военных расходов, недовольство членов Либеральной партии перерастет в открытый мятеж и полезность нашего парламентского большинства будет исчерпана».
Между тем консервативная оппозиция, большая часть прессы и общественные организации вроде британской Морской лиги и Комитета обороны при Лондонской торговой палате оказывали давление на правительство, в чем им помогали производители оружия, пострадавшие от депрессии 1908 г. Действительно, кораблестроительным компаниям приходилось даже увольнять рабочих и инженеров. Одна листовка Консервативной партии гласила: «Наш флот и наших безработных могут уморить голодом – и если вы не изгоните это правительство, то вскоре такая же судьба ожидает и вас»[366]. Король со своей стороны дал понять, что желает заказа восьми дредноутов, – и тут он шел в ногу с общественным мнением. Некий депутат-консерватор в то время сочинил лозунг: «Нам нужно восемь, мы требовать не бросим».
К февралю 1909 г. Асквит сумел сформулировать компромиссное решение, которое оказалось приемлемым для кабинета, – в наступающем финансовом году предполагалось начать строительство четырех дредноутов, а к весне 1910 г. к ним должны были добавиться еще четыре – но лишь в случае, если такая необходимость в тот момент стала бы очевидной. В итоге эти корабли и правда были построены, поскольку Италия и Австро-Венгрия – союзники Германии – начали собственные «дредноутные» программы. Либералы сплотили ряды, и правительство легко отразило нападки консерваторов, заявлявших, что оно якобы не обеспечивает безопасность империи. Кампания в прессе постепенно затихла, и внимание общественности сосредоточилось на проекте бюджета, который Ллойд Джордж предложил в конце апреля 1909 г. В посвященной этому бюджету речи этот политик все еще выступал с радикальных позиций, однако уделил внимание и положению Британии на мировой арене. Бюджет был сформирован так, чтобы направить средства на изменение жизни английских бедняков и борьбу «против нищеты и грязи». Однако Ллойд Джордж и не думал пренебрегать национальной обороной: «В настоящих внешнеполитических условиях такая громадная глупость была бы проявлением не либерализма, а безумия. Мы не намереваемся ставить под угрозу господство на море, которое, по нашему мнению, необходимо и для существования британской нации, и для защиты жизненных интересов западной цивилизации в целом». Для того чтобы найти средства одновременно на оборону и на социальные программы, он предлагал поднять старые налоги – такие, как налог на спиртное и на наследство. Сверх того, предполагалось ввести новые налоги – на землю. Богачи, включая земельную аристократию, резко возражали против этих новшеств. Бюджет, который назвали «народным», привносил в британское общество революционные изменения. Землевладельцы угрожали уволить работников в своих поместьях, а герцог Баклю объявил, что вынужден будет перестать жертвовать местному футбольному клубу свою ежегодную гинею. Любивший хорошую драку Ллойд Джордж и не думал сдаваться. Дредноуты нужны богатым, говорил он, а теперь они отказываются за них платить? И какой, в конце концов, тогда прок от аристократии? «Содержание полностью обеспеченного герцога обходится нам так же дорого, как два дредноута, но при этом последние внушают не меньший страх и служат куда дольше»[367]. В ноябре 1909 г. палата лордов отвергла этот бюджетный проект, что, вполне возможно, изначально входило в планы Ллойд Джорджа. Для верхней палаты такой поступок был беспрецедентным. Премьер-министр Асквит распустил парламент и в январе 1910 г. снова пошел на выборы, используя предложения Ллойд Джорджа в качестве программы. Его линия взяла верх, пусть на этот раз и с меньшим количеством сторонников, а потому в апреле палата лордов все же благоразумно одобрила новый бюджет. На следующий год, после продолжительной политической борьбы, палата лордов одобрила и парламентский акт, который навсегда положил конец ее господству. В отличие от Германии Британия сумела одновременно и преодолеть финансовый кризис, и сохранить прочный парламентский контроль над происходящим в стране. Англичане победили и в гонке вооружений – когда началась Великая война, Британия располагала двадцатью дредноутами против тринадцати немецких, а также имела решающее преимущество по всем остальным категориям боевых кораблей.
Военно-морская гонка является ключевым фактором, который позволяет понять причины напряженности, возраставшей тогда между Британией и Германией. Соперничество в торговле, борьба за колонии, националистически настроенное общественное мнение – все эти вещи сыграли свою роль, но они также частично или в полной мере присутствовали и в отношениях между Британией и Францией, Россией и США. Однако ни в одном из этих случаев все это не вызвало таких подозрений и страхов, которыми в предвоенные годы были отмечены отношения Англии с Германией. А ведь все могло быть совсем иначе. В 1914 г. эти две страны являлись друг для друга крупнейшими торговыми партнерами, о чем предпочитают не вспоминать сторонники теории, согласно которой государства тем менее склонны воевать друг с другом, чем прочнее они экономически связаны. Их стратегические интересы могли отлично совпасть, оставив Германии господство на суше, а Британии – лидерство на морях.
Но как только Германия приступила к постройке сильного флота, Британия неизбежно должна была встревожиться. Возможно, немцы говорили правду и на самом деле хотели обзавестись океанским флотом лишь для защиты своих колоний и заморской торговли – а еще потому, что наличие могущественных ВМС в те времена считалось признаком великой державы, как ядерное оружие в наши дни. Англичане могли бы с этим смириться, как они смирились с ростом флотов таких держав, как Россия, Америка или Япония. Но вот географическим фактором они пренебречь не могли. Не важно, пребывал ли германский флот на Балтике или в своих базах на побережье Северного моря, – он находился слишком близко от британской метрополии. А в июне 1914 г., после расширения Кильского канала, немецкие корабли получили возможность избегать рискованных маршрутов через проливы, ведущих в Северное море мимо Дании, Норвегии и Швеции.
«Дредноутная гонка» вовсе не подтолкнула Британию к дружбе с Германией, как на это надеялся Тирпиц, – напротив, она создала между двумя странами пропасть и ожесточила общественное мнение с обеих сторон. Не менее важно и то, что Британия окончательно пришла к выводу о необходимости искать себе новых союзников, чтобы уравновесить угрозу со стороны Германии. Бюлов был прав, когда после мировой войны писал Тирпицу, утверждая, что пусть Германия и оказалась втянута в конфликт из-за «нашей неуклюжей политики на Балканах… Но остается вопрос – стали бы Франция с Россией (особенно – последняя) доводить дело до войны, если бы английское общество не было так раздражено постройкой наших мощных боевых кораблей»[368].
А что, если бы часть средств, направленных на создание флота, была бы использована для укрепления армии? Это бы усилило ее численно и технически – так что в 1914 г. Германия на суше была бы могущественнее, чем это было в реальности. Наступление на Францию в августе 1914 г. и без того едва не увенчалось успехом, а окажись немцы сильнее? Как бы это повлияло на ход войны в Европе? Обстоятельства военно-морской гонки также поднимают вопрос о роли личности в истории. Да, она не смогла бы состояться, если бы экономический, производственный и научный потенциал Британии и Германии оказался недостаточен для ее поддержания. Да, ее нельзя было бы вести без широкой общественной поддержки. Но в первую очередь она не началась бы, если бы не решимость и напор Тирпица, которого кайзер Вильгельм захотел и смог полностью поддержать, используя несовершенство германской конституции. Когда Тирпиц стал морским министром, в руководстве Германии еще не существовало влиятельной партии сторонников увеличения военного флота, да и в обществе эта тема еще не была популярна. Все это пришло со временем, по мере роста военно-морских сил.
По вине «дредноутной гонки» возможность сохранения длительного мира в Европе уменьшилась, а путь к войне обозначился более отчетливо. Первый британский дипломатический шаг, вызванный усилением германского флота, заключался в попытке сблизиться с Францией, и сам по себе этот шаг был оборонительной мерой. Однако в ретроспективе можно легко заметить, что даже эта оборонительная мера увеличила вероятность войны. Следует также отметить, что в течение десяти лет, предшествовавших 1914 г., возможность такой войны – даже всеобщей войны – очень часто и легкомысленно обсуждалась по всей Европе.
Глава 6
Нечаянные друзья: «Сердечное согласие» между Францией и Англией
В 1898 г. крошечная саманная деревушка на Верхнем Ниле едва не стала причиной войны между Англией и Францией. Полуразрушенный форт и группка местных жителей, едва сводивших концы с концами, стали свидетелями столкновения имперских амбиций двух стран, соперничавших из-за влияния в северной части Африки. Тогда эта деревня называлась Фашода, а теперь это Кодок – населенный пункт на территории молодого государства Южный Судан. Французы, стремившиеся построить огромную империю, простирающуюся от их владений на западном побережье континента до самого Нила, постепенно продвигались через Африку на восток. Англичане, со своей стороны, контролировали Египет и представляли его интересы на территории Судана, двигаясь вверх по течению Нила в направлении своих восточноафриканских колоний. В шахматной партии, разыгрываемой на карте Африки, одна держава неизбежно должна была сделать другой «шах». Игру усложняло и то, что другие игроки – Италия и Германия – только и ждали случая присоединиться, так что времени для новых ходов оставалось все меньше.
Французы так никогда и не простили англичанам того, что те завладели Египтом, воспользовавшись волнениями, случившимися там в 1882 г., – хотя англичане решились действовать в одиночку лишь из-за того, что французское правительство тогда проявило нерешительность и некомпетентность. Хотя британцы изначально считали оккупацию временной мерой, они вскоре обнаружили, что проникнуть в Египет куда проще, чем выйти оттуда. Шли годы, и пребывание в Египте все более многочисленной английской администрации все более раздражало Францию. А вот для Германии Египет оказался удобным клином, который разделял англичан и французов, мешая им договориться. Французское колониальное лобби внутри страны то и дело напоминало политикам и общественности об исторических связях между Францией и Египтом. Разве Наполеон не покорял этой страну? Разве Суэцкий канал не был построен великим Фердинандом де Лессепсом? Лоббисты требовали, чтобы Франция в порядке компенсации завладела колониями еще где-нибудь. Привлекательным объектом для захвата было Марокко, граничившее с французской колонией Алжир. Но интерес вызывал и Судан, ускользнувший из-под власти Египта после того, как в 1885 г. сводный англо-египетский отряд под началом генерала Чарльза Гордона потерпел поражение от Махди[369]. В 1893 г. один французский инженер также привлек внимание правительства, указав на то, что постройка дамб в верховьях Нила может вызвать серьезные неприятности в его нижнем течении – то есть в Египте. Париж принял решение отправить экспедицию, чтобы овладеть Фашодой и прилегающей территорией.
План заключался в том, что небольшой отряд под началом Жана Батиста Маршана скрытно выступит на восток из Габона, причем французские предводители экспедиции должны были при необходимости выдавать себя за путешественников, изучающих перспективы торговли в тех местах. Этот отряд должен был «застолбить» Фашоду до того, как англичане прознают об их намерениях. Кажется, французы надеялись прямо на месте отыскать потенциальных союзников – возможно, даже наладить отношения с Махди и его войском в Судане. Это, в свою очередь, могло послужить поводом для международной конференции, которая определила бы границы в районе Верхнего Нила и снова открыла бы вопрос о контроле над Египтом. К несчастью для французов, все пошло хуже некуда. Во-первых, начало экспедиции по множеству причин откладывалось, и Маршан отправился в путь только в марте 1897 г. Во-вторых, французское колониальное лобби и близкие к нему газеты открыто обсуждали перспективы похода и даже любезно публиковали карты задолго до того, как экспедиция тронулась с места. У англичан, естественно, была масса времени на подготовку должного ответа. Маршан еще был в Браззавиле, а британское правительство уже выступило с предупреждением, заявив, что продвижение французов в сторону Нила будет воспринято как недружественный акт[370]. В-третьих, император Менелик, правитель независимой Эфиопии, обещавший пропустить французские отряды с востока на помощь Маршану, не сдержал своего слова и вместо этого заставил французов сделать огромный крюк[371].
Маршан с еще семью французскими офицерами и ста двадцатью сенегальскими солдатами пробирался через Африку полтора года. Носильщики, которых порой силой набирали из местных племен по пути, тащили огромные запасы, включая десять тонн риса, пять тонн солонины, тонну кофе и 1300 литров красного вина и шампанского (последним предполагалось отметить успех похода). Экспедиция располагала также некоторым количеством боеприпасов и даже небольшим речным пароходом, который приходилось нести в разобранном виде, – однажды его переправили на расстояние в 120 километров через буш. Кроме того, были припасены и подарки для аборигенов, которые, впрочем, обычно разбегались при виде чужаков, так что шестнадцать тонн разноцветных бус и 70 тыс. метров цветной ткани по большей части остались невостребованными. У путешественников также имелось механическое пианино, французский флаг и семена овощей[372].
В конце лета 1898 г. экспедиция Маршана приблизилась к Нилу и Фашоде. К этому времени англичанам уже были хорошо известны как маршрут французов, так и их намерения. Пока последние укреплялись в селении, Британия уже выслала из Египта экспедиционный корпус под началом генерала Горацио Герберта Китченера, которому было приказано вернуть Судан под английское владычество. Эту армию в качестве военного корреспондента сопровождал молодой Уинстон Черчилль. 2 сентября при Омдурмане (на подступах к Хартуму) англо-египетские войска нанесли сокрушительное поражение махдистам. После этого Китченер вскрыл запечатанные пакеты с приказами из Лондона и обнаружил, что ему нужно было двинуться на юг к Фашоде и там убедить французов уйти. 18 сентября он прибыл в этот пункт с пятью канонерскими лодками и отрядом достаточно сильным, чтобы уверенно подавить французов числом.
Непосредственно в этом районе между сторонами сложились вполне дружеские отношения. На англичан произвело впечатление то, с каким комфортом устроились их коллеги, которые разбили клумбы с цветами и даже посадили овощи, включая зеленую стручковую фасоль. Французы же были счастливы получить свежие газеты с родины, хотя и были потрясены, узнав о «деле Дрейфуса», которое как раз в это время раскололо Францию. Один из членов экспедиции даже сказал: «Всего через час после того, как мы взглянули на страницы французских газет, мы все уже дрожали и плакали». Китченер предложил Маршану виски с содовой, и тот впоследствии заметил: «Одной из величайших жертв, которые я когда-либо приносил ради моей страны, было то, что я вообще решился выпить эту ужасную мутную жидкость». Французы в ответ преподнесли англичанам теплого шампанского, а затем обе стороны вежливо, но твердо заявили свои права на окружающую территорию и отказались отвести войска[373].
Известие об этом противостоянии устремилось на север посредством пароходов и телеграфных линий. При этом реакция в Париже и в Лондоне была далеко не такой трезвой, как непосредственно на месте событий. Конечно, для Англии и Франции конфронтация из-за Фашоды была дополнительно отягощена воспоминаниями об их долгой общей истории. Гастингс, Азенкур, Креси, Трафальгар, Ватерлоо, Вильгельм Завоеватель, Жанна д'Арк, Людовик XIV, Наполеон… Все это создавало в общественном мнении по обе стороны Канала образы «вероломной Англии» и, соответственно, «коварной Франции». Фашода вновь напомнила всем о шедшей еще с XVI в. долгой борьбе этих двух стран за мировое господство. В борьбе за колониальные владения британские и французские войска сражались друг с другом повсюду от реки Св. Лаврентия до полей Бенгалии. Старое соперничество совсем недавно возродилось из-за событий в Египте и всюду на территории распадающейся Османской империи. Две державы сталкивались и в Азии, где Французский Индокитай и Британская Индия разделялись лишь пока еще независимым государством Сиам. Не осталась в стороне и Африка, а в Индийском океане камнем преткновения стал остров Мадагаскар, который, вопреки британским протестам, французы захватили в 1896 г. Когда осенью 1898 г. начался фашодский кризис, французские газеты выходили с заголовками «Не уступать Англии!», а английская пресса предупреждала, что Британия больше не будет терпеть «французские трюки». «Если мы поддадимся сейчас, – писала The Daily Mail, – то назавтра нас ожидают лишь еще более нелепые требования»[374].
Правительства обеих стран развили большую закулисную активность и на всякий случай подготавливались даже планы военных действий. Англичане рассматривали перспективы атаки на французскую военно-морскую базу в Бресте и привели свой Средиземноморский флот в боевую готовность. Томас Баркли, выдающийся английский журналист и предприниматель, услышал в Париже слухи о том, что мэры городов на побережье Канала получили распоряжение предоставить здания церквей под госпитали. Баркли также написал для местной англоязычной газеты статью о том, что могло ожидать англичан, оказавшихся во Франции после начала войны. Британский посол в Париже предупреждал свое руководство о возможном во Франции военном перевороте против и без того шатавшегося правительства – если бы военные взяли власть в свои руки, то они могли бы решиться на войну с Англией, чтобы сплотить нацию.
Королева Виктория сказала Солсбери, что «едва ли смогла бы заставить себя согласиться на войну из-за настолько жалкого и крошечного объекта». Она убеждала премьер-министра найти способ достичь с французами компромисса. Солсбери тогда верно рассчитал, что война Франции была не нужна[375]. В начале ноября Париж согласился отозвать из Фашоды Маршана и его отряд – формальным поводом для такого решения была забота об их здоровье. Маршан отверг предложение англичан перевезти всех на пароходе, и его экспедиция тронулась на восток, чтобы достичь Джибути шесть месяцев спустя. В наши дни Фашода все еще остается бедным городом, но вот ее население значительно увеличилось за счет беженцев, которых изгнали из родных мест суданские гражданские войны и голод.
Когда в следующем году началась Англо-бурская война, общественное мнение Франции оказалось полностью на стороне южноафриканских республик. В военной академии Сен-Сир выпускной класс 1900 г. назвал себя «Трансваальским выпуском»[376]. Английский посол мрачно сообщал Солсбери, что французское общество упивается известиями о британских неудачах. «Я уверен, что ваша светлость поймет мое положение и те чувства, которые должен испытывать полномочный представитель королевы в стране, кажется помешавшейся от зависти, злости и негодования»[377]. Президент Феликс Фор в разговоре с русским дипломатом сказал, что главным врагом Франции является не Германия, а Британия, – и снова по обе стороны Ла-Манша заговорили о войне[378].
Фашодский кризис и его исход не удовлетворили ни одну из сторон, но все же оказали благотворный эффект в будущем. Как и в случае с Карибским кризисом 1962 г., перспектива открытой войны напугала участников конфликта, и более холодные головы начали изыскивать пути, которые позволили бы избежать подобных обострений в будущем. В Англии люди, подобные Чемберлену и Бальфуру, хотели отказаться от принципов изоляции, и для них не имело большого значения, какую именно страну избрать в союзники. Подобно своему великому предшественнику лорду Пальмерстону, они считали, что у Британии нет ни вечных союзников, ни постоянных врагов, но есть лишь постоянные интересы. Как выразился сам Чемберлен: «Если уж идея насчет естественного союза с Германией должна быть отвергнута, то нет ничего невозможного в том, чтобы Англия пришла к взаимопониманию с Россией или Францией»[379]. Барон Экардштайн, германский дипломат, написавший занимательные, но не всегда достоверные мемуары, мог, однако, говорить правду, утверждая, что в начале 1902 г. ему удалось подслушать беседу между Чемберленом и новым французским послом Полем Камбоном. «Когда после обеда мы закурили и приступили к кофе, – вспоминал барон, – я вдруг обратил внимание, как Чемберлен и Камбон перешли в бильярдную. Я наблюдал за ними и отметил, что они оживленно беседовали в течение ровным счетом 28 минут. Конечно, издалека я не смог расслышать всего, но я точно слышал два слова – «Марокко» и «Египет»[380].
Трудно было и представить себе, что враги с настолько давней историей смогут подружиться, но Франции в этой паре приходилось заметно больше нервничать. Если англичане просто испытывали неуверенность в отношении своего статуса на мировой арене, то французы остро осознавали упадок своей державы и свою уязвимость. Но в итоге это делало их лишь более обидчивыми и подозрительными – воспоминания о былых победах и прошлых унижениях сами по себе могут оказаться тяжелой ношей. Французы помнили славные времена Людовика XIV, когда Франция господствовала в Европе и являлась законодательницей мод во всем – от философии до моды. Потом наступили времена Наполеона, о чем французам напоминали бесчисленные памятники, картины, книги и названные в честь императора улицы, встречавшиеся почти в каждом городе страны. Наполеон и его войска покорили почти всю Европу, и, хотя битва при Ватерлоо и положила конец его империи, Франция после него продолжала быть великой державой и сохранила возможность влиять на положение вещей в мире. Но еще один Наполеон, племянник первого, сумел покончить с этим – и тоже в результате сражения.
В 1870 г. император Наполеон III привел Францию к сокрушительному поражению под Седаном. Пруссия и ее германские союзники торжествовали победу. В тот раз, как с горечью замечали французы, ни одна держава не пришла им на помощь – в том числе ничего не сделала и Британия. На исходе Франко-прусской войны, воспользовавшись политическим кризисом и фактической гражданской войной в стране, Бисмарк сумел навязать Франции тяжелые условия мира. Франция вынуждена была мириться с германской оккупацией до тех пор, пока не выплатила большую контрибуцию (как утверждают, даже большую, чем та, которую Германия выплатила Франции по итогам Великой войны), и потеряла на востоке две провинции: Эльзас и Лотарингию. Особенно унизительным стало то, что прусский король был провозглашен германским императором в Зеркальной галерее Версальского дворца, построенного при Людовике XIV. Один британский журналист произнес тогда знаменитую фразу: «Европа лишилась госпожи и приобрела господина». В Брюсселе русский дипломат проявил большую проницательность, заметив: «Мне кажется, что 2 сентября [в день капитуляции французской армии под Седаном] был заложен первый камень в основание будущего франко-русского союза»[381].
В последующие годы, вплоть до своего падения в 1890 г., Бисмарк прилагал все усилия к тому, чтобы Франция не получила возможности отомстить. Он разыгрывал дипломатические партии так искусно, как мог только он, заключая то один, то другой союз и сближаясь то с одной, то с другой державой. Он обещал, угрожал и умасливал – все для того, чтобы удержать Германию в центре европейских дел, а Францию, по возможности, изолировать и лишить союзников. Россия, для которой укрепление Германии в центре Европы также представляло угрозу и которая, подобно Франции, имела с немцами протяженную сухопутную границу, могла из-за этого склониться к дружбе с Парижем. Но Бисмарк умело воспользовался консерватизмом российского правительства, чтобы вовлечь русских в «Лигу трех императоров» – трехсторонний союз с Германией и Австро-Венгрией (Dreikaiserbund). Когда же соперничество России и Австро-Венгрии на Балканах стало разрушать этот союз изнутри, Бисмарк в 1887 г. тайно заключил «перестраховочный договор» с Россией – тот самый, который в 1890 г. Германия столь легкомысленно не стала возобновлять.
Бисмарк также придерживался обязательств, данных Франции, – например, относительно укрепления торговых связей между двумя странами. Французские и германские банки совместно ссужали деньгами страны Латинской Америки и Османскую империю. Торговля между двумя странами развилась до такой степени, что начали даже поговаривать о таможенном союзе. (Вот этого пришлось ждать еще десятилетия.) Кроме того, Бисмарк обеспечил Франции поддержку Германии в вопросе о колониях в Западной Африке и в будущем Французском Индокитае. Он заодно поддержал и проникновение французов на территорию османских владений в Магрибе. Когда в 1881 г. Франция установила свой протекторат (так называли самую завуалированную форму империалистических захватов) над Тунисом, а позже распространила свое влияние на Марокко, Германия тоже взирала на это с одобрением и поддержкой. Бисмарк рассчитывал, что в случае удачного стечения обстоятельств укрепление французской колониальной империи приведет ее к конфликту с Британией и Италией – во всяком случае, Франция уж точно не заключит союза ни с одной из этих держав. Наконец, если французы увлекутся заморскими делами, они станут меньше тяготиться своим поражением во Франко-прусской войне и потерей двух провинций.
На площади Согласия в Париже статуя, символизирующая Страсбург, столицу Эльзаса, была облачена в траур, что должно было постоянно напоминать об этой утрате. Война была увековечена в песнях, романах и картинах, а на полях сражений проходили ежегодные памятные церемонии. Французские учебники внушали молодежи, что Франкфуртский договор, которым закончилась Франко-прусская война, был «перемирием, а не миром – именно поэтому вся Европа с 1871 г. не расстается с оружием»[382]. Назвать кого-то или что-то «прусским» считалось во Франции тяжким оскорблением. Французские патриоты считали ужасным, что Эльзас и южная часть Лотарингии (последнее было особенно важным, поскольку именно там родилась Жанна д'Арк) стали теперь германскими провинциями и вдоль новых границ возникли наблюдательные посты и укрепления. Каждый год выпускной класс Кавалерийской школы посещал границу в том месте, где она проходила через Вогезы, и изучал склоны, по которым им придется атаковать, когда война с Германией начнется снова[383]. Вот еще пример – через двадцать шесть лет после поражения во Франко-прусской войне Поль Камбон гулял в Версале со своим братом Жюлем, тоже дипломатом, вспоминая о понесенном Францией позоре и ощущая его как «незаживающий ожог»[384].
И все же со временем ожог начинал заживать. Пускай лишь немногие французы были готовы навсегда отказаться от надежды вернуть Эльзас и Лотарингию, все были согласны с тем, что в обозримом будущем Франция не может позволить себе новой войны. В 1887 г. будущий лидер французских социалистов Жан Жорес сформулировал это отношение словами: «не воевать и не смиряться». За отдельными примечательными исключениями, молодое поколение, подраставшее в 1890-х и 1900-х гг., уже не переживало потерю Эльзаса и Лотарингии так остро и не сгорало от желания непременно отомстить Германии. Шумное националистическое меньшинство, ярким представителем которого был генерал Жорж Буланже по прозвищу «генерал Реванш», требовало от правительства активных шагов, но обычно не доходило до прямых призывов к войне. Буланже в итоге дискредитировал свое дело, когда в 1889 г. совершил нерешительную попытку государственного переворота, после чего бежал в Бельгию, где два года спустя совершил самоубийство на могиле своей возлюбленной. Адольф Тьер, первый временный президент Франции после катастрофы 1870–1871 гг., как-то заметил: «Те, кто говорит о возмездии, – безрассудные самозванцы под личиной патриотов. Их речи не значат ничего. Честные люди и настоящие патриоты хотят мира и оставляют на будущее окончательное решение нашей судьбы. Что до меня, то я за мир». Это отношение, по всей видимости, разделяли и последующие французские лидеры, хотя они и не стремились говорить об этом слишком часто, опасаясь нападок со стороны националистически настроенных правых. Общественность, по крайней мере до новой вспышки шовинизма, непосредственно предшествовавшей 1914 г., тоже не проявляла особенного энтузиазма и скорее побаивалась войны – пусть даже и из-за Лотарингии с Эльзасом[385]. Интеллектуалы и вовсе высмеивали милитаристские фантазии. Выдающийся французский писатель и критик Реми де Гурмон писал в 1891 г.: «Сам бы я не отдал за эти утраченные земли и мизинца – он мне нужен, чтобы стряхивать пепел с сигареты»[386]. Пацифистские и антимилитаристские настроения были особенно сильны в левых и либеральных кругах. В 1910 г. на церемонии в честь сороковой годовщины одного из поражений французских войск во Франко-прусской войне еще один политик, подобно Тьеру, осторожно сформулировал французскую позицию по данному вопросу. Это был Раймон Пуанкаре, которому предстояло стать президентом Франции в годы Великой войны и который сам был родом из той части Лотарингии, что осталась французской. Он сказал: «Франция искренне желает мира и никогда не предпримет ничего, чтобы его нарушить. Чтобы поддержать мир, она готова на все, что совместимо с ее достоинством. Но стремление к миру не означает ни забвения, ни предательства»[387].
Кроме того, после поражения 1871 г. у французов возникло множество насущных проблем у себя дома. Французское общество будоражили политические коллизии, восходящие еще ко временам революции и Наполеона: клерикалы против антиклерикалов, роялисты против республиканцев, левые против правых, революционеры против реакционеров и консерваторов. Все это разделяло нацию и подрывало один политический режим за другим. Более того, даже в 1989 г., когда Франция готовилась отмечать двухсотлетнюю годовщину своей революции, возникли глубокие разногласия по поводу того, каково было ее значение и как именно ее следует правильно помнить. Третья республика родилась из поражения, а гражданская война породила еще одну волну споров, ведь Временное правительство не только было вынуждено заключить мир с торжествующей Германией, но и несло ответственность за разгром Парижской коммуны, которая взяла в Париже власть именем революции. В конце концов правительство применило против коммунаров оружие, и это навсегда оставило шрам на лице Третьей республики – после недели ожесточенных боев баррикады в Париже были сокрушены, Коммуна упразднена, а последние восставшие расстреляны на кладбище Пер-Лашез.
Казалось, что новая республика погибнет даже быстрее, чем это случилось с Первой республикой образца 1792 г., которую через двенадцать лет ниспроверг Наполеон Бонапарт. Вторая республика просуществовала и того меньше, будучи упразднена его племянником всего через три года, – но и она казалась долговечнее, чем Третья. У этой последней было мало друзей и множество врагов, от коммунаров слева до роялистов справа. Густав Флобер говорил: «Я защищаю [эту] бедную республику, но я не верю в нее»[388]. И верно, порой даже республиканские политики, казалось, в нее не верили – особенно когда интриговали ради власти и должностей. С 1871 по 1914 г. во Франции сменилось пятьдесят правительств. Слишком часто политиков волновало лишь то, что они сами могут получить от государства, которое в народе стали называть «Республикой кумовства» или просто «Шлюхой». В 1887 г. обнаружилось, что зять президента торговал государственными наградами, включая и ордена Почетного легиона. На некоторое время слово «орденоносец» стало ругательством. В 1891–1892 гг. рухнула Компания Панамского канала, унеся с собой миллионы франков и погубив репутации великого Лессепса, Гюстава Эйфеля (строителя знаменитой башни), а также немалого числа депутатов, сенаторов и министров. Когда президент Фор скончался в объятиях любовницы, то получившийся скандал был, по крайней мере, не связанным с коррупцией. Нет ничего удивительного в том, что многие французы ждали героя на белом коне, который прискакал бы и избавил государство от всей этой нечисти. Но когда таких людей, казалось, удавалось найти, они тоже проваливали все дело. На маршала Мак-Магона, который, став президентом, попытался возродить монархию, рисовали карикатуры, где он изображался глупее собственного коня. А о судьбе несчастного Буланже нечего и говорить.
Безусловно, из всех скандалов Третьей республики самым позорным было «дело Дрейфуса». В самой своей сути он был предельно прост – следовало выяснить, действительно ли служивший в Генеральном штабе капитан Альфред Дрейфус передавал Германии французские военные секреты. Вместе с тем детали этого дела были очень запутанными из-за наличия других подозреваемых, подделок, ложных показаний, а также честных (и бесчестных) армейских офицеров. Сам Дрейфус, которого несправедливо осудили и публично опозорили с помощью подделанных улик, сохранил необыкновенную стойкость и силу духа, тогда как правительство и военное руководство, особенно чины Генерального штаба, проявили, мягко говоря, явное нежелание тщательно расследовать это расползающееся по швам дело. Больше того, некоторые штабные офицеры попытались сфабриковать новые доказательства против Дрейфуса, но обнаружили (как это впоследствии случилось и во время Уотергейтского скандала в США), что попытки скрыть первоначальные преступления лишь еще глубже увлекают их в трясину преступного заговора.
Дело медленно развивалось в течение некоторого времени, но в 1898 г. многое всплыло на поверхность. В 1894 г. Дрейфус был поспешно осужден военным судом и отправлен в Южную Америку – на Чертов остров, где находилась печально известная французская каторжная тюрьма. Его семья и группа сторонников, веривших в его невиновность, агитировали за то, чтобы снова открыть дело. В этом начинании им помогал тот факт, что утечка секретных сведений к немцам не прекратилась. Надежду пробуждало и то, что полковник Жорж Пикар, расследовавший дело этого «второго» предателя, пришел к выводу, что все совершенные преступления суть дело рук одного и того же человека – майора Фердинанда Эстерхази, который вел крайне распущенный образ жизни. Таким образом, Пикар понял, что осуждение Дрейфуса было судебной ошибкой. Столкнувшись со столь нежелательными результатами расследования, военное руководство и его сторонники в правительстве заняли новую позицию – они объявили, что виновность или невиновность Дрейфуса не имеют значения, поскольку пересмотр его дела подорвет репутацию армии. Так что «в награду» за работу Пикара перевели в Тунис, где, как ожидало начальство, он и должен был сгинуть. Когда же Пикар отказался отречься от своих выводов, то его разжаловали, арестовали и обвинили в измене на столь же сомнительных основаниях, что и те, которые использовались в деле Дрейфуса.
В январе 1898 г., когда эта история уже начала привлекать общественный интерес, Эстерхази предстал перед военным судом и был… оправдан. Два дня спустя великий писатель Эмиль Золя опубликовал свое знаменитое письмо «Я обвиняю» («J'Accuse»), которое было обращено к любвеобильному президенту Феликсу Фору и в котором Золя излагал факты первоначального дела, обвиняя армию и правительство в постыдной попытке сокрытия истины. Он также обвинил противников Дрейфуса в том, что они использовали еврейское происхождение офицера для возбуждения в обществе волны антисемитизма. Наконец, как писал Золя, все эти деяния подрывали основы республиканских свобод и государственности. Он дерзко заявлял, что теперь ожидает клеветнических обвинений уже и в свой собственный адрес, – и оказался прав, хотя в правительстве все же начали испытывать некоторые опасения. Золя в итоге предстал перед судом по обвинению в оскорблении французской армии, но бежал в Англию еще до того, как его смогли бросить в тюрьму.
К этому моменту все дело уже разрослось до масштабов серьезного политического кризиса, и французское общество разделилось на сторонников Дрейфуса – так называемых «дрейфусаров» – и его противников, «антидрейфусаров». Радикалы, либералы, рес публиканцы и антиклерикалы (пересекающиеся категории граждан), как правило, примыкали к первой группе, а роялисты, консерваторы, антисемиты, верующие и сторонники армии – ко второй. Но все, конечно, было не так просто: родственники, друзья и коллеги также порой оказывались по разные стороны баррикад. Британский журналист и предприниматель Томас Баркли писал: «В течение этих пяти лет настоящая война велась в газетах, в судах, в концертных залах, церквах и даже на улицах»[389]. Один семейный обед закончился судебным делом, когда зять-антидрейфусар ударил свою тещу, которая стояла за Дрейфуса. Его жена подала на развод. Среди художников дрейфусарами были Писарро и Моне, а Дега и Сезанн считали Дрейфуса виновным. Редакция одного журнала, посвященного велосипедам, тоже раскололась, и антидрейфусары покинули ее, основав собственный журнал, уже автомобильный. В феврале 1899 г. Поль Дерулед – правый радикал и широко известный антидрейфусар – попытался осуществить переворот против Эмиля Лубе, который был на стороне осужденного и как раз стал президентом Франции после смерти Феликса Фора. Дерулед был больше агитатором, нежели лидером, и его замысел провалился. Однако тем же летом только шляпа спасла Лубе от удара тростью, который он получил от одного антидрейфусара во время скачек на парижском ипподроме[390].
Хотя умеренные сторонники обеих партий и беспокоились из-за того, как вся эта история повлияет на будущее республики, дело никак не удавалось спустить на тормозах. В 1899 г. Пикара освободили из тюрьмы, Дрейфус возвратился с Чертова острова, чтобы повторно предстать перед военным судом. Страсти вокруг этого дела кипели настолько бурно, что на адвоката Дрейфуса даже было совершено покушение, – при этом консервативно настроенные прохожие в городе Ренн отказались помогать пострадавшему, а стрелка так и не поймали. Дрейфусары, со своей стороны, мрачно рассуждали о заговоре правых. Хотя в этот раз мнения судей и разделились, Дрейфуса все равно признали виновным, но со смягчающими обстоятельствами. Сам вердикт суда и итоговое помилование Дрейфуса президентом не удовлетворили ни сторонников Дрейфуса, ни его противников. Офицер требовал еще одного процесса, который состоялся в 1906 г. Кассационный суд аннулировал прежний вердикт, после чего Дрейфуса, как и Пикара, восстановили в армии. Последний погиб в январе 1914 г. в результате несчастного случая на охоте, а сам Дрейфус, вышедший было в отставку, вернулся в армию и поучаствовал в Великой войне. Он умер в 1935 г.
К всеобщему удивлению, Третья республика пережила это испытание. Она была прочнее, чем выглядела, и ей прибавляло устойчивости то, что большинство французов, несмотря на все свои разногласия, не желали рисковать началом еще одной гражданской войны. Кроме того, в государстве имелось больше преемственности, чем это могло показаться со стороны, – хотя правительства и менялись с калейдоскопической быстротой, в их составе раз за разом появлялись знакомые имена. Когда Жоржа Клемансо, журналиста и яростного радикала, который и сам несколько раз занимал государственные должности как до войны, так и во время ее, обвинили в том, что он стал профессиональным разрушителем правительств, то он ответил: «Я скинул лишь одно – они все одинаковые»[391]. Преемственность укреплялась и стараниями гражданских чиновников, которые приобрели значительный вес в условиях, когда правительства были неустойчивы и то и дело менялись.
На набережной д'Орсе, где располагалось французское министерство иностранных дел, господствовало презрительное отношение к политикам, и французские дипломаты за границей вполне разделяли его. Сотрудники министерства неохотно шли у политиков на поводу, а министры, со своей стороны, обычно мало интересовались дипломатией – или занимали должность в течение времени столь короткого, что и не могли успеть разобраться в своей работе. Французский парламент также не утруждал себя надзором над внешней политикой, так как депутаты были по большей части поглощены борьбой за новые должности и политическими интригами[392]. Парламентская комиссия, ответственная за международные дела и колонии, работала вяло и неэффективно. Она могла, конечно, запросить из министерства какие-нибудь документы или даже договориться о встрече с министром, но в случае отказа (что бывало часто) ничего не могла предпринять. Французский политик и видный дрейфусар Жозеф Рейнах жаловался английскому послу: «В комиссии сорок четыре члена, и все они много болтают. Они пересказывают конфиденциальные сведения женам, любовницам и близким друзьям, которые, в свою очередь, разносят их еще дальше»[393]. Французская пресса обычно пользовалась большим влиянием, чем парламент, и была лучше информирована. Поскольку почти половина министров иностранных дел Третьей республики сами в тот или иной момент своей жизни были журналистами, то они отлично понимали, насколько полезной (или опасной) может оказаться пресса.
Однако «дело Дрейфуса» все же причинило существенный ущерб. Прежние противоречия французского общества только усилились и укрепились за счет новых взаимных обид. На правом фланге многие дополнительно укрепились в своем презрении к республиканским и либеральным ценностям, но и «слева» неприязнь к консервативным традициям, религии и армии только возросла. Радикалы использовали это дело для того, чтобы поставить под контроль армию, в которой они ошибочно видели лишь гнездо консерватизма и убежище для неприкаянных аристократов. Офицеров, которых подозревали в отсутствии республиканских взглядов, постепенно изгоняли со службы, а карьеры (особенно применительно к высшим постам военной иерархии) вскоре стали зависеть от политических рекомендация и связей. В результате боевой дух страдал, а престиж армии все больше падал. Респектабельные семьи в массе своей не желали посылать своих сыновей в армию. За десять лет перед Великой войной резко снизились количество и качество претендентов на офицерские звания. В 1907 г. Адольф Мессими, будущий военный министр, еще был одним из самых радикальных критиков армейских порядков. Выступая в парламенте, он заявил, что практически всем офицерам не хватает даже самого базового образования. Конечно, армия не особенно старалась исправить этот огрех. Программа подготовки офицеров, даже тех, кому предстояло служить в Генеральном штабе, была непоследовательной, устаревшей и составленной наспех. Более того, армия слишком часто вознаграждала конформизм и обходила вниманием настоящие таланты. Накануне войны французская армия была слишком бюрократизированной, дурно управлялась и неприязненно относилась к новым идеям и методам. Генерал Эмиль Цурлинден, один из самых принципиальных военных, пытавшихся, но не сумевших разумно разрешить «дело Дрейфуса», писал по этому поводу: «Демократии вечно пребывают в тревоге. Они склонны с подозрением относиться к тем людям, которые в силу обстоятельств и из-за своего таланта привлекают к себе внимание. И дело тут не в том, что демократия не способна оценить качества и заслуги подобных лиц, – просто она дрожит за свои республиканские учреждения»[394].
Разумеется, история Дрейфуса имела и международные последствия. Многие представители обеих группировок считали, что все это дело было лишь частью разветвленного иностранного заговора. Один известный националист выразил подозрения правых, сказав, что «банда масонов, евреев и иностранцев пытается, дискредитировав армию, предать страну в руки немцев и англичан»[395]. Антиклерикальные дрейфусары, напротив, считали, что к делу приложили руку иезуиты и Ватикан. Вне страны «дело Дрейфуса» оказало особенно неблагоприятное действие на британское общественное мнение, причем как раз тогда, когда отношения Британии и Франции были так сильно напряжены из-за фашодского кризиса. В 1899 г., как раз после неудачного результата нового суда над Дрейфусом, началась Англо-бурская война. Англичане были по большей части дрейфусарами и видели в этом деле еще одно лишнее доказательство ненадежности и нравственной низости французов. 50 тыс. человек собрались в Гайд-парке, чтобы выразить поддержку осужденному офицеру. Королева Виктория направила своего лорда главного судью в Ренн, чтобы тот присутствовал на процессе, и жаловалась Солсбери на «чудовищный, ужасный приговор этому бедному мученику Дрейфусу». Она даже в знак протеста отменила свой ежегодный отпуск во Франции – и многие ее подданные последовали этому примеру. Коммерческие структуры всерьез рассматривали возможность бойкота Парижской выставки 1900 г.[396] Глава парижского муниципального совета говорил, обращаясь к Баркли: «Про немцев можно хотя бы сказать, что они – открытые враги. Они и не скрывают своего желания сожрать нас при первой же возможности. С ними мы знаем, чего ждать. Но с англичанами никто и никогда этого не знает. Даже на бессознательном уровне в них не чувствуется лицемерия и вероломства, но они не торопясь будут завлекать обещаниями и сладкими речами, а потом, столкнув тебя в пропасть, возведут очи горе, молясь за твою душу и благодаря Господа за то, какие они высоконравственные люди»[397].
В начале XX в. положение Франции было уязвимым как внутри страны, так и в мире. Отношения с Британией пребывали в плачевном состоянии, Германия вела себя корректно, но прохладно, Испания, Италия и Австро-Венгрия были соперницами Франции в Средиземном море, что вызывало дополнительное напряжение. И все же Франции удалось вырваться из того карантина, в который ее поместил Бисмарк. Французы заключили один, но очень важный, союз – союз с Россией. Это был пример неожиданного сближения между республикой с революционным прошлым и самодержавной монархией на востоке. И этот союз также оказался одним из шагов, которые Европа совершила по направлению к войне. Хотя и Франция, и Россия воспринимали этот союз как оборонительный, со стороны потенциальных противников все выглядело совсем иначе – как это часто и бывает с подобными союзами. Поскольку Польша в то время еще не была восстановлена, Германия могла видеть и видела себя окруженной враждебными державами как с востока, так и с запада. Франко-русский союз имел множество последствий, например – сближение Германии с Австро-Венгрией, как с единственным верным союзником, на которого можно было бы положиться, избегая совсем уж полного окружения.