Война, которая покончила с миром. Кто и почему развязал Первую мировую Макмиллан Маргарет
Прибегнув к политике, получившей прозвище «политика стилета», 28 сентября 1911 г. Италия поставила Османской империи невыполнимый ультиматум и объявила, что в любом случае начнет вторжение и оккупирует две провинции Ливии независимо от ответа. Итальянские корабли уже готовились выйти в море. Италия использовала предлог – защита своих интересов и граждан итальянской национальности, – имея на этот счет, если можно так назвать, неубедительные доказательства. Сан-Джулиано сказал послу Великобритании в Риме, например, что итальянские мукомольные мельницы в Триполи испытывают трудности при получении зерна от местных фермеров в результате махинаций османских властей[1324]. Левые в Италии призвали к забастовкам в знак протеста, но, как сообщил английский посол в Лондон, «даже в Социалистической партии мнения разделились, и агитация ведется нерешительно»[1325].
«Пиратскими действиями» назвали ораторы в немецком рейхстаге вторжение итальянцев, и общественное мнение за пределами Италии в основном с этим согласилось, особенно когда война стала затягиваться, а итальянцы прибегли к более жестоким методам подавления широко распространившегося местного сопротивления[1326]. Второй интернационал осудил Италию, но почти не проявил сочувствия к Османской империи, которую считал отсталой и сильно нуждавшейся во влиянии цивилизации[1327]. Другие великие державы не были склонны вмешиваться в конфликт из страха оттолкнуть от себя Италию в лагерь противника. Грей, который тешил себя надеждой отделить Италию от Тройственного союза, сказал итальянскому послу, что надеется на то, что «Италия так поведет дела, что последствия окажутся как можно менее серьезными и затруднительными». Когда посол Италии спросил, что намерена делать Великобритания, Грей сказал, что он говорил «с точки зрения невторжения»[1328]. Даже когда следующей весной итальянцы захватили остров Родос и острова Южные Спорады недалеко от побережья Малой Азии, европейские державы не отреагировали решительно. Сан-Джулиано пообещал вернуть острова, когда последний османский солдат покинет Ливию, но этот день наступил лишь в 1914 г.
Итальянцы заплатили большую цену за свое завоевание: огромный дефицит бюджета и около 8 тыс. убитых или раненых солдат за первый год. Высокую цену заплатили и жители Ливии – и тогда, и позднее. Их сопротивление продолжалось до 1920-х гг., когда новый правитель Италии Бенито Муссолини положил ему конец самым жестоким способом – ценой по меньшей мере 50 тыс. жизней ливийцев. Власть Османской империи была относительно мягкой и просвещенной, но при итальянцах Ливия, в которую также стали входить территории в глубине материка, превратилась в отсталую страну. Различные части этой колонии – каждая со своей историей и культурой – так и не соединились в одну страну, и Ливия в настоящее время все еще платит за это региональным и племенным соперничеством. Европа тоже заплатила немалую цену за агрессию Италии. Не выраженная явно договоренность великих держав о том, что Османская империя должна продолжать существовать, теперь была под вопросом. Как сказал той осенью премьер-министр Румынии послу Австро-Венгрии: «Двое начинают танец, но в конце в нем участвуют многие»[1329]. Кайзер Вильгельм, который находился в своем любимом охотничьем поместье в Роминтене, когда итальянцы предприняли свои действия, предсказал, что теперь и другие страны воспользуются слабостью Османской империи, чтобы заново открыть вопрос о контроле над черноморскими проливами или получить территории на Балканах. Это означало, как он опасался, «начало мировой войны со всеми ее ужасами»[1330]. Первое доказательство его правоты появилось на следующий год, когда балканские народы объединили свои силы против Османской империи.
Незадолго до Рождества 1911 г. сэр Эдвард Гошен – посол Великобритании в Берлине – сообщил в Лондон, что он отобедал с Бетманом. Вдвоем они в дружеской манере разговаривали о событиях прошедшего года. Посол спросил Бетмана, было ли у него на днях время играть, как обычно, сонаты Бетховена, перед тем как лечь спать. «Мой дорогой друг, – ответил Бетман, – мы с вами любим классическую музыку с ее простыми и открытыми созвучиями. Как я могу играть свою любимую старую музыку, когда воздух сейчас полон неблагозвучия?» Гошен возразил, сказав, что «композиторы даже в стародавние времена использовали диссонансы, чтобы привести к гармониям, которые звучали благозвучнее на фоне диссонансов, им предшествовавших». Бетман согласился, но добавил, что «в современной музыке, как и в царящей политической атмосфере, диссонансы преобладают»[1331]. Чтобы поиграть на нервах Европы, новый год должен был внести новые диссонансы на этот раз в саму Европу в виде первой войны в серии Балканских войн.
Глава 16
Первые балканские войны
В первый день нового 1912 г. Пол Камбон – посол Франции в Лондоне – написал своему брату в Берлин: «Что готовит для нас этот год? Надеюсь, что большого конфликта мы избежим»[1332]. Жюль тоже страшился наступающих месяцев: «Ухудшающееся здоровье императора Австрии, далекоидущие планы, приписываемые престолонаследнику, война в Триполи, желание правительства Италии найти выход из трудного положения, в которое оно втянуло страну, смешав разногласия других со своими собственными, честолюбивые планы Болгарии, угроза проблем в Македонии, трудности в Персии, потрясение в Китае – все это указывало на серьезные беспорядки в ближайшем будущем, и единственная надежда была на то, что серьезность опасности, возможно, приведет к ее предотвращению»[1333].
Он, вполне вероятно, упомянул и соперничество между Великобританией и Германией или взаимные страхи и враждебность между Россией и Австро-Венгрией. Однако именно на Балканах таились самые серьезные опасности: две войны между ее народами, одна в 1912 г., а вторая в 1913 г., чуть не втянули в конфликт великие державы. Дипломатия, блеф и балансирование на грани войны в конечном счете спасли мир, но, хотя европейцы не могли об этом знать, это была генеральная репетиция лета 1914 г. Как говорят в театре, если последний прогон проходит хорошо, премьера будет катастрофой.
Балканские государства от Греции на юге до Сербии, Болгарии и Румынии на севере были бедными родственниками Европы с немногими природными ресурсами, неразвитой инфраструктурой и лишь зарождающимися современными промышленностью и торговлей. В 1912 г. столица Сербии Белград был маленьким провинциальным городком, только-только начинавшим мостить главные улицы деревянной брусчаткой и имевшим всего одну хорошую гостиницу. В Румынии, где бытовал миф о том, что ее жители – народ, произошедший от римских легионеров, Бухарест претендовал на то, чтобы быть балканским Парижем. Высшие слои общества, которые говорили по-французски и одевались по последней французской моде, особенно восхищались, по словам одного наблюдательного русского журналиста, «ночным Парижем». Лев Троцкий, высланный из России за свою революционную деятельность, работал там корреспондентом, пишущим под псевдонимом для одной ведущей киевской газеты. Элегантные женщины и великолепно одетые армейские офицеры прогуливались по бульварам Бухареста, писал он, а на перекрестках стояли pissoirs, прямо как в Париже. И все же разница была гораздо больше, чем эти сходства, начиная от евнухов-извозчиков (из секты, в которой мужчин кастрировали после того, как они становились отцами двоих детей) и кончая цыганами, которые играли на скрипках в ночных клубах, или босоногими детьми, просившими подаяния на улицах[1334]. В Черногории столицей была просто чрезмерно разросшаяся деревня, а новый королевский дворец выглядел как пансион в Германии. (Старый дворец Бильярда получил свое название по биль ярдному столу, который привезли в горы с побережья.) Король Никола II часто садился под одно из немногих деревьев в этой гористой стране, чтобы вершить правосудие, как он его понимал, над своими подданными. С Италией и Россией он был связан семейными узами – одна его дочь вышла замуж за короля Италии, а две другие были женами русских великих князей. Но его внешняя политика обычно зависела от того, какая европейская страна выплатила ему субсидию. «Ваше величество, – сказал Конрад Францу-Иосифу в 1912 г., – король Никола напоминает мне канделябр». Императора позабавило объяснение Конрада: «Смотрите, он всегда стоит с протянутой рукой в ожидании, что кто-нибудь ему что-нибудь даст»[1335].
Румыния, которая тогда была гораздо меньше, чем теперь, в 1910 г. имела население меньше 7 млн человек, Болгария – около 4 млн, а Сербия – около 3 млн. В Черногории было всего лишь 250 тыс. жителей. («Это обособленная дыра мира», – сказал неудачливый австро-венгерский дипломат, который служил в ее столице Цетине перед Великой войной.)[1336]
Годы османского правления оставили после себя общества, которые были в основном все еще аграрными и глубоко консервативными, хотя классы землевладельцев и мелкой буржуазии все больше стремились к тому, чтобы походить на западные классы. Появились политические партии, которые стали называть себя Консервативной, Либеральной, Радикальной и даже Социалистической партиями, но за этими названиями скрывались уже устаревающая система семейных, региональных и этнических связей, а также явное самодержавие. В Черногории, одном из всех Балканских государств, где горы спасли страну от вхождения в Османскую империю, король Никола заигрывал с конституцией, которую он просто отодвигал всякий раз, когда уставал от политики; и оппозиционеры, уж какие они там были, а иногда даже его верные сторонники отправлялись в тюрьму или бывали казнены – в зависимости от его настроения. В Сербии радикалам и особенно их лидеру Николе Пашичу довольно сильно повезло в том, что в стране был слабый король Петр, но в Болгарии и Румынии были сильные короли – оба с германскими корнями, – которые доминировали в политике.
Для остальной Европы Балканские государства были чем-то вроде анекдота, местом действия романтических сказок вроде «Пленник Зенды» или оперетт (Черногория послужила вдохновением для написания оперетты «Веселая вдова»), но их политика была чрезвычайно серьезной, а зачастую и смертельной – с террористическими заговорами, насилием и убийствами. В 1903 г. непопулярный предшественник короля Петра в Сербии и его в равной степени непопулярная жена были выброшены из окон дворца, а их трупы – разрублены на куски. Король Черногории Никола ненавидел Пашича и его соратников-радикалов, потому что подозревал – и не без оснований, – что они подсылали к нему убийц с бомбами. Рост национальных движений сплотил народы, но и отделил православных от католиков или мусульман, албанцев от славян, а хорватов, сербов, словенцев, болгар или македонцев друг от друга. В то время как народы на Балканах сосуществовали и перемешивались – часто на долгие периоды мира, длившиеся века, становление национальных государств в XIX в. слишком часто сопровождалось сожжением деревень, массовыми убийствами, изгнанием меньшинств и продолжительными вендеттами.
Политики, которые пришли к власти, играя на национализме и обещая национальное процветание, оказались в плену сил, которые они не всегда могли контролировать. Тайные общества, формирующиеся на эклектической мешанине, которую составляли франкмасоны, подпольные карбонарии, добивавшиеся единства Италии, террористы, еще недавно пугавшие почти всю Европу, и стародавние бандиты распространились по Балканам, внедряя свои методы в гражданские и военные государственные институты. Внутренняя македонская революционная организация (IMRO) говорила о Македонии для македонцев, но все подозревали, что она действует вместе с болгарскими националистами с целью создания Большой Болгарии, в которую будет входить Македония. В Сербии правительство и армия были полны сторонников Народной обороны – националистической группы, возникшей во время боснийского кризиса, и ее более экстремистской тайной политической организации «Черная рука». В 1-й Балканской войне офицеры в нескольких случаях не подчинились своему правительству, захватив, например, город Монастир (который Сербия по тайной договоренности обещала Болгарии), в надежде на то, что тогда его будет невозможно передать[1337]. И хотя власти Османской и Австро-Венгерской империй прикладывали максимум усилий, чтобы подавить всякую революционную, да и по большей части политическую деятельность среди своих собственных подданных – южных славян или албанцев, перед ними стояла тяжелая задача, особенно потому, что большинство доморощенных заговоров и террористов получали поддержку из-за рубежа. Боснийские студенты в Венском университете, например, образовали тайное общество в ответ на аннексию своей родины. «Если Австро-Венгрия захочет проглотить нас, – заявляли они, – то мы будем разъедать ее желудок». И многие студенты ускользали за границу в Сербию, чтобы получить военную подготовку[1338].
Молодежь, которая вовлекалась в тайные общества, часто придерживалась более экстремистских взглядов, чем люди постарше, и была с ними не в ладах. «Наши отцы, наши тираны, – сказал один боснийский радикальный националист, – создали этот мир по своей модели и сейчас заставляют нас жить в нем»[1339]. Молодые члены тайных обществ были влюблены в насилие и готовы уничтожать даже свои собственные традиционные ценности и институты, чтобы построить новую Великую Сербию, Болгарию или Грецию. (Даже если кто-то из них и не читал Ницше, достаточно популярного в те годы, они слышали, что Бог мертв и европейскую цивилизацию нужно уничтожить, чтобы освободить человечество.) В последние годы перед 1914 г. власти Балканских государств либо терпели, либо были бессильны контролировать деятельность своих собственных молодых радикалов, которые совершали покушения на османских и австро-венгерских официальных лиц как угнетателей славян, на лидеров своих собственных стран, которых они считали недостаточно преданными национальному делу, или просто на обычных граждан, которые исповедали не ту религию или были не той национальности не там, где надо. Когда Франц-Иосиф посетил Боснию в 1910 г., возник заговор с целью его убийства. В Хорватии были неоднократные покушения – некоторые успешные – на жизнь чиновников Габсбургской династии.
На начальных этапах своей независимости Балканские государства довольствовались тем, что равнялись на крупные европейские державы или, по крайней мере, были вынуждены делать это. А крупные державы, особенно Россия и Австро-Венгрия до того, как они поссорились из-за аннексии Боснии, хотели сохранить существующее положение вещей на Балканах, чтобы Османская империя продолжала править своими оставшимися европейскими территориями. Однако за последние десятилетия XIX в. явный упадок Османской империи придал смелости лидерам во всех уголках Балкан взять дело в свои руки. Под лозунгом защиты христиан, все еще находящихся под властью османов в Македонии и других местах, Сербия, Болгария и Греция посылали деньги, оружие и шпионов для побуждения населения к сопротивлению. Неудивительно, что появление на политической арене младотурок и их политики, направленной на возвращение власти над османскими землями (и в большей степени «отуречивание» их), вселило тревогу в Балканских государствах и среди христиан – подданных Османской империи. К 1910 г. албанцы, христиане и мусульмане, которые были традиционно верны своим османским правителям, стали открыто бунтовать. На следующий год албанские революционеры объединили силы со своими македонскими коллегами. Османские власти приняли против них крутые меры, что только подлило масла в огонь беспорядков и насилия. Осенью 1911 г. война Италии с Османской империей подтолкнула христиан к новым восстаниям. В Македонии в декабре того года в результате нескольких взрывов были уничтожены полицейские участки и мечети. В отместку толпы мусульман напали на местных болгар. По всем независимым Балканским государствам прокатилась волна протестов и демонстраций против османов[1340].
Балканские лидеры в открытую говорили, что больше не могут доверять крупным державам защиту христиан, находящихся под османским владычеством, и намекали, что, возможно, им придется принять меры. Зачем поддерживать статус-кво на Балканах, спросил Троцкого один видный политик в Сербии. «Где был статус-кво, когда Австрия аннексировала Боснию и Герцеговину? Почему державы не защитили статус-кво, когда Италия захватила Триполи?» И почему с Балканскими государствами обращаются так, как будто они не европейские государства, а страны вроде Марокко?[1341] Как признался министр иностранных дел Сербии британскому послу в Белграде, существовала вероятность вторжения Австро-Венгрии в случае, если какое-нибудь балканское государство начнет предпринимать действия по захвату османской территории, но что касается лично его, Милована Миловановича, то для Сербии лучше погибнуть в борьбе. Если Австро-Венгрия сама станет расширяться дальше на юг Балкан, то с Сербией как независимым королевством будет покончено в любом случае[1342].
Гордость, националистические амбиции, искушения в виде приходящей в упадок империи на их границах, пример неприкрытой агрессии, поданный Италией, и полнейшее безрассудство – все это сплотило Балканские государства – ненадолго, как оказалось, – чтобы выдворить Османскую империю из ее оставшихся европейских владений. С осени 1911 г. между столицами Балканских государств тайно курсировали эмиссары или встречались будто бы случайно в том или ином европейском городе. Россия, а особенно российский посол в Константинополе, давно уже продвигала идею создания Балканской лиги, включающей Османскую империю, которая, как все надеялись, и обеспечит стабильность в регионе, и помешает распространению влияния Германии и Австро-Венгрии на юг и восток. Сами Балканские государства, перед которыми вставали и приобретали все более реальные формы картины грабежа Османской империи, этого совершенно не хотели. Сазонов, ставший преемником Извольского в 1910 г. на посту министра иностранных дел России, попытался втянуть Болгарию, Сербию, Черногорию и Грецию в союз, который должен был стать преградой перед Австро-Венгрией, которая не прочь расшириться на юг, в случае краха Османской империи[1343].
Осенью 1911 г. этот крах казался неизбежным. Сербия и Болгария с 1904 г. время от времени вели переговоры о той или иной форме партнерства, но болгары, возглавляемые царем Фердинандом, всегда предпочитали сохранять свободу действий. Теперь переговоры стали безотлагательными. Им на пользу было то, что новое правительство в столице Болгарии Софии было прорусским и менее склонным беспокоиться о том, как бы не обидеть Австро-Венгрию. Великобритания и Франция, которых Россия предупредила, что что-то готовится, не были против более теплых взаимоотношений между этими двумя балканскими государствами. Партнеры по Антанте разделяли надежды России на нахождение дешевого местного решения по сдерживанию немецкой и австро-венгерской экспансии в Османскую империю[1344]. В Софии и Белграде русские послы Анатолий Неклюдов и Гартвиг упорно трудились, чтобы сплотить болгар и сербов. Неклюдов, по меньшей мере, предвидел потенциальные проблемы: «Союз Болгарии и Сербии содержит одну опасную составляющую – искушение использовать его для наступательных целей»[1345].
Гартвиг не испытывал такого беспокойства. С момента своего появления в Белграде в 1909 г. он стал горячим сторонником сербского дела. Он быстро стал незаменимым участником политической сцены; все советовались с ним, начиная с самого короля, и каждое утро его кабинет заполняли известные представители сербского общества. Он и Пашич были особенно близки, и путем многочисленных намеков Гартвиг дал сербскому лидеру понять, что ему не следует слишком серьезно относиться к предупреждениям России «ступать осторожно». Когда Сазонов отправил сербскому правительству сообщение с настоятельной просьбой быть умеренным в проведении своей внешней политики, Гартвиг торжественно прочел его вслух. «Вы закончили, мой дорогой друг?» – спросил его Пашич. «Хорошо! C'est bien. Nous pouvons maintenant causer serieusement! [Теперь мы можем говорить серьезно.]»[1346] Сазонов беспокоился в отношении Гартвига, но не имел влияния отозвать его, возможно, потому, что жена Гартвига наладила прочные связи при дворе и среди панславянских кругов в России.
В конце сентября 1911 г. болгары дали русским понять, что они готовы вести переговоры сначала с Сербией, а затем Черногорией и Грецией. Авторитетный член болгарского правительства сказал Неклюдову, что Болгария и Сербия должны стоять вместе не только для того, чтобы защитить христиан в Османской империи, но и оставаться независимыми от Центральных держав[1347]. Сазонов, который выздоравливал в Давосе после тяжелой болезни, был рад, когда Неклюдов принес ему эту весть. «Так это превосходно! – воскликнул Сазонов. – Если бы только удалось! Болгария тесно связана с Сербией в политической и экономической сферах; пятьсот тысяч штыков для защиты Балкан – это навсегда преградит дорогу и к проникновению Германии, и вторжению Австрии!»[1348] Потребовалось еще несколько месяцев, чтобы сформулировать детали соглашения. Как предупреждение о грядущих трудностях между новыми союзниками был непростой вопрос о разделе македонских земель до самых крошечных деревень, где притязания Болгарии и Сербии перекрывались[1349]. Договор, который был подписан в конечном итоге в марте 1912 г., содержал тайные положения, направленные против Османской империи, и делал Россию арбитром в любых будущих спорах по вопросу о разделе Македонии. Болгария также пообещала поддержать Сербию, если она вступит в войну с Австро-Венгрией.
К этому моменту иностранные дипломаты по крупицам собирали слухи о новых взаимоотношениях, и в прессе стали появляться статьи. Сазонов мягко уверил партнеров России по Антанте, что этот договор носит чисто оборонительный характер и Россия будет использовать свое влияние ради обеспечения того, чтобы он таковым и оставался. Германия и Австро-Венгрия изначально не проявляли озабоченности[1350]. Однако весной 1912 г., когда подробности о тайных положениях договора просочились в прессу, великие державы начали подозревать, что на кону стоит больше, чем договор об обороне. «Очевидно, – писал Николсон, который теперь уже был несменяемым помощником министра иностранных дел, одному британскому дипломату в Санкт-Петербурге, – что вопрос о распределении трофеев в Македонии решен». Сазонов был, возможно, слишком смел, посетовал Николсон, но так говорить не годится, так как Великобритании нужно сохранять с Россией как можно лучшие отношения[1351].
Международная озабоченность возросла, когда стало ясно, что Болгария и Греция, давно уже разделенные своими конкурирующими целями в Македонии, теперь тоже сближаются. Новый премьер-министр Греции Элефтериос Венизелос дал слово освободить свой родной остров Крит от османского владычества и был готов принести в жертву интересы Греции в Македонии, по крайней мере на время, чтобы получить союзников. В мае договор между Болгарией и Грецией – снова конечно же названный лишь оборонительным – еще на один шаг приблизил союз Балканских государств к выступлению против Османской империи. Болгары и черногорцы нашли случай провести переговоры в следующем месяце, по иронии судьбы, в огромном дворце Габсбургов – Хофбурге, пока оба короля – Фердинанд и Никола наносили визит Францу-Иосифу. В договоре, заключенном чуть позднее летом, обошлись без притворства насчет его оборонительного характера, а война с Османской империей в нем считалась само собой разумеющейся. В конце сентября Сербия и Черногория подписали договор о вступлении в союз. Теперь Балканский союз, центром которого стала Болгария, был сформирован.
Сама Османская империя билась в агонии. В Константинополе младотурки были изгнаны из власти в начале лета армейскими офицерами, придерживавшимися правых взглядов, которые оказались неспособными заново установить порядок. Восстание в Албании продолжало набирать силу, и в Македонии нарастали беспорядки и насилие. В августе там на рынке взорвалась бомба, убив несколько невинных прохожих. Османская полиция запаниковала и стала стрелять в собравшуюся толпу. Было убито более сотни человек, в большинстве своем болгары. В Болгарии люди потребовали, чтобы их правительство совершило интервенцию с целью освобождения Македонии. Османы мобилизовали свои вооруженные силы на южной границе Македонии, а члены Балканского союза сделали то же самое несколькими днями позже. Россия к этому моменту пыталась – безуспешно – сдержать своих протеже. Другие великие державы тоже очнулись от прежней самоуспокоенности и после раунда поспешных обсуждений договорились, что Россия и Австро-Венгрия должны действовать от имени того, что осталось от Священного союза, с целью предостеречь Балканские государства и Османскую империю от вовлечения в войну. Державы не примут, как они твердо заявили, никаких территориальных изменений на Балканах в результате войны. Один французский дипломат в Санкт-Петербурге был более реалистичен: «Впервые в истории «восточного» вопроса маленькие государства заняли такую независимую от великих держав позицию, что чувствуют свою способность действовать совершенно без них и даже брать их на буксир»[1352].
8 октября, в тот день, когда предупреждение от Священного союза достигло столиц Балканских государств, царь Черногории Никола, который всегда был смелым игроком, объявил войну Османской империи. И хотя всегда неутомимо трудился, чтобы посеять беспорядки на османских территориях вдоль своих границ, он заявил британскому послу в Цетине, что у него не было выбора: «Прежде всего, продолжающиеся массовые убийства братьев-христиан на границе поразили его в самое сердце»[1353]. (Позднее поползли слухи, будто его главным мотивом было желание сорвать куш в Париже, пользуясь своим знанием времени начала военных действий.)[1354] 18 октября после нескольких неубедительных попыток изобразить свою невиновность другие члены Балканского союза вступили в войну. Троцкий находился в Белграде, когда плохо вооруженные сербские крестьяне – теперь солдаты – шли на войну, крича по пути «ура»: «Вместе с этими криками в сердце вселяется особое спонтанное ощущение трагедии, которое невозможно передать на расстоянии: чувство беспомощности перед лицом исторической судьбы, которая вплотную подходит к народам, запертым в Балканском треугольнике, а также чувство боли за все эти полчища людей, которых ведут на убой…»[1355]
На всех Балканах царило сильнейшее возбуждение, и огромные толпы людей выходили на демонстрации и пели патриотические песни. Старое соперничество было ненадолго забыто, и газеты вещали о «Балканах для балканских народов». За стенами болгарского посольства в Белграде сербы кричали: «Да здравствует король Фердинанд!»[1356]
Объединенные вооруженные силы Балкан превышали по численности османские войска более чем в два раза, и армии османов были деморализованы и не готовы к сражениям. Вынужденные воевать на нескольких фронтах одновременно, они потерпели ряд быстрых поражений. (Французы отнесли успехи балканских армий на счет использования ими артиллерии от французской фирмы «Крезо», тогда как османы применяли пушки производства немецкой фирмы Круппа.)[1357] К концу октября османы потеряли почти все свои оставшиеся территории в Европе. Опьяненный мечтами о короне древней Византии и отстояв мессу в честь победы в огромной церкви Святой Софии, Фердинанд подгонял свои болгарские войска идти на приступ Константинополя, но они задержались на горном хребте, расположенном к северо-востоку от города. Болгары оставили позади свое тыловое обеспечение, и солдаты испытывали недостаток боеприпасов, одежды и пищи и все больше и больше страдали от болезней. Вдобавок трения в Балканском союзе, которые всегда были недалеко от поверхности, становились очевидными. К смятению Болгарии, Греция захватила македонский порт Салоники (в настоящее время Фессалоники), в то время как сербы и черногорцы поспешили оккупировать санджак Нови-Пазар – тот самый кусок земли к югу от Боснии, который их разделял, а также столько территории Албании, сколько смогли захватить. Никому из союзников не понравился тот факт, что Болгария отхватила самый большой кусок от Османской империи. 3 декабря под нажимом великих держав, которые были и потрясены, и обеспокоены резкими переменами на Балканах, члены Балканского союза и Османская империя договорились подписать соглашение о прекращении огня и начать мирные переговоры в Лондоне в этом же месяце.
Балканы делало такими опасными то, что чрезвычайно переменчивая ситуация на суше смешивалась с интересами и притязаниями великих держав. Великобритания и Франция, у которых меньше всего было поставлено на карту на Балканах, не хотели, чтобы равновесию в Европе, которое недавно было под угрозой из-за второго марокканского кризиса, снова был брошен вызов. В то же время ни одна из держав не хотела, чтобы Османская империя исчезла, в результате чего началась бы драка за ее территорию в восточной части Средиземноморья или в основном на арабских землях на Ближнем Востоке. Если бы султан – который также был халифом, главным религиозным лидером мусульман-суннитов во всем мире, оказался свергнут, это вполне могло подтолкнуть к волнениям среди большого, в основном суннитского, населения Британской Индии, которое до сих пор было верным сторонником британского владычества, или миллионов мусульман в североафриканских колониях Франции[1358]. Французов также беспокоила судьба больших сумм денег, которые они одолжили Османской империи (Франция была ее крупнейшим кредитором). И обе державы боялись последствий конфронтации между Россией и Австро-Венгрией на Балканах. Тогдашний президент Франции Пуанкаре дал ясно понять русским еще в августе 1912 г., что Франция не заинтересована в том, чтобы оказаться втянутой в конфликт между Россией и Австро-Венгрией из-за Балкан. Однако сообщения из Парижа были смешанными: Пуанкаре также обещал, что Франция исполнит свои союзнические обязательства в отношении России, если Германия вступит в конфликт на стороне Австро-Венгрии[1359]. В декабре 1912 г., когда отношения между Россией и Австро-Венгрией стали быстро ухудшаться, Франция, очевидно, дала понять, что будет поддерживать Россию в случае начала войны[1360]. Действительно ли Пуанкаре верил в это сам или принимал желаемое за действительное, но он уверил русских, что Великобритания дала устное обещание отправить экспедиционные войска для оказания помощи Франции, если на нее нападет Германия[1361].
Грей настаивал, как всегда, на том, чтобы у Великобритании была свобода действий в решении вопроса, что ей делать в случае любого кризиса, но на самом деле он предложил России немалую помощь. Когда он предлагал помощь в достижении мирного урегулирования, он также заверял русских, что Великобритания с пониманием относится к их желанию «держать проливы в дружеских руках»[1362]. Когда угроза всеобщей войны стала нарастать, Грей снова указал французам на то, что Великобритания не связана обязательством помогать Франции в случае, если Германия решит поддержать Австро-Венгрию, напав на союзника России на западе. Тем не менее, пока бушевала 1-я Балканская война, в Лондоне не обсуждался вопрос о том, как доставить английские экспедиционные войска во Францию, а Грей сказал послу Германии, что для Великобритании «жизненно необходимо» помешать Германии сокрушить Францию и у Великобритании не будет иного выбора, кроме как прийти на помощь Франции[1363]. Если Великобритания и Франция понимали, что их выбор все больше ограничивается, то это в еще большей степени относилось к двум соседним державам, у которых был большой интерес на Балканах, – к России и Австро-Венгрии.
И хотя у России мало что напрямую было поставлено на карту на Балканах в экономическом смысле – торговля России и инвестиции на Балканах были крошечными по сравнению с другими державами, такими как Франция, – отношение русских к тамошним проблемам формировали как сильные амбиции, так и страхи[1364]. Если бы Османская империя рухнула, как казалось все более вероятным, то вопрос о контроле над проливами сразу встал бы ребром. Экономическое процветание и будущее развитие России были связаны с ее внешней торговлей. Большая часть ее экспорта зерна шла через проливы, и современное оборудование, необходимое ей для заводов и шахт, поступало тем же путем. Русские получили напоминание о том, насколько уязвимой делает география ее торговлю, когда проливы были временно закрыты в 1911 г., а потом еще раз в 1912 г. из-за войны Италии с Османской империей. Когда зерно скопилось в черноморских портах России и цена на него упала, торговцы в панике призывали правительство что-то сделать, а так как ценность российского экспорта резко упала, то процентная ставка возросла[1365]. Скорость наступления болгар в войне, которая разразилась осенью 1912 г., вызвала настоящую тревогу в Санкт-Петербурге. В какой-то момент правительство серьезно рассматривало вопрос об отправке войск для защиты Константинополя и, быть может, захвата полосы земли на берегах Босфора, пока не поняло, что у России нет необходимых транспортных средств или подходящих для этой цели десантных войск[1366].
У России были и другие причины бояться проблем в Османской империи. Вплоть до того момента сама отсталость ее южного соседа была ей удобна. Анатолийское плато, которое было еще не развито, а железнодорожная сеть была лишь в зачаточном состоянии, представляло собой удобную территориальную преграду между другими континентальными державами и Российской империей в Центральной Азии и давало России относительную свободу действий для распространения своей власти все дальше, особенно в Персии. (Хотя это неоднократно вызывало трения в отношениях с англичанами, Грей и его коллеги были готовы мириться со многим для поддержания дружбы с Россией.) Но начиная с 1900 г. нарастающее проникновение Германии в османские земли и сильно разрекламированный проект Германии строительства сети железных дорог от Берлина до Багдада стали новым нежелательным вызовом российским имперским амбициям[1367].
Наконец, если говорить о самих Балканах, руководители России были полны решимости не оказаться снова обойденными или униженными Австро-Венгрией, как это было в случае с Боснией и Герцеговиной в 1908 г. В Санкт-Петербурге вызывал подозрение каждый шаг, сделанный Австро-Венгрией, – ее попытки расположить к себе Черногорию и Болгарию путем предложения им займов, например, или деятельность католических священников из австрийской церкви на Балканах. Взгляды русских на Балканы также были сформированы на основе панславизма и определялись желанием защитить братьев – южных славян, многие из которых подобно самим русским были православными христианами. Будучи скорее набором эмоций и отношений, нежели последовательным политическим движением или идеологией, панславизм порождал пылкие речи в России и других регионах Центральной Европы перед Великой войной. Для русских панславистов речь шла об их «исторической миссии», «наших славянских братьях» или превращении огромной мечети Айя-Софии обратно в собор Святой Софии. Было также много разговоров об отвоевании «ключей и ворот к русскому дому» – проливов между Средиземным и Черным морями, чтобы российская торговля и военно-морской флот могли выйти «в мир». (Русские, по-видимому, не всегда брали в расчет тот факт, что Средиземное море было более масштабной версией Черного моря с ключевыми выходами из него в Суэце и Гибралтаре, находившимися под контролем другой державы, в данном случае Великобритании.) И если такая риторика напрямую не руководила политикой России на Балканах, она ограничивала ее выбор. Сазонов оказался под давлением, вынуждавшим его поддерживать балканские народы и не сотрудничать с Австро-Венгрией, хотя для России, возможно, было бы разумным попытаться восстановить давнее взаимопонимание с ней, чтобы поддерживать статус-кво на Балканах[1368]. Таким образом, панславизм нашел в нем готовую жертву.
К несчастью для России, стабильности на Балканах и, в конечном счете, для мира в Европе, человек, который теперь отвечал за внешнюю политику, так легко поддавался эмоциям и предрассудкам. Историческая миссия России, как считал Сазонов, состояла в том, чтобы освободить южных славян от османского гнета. И хотя это огромное обязательство было почти выполнено к началу ХХ в., России все еще нужно было быть на страже интересов балканских народов от угроз, будь то угрозы от возрождающейся Османской империи или Австро-Венгрии вместе с ее союзницей – Германией. Он испытывал сильные подозрения в отношении царя Болгарии Фердинанда, в котором видел немецкую кукушку, сидящую в балканском гнезде, и боялся младотурок, которые, по его мнению, действовали под руководством еврейских масонов[1369]. Несчастьем также было отсутствие у Сазонова интеллекта, опыта или силы характера его предшественника. Главным аргументом для его назначения на должность, по-видимому, был тот факт, что он – не Извольский, который дискредитировал себя после боснийского кризиса, а также то, что он был зятем премьер-министра Столыпина.
Подобно многим высокопоставленным чиновникам в России новый министр иностранных дел происходил из старой аристократической семьи. В отличие от некоторых своих коллег он был честен, и даже его враги сходились во мнении, что он порядочный человек и верный слуга царя и России. Сазонов также был глубоко религиознен и, по мнению барона Таубе, работавшего вместе с ним в Министерстве иностранных дел, мог бы стать иерархом Русской православной церкви. На взгляд барона Таубе, он не годился в министры иностранных дел: «Болезненный от природы, чрезмерно чувствительный и немного сентиментальный, нервный и даже неврастеник, Сазонов был типичным мягким славянином, излишне уступчивым и щедрым, слабым и неконкретным, постоянно меняющимся под влиянием своих впечатлений и интуиции, сопротивляющимся всем сколько-нибудь продолжительным мыслительным усилиям, неспособным идти от рассуждений к логическому концу»[1370].
В 1911 и 1912 гг., когда Балканские государства окружили остатки Османской империи, Сазонов их поощрял. «Бездействие, – писал он в своих воспоминаниях, – в отношении достижения своей цели Сербией и Болгарией означало бы для России не только отказ от ее исторической миссии, но и сдачу без сопротивления врагам славянских народов политического положения, достигнутого вековыми усилиями»[1371]. Он содействовал образованию Балканского союза и, как злополучный ученик чародея, питал иллюзию, что может им управлять. Когда он сказал руководителям Сербии и Болгарии, что Россия не хочет войны на Балканах, они решили, что на самом деле он так не думает. Как написал британский поверенный в делах в Софии накануне 1-й Балканской войны: «Опасность ситуации на самом деле кроется в том, что ни Болгария, ни Сербия не могут поверить, что Россия может отойти от своей вековой политики на Балканах, даже не сделав попытки к сопротивлению. Балканские государства сплотились благодаря России – поистине для оборонительных целей, – но оборонительные и наступательные – это термины во многом родственные при определенных обстоятельствах. Сейчас они сотрудничают, а как только они будут совершенно готовы и сочтут момент подходящим, их не остановят ни французские займы, ни увещевания России, ни вся Европа. Их мало волнует, приведут ли их действия к войне в Европе или нет»[1372].
Когда Гартвиг дружески поддержал сербские планы создания Великой Сербии, Сазонов выразил свое недовольство, но мало что сделал, чтобы остановить его. Он также не был готов защищать свои собственные просербские взгляды, хотя испытывал, как он признался в своих мемуарах, «определенный страх того, что правительство окажется неспособным управлять ходом событий»[1373]. Он также считал, что с Сербией трудно иметь дело: «Я не всегда видел, что самообладание и трезвая оценка опасности момента одни могли предотвратить катастрофу»[1374]. России предстояло признать, как часто случается с великими державами, что ее гораздо меньший и слабый сателлит был очень взыскателен, требуя – зачастую с успехом – помощи от своего покровителя. В ноябре 1912 г., например, во время 1-й Балканской войны сербский лидер Пашич, не посоветовавшись с Россией, опубликовал в лондонской «Таймс» резкое письмо о целях Сербии. Его страна, заявил Пашич, должна иметь береговую линию на Адриатике длиной около 50 км. «Ради этого минимума Сербия готова принести любую жертву, так как если она этого не сделает, то это будет неправильно по отношению к ее национальному долгу». Даже самое малое присутствие Сербии на Адриатике было, как прекрасно знал Пашич, проклятием для Австро-Венгрии. Его письмо было попыткой поставить Россию в такое положение, когда у нее не было бы иного выбора, кроме как поддержать Сербию[1375]. В этот раз русские отказались быть втянутыми, но Сазонова и его коллег ожидала аналогичная дилемма с Сербией два года спустя. Если бы Россия покинула Сербию перед лицом агрессии со стороны Австро-Венгрии, то она выглядела бы слабой; если бы Россия уверила Сербию в своей решительной поддержке, это вполне могло спровоцировать неосторожность Белграда.
Австро-Венгрия – другая великая держава, весьма озабоченная развитием событий на Балканах – разделяла страх России показаться слабой, но если Россия хотела видеть более сильные Балканские государства, то Австро-Венгрия относилась к этой перспективе с ужасом, особенно когда речь заходила о Сербии. Само существование Сербии было угрозой существованию старой многонациональной монархии, выступавшей в роли магнита, образца и вдохновения для южных славян в самой империи. Правящие элиты в Австро-Венгрии, слишком хорошо помнившие о том, как королевство Пьемонт возглавило объединение Италии и как Пруссия сделала то же самое с Германией – в каждом случае за счет Австро-Венгрии, видели Сербию в такой же опасной роли. (Сербские националисты думали точно так же и назвали одну из своих наиболее экстремистских газет «Пьемонт».) Деятельность сербских лидеров-националистов после государственного переворота 1903 г. по разжиганию националистических настроений на всем Балканском полуострове и в самой империи очень способствовала углублению страхов Австро-Венгрии.
Это было одно из тех несвоевременных совпадений, которые играют роль в делах людей, – в 1912 г. в Австро-Венгрии тоже появился новый министр иностранных дел, который, как и его российский коллега, был слабее и менее решителен, чем его предшественник. Леопольд фон Берхтольд был одним из богатейших людей в Дуалистической монархии, который женился на венгерской наследнице. Он происходил из древней и известной семьи, и у него были родственные связи практически со всеми, кто имел вес в обществе. И хотя по крайней мере один из его предков нарушил традиции и женился на сестре Моцарта, происходившей из среднего класса, сам Берхтольд был невероятным снобом и даже ханжой, который считал Эдуарда VII едва приемлемым в обществе. «Une royaute en decadence», – написал Берхтольд в своем дневнике, когда король Великобритании привез бывшую любовницу на шикарный курорт в Мариенбад. «Возврат к омерзительной и недостойной традиции времен короля Георга после Викторианской эпохи нравственного величия»[1376]. Элегантный и очаровательный, с безупречными манерами, он легко вращался в обществе. «Красивый пудель», как назвал его один из его многочисленных критиков, больше интересовался развлечениями и коллекционированием изящных вещиц, чем высокой политикой. Дурной вкус расстраивал его; когда он посетил новое крыло одного из замков Франца-Фердинанда, он счел, что мрамор «похож на сыр и напоминает работу мясника»[1377]. На втором месте после семьи, которой он был предан, у Берхтольда стояли скачки. По его словам, он всегда хотел быть министром в правительстве и выиграть на скачках. Первого он добился, обратив на себя внимание Эренталя сначала как многообещающий молодой дипломат, а затем как его вероятный преемник, а последнего – неумеренными тратами. Берхтольд построил свой собственный ипподром, выписал самых лучших английских тренеров и купил самых лучших лошадей.
Когда Эренталь умер, выбор кандидатур у Франца-Иосифа на место его преемника был ограничен. Преемник должен был быть человеком, занимающим высокое положение в обществе и приемлемым для наследника трона, а оппозиция Франца-Иосифа уже устранила двух вероятных кандидатов. Берхтольд, который был фаворитом и у дяди, и у племянника и снискал себе хорошую репутацию на посту посла Австро-Венгрии в России, казался самым подходящим кандидатом, и умирающий Эренталь упросил его стать его преемником[1378]. У самого Берхтольда были сомнения относительно своей пригодности для этой должности. (И у его коллег они тоже были; один из них сказал, что из него получился бы отличный придворный, ответственный за сложные дворцовые церемонии, но как министр иностранных дел – это катастрофа.)[1379] В беседе с императором Берхтольд перечислил свои собственные недостатки. Он не был знаком с внутренней «кухней» министерства иностранных дел и никогда не имел дела с парламентом Австрии. Более того, как человек, считавший себя и австрийцем, и венгром, он, вероятно, стал бы презираем обоими народами. Наконец, он, вероятно, не отвечал занимаемой должности по физическим требованиям. Тем не менее он принял эту должность из чувства долга перед своим императором[1380].
Берхтольд был умным человеком и опытным дипломатом, но он говорил искренне. Ему недоставало и уверенности, и решимости. Он всегда принимал решения после долгого обсуждения вопроса со своими подчиненными и даже иногда спрашивал мнения своих детей[1381]. Ему, стороннику мира, было трудно противостоять ястребам, особенно Конраду, который бомбардировал его памятными записками, убеждая начать войну с Италией или в 1912, 1913 и 1914 гг. – с Сербией[1382]. Берхтольду также недоставало необходимых знаний. Он мало знал о проблемах южных славян или Балкан или нюансах союза между Австро-Венгрией и Италией[1383]. В результате он был запуган более знающими коллегами и был склонен чрезмерно полагаться на их мнения. Его собственные взгляды на внешнюю политику были простыми и пессимистичными: Австро-Венгрии угрожают враждебно настроенные к ней соседи, а друг у нее только один – Германия. И если он когда-то надеялся на взаимопонимание с Россией, то со времени бос нийского кризиса пришел к убеждению, что на это мало шансов. Теперь Австро-Венгрия должна была, по его мнению, видеть в России «врага, который, безусловно, мог подождать, но не хотел забывать»[1384].
Когда в конце лета 1912 г. на Балканах возникла напряженность и поползли разговоры о войне, Берхтольд попытался сохранить там статус-кво, побуждая великие державы действовать вместе в рамках Священного союза Европы. Если им удастся нажать на Османскую империю, чтобы та изменила свое отношение к подвластным ей христианам, у Балканских государств больше не будет предлога для войны. Знаком того, насколько глубоко была теперь разделена Европа на враждебные лагери, была первоначальная реакция России и Франции в Антанте – подозрения и решимость не позволить Тройственному союзу играть первую скрипку[1385]. Сазонов сказал послу Великобритании в Санкт-Петербурге, что авторитету России на Балканах будет нанесен серьезный ущерб, если в Австро-Венгрии станут видеть защитницу христиан[1386].
Когда в конце сентября война на Балканах все же разразилась, руководство Австро-Венгрии, по-видимому, оказалось захвачено врасплох: ее военные атташе в Белграде и Константинополе были в отпусках[1387]. Череда быстрых побед Балканского союза вызвала сильное беспокойство и бурные дебаты в Вене. Общий совет министров Австро-Венгрии, который объединял страну, тянул с принятием новых военных расходов; теперь он поставил на голосование вопрос о выделении больших сумм на новые артиллерию и фортификационные сооружения. Так как стало ясно, что Османская империя потеряет большую часть, если не все, своих оставшихся европейских территорий и что со старым порядком на Балканах покончено, насущным вопросом для Австро-Венгрии был вопрос о том, каким будет новый порядок. Приемлемой была Большая Болгария, а независимое Албанское государство – желательным, потому что оно преградит путь Сербии к Адриатике и, вполне вероятно, станет сателлитом Австро-Венгрии. Однако гораздо большие Сербия или Черногория и последующий рост влияния России на Балканах были, безусловно, не тем, что Вена хотела бы видеть на своих южных границах. Требования Сербии включали санджак, который даст ей общую границу с Черногорией, часть Косова и доступ к Адриатике. Плохо было уже то, что у Черногории был крошечный участок адриатического побережья, но, если Сербия будет рваться на запад к морю, доминирующее положение Австро-Венгрии на Адриатике, которому уже бросила вызов Италия, столкнется с новой угрозой. Военно-морская база в Пуле, которая уже поглощала немалую долю ресурсов Австро-Венгрии, вполне может стать бесполезной, а очень важный порт Триест, расположенный на северном побережье Адриатического моря, мог быть задушен. Общественное мнение, которое уже враждебно относилось к Сербии, еще больше распалялось сообщениями о том, что сербы, продвигаясь в глубь османской территории, захватили австро-венгерского дипломата и плохо обращаются с ним, даже ходили слухи, будто его кастрировали. (Оказалось, что никакого вреда ему не причинили.)[1388]
Если его правительству не удастся справиться с Сербией и Черногорией, предупреждал генерал Блазиус Шемуа, сменивший на короткое время Конрада на посту начальника Генерального штаба, Австро-Венгрия может попрощаться со своим статусом великой державы[1389]. Конрад, который был подавлен успехами Сербии (мускулы на его лице постоянно подергивались, как сказал один его друг)[1390], отправил свой обычный длинный меморандум – на этот раз в более сильных выражениях, – настаивая на уничтожении Сербии. Берхтольд при поддержке императора и – поначалу – Франца-Фердинанда не поддался, но обозначил минимальные цели Австро-Венгрии другим державам: создание независимой большой Албании, недопущение Сербии к адриатическому побережью. Последнее, к несчастью для мира в Европе, было требованием Сербии, которое изначально поддержала Россия, чтобы продемонстрировать твердую поддержку своего сателлита.
Россия оказалась в неудобном положении. Ее военачальники пришли к выводу, что страна не будет готова к большой войне еще пару лет, и все же Россия не могла стоять в стороне и смотреть, как Австро-Венгрия расталкивает Балканские государства[1391]. Пытаясь отпугнуть Австро-Венгрию и ее союзницу Германию, Россия использовала тактику, к которой прибегнет снова летом 1914 г. В конце сентября 1912 г., точно в тот момент, когда Балканские государства мобилизовали свои армии, русские военные провели так называемую пробную мобилизацию в самом западном Варшавском военном округе, который граничил и с Германией, и Австро-Венгрией. Русские также продлили срок службы призывников, которых должны были демобилизовать. Благодаря этому число солдат на действующей службе выросло приблизительно на 270 тыс. человек[1392].
Действия русских вызвали ответные действия со стороны Австро-Венгрии, в которой нарастало уныние в связи с рухнувшим статус-кво на Балканах и растущей мощью Сербии, Черногории и – в меньшей степени – Болгарии. В конце октября Берхтольд имел долгую и трудную встречу со своими коллегами – военным министром Дуалистической монархии и министром ее финансов – на Общем совете министров. На этой встрече война с Балканским союзом была рассмотрена как серьезная возможность и было принято решение просить императора послать значительную группу войск для подкрепления войск, уже находящихся в Боснии[1393]. Вскоре после этого Берхтольд посетил Италию, где попытался убедить итальянцев поддержать Австро-Венгрию. (Он также взбодрился, посетив антикварные лавки и художественные галереи.)[1394] В ноябре, когда Балканский союз закрепил свои победы над турками, Австро-Венгрия ответила России, разместив свои войска в Боснии и Далмации в боевой готовности. Она также усилила свои гарнизоны в Галиции рядом с границами России, что вызвало панику среди местных жителей, которые испугались, что вот-вот начнется война[1395]. Европа действительно придвинулась ближе к всеобщей войне. В правящих классах России, как позднее писал Сазонов в своих воспоминаниях, царило твердое убеждение в том, что пришло время свести счеты с Австро-Венгрией и отомстить за боснийское фиаско[1396]. 22 ноября, через два дня после принятых Австро-Венгрией мер, царь председательствовал на заседании представителей высшего военного командования из ключевых западных регионов России, которые настаивали на том, чтобы правительство усилило их войска, и выступали за решающий поединок с Австро-Венгрией[1397]. Что касается царя Николая, то, по мнению посла Великобритании, он был даже еще большим панславистом, чем его правительство, и, говорят, сказал, что не потерпит второго унижения России вроде того, которое она испытала в ситуации с Боснией[1398]. На заседании было решено мобилизовать весь Киевский военный округ, который охватывал Западную Украину, а также большую часть Варшавского военного округа в Русской Польше. Также должна была начаться подготовка к мобилизации в Одесском военном округе, граничившем с Черным морем. Военный министр Сухомлинов не потрудился проинформировать своих гражданских коллег об этом важном и рискованном решении. Будет лучше всего, сказал он им, если они от самого царя узнают, что у него на уме. На следующий день, когда министры, включая Сазонова и Коковцова, который теперь был премьер-министром, были вызваны к царю в кабинет во дворце, расположенном в пригороде Санкт-Петербурга, они пришли в ужас от того, что услышали. Николай сказал им, что принял решение и телеграммы о начале мобилизации уже готовы к отправке. Россия, подчеркнул он, на данный момент лишь мобилизует силы против Австро-Венгрии, и он надеется, что Вильгельм, возможно, поддержит его и заставит Австро-Венгрию вести себя разумно. Коковцов осудил запланированную мобилизацию; она означала риск войны и с Австро-Венгрией, и ее союзницей Германией, а Россия была к ней не готова.
Сазонов тоже, несмотря на все свое восторженное отношение к «славянскому делу», струхнул и стал заметно более сдержан в своей поддержке Сербии; например, австрийцам и итальянцам он говорил, что Россия больше не поддерживает Сербию в ее стремлении получить порт на Адриатике. Как зло сказал английский посол, «Сазонов так бесконечно меняет свою позицию, что трудно отслеживать следующие одна за другой фазы пессимизма и оптимизма, которые он проходит»[1399]. В этом случае гражданские министры успешно противостояли нажиму со стороны военных, и запланированная мобилизация была отложена, хотя ряд действующих частей увеличили численность путем продления срока военной службы[1400]. Сухомлинов, который благодаря своей должности был прекрасно осведомлен о военных слабостях России, тем не менее продолжал доказывать, что война с Германией и Австро-Венгрией неизбежна и, возможно, будет лучше разделаться с этим. «Скажите им в Париже, – сказал он военному атташе Франции в Санкт-Петербурге, – что они могут быть уверены: здесь все готово, безо всякой шумихи; вот увидите»[1401].
Пока русские играли с огнем, в Берлине прошел ряд в равной степени важных встреч. Франц-Фердинанд и Шемуа, тогдашний начальник Генерального штаба Австро-Венгрии, прибыли туда, чтобы получить от Германии гарантии помощи в случае нападения русских. Канцлер Германии Бетман и министр иностранных дел Кидерлен сначала надеялись найти компромисс между сотрудничеством с Великобританией с целью ослабления международной напряженности по вопросу о Балканах и поддержкой Австро-Венгрии. В то же время они планировали удержать свою союзницу, чтобы та не зашла слишком далеко, например не аннексировала санджак, от которого Австро-Венгрия отказалась в 1908 г. Руководителям Германии также не хотелось бы увидеть разрушение Османской империи, в которой у нее были большие интересы, включая строительство железной дороги Берлин – Багдад[1402]. Кайзер, как всегда непредсказуемый, сначала враждебно относился к османам на том основании, что нынешнее руководство страны подняло мятеж против «моего друга султана», и благожелательно относился к Балканскому союзу; даже одно время человек, которого он называл «вором овец с Черных гор», стал у него «его величеством королем Черногории»[1403]. Однако ко времени приезда в Берлин Франца-Фердинанда и Шемуа в ноябре Вильгельм кардинально изменил свою позицию на открытую поддержку Австро-Венгрии. Действительно, во время бесед, которые произошли в ходе этих встреч сначала в Берлине, а затем в его охотничьем поместье на востоке страны, он пошел дальше, чем понравилось бы его собственному правительству, и пообещал гостям поддержку Германии в случае, если между Австро-Венгрией и Россией начнется война за Балканы. Неделю спустя Бетман сказал в рейхстаге, что Германия окажет поддержку своей союзнице, хотя вдаваться в детали он тщательно избегал[1404]. В Силезии, расположенной рядом с границей России, немецкие семьи строили планы переезда на запад, подальше от ожидаемого вторжения, а в Берлине, по слухам, высокопоставленные чиновники клали свои деньги в швейцарские банки для пущей безопасности. Тирпиц спросил у своих старших офицеров, какие предварительные меры можно принять до полной военно-морской мобилизации, а начальник Генерального штаба Германии Мольтке – и это было предвестником того, что станет его полным психологическим крахом в 1914 г., – был заметно одновременно и нервным и апатичным[1405].
По всей Европе на фондовых биржах было неспокойно, а прессу заполнили сообщения о передвижениях войск и других военных приготовлениях. «Воздух загустел от слухов, – сообщал корреспондент «Таймс» из Вены, – но не все из них достойны доверия. Однако все вместе они показывают, что конфликт на Ближнем Востоке приближается к той стадии, когда правительствам европейских стран понадобятся проницательность и благоразумие, если они хотят предотвратить его превращение в конфликт европейский»[1406]. Австро-Венгрия дала указания своим дипломатам в Белграде, Цетине и Санкт-Петербурге упаковать самые важные документы и быть готовыми к отъезду в случае войны. (У них появилась возможность воспользоваться такими указаниями два года спустя.)[1407] 7 декабря, вскоре после начала перемирия на Балканах, Конрад был снова назначен начальником Генерального штаба Австро-Венгрии. Он поспешил поделиться этой новостью со своей любимой Джиной, но когда увидел ее, то обхватил голову руками и сначала не мог говорить. Теперь перед Австро-Венгрией стоят гораздо более серьезные проблемы, чем раньше на Балканах, сообщил он ей; Балканские государства стали гораздо сильнее[1408]. Тем не менее он продолжал давить на Берхтольда, требуя военных действий против Сербии и Черногории, и на тот момент его поддерживал Франц-Фердинанд, который обычно, как Берхтольд, был за сдержанность[1409].
В начале декабря при подписании договора о перемирии с целью окончания 1-й Балканской войны Грей попытался ослабить международную напряженность путем созыва встречи послов великих держав и другой встречи – представителей Балканских государств; обе они должны были пройти в Лондоне с целью достижения мира. Говоря от имени правительства, военный министр Холдейн предупредил нового посла Германии в Лондоне – принца Карла Лихновски, что Великобритания вряд ли поддержит Австро-Венгрию, если та нападет на Сербию, и если разразится общеевропейская война, то почти наверняка она вмешается, чтобы помешать разгрому Франции. И хотя кайзер был в гневе на англичан – «трусы», «нация лавочников», «собаки на сене», – его правительство было готово сотрудничать с Великобританией, чтобы погасить кризис. И Кидерлен, и Бетман надеялись на нейтралитет Великобритании в будущей европейской войне, хотя уже и поставили крест на завоевании ее дружбы[1410]. Австро-Венгрию же возмутила, по ее мнению, вялая поддержка со стороны ее союзницы[1411].
Другие державы тоже приняли приглашение Грея. Франция не хотела войны за Балканы, а Италия всегда хваталась за шанс выглядеть великой державой. И Австро-Венгрия, и Россия ощущали финансовое напряжение от своих военных приготовлений, и с обеих сторон голоса, особенно из консервативных кругов, призывали к лучшему взаимопониманию между двумя великими монархиями. Правительство России уже приняло одно решение в ноябре отступить от края пропасти. Но на Сазонова обрушилась резкая общественная критика за готовность к компромиссу: это был, по словам одного депутата Думы, «дипломатический Мукден», эквивалентный одному из ключевых поражений русских на суше в Русско-японской войне. 11 декабря руководители Австро-Венгрии встретились с Францем-Иосифом, чтобы решить: мир или война. Конрад горячо выступил за войну при поддержке Франца-Иосифа. (Эрцгерцог вскоре вернулся на более сдержанную позицию.) Берхтольд и большинство гражданских министров были не согласны с Конрадом. Император, «необычно серьезный, невозмутимый и решительный», объявил свое решение: мир. В июле 1914 г. он примет иное решение[1412].
Лондонская встреча послов проходила в министерстве иностранных дел под председательством Грея с декабря 1912 по август 1913 г. Ее работа, как позже сказал Грей, «затянулась и иногда была невыносимо скучной». Пол Камбон, представлявший Францию, шутил, что эта встреча будет продолжаться до тех пор, пока вокруг стола не останутся сидеть шесть скелетов[1413]. (Для старой Европы с ее тесными аристократическими связями было характерно, что посол Австро-Венгрии граф Альберт Менсдорф, Лихновски из Германии и посол России граф Александр Бенкендоф были двоюродными братьями.) Посол Италии, как жаловался Менсдорф, говорил больше, чем все они, вместе взятые[1414]. И хотя теперь державы уже договорились о возможности избежать войны, они признали, что привести Балканские страны к согласию непросто. Балканский союз разваливался под давлением национального соперничества, и в Османской империи снова было неспокойно. В январе Энвер-паша из младотурок, изгнанный на короткое время, появился во главе группы вооруженных людей на заседании кабинета министров в Константинополе, чтобы обвинить правительство в том, что оно поддалось другим державам, и потребовать его отставки. Для подкрепления своего требования младотурки расстреляли военного министра.
Главные разногласия между великими державами были по вопросу характера и формы Албанского государства. Австро-Венгрия доказывала, что новое государство должно быть монархией. Камбон цинично полагал, что некомпетентный правитель в этом государстве прекрасно подойдет Австро-Венгрии тем, что окажется убитым и даст ей повод совершить интервенцию и сделать Албанию своим протекторатом[1415]. Границы Албании тоже вызывали бесконечные проблемы. Их частью был тот факт, что албанцы, которые вполне могли иметь своими предками самых первых обитателей Балкан, перемешались с южными славянами различных национальностей, исповедавшими разные религии. Также албанцы были разделены по клановому и религиозному признаку – жившие на юге были в основном мусульманами, тогда как на севере жили главным образом христиане – что еще больше побуждало внешние силы вмешиваться. Вдобавок Австро-Венгрия хотела, чтобы Албания была большой в противовес славянским государствам и преградой, отделяющей Сербию от моря, в то время как Россия надеялась отдать как можно больше османской территории своим славянским протеже[1416]. В результате шли бесконечные споры из-за маленьких деревень, о которых мало кто слышал. Грей сетовал, что было «неразумно и невыносимо, чтобы большая часть Европы оказалась вовлеченной в войну из-за спора об одном-двух маленьких городках на албанской границе»[1417]. (Невилл Чемберлен выразил такое же недовольство, когда воскликнул в радиопередаче о чехословацком кризисе в 1938 г.: «Как ужасно, фантастично, невероятно то, что мы здесь должны рыть окопы и примерять противогазы из-за ссоры в далекой стране между людьми, о которых ничего не знаем!»)
Судьба маленького городка Скутари (в настоящее время Шкодер) вызвала особенно сильные трения, и страх войны вернулся.
Австро-Венгрия хотела, чтобы этот город был включен в Албанию, так как он был центром католического, а следовательно, австро-венгерского влияния. Его включение в состав либо Черногории, либо Сербии нанесло бы, как считали Берхтольд и другие, вред авторитету и интересам Австро-Венгрии[1418]. Франц-Фердинанд, который к этому моменту уже отошел от своей былой воинственности, с волнением – и пророчески – написал Берхтольду в середине февраля 1913 г.: «Не отказываясь ни от чего, мы должны сделать все, чтобы поддержать мир! Если мы вступим в войну с Россией, это будет катастрофой, и кто знает, сработают ли ваши правый и левый фланги. Германии приходится иметь дело с Францией, а Румыния приносит извинения из-за болгарской угрозы. Поэтому сейчас очень неблагоприятный момент. Если мы начнем войну с Сербией, мы быстро преодолеем этот барьер, но что потом? И что мы будем иметь? Прежде всего, вся Европа накинется на нас и будет видеть в нас нарушителя мира, и помоги нам, Боже, чтобы мы аннексировали Сербию»[1419].
Когда между Россией и Австро-Венгрией снова стала нарастать напряженность, Франц-Иосиф послал доверенного эмиссара – принца Готтфрида фон Гогенлоэ-Шиллингсфюрста в Санкт-Петербург, чтобы уверить царя, что в Австро-Венгрии гражданские все еще контролируют генералов. Являясь еще одним страшным примером того, насколько легко высшие руководители европейских стран считали само собой разумеющейся перспективу крупномасштабной войны, Гогенлоэ предупредил, что война вполне может начаться в ближайшие шесть – восемь недель, если албанские вопросы не будут решены[1420]. Две державы снова отступили на шаг от войны, и к марту этот самый последний европейский кризис стал постепенно сходить на нет, когда Россия и Австро-Венгрия сократили численность своих войск, расположенных вдоль их общих границ, и пришли к соглашению, что город Скутари войдет в Албанию в обмен на несколько городков, отходящих к Сербии.
Однако на месте ситуация была далека от разрешения, потому что Балканские государства продолжали вести свои собственные игры. Черногория и Сербия, на время ставшие друзьями, попытались помешать любому мирному урегулированию, захватив Скутари в ходе самой войны, но османский гарнизон держался с поразительной стойкостью. Сами черногорцы и сербы оставались глухи ко все более настоятельным требованиям великих держав закончить осаду города. В конце марта Австро-Венгрия отправила свой флот на Адриатике установить блокаду черногорских портов. Сазонов предупредил о «чудовищной опасности, которую таит в себе этот отдельный шаг для мира в Европе», и правительство России снова стало рассматривать увеличение численности своих вооруженных сил[1421]. Великобритания и Италия поспешно предложили провести общую демонстрацию военно-морской силы и отправили свои корабли, а Россия и Франция позднее добавили свои. (Так как город Скутари находился в 12 милях от берега, было не совсем ясно, чего надеялись добиться страны этими действиями.) Русские неохотно согласились надавить на Сербию, которая со своей стороны закончила осаду в начале апреля. Царя Черногории Николу, однако, было не так-то легко поколебать. Он подкупил одного из защитников города – албанского офицера османской армии, чтобы тот сдал город. Эссад-паша Топтани, почти такой же мошенник, как и сам Никола, сначала убил командующего гарнизоном, а затем назначил цену 80 тыс. фунтов стерлингов, отправив сообщение, что потерял чемодан с такой суммой денег, и попросил его вернуть[1422].
23 апреля Эссад должным образом сдал Скутари черногорцам. В столице Черногории Цетине началось буйное празднование, на котором пьяные гуляки стреляли из ружей во все стороны. Какие-то умники отправили ослика, одетого в черное, с большим плакатом, на котором были написаны оскорбления, к посольству Австро-Венгрии. На Балканах и в Санкт-Петербурге на улицы вышли толпы людей, чтобы продемонстрировать свое воодушевление победой своих братьев – южных славян[1423]. В Вене и Берлине настроение было мрачным. Конрад приказал штабу готовить планы войны с Черногорией, если она откажется возвратить Скутари, а в конце апреля Готлиб фон Ягов, сменивший Кидерлена на посту министра иностранных дел после его внезапной смерти, пообещал Австро-Венгрии поддержку Германии. В начале мая Австро-Венгрия решила передать ультиматум Черногории и начала готовиться к войне; среди прочих мер было объявление чрезвычайного положения в Боснии. Россия, в свою очередь, стала наращивать свои меры; среди прочего были размещены заказы на поставку лошадей для ее вооруженных сил[1424]. К 3 мая царь Черногории понял, что Австро-Венгрия не шутит, и 4 мая объявил, что его войска покинут Скутари, предоставив великим державам решать этот вопрос. Австро-Венгрия и Россия опять отменили боевую готовность и остановили свои приготовления к войне. На время мир в Европе был сохранен, но не все были этому рады. В Вене Конрад сожалел, что Австро-Венгрия выступила в военных действиях: победа над Черногорией, по крайней мере, укрепила бы ее авторитет.
На званом обеде один из друзей Конрада заметил, что тот очень подавлен. Вдобавок теперь Австро-Венгрии приходилось иметь дело с Сербией, которая вдвое увеличилась в размерах.
Согласно Лондонскому договору, который был подписан в конце мая, Албания стала независимым государством. Она подчинялась международной Контрольной комиссии, которая никогда не работала эффективно из-за противодействия Австро-Венгрии. Маленькое государство, бедное и разобщенное, должным порядком получило короля – слабого и дружелюбного немецкого принца. Вильгельм Вид прожил в своем новом королевстве шесть месяцев, после чего Эссад-паша, у которого были свои собственные виды на трон, помог его выдворить. Договор также подтвердил завоевания Балканского союза, но не привел к миру. Балканский союз вскоре развалился. И Сербия, и Греция пришли в ярость оттого, что Болгария оказалась в самом большом выигрыше, присоединив к себе территорию, которую они считали по праву своей, и немедленно стали настаивать на пересмотре договора. Румыния, которая не участвовала в 1-й войне, теперь увидела возможность захватить часть Болгарии, в то время как Османская империя надеялась подвинуть Болгарию на юге. 29 июня 1913 г., через месяц после подписания договора, Болгария, в которой общественное мнение решительно выступало за войну, совершила упреждающее нападение на Сербию и Грецию. Румыния и Османская империя присоединились к противостоянию Болгарии, которая после этого потерпела ряд поражений. 10 августа 1913 г. Балканские государства заключили Бухарестский мир, по которому Румыния, Греция и Сербия получали территории за счет Болгарии. «Колокола мира в Бухаресте, – написал Берхтольд в своих воспоминаниях, – звучали глухо»[1425]. Две Балканских войны нанесли удары по чести и авторитету Австро-Венгрии.
Волнения на Балканах продолжались. Сербии, которая теперь контролировала османскую провинцию Косово и часть Македонии, сразу же пришлось подавлять бунт среди ее нового немалого мусульманского населения Албании. И хотя сербское правительство жестоко подавило все очаги сопротивления, оно поселило ненависть и негодование по отношению к Сербии в сердцах албанцев, которые все еще создавали проблемы в конце века. Границы Албании на юге оспаривала Греция, а на севере – Сербия, и сербы были полны решимости не отступать перед лицом великих держав.
Победа в обеих Балканских войнах сделала сербов – и общество, и его руководителей – чрезмерно уверенными в себе. «Они ничего не слушали и были способны на разные глупые поступки», – сообщал корреспондент «Таймс» из Белграда[1426]. Военные и экстремистское националистическое общество «Черная рука» выражали сильное недовольство, когда правительство проявляло любые признаки уступчивости, но и гражданские чиновники в целом тоже были непримиримы. «Если Сербия потерпит поражение на поле боя, – воскликнул Пашич в начале 1913 г. в разговоре с послом Сербии в Санкт-Петербурге, – то ее, по крайней мере, не будут презирать в мире, так как мир высоко оценит народ, который не хочет жить порабощенным Австрией». Вместе с военными успехами аппетиты Сербии выросли. В начале 1914 г. Пашич приехал в Санкт-Петербург на встречу с царем. Надежды Сербии на объединение всех сербов (Пашич щедро включил в это объединение и хорватов) теперь казались ближе к реализации. В Австро-Венгрии, как он сказал царю Николаю, есть около 6 млн неспокойных «сербохорватов», не говоря уже о словенцах, которые только начали осознавать факт своей принадлежности к южнославянскому братству[1427].
Австро-Венгрия оставалась главным препятствием к исполнению этой мечты. Осенью 1913 г. она потребовала, чтобы Сербия вывела свои войска с территорий Северной Албании, которые та оккупировала. Правительство Сербии не только отказалось сделать это; оно отправило туда еще больше войск, чтобы, по его заявлению, защитить братьев-сербов от албанцев. В начале октября Пашич, которого его длинная седая борода делала похожим на благодушного балканского мудреца, посетил Вену для дискуссий на правительственном уровне. «Это скромный, беспокойный человек, – написал о нем Берхтольд в своем дневнике. – Благодаря своему дружелюбию он заставил нас забыть разделяющие нас фундаментальные разногласия и не обратить внимания на его неискренность». Пашич был исполнен доброй волей, но отказался заключать какие-либо конкретные соглашения[1428]. И хотя он об этом не знал, Общий совет министров в это же время проводил заседание с целью обсудить меры, которые следует принять против его страны. Конрад, который – что необычно – присутствовал на этом заседании гражданских министров, настаивал, чтобы Австро-Венгрия начала действовать и аннексировала своего проблемного соседа. Гражданские министры не были еще готовы заходить так далеко, но они согласились с тем, что война вероятна в какой-то момент в будущем, а некоторые ее даже желали. Даже Берхтольд, который обычно был сторонником сдержанности, теперь был готов поддержать наращивание вооружений[1429].
Среди присутствовавших министров находился премьер-министр Венгрии Иштван Тиса, который занял жесткую позицию и во время кризиса 1914 г. сыграл решающую роль в принятии Австро-Венгрией решения начать войну с Сербией. Его соотечественники, даже те, которые были его политическими врагами, относились к нему с благоговейным страхом за его смелость, решительность и своеволие. «Это самый умный человек в Венгрии, – сказал его главный политический конкурент, – умнее всех нас, вместе взятых. Он как комод с множеством ящичков. Каждый ящичек заполнен знаниями доверху. Однако если говорить о Тисе, то чего нет в этих ящиках, того не существует. Этот умный, упорный и гордый человек представляет угрозу нашей стране. Запомните мои слова, этот Тиса опасен, как открытое лезвие бритвы»[1430]. Франц-Иосиф любил его, потому что тот сумел твердо и эффективно справиться с венгерскими экстремистами, которые думали только о независимости Венгрии и блокировали все попытки венгерского парламента увеличить военный бюджет.
Тиса, который раньше уже занимал должность премьер-министра, был одновременно и горячим венгерским патриотом, и сторонником монархии Габсбургов. У Венгрии, на его взгляд, было выгодное положение внутри Австро-Венгрии, которое защищало ее от врагов, таких как Румыния, и сохраняло старое Венгерское королевство с его большой территорией. Человек глубоко консервативный, он был полон решимости сохранять и главенствующее положение своего класса землевладельцев, и господство венгров над их подданными, которые не являлись венграми, включая хорватов, словаков и румын. Всеобщее избирательное право, которое дало бы национальным меньшинствам возможность сказать свое слово в политике Венгрии, по его словам, приведет к «кастрации нации»[1431].
Во внешней политике Тиса поддерживал союз с Германией и относился к Балканским государствам с подозрением. Он предпочел бы мир с ними, но был готов к войне, особенно если какое-либо из них становилось слишком сильным[1432]. На заседании Общего совета министров он поддержал ультиматум Сербии с требованием вывести свои войска из Албании. Он написал личное письмо Берхтольду: «События на албано-сербской границе ставят перед нами вопрос, останемся ли мы жизнеспособной державой или отступим и переживем смехотворный упадок. С каждым днем нерешительности мы теряем уважение, и шансы на выгодное и мирное решение подвергаются все большему и большему риску». Если Австро-Венгрия упустит свой шанс самоутвердиться, продолжал Тиса, она справедливо потеряет свое место среди великих держав[1433].
18 октября Австро-Венгрия предъявила Сербии ультиматум и дала ей восемь дней на выполнение требований. Из всех великих держав только Италия и Германия были о нем заранее проинформированы, и это стало еще одним указанием на то, что Священный союз в Европе завершал свое существование, и в следующие месяцы Тройственный союз и Антанта все больше работали порознь, когда речь заходила о Балканах[1434]. Ни один из союзников Австро-Венгрии не выступил против предпринятого ею шага, а Германия пошла еще дальше и оказала ей недвусмысленную поддержку. Кайзер был особенно резок: «Сейчас или никогда! – так написал он на благодарственном письме от Берхтольда. – Мир и порядок должны быть там установлены!»[1435] 25 октября Сербия капитулировала и вывела свои войска из Албании. На следующий день кайзер, который находился с визитом в Вене, за чаем сказал Берхтольду, что Австро-Венгрия должна оставаться непоколебимой: «Когда его величество император Франц-Иосиф требует чего-то, сербское правительство должно уступать, а если нет, то Белград будет подвергнут бомбардировкам и оккупирован до тех пор, пока воля его величества не будет исполнена». Жестом указав на свою саблю, Вильгельм пообещал, что Германия всегда поддержит своего союзника[1436].
Кризисный год на Балканах закончился мирно, но оставил после себя осадок в виде обид и опасных уроков. Сербия была явной победительницей, и 7 ноября она получила еще больше территории, когда подписала договор с Черногорией о разделе санджака Нови-Пазар. Однако национальный проект Сербии был еще не закончен. Теперь пошли разговоры о союзе с Черногорией или образовании нового Балканского союза[1437]. Правительство Сербии было не способно, да и не готово держать под контролем различные националистические организации в Сербии, которые вели агитацию среди южных славян в Австро-Венгии. Весной 1914 г. во время празднования Пасхи – главного праздника православной церкви – сербская пресса была полна ссылок на возрождение Сербии. Их собратья-сербы, писала ведущая газета, томятся в Австро-Венгрии и жаждут свободы, которую им могут принести только штыки Сербии. «Поэтому давайте сплотимся и поспешим на помощь тем, кто не может вместе с нами ощутить радость этого праздника возрождения в этом году»[1438]. Руководители России были обеспокоены своей маленькой упрямой союзницей, но не проявили намерений держать ее в узде.
В Австро-Венгрии царило удовлетворение оттого, что правительство наконец приняло меры к Сербии. Как написал Берхтольд Францу-Фердинанду вскоре после того, как Сербия склонилась перед ультиматумом: «Теперь Европа признает, что мы даже без всякой опеки можем действовать независимо, если нашим интересам что-то угрожает, и что наши союзники встанут с нами плечо к плечу»[1439]. Однако посол Германии в Вене заметил «ощущение унижения, сдержанного гнева, чувство, что ее обошли и Россия, и ее собственные друзья»[1440]. Все испытывали облегчение из-за того, что Германия в конечном счете осталась верной союзу, и возмущение из-за растущей зависимости Австро-Венгрии. Конрад выразил свое недовольство: «Теперь мы не более чем сателлит Германии»[1441]. Существование на юге независимой Сербии, которая стала еще сильнее, чем прежде, оставалось напоминанием о неудачах Австро-Венгрии на Балканах. Берхтольд подвергался массированной критике со стороны политиков Австрии и Венгрии, а также прессы за свою слабость. Когда в конце 1913 г. он предложил свою отставку, Франц-Иосиф не поддержал его: «Нет причины, да и непозволительно капитулировать перед группой из нескольких делегатов и газетой. Да и преемника у вас нет»[1442].
Подобно многим его коллегам Берхтольда преследовала мысль об угрозе со стороны Сербии, которая была тесно переплетена со статусом Австро-Венгрии как великой державы. В своих воспоминаниях он выразительно говорит о том, как империя была «ослаблена» в Балканских войнах[1443]. Казалось, что перед Австро-Венгрией все больше и больше встает необходимость жесткого выбора между войной за свое существование и исчезновением с карты мира. И хотя Тиса изначально строил невероятные планы сотрудничества с Россией с целью убедить Сербию отказаться от некоторых своих завоеваний, к этому моменту руководство Австро-Венгрии уже оставило надежду на то, что Сербию можно заставить сделать это мирными средствами; она поймет только язык силы. Конрад, новый военный министр генерал Александр фон Кробатин и генерал Оскар Потиорек – военный губернатор Боснии – все они были убежденными сторонниками жесткой линии. Общий министр финансов Австро-Венгрии Леон фон Билинский, который пытался удержать финансы страны на плаву, теперь поддерживал значительное увеличение военных расходов. «Война, возможно, будет дешевле, – сказал он, – чем нынешнее положение дел. Было бесполезно говорить, что у нас нет денег. Мы должны платить, пока не наступят перемены и мы уже не будем находиться в положении, когда почти вся Европа против нас»[1444]. Теперь среди руководства страны существовала та точка зрения, что силовое решение проблемы с Сербией и, возможно, Россией больше нельзя откладывать, хотя Конрад до самого начала Великой войны продолжал верить, что Россия может «проглотить» ограниченное нападение Австро-Венгрии на Сербию и Черногорию[1445]. Единственным человеком, который все еще надеялся предотвратить войну, был Франц-Фердинанд.
За год, прошедший с начала 1-й Балканской войны до осени 1913 г., Россия и Австро-Венгрия несколько раз подходили вплотную к войне, и тень более широкомасштабного конфликта падала на всю Европу, когда их союзники ожидали на флангах. И хотя эти державы в конечном счете сумели справиться с кризисами, их народы, руководители и общества свыклись с мыслью о войне как с чем-то, что может произойти скорее раньше, чем позже. Когда Конрад пригрозил уйти в отставку, потому что почувствовал, что Франц-Фердинанд к нему относится с пренебрежением, Мольтке попросил его передумать: «Теперь, когда мы движемся к конфликту, вы должны остаться»[1446]. Россия и Австро-Венгрия использовали военные приготовления, особенно мобилизацию, для сдерживания и оказания давления друг на друга и – в случае Австро-Венгрии – на Сербию. Угрозы на этот раз сработали, потому что ни одна из трех стран не была готова назвать действия других блефом и потому что в конечном счете голоса за сохранение мира были сильнее голосов, призывавших к войне. Что было опасно для будущего – то, что и Австро-Венгрия, и Россия продолжали думать, что такие угрозы могут сработать снова. Или – и это было в равной степени опасно – они решили, что в следующий раз не уступят.
Великие державы испытали некоторое успокоение оттого, что снова выпутались из кризиса. За последние восемь лет первый и второй марокканские кризисы, боснийский кризис, а теперь Балканские войны угрожали вызвать всеобщую войну, но дипломатия всегда предотвращала ее. За эти недавние напряженные месяцы Священный союз более или менее выстоял, и Великобритания и Германия работали вместе, чтобы найти компромиссы и сдерживать своих собственных партнеров по альянсу. Когда летом 1914 г. начался следующий балканский кризис, Грей, по крайней мере, ожидал чего-то подобного[1447].
Антивоенные силы, которые с опаской наблюдали за развитием событий, вздохнули с облегчением. Чрезвычайный съезд Второго интернационала, состоявшийся в Базеле в конце осени 1912 г., ознаменовал новую высокую точку в сотрудничестве на благо мира, невзирая на национальные границы. В феврале 1913 г. французские и немецкие социалисты издали совместный манифест, осуждающий гонку вооружений и обещающий совместную работу на благо мира. Пацифисты думали, что антивоенные силы растут даже внутри капитализма и лучшие отношения между странами не за горами[1448]. Чтобы довести до сознания людей ужасы войны, немецкий кинорежиссер проводил сьемки во время 2-й Балканской войны. Его фильм как раз только начали показывать общества борьбы за мир по всей Европе летом 1914 г.[1449] Фонд Карнеги за международный мир, который был щедро обеспечен американским миллионером Эндрю Карнеги, отправил делегацию, в которую входили австрийские, французские, немецкие, английские, русские и американские представители, расследовать Балканские войны. В докладе комиссия со смятением констатировала тенденцию воюющих народов изображать своих врагов «нелюдями» и совершать зверства и в отношении вражеских солдат, и в отношении гражданского населения. «В более древних цивилизациях, – говорилось в докладе, – есть синтез моральных и общественных сил, воплощенных в законах и институтах, придающих стабильность характеру, формирующих общественное мнение и обеспечивающих безопасность»[1450]. Доклад вышел в начале лета 1914 г., как раз накануне того момента, когда остальная Европа должна была узнать, насколько хрупка ее цивилизация.
Глава 17
Подготовка к войне или миру: последние мирные месяцы Европы
В мае 1913 г. во время краткого перерыва между двумя Балканскими войнами двоюродные братья – король Великобритании Георг V, царь России Николай II и кайзер Германии Вильгельм II встретились в Берлине на церемонии бракосочетания единственной дочери кайзера с герцогом Брауншвейгским (который тоже доводился им всем родственником). И хотя мать невесты, по имеющимся сообщениям, плакала всю ночь перед свадьбой от огорчения перед расставанием со своим ребенком, это мероприятие, как сказал английский посол сэр Эдвард Гошен Грею, прошло «с блистательным успехом». Немцы были чрезвычайно гостеприимны, и король с королевой неплохо повеселились. «Его величество сказал мне, что не знает такого королевского визита, на котором столь свободно и подробно обсуждалась бы политика, и он был рад сообщить мне, что он, король и император России достигли полного согласия по всем обсуждаемым вопросам». Особенно совпали точки зрения двоюродных братьев на то, что короля Болгарии Фердинанда по прозвищу Лисицата – «которого его величество назвал крепким словом» – следует держать под контролем. «У меня сложилось впечатление, – закончил Гошен, – что визит принес большую пользу, а его последствия будут, возможно, более долговременными, чем обычно бывает после визитов иностранных монархов»[1451].
Его король лично не испытывал такого воодушевления. Когда он попытался поговорить с Николаем с глазу на глаз, тот посетовал, что «ухо Вильгельма приклеено к замочной скважине». Кайзер также разглагольствовал с Георгом о помощи Великобритании Франции: «Вы вступаете с союзы с таким упадническим государством, как Франция, и таким полуварварским государством, как Россия, противодействуя нам, истинным поборникам прогресса и свободы…»[1452] Вильгельм, очевидно, полагал, что произвел глубокое впечатление и тем самым ослабил союз между Великобританией и Францией[1453]. Двоюродные братья тогда встречались в последний раз. Через год их страны будут уже воевать друг с другом.
У Европы все же еще оставался выбор в тот последний мирный период. Да, в 1913 г. многое тревожило ее народы: страх потерять землю, боязнь того, что соседи будут превосходить их как численно, так и по огневой мощи, опасение грядущих беспорядков или революции на родине, ужас перед последствиями самой войны. Такие страхи могли действовать двояко: сделать страны более осмотрительными или готовыми поставить на войну. И все же в то время, когда европейским лидерам не нужно было выбирать войну, возрастала вероятность того, что они ее выберут. Военно-морская гонка между Великобританией и Германией, соперничество между Австро-Венгрией и Россией на Балканах, разлад между Россией и Германией, тревоги Франции в отношении Германии отдалили друг от друга государства, которые могли многого достичь, действуя вместе. А за предыдущие десять или чуть более лет накопились подозрения, и воспоминания тяжелым бременем легли на умы тех, кто принимал решения, и их общества. Будь то поражение от Германии и изоляция Франции, Бурская война для Великобритании, марокканский кризис для Германии, Русско-японская война и боснийский кризис для России или Балканские войны для Австро-Венгрии – каждая держава имела свою долю горького опыта, который надеялась не повторить. Демонстрация того, что ты великая держава, и стремление избежать унижения – мощные силы в международных отношениях, хоть для Соединенных Штатов, России, Китая в наши дни или для европейских стран век назад. Если Германия и Италия хотели занять свое место под солнцем, то Великобритания надеялась избежать упадка и держалась за свою огромную империю. Россия и Франция стремились вернуть себе то, что они считали своим по праву, тогда как Австро-Венгрия боролась за выживание. Военная сила была вариантом, использование которого все рассматривали, но, несмотря на трения, Европе удавалось всегда вовремя остановиться. В 1905, 1908, 1911, 1912 и 1913 гг. Священный союз, уже ослабленный, устоял. Но опасные тенденции нарастали, и в 1914 г. в мире, который стал опасно привыкать к кризисам, европейские лидеры снова оказались перед выбором – война или мир.
И снова им пришлось столкнуться с приступами страха и усилившегося национализма, которые охватывали их общества, а группы, лоббирующие определенные интересы, все более умело раскачивали общественное мнение. В Германии, например, генерал-майор Август Кайм, игравший заметную роль в Военно-морской лиге Германии, основал аналогичную организацию в начале 1912 г. для агитации за увеличение армии. К маю в Wehrverein было 40 тыс. членов и 300 тыс. к следующему лету, а финансирование шло от таких крупных промышленников, как Альфред Крупп. Кайм поддерживал каждый военный законопроект, который шел в рейхстаг, но неизменно говорил, что таких проектов совершенно недостаточно[1454]. В Великобритании в массовой печати продолжали циркулировать статьи о германских планах вторжения и немецких официантах, которые на самом деле кадровые офицеры. Между государствами вспыхивали внезапные информационные войны в печати. В 1913 г. в немецкой прессе поднялся шум, когда французские актеры появились в немецкой военной форме в спектакле под названием «Фриц-улан», в то время как в Берлине следующим летом театр под подходящим названием «Валгалла» планировал поставить мелодраму «Ужас перед Иностранным легионом, или Преисподняя Ад Сиди-бель-Аббеса»[1455]. В начале 1914 г. в одной немецкой газете была опубликована статья ее корреспондента в Санкт-Петербурге, в которой говорилось, что враждебность к Германии в официальных кругах России растет. Российская пресса ответила обвинением немцев в подготовке превентивной войны с Россией. Военный министр Сухомлинов дал воинственное интервью ведущей газете, в котором сказал, что Россия к ней готова[1456].
В начале лета 1914 г. генерал Алексей Брусилов, которому суждено было возглавить одно из немногих успешных наступлений русских в Великой войне, находился на водах на курорте Бад-Киссинген, что на юге Германии, где он и его супруга были поражены увиденным на местном празднике. «На центральной площади, окруженной массой цветов, была выстроена превосходная декорация, изображающая Московский Кремль с его церквями, бастионами и башнями и собором Василия Блаженного на переднем плане». Прозвучал оружейный салют, и великолепный фейерверк осветил ночное небо, а пока оркестр играл государственные гимны России и Германии, а затем увертюру «1812 год» Чайковского, макет Кремля был сожжен дотла. Толпа немцев приветствовала это действо радостными криками, а Брусилов, его жена и небольшая группка их соотечественников стояли молча, огорченные и возмущенные[1457].
И хотя правящие классы по всей Европе часто разделяли националистические настроения своих народов, они также беспокоились об их надежности. Росло число левых политических партий, а в некоторых странах их лидеры открыто придерживались теперь революционных взглядов. В Италии изначальная воодушевленная поддержка войны в Северной Африке быстро сошла на нет среди социалистов и их сторонников; молодой радикал Бенито Муссолини организовывал демонстрации протеста, когда войска уходили на войну, а умеренные лидеры Социалистической партии были изгнаны и заменены более радикальными. На парламентских выборах в Германии в 1912 г. социал-демократы получили 67 новых мест, что вызвало чуть ли не панику среди правых. Лидер консервативного и националистического Аграрного союза опубликовал статью «Если бы я был кайзером», в ней он привел доводы в пользу хорошей победоносной войны, которая даст правительству предлог избавиться от всеобщего избирательного права[1458]. А рабочие были теперь и лучше организованы, и более воинственны. В больших и маленьких городах и в сельской местности Северной Италии пришлось вызывать войска для подавления забастовок и разгона демонстраций. В Великобритании число бастующих рабочих резко возросло с 138 тыс. в 1899 г. до 1 млн 200 тыс. в 1912 г. В то время как эти цифры уменьшились в 1913 г., в первые семь месяцев 1914 г. прошла почти тысяча забастовок зачастую по явно тривиальным поводам. Более того, подобно рабочим на континенте британский рабочий класс оказался все более восприимчивым к революционным идеям и готовым использовать прямые действия, вроде забастовок и саботажа, для достижения политических целей. В начале 1914 г. три самых воинственных профсоюза, представлявшие железнодорожных и транспортных рабочих и горняков, объединили свои силы в тройственный союз. Так как этот союз мог, если бы захотел, закрыть угольные шахты, остановить поезда и парализовать все доки, он стал угрозой британской промышленности и, в конечном счете, мощи Великобритании, что посеяло немалую тревогу среди правящих классов.
На другом конце Европы Россия продолжала предпринимать судорожные шаги, продвигаясь к остальному современному европейскому миру. С убийством Столыпина осенью 1911 г. с политической арены был убран человек, который мог бы втянуть царский режим, несмотря на возражения Николая и его двора, в проведение реформ, пока не стало слишком поздно. Царь, который все больше и больше поддавался влиянию реакционеров при дворе, делал все возможное, чтобы остановить движение России к конституционному правлению. Он назначал покладистых министров правого толка и игнорировал Думу, насколько мог. В начале 1914 г. он привел в смятение умеренных, внезапно уволив премьер-министра Коковцова – «как слугу», сказал один из великих князей, – таким образом убрав одного из немногих оставшихся компетентных министров, нацеленных на проведение реформ[1459]. Преемником Коковцова стал пожилой царский фаворит Иван Горемыкин, милый, реакционно мыслящий государственный деятель, совершенно неспособными руководить Россией в такое неспокойное время и тем более в грядущие времена. Министр иностранных дел Сазонов сказал о нем: «Старик, который давно уже утратил не только способность интересоваться чем-либо, кроме своего собственного спокойствия и благополучия, но и способность принимать в расчет то, что происходит вокруг него»[1460]. У самого Горемыкина не было иллюзий в отношении своих способностей для новой должности. «Совершенно не понимаю, зачем я понадобился, – сказал он ведущему либеральному политику. – Я похож на старую енотовую шубу, которую давным-давно упаковали в сундук и побрызгали камфарой»[1461].
Вдобавок ко всему скандал вокруг Распутина приобретал все более широкий общественный резонанс. В российском обществе бурлили слухи о том, что этот человек оказывал нездоровое влияние на императорскую семью и был в слишком близких отношениях с царицей и ее дочерями. Мать царя рыдала, когда говорила Коковцову: «Моя бедная невестка не сознает, что ведет к гибели и династию, и себя. Она искренне верит в святость этого авантюриста, а мы бессильны отвратить несчастье, которое неизбежно случится»[1462]. Трехсотая годовщина правления династии Романовых выпала на 1913 г., и Николай с Александрой поехали той весной по России, чтобы показаться народу. И хотя императорская чета и их придворные все еще полагали, что простые русские, особенно крестьяне, любят и почитают Романовых, Коковцов, сопровождавший своего царя, был поражен малочисленностью толп людей и заметным отсутствием у них воодушевления. Мартовские ветры были еще холодными, и царь не всегда выходил на остановках. В Москве толпы тоже собрались небольшие, и поползли шепотки о болезненном виде наследника престола, которого нес на руках его казак-телохранитель[1463].
В Думе раскол между консерваторами и радикалами углубился, что привело лишь к бесконечным дебатам и взаимным обвинениям, в то время как демократические партии центра все больше вытеснялись экстремистскими правыми и левыми. Государственный совет, который должен был функционировать как верхняя палата парламента, контролировался старыми реакционерами, видевшими свою роль в создании препятствий любым либеральным мерам, которые предлагала Дума[1464]. Правые говорили о государственном перевороте с целью восстановления неограниченной монархии, в то время как для большинства левых революция казалась единственным способом осуществить перемены. В городах рабочие попадали под влияние крайне левых, включая большевиков. За последние два года перед войной резко возросло число забастовок, которые сопровождались насилием. В сельской местности настроения среди крестьян делались все более зловещими. В 1905 и 1906 гг. во многих регионах России они пытались захватывать усадьбы помещиков. Тогда им это не удалось, но они ни о чем не забыли. Российские национальные меньшинства, будь то Прибалтика, Украина или Кавказ, пришли в движение и самоорганизовывались отчасти в ответ на государственную политику русификации, которая приводила к таким абсурдным ситуациям, когда, например, польские студенты были вынуждены читать свою собственную литературу в русском переводе, и заставляла людей испытывать все большее возмущение.
Реакцией властей на волнения в России было обвинение агитаторов – революционеров или масонов и евреев, между которыми не видели большой разницы. В 1913 г. реакционные министры внутренних дел и юстиции получили одобрение царя, когда в угоду русскому антисемитизму позволили провести суд над киевским евреем Менделем Бейлисом, который якобы осуществил ритуальное убийство христианского мальчика. Доказательства были не только шаткими, но и, как стало очевидно, сфабрикованными. Даже царь и его министры ко времени суда уже знали, что Бейлис невиновен, но решили не останавливаться на том основании, что евреи, как было известно, проводили ритуальные убийства, пусть не в этом случае. Суд вызвал возмущение в либеральных кругах России и за границей, и неуклюжие усилия правительства обеспечить признание Бейлиса виновным – включая арест свидетелей защиты – подорвали доверие к нему еще больше. Бейлис был оправдан и эмигрировал в Соединенные Штаты, откуда и увидел крах старого режима в 1917 г., находясь в безопасности[1465].
К 1914 г. русские и иностранцы описывали Россию как страну, находящуюся на вершине огнедышащего вулкана, который извергся после войны с Японией в 1905–1906 гг., а теперь подспудно снова собирался с силами. «Неумелая рука, – сказал граф Отто фон Чернин – дипломат австро-венгерского посольства в Санкт-Петербурге, – может раздуть пламя и начать большой пожар, если националисты – горячие головы вместе с крайне правыми заключат союз с угнетенными нациями и пролетариатом»[1466]. Русская интеллигенция жаловалась на чувство беспомощности и отчаяния при виде того, как рушится старое общество, в то время как новое было еще не готово родиться[1467]. В войне все чаще видели выход из российской дилеммы, способ сплотить русское общество. Русская аристократия и средние классы сходились друг с другом и правительством только в одном: славном прошлом России и необходимости заново утвердиться в роли великой державы. Поражение, нанесенное Японией, было страшным унижением, и явная слабость России в боснийском кризисе 1908 г., а совсем недавно и в Балканских войнах сплотила либеральную оппозицию с самыми ярыми реакционерами в стремлении способствовать перестройке военной и агрессивной внешней политики[1468]. В прессе и Думе много говорилось об исторической миссии России на Балканах и ее правах на черноморские проливы, даже если это означало войну с Германией и Австро-Венгрией или, как выражались самые горячие националисты, неизбежную борьбу славянской и тевтонской рас[1469]. И хотя депутаты Думы большую часть времени занимались тем, что критиковали правительство, Дума всегда поддерживала военные расходы. «Следует извлекать выгоду из всеобщего воодушевления, – сказал спикер Думы царю весной 1913 г. – Проливы должны принадлежать нам. Война будет принята с радостью, и она послужит лишь повышению авторитета императорской власти»[1470].
Австро-Венгрия – соперник России на Балканах – была в лучшей форме. Ее экономика, по которой сильный удар нанесли неопределенность ситуации и расходы на Балканские войны, в начале 1914 г. начала восстанавливаться, но нарастающая индустриализация привела с собой более многочисленный и более воинственно настроенный рабочий класс. В венгерской половине Дуалистической монархии требования социал-демократов всеобщего избирательного права встретили сопротивление у венгерской аристократии, которая была не готова делиться властью. Весной 1912 г. массовые рабочие демонстрации в Будапеште привели к ожесточенным столкновениям с правительственными силами. В обеих половинах Дуалистической монархии тлели национальные проблемы, как лесной пожар, прорываясь наружу там и сям открытым пламенем. В австрийской части империи русины, которые говорили на языке близком к украинскому и принадлежали к своей собственной церкви, требовали больших политических и языковых прав от своих польских владык, в то время как чехи и немцы схватились в кажущейся нескончаемой битве за власть. Парламент в Вене стал таким непослушным, что австрийское правительство приостановило его деятельность весной 1914 г.; он собрался вновь лишь в 1916 г. В Венгрии Румынская национальная партия требовала уступок, включая большую автономию для преимущественно румынских регионов, с которыми парламент, где главенствовали венгерские националисты, был не согласен. Под влиянием Тисы венгры были, по крайней мере, согласны оставаться под крылом Дуалистической монархии, но все должно было стать иначе, когда Франц-Фердинанд, известный своей антивенгерской позицией, стал бы преемником своего дяди. Весной 1914 г., когда старый император тяжело заболел, будущее монархии выглядело мрачно. Она, по словам посла Германии Генриха фон Чиршки, склонного к пессимизму, «расползалась по швам»[1471]. А с учетом роста власти Сербии Австро-Венгрия должна была направлять больше своих военных ресурсов на юг, что тревожило в Германии разработчиков военных планов, рассчитывавших на свою союзницу в войне против России.
И хотя Германия по многим показателям (например, промышленность и торговля) развивалась хорошо, а население продолжало расти, ее руководство и большая часть народа ощущали необычную неуверенность в последние мирные годы. Страх перед враждебным окружением, рост силы России, активизация Франции, отказ Великобритании уступить в военно-морской гонке, ненадежность собственных союзников, заметное увеличение числа голосов, поданных за Социал-демократическую партию Германии, – все это вызывало большой пессимизм в отношении будущего Германии. Войну все больше считали вероятной, если не неизбежной; Францию – самым реальным противником, но ее партнеры по Антанте, возможно, придут к ней на помощь (хотя Бетман все еще надеялся на улучшение отношений с Великобританией и Россией)[1472]. «Обиду на Германию, – сказал бывший канцлер Бюлов в начале 1914 г., – вполне можно назвать сутью политики Франции». Когда во Франции появилась открытка со словами «merde pour le roi de Prusse» («дерьмо для короля Пруссии» – фр.), написанными в обратном порядке, немецкие дипломаты сочли свои подозрения подтвержденными. Военный атташе Франции в Берлине сообщал о растущем воинственном настроении в обществе, способном породить «взрыв гнева и национальной гордости, который однажды заставит кайзера поднять руку и повести массы на войну»[1473]. Даже мягкий по характеру композитор Рихард Штраус поддался ан тифранцузским чувствам. Он сказал Кесслеру летом 1912 г., что пойдет на войну, когда она начнется. Что, по его мнению, он сможет там делать, спросила его жена. Наверное, неуверенно сказал Штраус, он мог бы служить медбратом. «О, ты, Рихард?! – выпалила его жена. – Ты же не выносишь вида крови!» Штраус выглядел смущенным, но настаивал: «Я буду стараться изо всех сил. Но если французы получат порку, я хочу быть там»[1474].
Среди высшего гражданского руководства Германии Бетман и – что удивительно – кайзер все еще очень хотели избежать войны. (У кайзера появилась новая страсть – археология, и каждую весну он проводил на раскопках на острове Корфу, что несколько облегчало жизнь Бетмана.) Министр иностранных дел Кидерлен, несмотря на свою любовь к воинственным разговорам, тоже был сторонником сдержанности, но в конце 1912 г. он внезапно умер от сердечного приступа. Его преемник Готлиб фон Ягов оказался слишком слаб, чтобы противостоять генералам. «Этот маленький выскочка», как его называл кайзер, был невыразительным человеком маленького роста, выходцем из семьи прусских аристократов. Его главной целью было, по-видимому, защищать интересы Германии любыми доступными ему способами[1475]. Опасно было то, что военные все больше считали войну неизбежной и даже желательной. Многие из них не простили Вильгельму то, что он отступил в марокканском кризисе 1911 г. или не так давно в 1-й Балканской войне. «Они упрекают его, – докладывала имевшая широкие связи баронесса Шпитцемберг, – в «слишком большой любви к миру» и считают, что Германия упустила свой шанс, когда могла бы победить Францию, пока Россия была занята на Балканах»[1476].
Генеральный штаб счел само собой разумеющимся, что в будущем ему придется воевать на суше на два фронта. Шлифен умер в январе 1913 г., и его последними словами были «только укрепляйте правый фланг», но его стратегические идеи все еще влияли на военное планирование Германии. Его преемник на посту начальника Генерального штаба Мольтке, верный своей пессимистичной натуре, был полон сомнений относительно того, сможет ли Германия одолеть в войне своих врагов, особенно если ей придется воевать одной, без союзников. Несмотря на свои изначальные опасения в отношении призыва на военную службу представителей рабочих классов, Мольтке теперь выступал за рост численности армии, и к нему присоединилось растущее поколение офицеров, среди которых был Эрих фон Людендорф – один из честолюбивых и умных представителей среднего класса, которые теперь прокладывали себе дорогу в Генеральный штаб. В то время как один военный законопроект прошел в рейхстаге летом 1912 г., осенний кризис 1-й Балканской войны, который показал слабость Австро-Венгрии, равно как и готовность России провести мобилизацию, выдвинул новые требования к правительству, сформулированные для Мольтке Людендорфом: быстрое увеличение численности армии и количества боевой техники и формирование специальных пулеметных подразделений. Язык требований был паникерским; в них сухо говорилось о «надвигающейся мировой войне»[1477].
8 декабря 1912 г. когда ситуация на Балканах оставалась напряженной, произошло то, что с тех пор стало одним из самых спорных инцидентов на пути к Великой войне: военный совет кайзера в его дворце в Потсдаме. В то утро Вильгельм прочел депешу от своего посла в Лондоне, который сообщал, что Грей и военный министр Великобритании Холдейн предупредили, что в случае начала всеобщей войны на континенте Великобритания почти наверняка вмешается, чтобы помешать Германии уничтожить Францию. В то время как такая вероятность никак не могла быть новостью для кайзера, он пришел в ярость от дерзости Великобритании. Он также испытывал чувство, будто его предали: в окончательной грядущей войне между тевтонцами и славянами британцы будут не на стороне тевтонцев, а вместе с галлами. Он поспешно созвал нескольких из своих самых доверенных советников – все военные, включая Мольтке, Тирпица и его помощника адмирала Георга фон Мюллера. Согласно записям в дневнике Мюллера, который является самым лучшим документом, кайзер довольно долго разглагольствовал. Он полагал, что хорошо бы получить разъяснения по позиции Великобритании; с настоящего момента Германии придется воевать с Великобританией и Францией вместе. «Флот, естественно, должен подготовиться к войне против Англии». Австро-Венгрия, продолжил он, должна будет заняться сербами, что почти наверняка вовлечет в конфликт Россию, и Германия не сможет избежать войны и на этом фронте. Поэтому Германии следует собрать вокруг себя каких только можно союзников – он надеялся на Румынию и Болгарию и, возможно, Османскую империю. Мольтке согласился с тем, что войны избежать не удастся (и ни один из присутствовавших на это не возразил), но сказал, что немецкую прессу следует использовать для того, чтобы создать в обществе правильный настрой. Тирпиц, который, видимо, никогда не хотел, чтобы его любимый флот использовали в военных действиях, сказал, что он предпочел бы, чтобы войну можно было отложить на полтора года. Мольтке язвительно ответил, что «флот не будет готов даже тогда», и предупредил, что положение армии станет ослабевать со временем по мере усиления ее врагов. «Война – чем скорее, тем лучше». И хотя слишком многое можно понять из факта поспешного созыва военного совета в момент кризиса, ужасает то, насколько быстро и легко присутствовавшие на нем согласились с тем, что надвигается война[1478].
В памятной записке, которую Мольтке написал Бетману вскоре после этого совета, он также предупредил, что важно убедить общественное мнение в Германии в том, что война справедливая и она необходима.
«Если война произойдет, то не может быть никаких сомнений в том, что основной груз ответственности ляжет на плечи Германии, за которую с трех сторон ухватятся ее противники. Тем не менее мы можем в нынешних условиях с уверенностью смотреть в лицо даже еще более трудным задачам, если сумеем сформулировать повод для объявления войны таким образом, чтобы народ сообща и с воодушевлением взял в руки оружие»[1479].
В кризис 1914 г. все правительства должны были прикладывать максимум усилий к тому, чтобы их народы выглядели невиновной стороной конфликта.
Полный воодушевления после совета, кайзер приказал подготовить новые законопроекты об армии и флоте. Бетман был в ужасе отчасти потому, что он не знал, как он будет обеспечивать их финансирование. «Кайзер собрал военный совет, на котором присутствовали его верные паладины из армии и флота, разумеется за спиной Кидерлена и моей, и приказал готовиться к новому увеличению численности армии и флота». Он сумел убедить Вильгельма не идти навстречу требованию Тирпица строить еще три новых крейсера в год. В 1913 г. в своем новогоднем обращении к армейским военачальникам кайзер с гордостью сказал: «Флот уступит армии главную долю имеющихся финансов»[1480]. Армия сумела набрать в свои ряды еще 136 тыс. человек, и к 1914 г. регулярная армия Германии составляла 890 тыс. человек. (На востоке, однако, простиралась Россия, у которой уже была армия численностью 1,3 млн человек, а так как ее население было в три раза больше населения Германии, то и резерв потенциальных солдат был гораздо больше.) По мнению кайзера, Бетман теперь уже согласился с мыслью о войне, и, как Жюль Камбон сообщал осенью 1913 г. в Париж: «Кайзер пришел к тому, что стал верить в неизбежность и даже необходимость войны с Францией»[1481].
Рост численности солдат Германии, безусловно, беспокоил ее врагов. Россия уже увеличивала численность своей армии, задерживая призывников еще на несколько дополнительных месяцев, и проводила пробные мобилизации наряду с расширением сети железных дорог. В 1913 г. в ответ на шаги Германии с одобрения и благодаря крупному займу от Франции царь утвердил новую десятилетнюю «Большую программу», которая должна была сразу увеличить численность армии в мирное время более чем на 200 тыс. человек, а в дальнейшем ожидались еще повышения ее численности и появление новых формирований. Окончательный вариант программы был утвержден 7 июля 1914 г.[1482]
Французы приняли свои собственные меры как ответ на вызов Германии. Планы Жоффра были рассчитаны на достаточное количество войск, готовых к началу военных действий как для отражения любого нападения Германии, так и осуществления своего собственного вторжения в Германию. Так как к 1914 г. Германия могла выставить на поле боя более многочисленную армию, Франция должна была либо изменить свои планы и вести оборонительную войну, которая противоречила стратегической доктрине армии, либо увеличить численность солдат в собственной армии. Для военных и их сторонников второй вариант был предпочтительнее, но он сталкивался с демографической проблемой Франции. В армию могло быть призвано больше новобранцев каждый год – что и происходило до этого момента, – но, имея население 39 млн человек, Франция имела гораздо меньший потенциал для набора рекрутов, чем Германия с ее 68-миллионным населением. Поэтому военное министерство выступило с предложением увеличить численность армии, удлинив срок службы призывников с двух до трех лет. «Трехлетний закон» снова вызвал разногласия в республике по поводу характера и роли военных. В то время как правые и сами военные поддерживали более многочисленную армию, социалисты и многие радикалы выступили с нападками на закон как попытку военных создать профессиональную армию со скорее реакционными, нежели правильными республиканскими ценностями. Жорес выступал со страстными речами в поддержку народного ополчения. Военные и правые указывали на угрозу со стороны Германии и отмечали, что французская армия уже испытывает опасный недостаток войск на родине в Европе, потому что была вынуждена послать войска для усмирения Марокко, где местные жители оказывают сопротивление французской власти[1483]. По мнению Жоффра, закон поможет увеличить численность французских солдат до 700 тыс. человек. У Германии по-прежнему будут в наличии 870 тыс. солдат, но достаточное их количество будет находиться на Восточном фронте лицом к лицу с русскими, и равновесие сил на западе качнется в пользу Франции[1484]. Более долгий срок службы также давал возможность улучшить подготовку солдат, которая давно уже вызывала озабоченность[1485]. И хотя закон был принят в июле, дебаты продолжались и в 1914 г. и во французском парламенте, и в прессе.
Во Франции также разгорелся один из тех сложных скандалов, которые были столь типичны для Третьей республики. То, что в 1911 г. началось как постыдная история о финансовой коррупции среди министров правительства, развилось в согласованную кампанию против Жозефа Кайо, которого националисты всегда подозревали в том, что он готов идти на компромисс с Германией и, быть может, даже подкуплен ею. Ходили слухи, что редактор консервативной «Фигаро» заполучил компрометирующие документы о сложной личной жизни Кайо, а также доказательства того, что он использовал свое положение министра юстиции для создания препятствий в расследованиях коррупционных дел.
Тем не менее Франция с учетом ее недавней истории казалась относительно спокойной и стабильной в последние два мирных года. Страна, как считали и иностранцы, и сами французы, переживала возрождение национального самосознания и чувства уверенности. Марокканский кризис 1911 г. убедил французское общественное мнение – и левых, и правых – в том, что Германия – это непримиримый враг, который никогда не перестанет грозить Франции. (То, что Франция сделала многое, чтобы спровоцировать этот кризис, просто не принималось в расчет; французские комментаторы неизменно предполагали, что их страна – невиновная сторона конфликта.) В летние месяцы 1911 г., когда кризис достиг пика, военное министерство получало сотни заявлений от солдат с просьбой восстановить их на действующей службе. «Мне сказали, что я слишком стар для того, чтобы командовать, – написал один генерал. – Я просто прошу, чтобы меня послали на границу как кавалериста, чтобы показать молодым солдатам Франции старого дивизионного командира, кавалера grand»-croix de la Legion d'Honneur (большой крест Почетного легиона – фр.), который знает, как надо умирать»[1486]. Студенты, которые десятью годами ранее могли быть циничными, уставшими от жизни, подозрительными к чувству гордости за народ и прошлое Франции, теперь говорили о том, что готовы пожертвовать ради нее жизнью. В Латинском квартале 3 тыс. студентов вышли на демонстрацию, скандируя «Vive l'Alsace! Vive la Lorraine!» («Да здравствует Эльзас! Да здравствует Лотарингия!» – фр.), а в парижских театрах стали популярны патриотические пьесы. В сельской местности наблюдатели отмечали новый воинственный настрой среди крестьян[1487]. Жанна д'Арк, которую превозносили в 1909 г., снова стала популярна. Однако на этот раз врагом были не англичане. «Вильма говорит, что в ее окружении все помешаны на войне, – сообщал в 1913 г. Гарри Кесслер о своей сестре, которая жила в Париже. – Все убеждены, что победят нас»[1488]. Когда Герману Цеппелину пришлось совершить вынужденную посадку во французском городке весной 1913 г., толпы местных жителей забросали его команду камнями. Правительство Франции принесло свои извинения за «плохое» поведение. Вильгельм в гневе написал: «Поистине мягко сказано! Это просто по-плебейски нецивилизованное поведение, как в стране варваров! Все это происходит благодаря антигерманской пропаганде!»[1489] Дело Заберна несколькими месяцами позже, когда немецкие офицеры презрительно отнеслись к жителям Эльзаса, получило широкое освещение во французской прессе, которая увидела в нем еще один пример прусского милитаризма[1490]. (Мольтке счел воинственность французской прессы полезной для дальнейшего оправдания увеличения численности армии Германии.)[1491]
Новые настроения во Франции особенно ярко выражал один человек – Раймон Пуанкаре, ведущий консервативный политик, который в январе 1912 г. стал премьер-министром, когда Кайо после второго марокканского кризиса был смещен со своей должности. В начале 1913 г. Пуанкаре был избран президентом, и на этом посту он удерживался до 1920 г. Возможно, оттого, что был родом из Лотарингии, большая часть которой отошла к Германии после 1871 г., Пуанкаре стал страстным французским националистом, полным решимости прекратить разногласия внутри французского общества и вернуть Франции ее законное место в мире. И хотя он утратил изначально пылкую католическую веру, принимал церковь как общественный институт, важный для большинства своих сограждан. Как премьер-министр он сделал многое, чтобы нейтрализовать давние конфликты между католиками и антиклерикалами по вопросу об образовании, поддержав светские школы и настаивая на толерантности в отношении школ религиозных[1492]. Мир, полагал он, выиграет многое от влияния Франции. «Мудрость, хладнокровие и достоинство, – сказал он, выступая с речью в 1912 г. – Вот характерные черты французской политики. Поэтому давайте попытаемся сохранить и усилить жизненную энергию нашей страны, и я говорю не только о ее военной и военно-морской мощи, но прежде всего об этой политической уверенности и этом чувстве национального единства, которые дают народу величие, славу и бессмертие»[1493]. И хотя, будучи человеком, ценившим здравомыслие, он был против войны, он также считал необходимым сделать французские вооруженные силы сильнее. Он стал кем-то вроде героя для французских националистов, так что был отмечен всплеск популярности имени Раймон, которым нарекали при крещении французских младенцев.
Сам Пуанкаре не был ни Наполеоном, ни Шарлем де Голлем, хотя всегда сознавал, что хорошо выглядит в общественном мнении. Будучи полной противоположностью человеку яркому, бросающемуся в глаза, – невелик ростом, аккуратен, суетлив и строг, – он вместе с тем был умным и исключительно трудолюбивым. По-видимому, это была семейная традиция. Со стороны обоих родителей он был выходцем из буржуазных семей, члены которой становились судьями, государственными служащими, профессорами или, как его отец, инженерами. Его двоюродным братом был Анри Пуанкаре – один из ведущих математиков Франции. Раймон со своей стороны отличился в парижском лицее и в возрасте 20 лет стал самым молодым адвокатом во Франции в 1880 г. И хотя он пошел по пути других честолюбивых молодых людей и перешел в журналистику и политику, юридическое образование привило ему уважение к формам и процессам. На людях Пуанкаре был невозмутим и спокоен. Жесткий радикал Жорж Клемансо, который его терпеть не мог, назвал его «деятельным маленьким человечком, холодным, неприятным и не храбрым»[1494]. Это, как и многое из того, что сказал Клемансо, было несправедливо. В политике до 1914 г. и в страшные дни Великой войны Пуанкаре продемонстрировал и храбрость, и силу духа. И даже Клемансо никогда не мог обвинить его в коррупции, как многих других политических деятелей в Третьей республике.
Пуанкаре, что необычно для его времени и класса, был феминистом и ярым поборником прав животных. Например, он отказывался участвовать в традиционной охоте, которая проводилась в загородном поместье президента. Он любил искусство, театр и музыку особенно, и в 1909 г. стал членом Французской академии[1495]. Его многочисленные дневники также характеризуют его как человека эмоционального и чувствительного (он плакал, когда был избран президентом), которого часто ранили проявления неуважения и нападки его врагов. Когда сразу после Рождества 1912 г. он объявил, что будет баллотироваться на пост президента, на него со злобными нападками обрушились радикалы и левые. Говорили, что у его жены (замужество с Пуанкаре было ее вторым браком) было сомнительное прошлое, и даже ходили сплетни, будто она выступала в кабаре или цирке[1496]. Клемансо утверждал, что она была замужем за почтальоном, которого Пуанкаре отправил в Северную Америку. «Вы желаете спать с мадам Пуанкаре? – имел обыкновение громко говорить Клемансо. – Хорошо, мой друг, будет устроено»[1497]. Такие нападки так бесили Пуанкаре, что однажды он вызвал Клемансо на дуэль. (К счастью для первого, она так и не состоялась, так как Клемансо был опытным дуэлянтом.)
Когда Пуанкаре стал президентом, он решил максимально использовать имеющиеся у него полномочия и заниматься иностранными делами самостоятельно. Он каждый день приходил в министерство иностранных дел, принимал послов, зачастую по собственной инициативе, писал депеши и назначал доверенных друзей на ключевые зарубежные посты. В качестве министров иностранных дел он выбирал людей, которые были готовы играть вторую скрипку. 12 июля 1914 г., незадолго до начала последнего кризиса в Европе, эту должность занял умеренный социалист Рене Вивиани, хотя не обладал для этого подходящими качествами, если не считать патриотизма и красноречия. Он очень мало разбирался в иностранных делах и был склонен винить своих чиновников, когда допускал ошибки, тогда как Пуанкаре просто запугивал его. Пуанкаре слегка раздражало невежество Вивиани в дипломатии – тот не знал даже такой основной вещи, как название министерства иностранных дел Австро-Венгрии. «Когда он читает телеграммы из Вены, – выражал свое недовольство Пуанкаре, – он не может сказать Ballplatz, произнеся его как Bol-platz или Baliplatz»[1498].
Решимость Пуанкаре контролировать внешнюю политику Франции не всегда претворялась в практическую политику или руководство. Из Лондона Пол Камбон, который в конечном счете, стиснув зубы, стал его уважать, обвинил его в том, что его «ясная речь находится на службе путаных мыслей»[1499]. Пуанкаре не хотел войны, но его целью было сделать Францию сильной и более напористой в Европе, а также на Ближнем Востоке, где у Франции уже была большая заинтересованность в территориях Османской империи – Сирии и Ливане. В своем инаугурационном обращении к французскому парламенту в феврале 1913 г. он сказал, что мир возможен только в случае, если страна будет всегда готова к войне. «Ослабленная Франция, Франция, открытая по своей собственной вине вызовам, унижению, уже не будет Францией»[1500].
Пуанкаре тем не менее был готов добиваться ограниченной разрядки в отношениях с Германией. Сожалея об утраченных провинциях – Эльзасе и Лотарингии, он тем не менее не хотел использовать войну, чтобы их вернуть[1501]. Франция сотрудничала с Германией во время кризисов на Балканах в 1912 и 1913 гг., а в январе 1914 г. Пуанкаре обедал в посольстве Германии в Париже и был первым французским главой государства, который это сделал со времен войны 1870 г. Пуанкаре, по-видимому, даже надеялся, что система союзов, разделяющая Европу на два лагеря, может каким-то образом принести какую-то стабильность и дать возможность европейским державам разрабатывать договоры для мира, выходящие за рамки Европы, например по разделению Османской империи[1502]. В то же самое время он считал, как и многие из его соотечественников, что немцы – задиры, с которыми надо вести себя твердо. Он прочел Вивиани одно из своих частых наставлений: «С Германией всегда необходимо быть непреклонным и решительным; ее дипломатия склонна блефовать, и она всегда испытывает нас, чтобы посмотреть, полны ли мы решимости сопротивляться или мы склонны уступить»[1503]. К 1914 г. Пуанкаре стал более пессимистично смотреть на возможность работы с Германией. «Все больше и больше, – написал он в своем личном дневнике, – Германия воображает, что ей предначертано главенствовать в мире, что так называемое превосходство германской расы, все увеличивающееся число жителей рейха и продолжающееся давление экономической необходимости создают для нее исключительные права среди народов». Он также начал сомневаться в том, что в любом будущем кризисе Германия пойдет на уступки[1504].
Это сделало дружеские отношения Франции более, чем когда-либо, ключом к поддержанию ее величия и положения в мире. Военный союз Франции с Россией нужно было вскармливать и углублять. С одобрения Пуанкаре займы Франции на строительство российских железных дорог за два года до войны увеличились приблизительно на 500 млн франков[1505]. Он уверил Извольского, который все еще был послом России в Париже, что тот использует свое влияние на внешнюю политику Франции, чтобы гарантировать «самые тесные связи с Россией»[1506]. Он также был верен своему слову, назначив непоколебимого французского националиста Делькассе, которого Германия вынудила уйти со своего поста во время первого марокканского кризиса, послом Франции в Санкт-Петербурге. Пуанкаре также взял себе за правило посещать Россию, и впервые он сделал это, когда был еще премьер-министром. «Император Николай, – сказал Сазонов, – часто ценил в других те качества, которыми не обладал сам, и был особенно поражен решимостью и силой воли премьер-министра Франции»[1507].
Пуанкаре также разделял широко распространенную точку зрения, что Антанту следует сделать еще сильнее, связав Великобританию военными обязательствами и с Францией, и с Россией. Проблема была в том, что Великобритания, в которой внешнюю политику твердо проводил Грей, проявляла мало интереса к каким-либо шагам, кроме уверений в доброй воле и поддержке. Еще большее беспокойство вызывала внутренняя политика Великобритании, которая была сильно похожа на политику Франции в худшие времена. Там был даже сложный финансовый скандал с Ллойд Джорджем и несколькими другими ведущими либеральными политиками, которых консерваторы с воодушевлением обвинили в использовании закулисной информации с целью покупки акций компании Маркони, которая должна была получить контракт на постройку правительственных радиостанций на территории всей Британской империи. И хотя парламентское расследование выявило, что обвиняемые невиновны, отчасти потому, что купили акции только американского филиала этой компании, который не извлекал выгоды из этого контракта, ситуация выглядела некрасивой и нанесла ущерб репутации Ллойд Джорджа и других, равно как и правительства в целом. В 1913 и первой половине 1914 г., которая была даже еще более тревожной для англичан и их союзников, Великобритания пережила глубокие и острые социальные и политические потрясения с бурными демонстрациями, бомбами, баррикадами и даже вооруженным ополчением. И ирландский вопрос снова встал ребром настолько, что перед Великобританией впервые с XVII в. встала проблема возможности гражданской войны.
Монархом, который в то время возглавлял вдруг ставшую беспокойной Великобританию, был Георг V, который в 1910 г. унаследовал трон после Эдуарда VII. Во многом он был противоположностью своего отца. У него были простые вкусы, он не любил зарубежные страны и скучал в светском обществе. Его двор, как он сам с гордостью говорил, был скучным, но респектабельным. С таким королем не будет скандалов с любовницами или неподходящими друзьями. Внешне он очень походил на своего двоюродного брата – русского царя (их двоих часто путали), а в поведении оставался морским офицером, которым всегда был. Он управлял своим двором, как кораблем, с вниманием к форме одежды, заведенному распорядку и пунктуальности. Он был предан своей жене, но ожидал от нее подчинения своим приказам. Ему нравилось, как она одевалась в то время, когда он познакомился с ней в 1890-х гг., и поэтому до самой своей смерти в 1953 г. она носила длинные платья. «Парижская публика сходила по ней с ума, – сообщал придворный после визита королевской четы в начале 1914 г., – и ходили слухи, что ее старомодные шляпки и платья ранней Викторианской эпохи войдут в моду в следующем году!»[1508] И хотя Георг считал свою должность бременем и боялся выступать с ежегодным обращением к нации, он выполнял свои обязанности добросовестно. Он также понимал и принимал тот факт, что он является конституционным монархом, обязанным прислушиваться к советам своих министров. Его собственная политика была политикой сельского сквайра, принадлежащего к тори и испытывающего инстинктивное отвращение ко всему, что отдает социализмом, и он подозревал, что многие ведущие либеральные политики на самом деле не джентльмены, включая премьер-министра, хотя ему нравился Асквит и к нему он питал уважение[1509].
Герберт Асквит, который занимал эту должность в то время, когда Великобритания шла от мира к войне, был умным и честолюбивым человеком, родом из богатой семьи торговца шерстью, проживавшей на севере Англии. Его счастливое детство внезапно закончилось со смертью отца, который оставил свою семью зависимой от благотворительности братьев своей жены. Герберта и одного из его братьев взял к себе один из дядьев, а затем передал их в другие семьи, пока они учились в школе в Лондоне. В отличие от своего болезненного брата Герберт преуспел, получив престижную стипендию для учебы в Баллиольском колледже Оксфордского университета, который был известен как кузница общественных деятелей[1510]. Там Асквит заработал себе репутацию умного и прилежного студента, а также серьезного участника дебатов – эти качества сослужили ему хорошую службу, когда он начал свою чрезвычайно успешную карьеру юриста. Он женился в молодом возрасте по любви и, по всем отзывам, был любящим отцом и мужем. Но к моменту смерти своей первой жены от тифа в 1891 г. Асквит уже влюбился в Марго Теннант – бойкую и своенравную дочь очень богатого бизнесмена. Марго, которая была интеллектуальным и социальным снобом, имела репутацию женщины, славящейся откровенностью, которая часто граничила с грубостью, физической силой – она обожала охотиться с собаками – и непредсказуемостью. Асквит оказался рядом с ней за столом на банкете в палате общин за несколько месяцев до смертельной болезни своей жены. «Страсть, – сказал он своему другу позже, – которая приходит, я думаю, к каждому раз в жизни, пришла ко мне и поработила меня». (Еще раз он точно так же будет порабощен в 1914 г.) Марго нашла, что он напоминает ей Оливера Кромвеля (который возглавлял парламентские войска против короля в гражданской войне), и почувствовала, что «это человек, который способен помочь мне и понять все»[1511]. На самом деле она колебалась более двух лет после того, как Асквит впервые сказал ей о своей любви, что произошло через несколько недель после похорон его жены. В 1894 г., перебрав других своих поклонников, Марго решила – внезапно, как она часто делала, – выйти за него замуж. Она занялась воспитанием своих пасынков (которые далеко не всегда ценили ее деспотические методы) и продвижением многообещающей политической карьеры Асквита.
В 1886 г. Асквит был выбран в парламент от Либеральной партии и за последующие годы неуклонно поднимался вверх в партийной иерархии и в английском обществе, приобретая новых влиятельных друзей, включая саму Марго, в кругах крупной буржуазии и аристократии. Когда в конце 1905 г. либералы вернулись во власть, Асквит стал канцлером казначейства, а затем в 1908 г. – премьер-министром. Он был талантливый лидер, умевший удерживать вместе разношерстную группу либералов, в которую входили пацифисты и радикальные реформисты, такие как Ллойд Джордж, с одной стороны, и империалисты вроде Грея – с другой. Когда в последние мирные годы разгорелась борьба между Черчиллем и Ллойд Джорджем за проект государственного бюджета для военно-морского флота на 1914–1915 гг., Асквиту удалось сдержать ее. Черчилль, который стал первым лордом адмиралтейства в 1911 г., теперь пошел на попятную и способствовал выделению больших ассигнований на военно-морской флот, тогда как его давний союзник Ллойд Джордж, ставший канцлером казначейства, был полон решимости стоять на своем. Их спор был окончательно разрешен лишь в январе 1914 г., когда при поддержке Асквита Черчилль добился увеличения ассигнований, как и хотел.
Асквит также был способен проявить значительное политическое мужество в продолжительной политической борьбе между палатой общин и палатой лордов по вопросу бюджета, предложенного Ллойд Джорджем в 1909 г., или во времена последовавших жестоких кризисов. Однако к 1914 г. он уже явно меньше, чем когда-то, интересовался обычными, но жизненно важными деталями политики. Политические враги дали ему прозвище «Подождем и посмотрим» за его склонность отсрочивать решения, чтобы добиться консенсуса, что превращалось в отсрочку ради нее самой. Его большой друг и товарищ по Либеральной партии Ричард Холдейн, который был военным министром в 1905–1912 гг., заметил: «Лондонское общество сделалось очень привлекательным для него, и он постепенно стал отходить от суровых взглядов на жизнь, которые мы с ним разделяли долгое время»[1512]. Другой давний друг назвал его «красным и надутым – совершенно не таким, каким он всегда был»[1513].
К сожалению, когда энергия Асквита стала убывать, его правительство столкнулось со все более неподатливыми внутренними проблемами. Пока шла борьба между английскими рабочими и их работодателями, разразился новый конфликт между женщинами всех классов и всех политических убеждений, которые требовали для себя избирательного права, и их противниками, среди которых, помимо всех прочих, был и сам Асквит. Мнения министров его кабинета по этому вопросу разделились. В то время как большинство суфражисток были мирными и относительно законопослушными, громкоголосое радикальное меньшинство, возглавляемое вызывающей опасения миссис Панкхерст и ее такой же непримиримой дочерью Кристабель, начало борьбу, используя разнообразные оригинальные средства. Их сторонницы мешали проведению митингов, плевались в противников предоставления избирательного права женщинам, приковывали себя к оградам, надоедали министрам правительства, резали картины в художественных галереях и разбивали окна даже на самой Даунинг-стрит. «Меня чуть не стошнило от ужаса», – пожаловалась Марго Асквит[1514]. В 1913 г. бомбой был уничтожен новый дом, который строил Ллойд Джордж на окраине Лондона, хотя он поддерживал предоставление женщинам избирательного права. Между январем и июлем 1914 г. воинствующие суфражистки подожгли более ста зданий, включая церкви и школы. Когда женщин ловили и приговаривали к тюремному заключению, они отвечали тем, что объявляли голодовку. В этом движении появилась первая мученица в 1913 г., когда одна из суфражисток бросилась под ноги коня короля Георга V на Дерби, и власти, по-видимому, какое-то время хотели увеличить число таких мучениц, позволив полиции грубо обращаться с женщинами-демонстрантками и насильно кормить объявивших голодовку. К лету 1914 г. Асквит был готов отказаться от противодействия и внести законопроект об избирательном праве для женщин в парламент, но вмешалась Великая война, и избирательному праву для женщин пришлось подождать.
Самым опасным для Великобритании в те годы был ирландский вопрос. Требования автономии для Ирландии набирали силу, особенно на католическом юге. Одно крыло либералов, следуя примеру своего великого вождя Гладстона, сочувствовало им, но политическая необходимость тоже играла свою роль. После выборов 1910 г. у правительства либералов больше не было большинства, и оно зависело от голосов ирландских националистов. В начале 1913 г. правительство внесло на рассмотрение законопроект об автономии Ирландии, по которому Ирландия получила бы свой собственный парламент внутри федеральной Великобритании. К сожалению, важное меньшинство в Ирландии, главным образом те протестанты, которые были в меньшинстве в Ольстере в северной части острова, не хотели автономии, которая оставит их под властью католиков; и в сопротивлении им выразила поддержку большая часть Консервативной партии Великобритании, включая ее лидера Бонара Лоу, который сам был протестантом родом из Ольстера.
Вопрос об ирландской автономии разделил британское общество; старые друзья переставали здороваться друг с другом, люди отказывались сидеть рядом за столом на званых обедах. Однако это все было всего лишь пеной на поверхности гораздо более зловещих глубинных течений. В 1911 г. в Ирландии ольстерские юнионисты, как они любили себя называть, издали программу, в которой провозгласили, что готовы сформировать собственное правительство, если будет принят закон об автономии Ирландии. В начале 1912 г. первые военизированные отряды добровольцев стали заниматься военной подготовкой и учиться владеть оружием – пример, которому вскоре последовали сторонники автономии Ирландии на юге. В конце сентября почти 300 тыс. человек из Ольстера подписали договор – некоторые явно своей кровью, – дав клятву провалить автономию. Из Великобритании их открыто поощряли Бонар Лоу и другие видные консерваторы, используя безрассудно возбуждающие и провокационные формулировки. В июле 1912 г. Лоу и многие его коллеги из палаты общин вместе с рядом консервативно настроенных пэров присутствовали на большом съезде в Бленхеймском дворце герцога Мальборо. В длинной и страстной речи Лоу заявил, что правительство ведет себя неконституционно, предлагая автономию Ирландии, и – что звучало как угроза, им неоднократно повторяемая, – обвинил его в том, что оно рискует развязать гражданскую войну. «Не могу себе представить, – заключил он, – на какое сопротивление пойдет Ольстер, в котором я не буду готов поддержать его и в ко тором его не поддержит подавляющее большинство британского народа»[1515]. Пока Лоу подливал масла в огонь, которого, по его словам, он страшился, другой бывший житель Ольстера – сэр Генри Вильсон, начальник военных операций в военном министерстве, ненавидевший Асквита (Пьяницу), да и большинство либералов подбадривали наиболее ярых сторонников Ольстера, строивших планы захвата власти силой в случае введения закона о самоуправлении Ирландии[1516]. (Его вполне могли бы уволить, что, очевидно, возымело бы разрушительное действие на развертывание военных сил Великобритании в начале Великой войны.) Более того, Вильсон поставлял консерваторам конфиденциальную информацию об армии и ее реакции на кризис. Так как многие офицеры и военнослужащие рядового и сержантского составов были родом из Ольстера или протестантских семей с юга, кризис вокруг автономии Ирландии вызвал у них сильное беспокойство в связи с тем, что им, возможно, придется выступить против своих мятежных соотечественников.
В марте 1914 г. кризис еще более обострился. Палата общин дважды передавала законопроект об автономии Ирландии в палату лордов, где доминировали пэры-юнионисты, которые каждый раз его отвергали. Асквит предложил компромисс: не включать временно в территорию, подпадающую под ирландскую автономию, шесть графств Ольстера, но оппоненты отказались такую возможность рассматривать. Действительно, среди членов палаты лордов возникло движение за то, чтобы оказать давление на правительство путем отклонения законопроекта, разрешающего существование армии, который принимали без обсуждения каждый год с 1688 г., и Лоу, безусловно, играл с идеей о поддержке «твердолобых пэров», как их стали называть. (В американской политике недавнего времени есть параллель – отказ республиканцев разрешить правительству принять повышенный «потолок долга», чтобы оно могло осуществлять заем денежных средств, необходимых ему для функционирования.) В тот же месяц произошел самый тревожный инцидент – так называемое восстание в Куррахе среди английских армейских офицеров, расквартированных на юге Ирландии. В результате глупости, неразберихи и, возможно, враждебности со стороны военного министра – некомпетентного сэра Джона Сили и главнокомандующего войсками в Ирландии сэра Артура Паджета офицеры на военной базе в Куррахе были предупреждены о том, что могут получить приказ предпринять военные действия против Ольстерских добровольческих сил, а в случае нежелания делать это они могут уклониться или уйти в отставку. Несколько десятков офицеров дали ясно понять, что они уйдут в отставку, и тогда Сили позволил себя уговорить послать им уверения в том, что их не попросят силой претворять в жизнь в Ольстере закон об автономии. Асквит предпочел не «продавливать» этот вопрос, но освободил Сили от занимаемой должности и взял на себя функции военного министра.
Когда в 1914 г. лето сменило весну, либералы и консерваторы по-прежнему продолжали оставаться далекими друг от друга, а в Ирландии оружие продолжало поступать к обеим сторонам конфликта и не прекращалась военная подготовка. В июле, сделав последнюю попытку прийти к компромиссу, король созвал в Букингемском дворце совещание лидеров обеих сторон. Британские правящие классы, общественность и пресса были почти полностью заняты ирландским вопросом и не обращали внимания на то, что происходило в Европе, даже когда Франц-Фердинанд – наследник австрийского престола – был убит в Сараеве 28 июня. Асквит, который теперь влюбился в молодую женщину гораздо моложе себя по имени Венеция Стенли, впервые упомянул о нарастающем кризисе на континенте в своих ежедневных письмах к ней лишь 24 июля, в день завершения совещания в Букингемском дворце еще одним провалом. И если англичане не замечали, что делается у их соседей, европейские страны пребывали в остолбенении от зрелища британского общества, явно балансирующего на грани гражданской войны. Как сказал русский царь английскому послу, он находил ситуацию в Великобритании трудной для понимания и выразил надежду, что она не окажет влияния на позицию Великобритании в международных делах[1517]. Германия и Австро-Венгрия имели иную точку зрения; если повезет, Великобритания окажется слишком разъединенной внутренне, чтобы воевать в случае начала войны[1518].
В начале 1914 г. это казалось большинству европейцев не более вероятным, чем в прошлое десятилетие. Конечно, продолжала существовать напряженность: Великобритания и Германия по-прежнему участвовали в военно-морской гонке, Франция и Германия не приблизились ни на шаг к более дружественным отношениям, а Россия и Австро-Венгрия по-прежнему маневрировали друг против друга на Балканах. К 1914 г. русские националисты уже усердно баламутили русинов в австрийской Галиции, что и раздражало, и беспокоило Вену[1519]. (Это имело и положительные и отрицательные стороны; монархия также поощряла католических священников переходить границу и обращать в свою веру русинов на территории России.) И внутри альянсов тоже существовали очаги напряжения. После Балканских войн отношения между Германией и Австро-Венгрией ухудшились; немцы считали, что их союзники безрассудно рисковали войной с Россией, тогда как в Австро-Венгрии были возмущены тем, что Германия оказалась плохим другом. Монархия также негодовала, видя растущие капиталовложения и влияние Германии на Балканах и в Османской империи. Несмотря на Тройственный союз, Италия и Австро-Венгрия продолжали соперничать за влияние в Албании, а общественное мнение в Италии по-прежнему было обеспокоено правами италоговорящих подданных Дуалистической монархии. Отношения между этими двумя державами достигли такой низкой отметки к лету 1914 г., что ни итальянский король, ни официальный представитель Италии не присутствовали на похоронах Франца-Фердинанда. В 1912 г. Германия и Австро-Венгрия договорились обновить Тройственный союз, быть может, для того, чтобы уверить друг друга в своей надежности, а также чтобы удержать в нем Италию.
«Члены Антанты, – сказал русский посол в Германии, – всегда находятся в согласии между собой; однако Тройственный союз – полная противоположность. Если Австро-Венгрия задумает что-то, то она торопится осуществить задуманное. Италия иногда примыкает к другой стороне, а Германия, которая объявляет о своих намерениях в самый последний момент, главным образом вынуждена поддерживать своих союзников, будь то к лучшему или худшему»[1520]. Хотя в самой Антанте соперничество между Великобританией и Россией за Центральную Азию и Персию никогда не прекращалось, и к весне 1914 г. Грей и его главные советники опасались, что договоренность о том, что российская сфера влияния – север Персии, а английская – ее юг, находится на грани срыва.
Ожидаемый развал Османской империи был искушением для внешних сил соперничать друг с другом за черноморские проливы и Константинополь, равно как и вообще в турецкоговорящей Малой Азии и на ее обширных арабских территориях, включавших современные Сирию, Ирак, Ливан, Иорданию, Израиль и большую часть Саудовской Аравии. Правительство России, вероятно, понимало, насколько ограниченны ее возможности захватить проливы, но русские националисты продолжали агитировать за то, чтобы Россия взяла ее, по их мнению, законное наследство. Австро-Венгрия, которая в основном держалась в стороне от борьбы за колонии, теперь проявила интерес к установлению своего присутствия в Малой Азии, отчасти чтобы компенсировать череду недавних поражений на Балканах. Это вызвало обеспокоенность у обоих ее союзников; Германия и Италия мечтали создать свои колонии на Ближнем Востоке, когда исчезнет Османская империя[1521]. А сам «инвалид» проявлял удивительные признаки жизни. Младотурки, которые теперь прочно вернули себе власть, пытались централизовать и упрочить правительство. Они укрепляли свою армию и купили у Великобритании три линкора, которые после прибытия решительно изменили баланс сил против русского флота. Россия ответила тем, что начала строить свои собственные линкоры, но у Османской империи было преимущество в 1913–1915 гг.[1522]
В конце 1913 г. среди стран Антанты промелькнула озабоченность, когда просочились новости о том, что немцы расширяют свою военную миссию в Османской империи и уже послали туда генерала Отто Лимана фон Сандерса. Так как у него были широкие полномочия в области обучения и поддержки османских вооруженных сил и он командовал армейским корпусом, базирующимся в Константинополе, это должно было резко усилить влияние Германии в Османской империи. Вильгельм, который втайне разрабатывал эти планы вместе с ближайшими военными советниками, сказал Лиману: «Либо немецкий флаг вскоре будет развеваться над укреплениями на Босфоре, либо я разделю печальную судьбу великого изгнанника на острове Святой Елены»[1523]. И снова гражданское руководство Германии встало перед проблемой разрешения нежелательных последствий действий безответственного и независимого императора.
До этого момента Россия и Германия довольно успешно сотрудничали в Османской империи. В ноябре 1910 г. царь Николай нанес визит Вильгельму в Потсдаме, где они подписали договор по Османской империи, который убрал по крайней мере один источник напряженности: Россия пообещала не подрывать новое правительство младотурок, а Германия – поддерживать реформы в Османской империи. Немцы также признали российскую сферу влияния на севере Персии и успокоили опасения России, передвинув проектируемую железную дорогу Берлин – Багдад южнее. Бетман был доволен: «Визит русского царя прошел лучше, чем ожидалось. Монархи общались друг с другом открыто и расслабленно, будучи в самом лучшем, почти веселом расположении духа»[1524]. Два правителя встретились снова на своих яхтах летом 1912 г. в балтийском порту Палдиски (сейчас он находится в Эстонии) как раз перед началом Балканского кризиса. Александра, по словам Сазонова, «демонстрировала лишь скуку, как обычно в таких случаях», но встречи проходили в «спокойном и дружеском тоне». Коковцов и Бетман, которые также на них присутствовали, тихо жаловались друг другу на то, как трудно сопротивляться давлению со стороны общества в связи с увеличившимися военными расходами. Вильгельм громко рассказывал бесконечные анекдоты. «Я должен признаться, – сказал Сазонов, – что не все из них мне понравились». Кайзер также посоветовал царю смотреть на восток и наращивать силы против Японии. Николай слушал его с обычной сдержанностью. «Слава богу! – сказал он Коковцову после окончания встречи. – Теперь не нужно следить за каждым словом, чтобы оно не было истолковано так, как и во сне не приснится». Но Николай испытал облегчение, потому что Вильгельм несколько раз сказал, что не позволит ситуации на Балканах привести к мировой войне[1525].
Дело Лимана фон Сандерса, как его быстро стали называть, разрушило сотрудничество между Германией и Россией в Османской империи, и реакция на это показала, насколько пугливы стали к этому времени европейские столицы. Русские, которые были в ярости от такого назначения, побуждали своих французских союзников и англичан оказать давление на младотурок с целью ограничить полномочия Лимана. Сазонов говорил о захвате османских портов, чтобы настоять на своем, и снова разговоры о всеобщей войне стали витать в воздухе. Председатель Совета министров России Коковцов призывал к сдержанности; такую же позицию занимали и французы, и англичане, которые не хотели оказаться втянутыми в войну из-за Османской империи. (Правительство Великобритании пришло в замешательство, когда обнаружило, что адмирал, который возглавлял британскую военно-морскую миссию в Константинополе, имел такие же полномочия, что и Лиман.) Хотя, как и раньше, они – особенно французы – признавали необходимость поддержать Россию. Извольский сообщал в Санкт-Петербург, что Пуанкаре проявил «спокойную решимость не уклоняться от выполнения обязательств, которые накладывал на них союз с нами, и Делькассе – французский посол в Санкт-Петербурге уверил российское правительство в безусловной поддержке»[1526].
К счастью, Европа на этот раз получила передышку: русские и немцы были не готовы доводить дело до применения силы, да и младотурки, которых тоже встревожил этот фурор, очень хотели урегулирования проблемы. В январе для спасения репутации Лиман был повышен в чине, так что теперь его ранг был слишком высок, чтобы командовать корпусом. (Ему было суждено оставаться в Османской империи до ее поражения в 1918 г.; он продвигал карьеру многообещающего турецкого офицера Мустафы Кемаля Ататюрка, что было его долгосрочным наследством турецкому народу.) Это дело еще больше усилило подозрения Антанты в отношении Германии и еще больше отдалило друг от друга Россию и Германию. В правительстве России, особенно после отставки Коковцова в январе 1914 г., стали считать, что Германия замышляет войну. На аудиенции с Делькассе в том месяце царь Николай спокойно говорил с французским послом о надвигающемся конфликте. «Мы не позволим им наступать нам на ноги, и на этот раз это не будет похоже на войну на Дальнем Востоке: нас будет поддерживать национальный настрой»[1527]. В феврале 1914 г. русский Генеральный штаб передал правительству два секретных немецких меморандума, которые достали его шпионы. В них говорилось о войне на два фронта и о том, как заранее следует готовить к этому общественное мнение Германии. В тот же месяц царь одобрил приготовления к нападению на Османскую империю в случае всеобщей войны[1528].
Тем не менее успешное завершение дела Лимана фон Сандерса и международное урегулирование кризиса в 1912 и 1913 гг. показали, что Европа все еще может сохранить у себя мир, что осталось еще что-то от Священного союза Европы, в котором великие державы выступали вместе с целью осуществления посреднических функций и принуждения к урегулированию конфликтов. На самом деле многие наблюдатели чувствовали, что настроение в Европе к 1914 г. стало лучше, чем было какое-то время до этого. Черчилль в своей истории Великой войны говорил об «исключительном спокойствии» тех последних месяцев мира, и Грей также, оглядываясь назад, писал: «В первые месяцы 1914 г. небо над миром выглядело более ясным, чем было. Балканские тучи рассеялись. После угрожающих периодов 1911, 1912 и 1913 гг. немного спокойствия было вероятным и, казалось, ожидаемым»[1529]. В июне 1914 г. Оксфордский университет удостоил почетной степени князя Лихновски – посла Германии, и композитора Рихарда Штрауса. Европа была – и это правда – разделена на два альянса, и после Великой войны в этом стали видеть одну из главных ее причин, так как конфликт между любыми двумя державами был сопряжен с риском втягивания в него их союзников. Однако можно возразить, как это делали в то время и продолжают делать сейчас, что оборонительные союзы, какими были эти два альянса, выступают в роли фактора, сдерживающего агрессию, и могут быть фактором стабильности. Североатлантический союз (НАТО) и страны Варшавского договора устанавливали в Европе во время холодной войны баланс, который был в конечном счете мирным. Как с одобрением сказал Грей в палате общин в 1912 г., страны были разделены на «отдельные группы, а не на противоположные», и многие европейцы – и среди них Пуанкаре – были с ним согласны. В своих воспоминаниях, написанных после Великой войны, Грей продолжал настаивать на ценности союзов: «Мы хотели, чтобы Антанта и Тройственный союз Германии дружно жили бок о бок. Это было лучшее из практически выполнимого»[1530]. И в то время как Франция и Россия в первом союзе, а Германия, Австро-Венгрия и Италия во втором подписали договоры о военном альянсе, Великобритания все еще отказывалась сделать это, чтобы, как утверждал Грей, сохранить свободу действий. Действительно, в 1911 г. Артур Николсон, который теперь был постоянным помощником министра иностранных дел, выражал недовольство тем, что Великобритания по-прежнему недостаточно связана обязательствами с Антантой: «Я не думаю, что люди вполне осознают, что, если мы должны оказывать помощь в сохранении мира и статус-кво, необходимо признавать наши обязательства и быть готовыми предоставить в случае необходимости нашим друзьям или союзникам помощь более материального и действенного рода, чем мы можем предложить им в настоящее время»[1531].
На деле, какими бы оборонительными ни были эти союзы и какой бы свободной ни чувствовала себя Великобритания, идя своим собственным курсом, за прошедшие годы разделение Европы стало уже общепринятым фактом. Это отражалось даже в риторике тех государственных деятелей, которые всегда с осторожностью относились к тому, чтобы слишком явно идентифицировать себя с той или иной стороной. К 1913 г. Сазонов, который только годом раньше заявлял немецкому послу в Санкт-Петербурге, что отказывается использовать это слово, говорил уже об Антанте. Грей, который разделял такое нежелание Сазонова, на следующий год признал, что надежды избегать использования этого слова не больше, чем на то, чтобы избавиться от инфинитивов с отделенной частицей (в англ. яз. – частица to + глагол. – Ред.). В любом случае, утверждал он, Антанта полезна для Великобритании: «Альтернативой является либо политика полной изоляции в Европе, либо политика конкретного альянса с той или иной группой европейских держав…»[1532]
Неизбежно ожидания и представления о взаимной помощи накапливались в обоих альянсах, по мере того как дипломаты и военные привыкли работать друг с другом. Партнеры также обнаружили, что им нужно убедить друг друга в своей верности или они рискуют потерять союзника. И хотя у Германии не было жизненно важных интересов, которые стояли на кону на Балканах, ей было все труднее не оказывать поддержку Австро-Венгрии в этом регионе. Для Франции союз с Россией был решающим в плане статуса великой державы, и все же французы всегда боялись, что, как только Россия снова станет сильной, ей не будет нужна Франция и она может вернуться в свой старый союз – с Германией[1533]. Это заставляло французов поддерживать цели русских даже тогда, когда они считали их опасными; Пуанкаре ясно давал России понять, что Франция вступит в войну между Россией и Австро-Венгрией даже из-за Сербии. «Определяющим фактором является то, – сказал он Извольскому в Париже в 1912 г., – что все это ведет к одному и тому же результату, то есть, если Россия вступит в войну, Франция тоже в нее вступит, так как мы знаем, что в этом вопросе Германия будет стоять за Австрию»[1534]. И хотя договор Франции с Россией был оборонительным и вступал в действие только в том случае, если одна из сторон подвергнется нападению, Пуанкаре выходил за рамки его положений, намекая, что Франция будет считать себя обязанной вступить в войну, даже если Германия просто проведет мобилизацию. К 1914 г. эти союзы, вместо того чтобы выступать в роли тормозов для своих членов, слишком часто давили на педаль газа.
Антанта, несмотря на осторожность Великобритании, становилась все более сплоченной и глубокой коалицией, чем Тройственный союз, так как узы, связывающие ее участников, будь то финансовые, особенно в случае Франции и России, военные и дипломатические (или даже улучшенное радио– и телеграфное сообщение), становились все более многочисленными и крепкими. Французы не только поощряли Великобританию и Россию вступать в военные дискуссии, но и сами нажимали на Великобританию с целью добиться от нее более четких обязательств, чем она до сих пор была готова дать. И хотя кабинет министров Великобритании оставался разобщенным по этому вопросу, а сам Грей предпочитал занимать туманную позицию между уверениями французов в своей поддержке и отказами уточнить, в чем она может состоять, у Франции был усердный и энергичный коллаборационист в лице Генри Вильсона, который посещал страну семь раз только в 1913 г. для участия в обсуждениях со своими французскими коллегами[1535]. Также к 1912 г. английский и французский флоты начали более тесно сотрудничать на Средиземном море, в Атлантике и на Дальнем Востоке.
Это было не только результатом давления французов, просто перед англичанами встала дилемма: их флот больше не мог отвечать на вызовы, в частности защищать интересы Великобритании на Средиземноморье, где Италия, Австро-Венгрия и Османская империя строили себе линкоры, и превосходить немецкий флот в открытом море. Если бы Великобритании не удалось установить контроль над военно-морской гонкой с Германией – а к концу 1912 г. с провалом нескольких раундов переговоров это выглядело в высшей степени маловероятно, – ей пришлось бы либо тратить гораздо больше средств на свой военно-морской флот, либо сотрудничать с флотами дружеских держав и делить с ними ответственность за ключевые регионы. Это ставило перед Асквитом политическую проблему. И хотя консерваторы обычно поддерживали растущие расходы на военно-морской флот, радикалы в его собственной партии этого не делали, и многие либералы были осторожны при принятии дальнейших международных обязательств, которые могли привести страну к войне.
Новым первым лордом адмиралтейства Великобритании был честолюбивый, энергичный и влиятельный молодой Уинстон Черчилль – в те времена член Либеральной партии. «Уинстон не говорит ни о чем, кроме моря, флота и тех замечательных деяний, которые он собирается совершить», – заметил его помощник[1536]. Черчилль принял свою новую должность, с безграничными воодушевлением и самоуверенностью овладевая знаниями о кораблях, корабельных верфях, доках и вооружении и думая о стратегических потребностях Великобритании. «Это было отличное время, – писал он о Великой войне. – С зари до полуночи день за днем ум был поглощен новизной захватывающих проблем, которые, теснясь, выходили на передний план»[1537]. За три предвоенных года он провел восемь месяцев на борту яхты «Чародейка», принадлежавшей адмиралтейству, и посетил каждый крупный корабль и морскую базу на Средиземном море и в британских водах. («Отпуск за счет правительства», – написал Вильсон об одной из таких поездок.)[1538] «В конце, – утверждал Черчилль с некоторым преувеличением, – я мог получить все, что было нужно флоту, и до деталей знал текущее состояние наших военно-морских дел»[1539]. И хотя Черчилль приводил в ярость многих старших морских офицеров своей спокойной высокомерной уверенностью в том, что может выполнять их работу лучше, чем они, он провел столь необходимые реформы. Впервые создал надлежащий Генеральный штаб, улучшил условия труда обычных матросов и перевел корабли военно-морского флота с угля на более эффективное и менее трудоемкое топливо – нефть[1540]. И хотя последнее имело далекоидущие стратегические последствия – нефтяные месторождения на Ближнем Востоке приобретут решающее значение для Великобритании, это было решением Черчилля – реорганизовать и перестроить Средиземноморский флот, который стал еще одним элементом в той смеси, которая сделала возможной Великую войну.
В то время как Средиземное море продолжало представлять огромную важность для англичан, давая им доступ к жизненно необходимому Суэцкому каналу, Атлантический океан, особенно вокруг Британских островов, был вопросом жизни и смерти, а Германия теперь могла ввести равное число боевых кораблей в свои воды. Поэтому Черчилль и его военно-морские советники решили в начале 1912 г. улучшить свои шансы, перебросив военные корабли из мест их базирования в Средиземное море к Гибралтару – месту входа в море из Атлантики и оставить только одну эскадру быстрых крейсеров на базе на Мальте. Это означало – хотя последствия стали явны не сразу, – что теперь Франция в основном отвечала за безопасность Средиземного моря перед лицом угроз, исходивших от флотов Италии и Австро-Венгрии и, возможно, – если дела обернутся плохо – Османской империи тоже. Для выполнения этой задачи французам пришлось бы переместить больше кораблей своего флота из атлантических портов в Средиземное море, что они вскоре и сделали. И они вполне могли, как последствие этого шага, ожидать, что Великобритания будет гарантировать безопасность французского атлантического побережья и защищать жизненно важные морские пути Ла-Манша. Как подчеркнул Черчилль в своем меморандуме Грею в августе 1912 г., французам пришлось бы сосредоточиться на Средиземноморье из-за своих североафриканских колоний, даже если бы британского флота не существовало, но тот факт, что англичане увели оттуда свои боевые корабли, поставил французов в весьма ответственное положение в случае начала войны. Подумайте о том, призывал он Грея, «насколько страшным должно быть оружие, которым должна обладать Франция, чтобы вынудить нас вмешаться, если она сможет сказать: «По совету и по договоренности с вашим военно-морским руководством мы оставили свое северное побережье без защиты». В заключение он написал – совершенно справедливо, что «всякий, кому известны факты, должен понимать, что у нас есть союзнические обязательства и нет преимуществ членства в союзе и, прежде всего, нет их точных определений»[1541].
Союз и точные определения, разумеется, были как раз тем, чего хотели посол Франции в Лондоне Пол Камбон и его правительство и чего Грей и правительство Великобритании надеялись избежать. Неформальные переговоры между командованием французской и английской армий уже побудили французов думать, что они могут рассчитывать на военную поддержку Великобритании на суше, как бы ни размахивал Грей «свободой действий». Неформальные переговоры командования военно-морских флотов тоже шли не систематически и безрезультатно на протяжении нескольких лет, но в июле 1912 г. британский кабинет министров придал им большее значение, официально санкционировав их продолжение. К концу 1913 г. английский и французский флоты достигли договоренности о сотрудничестве в случае начала войны. Британский флот должен был присматривать за самым узким местом Ла-Манша – Дуврским проливом, а вместе с французским флотом – делить ответственность за все остальное побережье. В Средиземном море французы будут патрулировать западную его половину, а англичане с их флотом на Мальте – присматривать за восточной. Два флота также будут действовать вместе против Германии на Дальнем Востоке. Были составлены подробные оперативные планы, особенно для Ла-Манша[1542].
Камбон также подталкивал Грея к письменному заявлению о сотрудничестве Великобритании и Франции в случае, если каждая из стран опасалась нападения. Он уверял Грея, что просит не о заключении союза или какого-либо обязывающего договора о том, что их две страны будут фактически действовать вместе, а просто о подтверждении того, что они будут совещаться. Грей, который предпочел бы оставить все как есть, признал необходимость что-то предпринять, чтобы уверить французов в своей поддержке, или возникнет риск развала «сердечного согласия». В ноябре 1912 г. с одобрения кабинета министров он обменялся письмами с Камбоном. В своем письме Грей сослался на неформальные переговоры между английскими и французскими армейскими и военно-морскими экспертами и подчеркнул, что в них не содержалось обещание предпринимать какие-то действия. Однако далее он признал, что в период кризиса каждой державе, вероятно, будет необходимо знать, придет ли другая сторона ей на помощь со своими вооруженными силами, и в таком случае имеет смысл принимать в расчет уже разработанные планы. «Я согласен с тем, – писал он, – что, если у одного из двух правительств будут серьезные основания ожидать неспровоцированного нападения третьей державы или чего-то такого, что будет угрожать всеобщему миру, следует немедленно обсудить с другой стороной, станут ли оба правительства действовать вместе с целью предотвращения агрессии и сохранения мира, и если да, то какие меры они будут готовы принять сообща»[1543].
Грей и премьер-министр Асквит вплоть до начала войны продолжали настаивать на том, чтобы Великобритания имела полную свободу действий в отношении Франции. Это выглядело формально правильно, но это была не вся правда. Неформальные переговоры военных и моряков привели к тому, что английские и французские вооруженные силы проводили свои мероприятия в уверенности, что другая сторона подставит плечо в случае начала войны. Лорд Эшер – придворный, эксперт по обороне и превосходный закулисный манипулятор – написал своему другу в 1913 г.: «Разумеется, нет никакого договора или соглашения, но как мы сможем выйти из обязательств Генерального штаба с честью, я понять не могу. Все это мне кажется таким неустойчивым»[1544]. Десятилетие неформальных переговоров, дипломатического сотрудничества и публичного принятия в обеих странах «сердечного согласия» создало целую сеть связей, которые было бы трудно игнорировать в случае начала следующего кризиса. Как Пол Камбон напомнил Грею, когда тот сказал, что между Францией и Великобританией нет официального договора: «Нет ничего, кроме нравственного «сердечного согласия», которое, однако, при случае можно было превратить в официальное «сердечное согласие», если бы этого пожелали два правительства»[1545].
Сам Грей, как он это делал всегда, продолжал посылать французам неоднозначные сигналы. В апреле 1914 г. он предпочел продемонстрировать, что придает большое значение отношениям с Францией, совершив свое первое путешествие за границу (после того как девять лет пробыл министром иностранных дел) в качестве лица, сопровождающего короля Георга V в Париж. Ни министр, ни сам король не любили ездить за границу. Грей также был мрачен, потому что недавно узнал, что теряет зрение. Он планировал летом того года посетить специалиста в Германии[1546]. Правда, англичане были довольны прекрасной, мягкой погодой и теплым приемом французов. Грею даже удалось побеседовать с Пуанкаре, который не говорил по-английски. «Святой Дух снизошел на сэра Эдварда Грея, – сказал Пол Камбон, – и теперь он говорит по-французски!»[1547] И хотя Грей уверял австрийского и немецкого послов в том, что большую часть времени он проводил за осмотром достопримечательностей и что не было «ничего агрессивного» в его дискуссиях с французами[1548], на самом деле он уступил нажиму французов и согласился начать неформальные военно-морские переговоры с русскими. Когда же в прессе появились комментарии и вопросы, Грей воспользовался этой возможностью и отложил переговоры до августа. И хотя никакие военно-морские соглашения с Россией никогда не были достигнуты, немцы были встревожены возможностью согласованных нападений с Балтики и Атлантики и более, чем когда-либо, убеждены, что Германия находится в окружении[1549].
Фактором, который делал разделение Европы еще более опасным, была усиливающаяся гонка вооружений. И хотя ни одна великая держава, кроме Италии, не вела войну между 1908 и 1914 гг., их общие расходы на оборону выросли на 50 %. (Соединенные Штаты тоже увеличили свои расходы, но гораздо меньше.)[1550] Между 1912 и 1914 гг. Балканские войны способствовали началу нового витка наращивания военных расходов, по мере того как сами балканские народы и державы наращивали свои вооруженные силы и вкладывали средства в более усовершенствованное и новое вооружение типа подводных лодок, пулеметов или самолетов – эти чудеса европейских науки и техники. Среди великих держав выделялись Германия и Россия: расходы на оборону в Германии подскочили с 88 млн фунтов стерлингов в 1911 г. до почти 118 млн фунтов стерлингов в 1913 г., тогда как Россия за тот же период с 74 млн дошла почти до 111 млн фунтов стерлингов[1551]. Министры финансов и другие беспокоились, что расходы слишком высоки, что они растут слишком быстро, что они непосильны и это приведет к народным волнениям. Однако их все больше отодвигали в сторону обеспокоенные государственные деятели и генералы, охваченные еще большим страхом – страхом отстать от врагов, которые заняты наращиванием своих вооруженных сил. Армейская разведка в Вене сообщала в начале 1914 г.: «Греция утраивает, Сербия удваивает, Румыния и даже Болгария и Черногория значительно усиливают свои армии»[1552]. Австро-Венгрия ответила новым законопроектом об армии, увеличивавшим численность ее вооруженных сил (хотя и гораздо меньше, чем Германия и Россия). Немецкие законы об армии и флоте, французский Трехлетний закон, российская «Великая программа» и увеличенные расходы Великобритании на свой флот были аналогичными ответами на ощущаемые угрозы, но другим они таковыми не казались. То, что казалось оборонительной мерой с одной точки зрения, было угрозой – с другой. И обычно внутренние лобби и пресса иногда при поддержке производителей оружия воскрешали призрак опасности, нависшей над нацией. Тирпиц, который всегда был изобретательным, когда нужно было добиться большего финансирования для его флота, выдвинул еще одну причину в пользу Закона о военно-морском флоте в 1912 г.: Германия не должна потратить зря свои прежние капиталовложения. «Без надлежащего оборонительного шанса против нападения англичан наша политика всегда должна демонстрировать уважение к Англии, и наши жертвы будут напрасны»[1553].
Либералы и левые, равно как и участники движения за мир, критиковали гонку вооружений и ее «торговцев смертью», и в то время, и после окончания Великой войны ее считали одним из основных, возможно, даже ключевым фактором, который вызвал катастрофу. Это была точка зрения, которая имела особый резонанс в 1920-х и 1930-х гг. в Соединенных Штатах, где росло разочарование участием Америки в войне. В 1934 г. сенатор Джеральд Най из Северной Дакоты возглавил специальный сенатский комитет по расследованию роли производителей оружия в подталкивании к Великой войне и пообещал показать, «что война и подготовка к войне – это не вопрос национальной чести и национальной обороны, а вопрос выгоды для небольшого числа людей». Комитет опросил десятки свидетелей, но неудивительно, что не смог ничего доказать. Великую войну вызвала не одна причина, а их сочетание и, в конечном счете, решения людей. Что все же сделала гонка вооружений – подняла уровень напряженности в Европе и оказала давление на тех, кто принимал решения, чтобы они спустили курок раньше, чем это сделает враг.
По иронии судьбы те, кто принимал решения, в то время были склонны видеть в готовности к войне надежное сдерживающее средство. В 1913 г. английский посол в Париже имел аудиенцию у короля Георга V. «Я предлагаю королю считать, что лучшей гарантией мира между великими державами является то, что все они боятся друг друга»[1554]. Так как сдерживающее средство эффективно только тогда, когда другая сторона думает, что вы готовы применить силу, всегда есть вероятность зайти слишком далеко и начать конфликт случайно или потерять доверие, не увидев угрозу. И честь, как ее называли тогда (сейчас мы сказали бы «авторитет»), была частью этого расчета. Великие державы осознавали свое положение в той же мере, в какой и свои интересы, и слишком явная готовность к уступкам или внешняя робость могла нанести им ущерб. И события десятилетия, прошедшего до 1914 г., показали, что сдерживающие средства работали, будь то способность Великобритании и Франции заставить Германию отступить в марокканском кризисе или проведение Россией мобилизации для оказания давления на Австро-Венгрию, чтобы та оставила в покое Сербию во время Балканских войн. Английское слово, которое часто использовалось в то время, вошло в немецкий язык как der Bluff. А что вы делаете, когда ваш обман называют блефом?
Предвоенная гонка вооружений также заставила думать о времени: если грядет война, то лучше воевать, пока у тебя есть преимущество. За несколькими исключениями – Италия, Румыния или, быть может, Османская империя – европейские народы знали, с кем они будут сражаться в войне, и благодаря своим шпионам обычно имели точное представление о численности вражеских сил и их планах. Немцы, например, прекрасно знали об увеличении численности и модернизации российских вооруженных сил и строительстве в России железных дорог. Генеральный штаб Германии рассчитал, что к 1917 г. воевать с Россией и победить будет невозможно: мобилизация Россией своей сильно увеличившейся армии продлится всего на три дня дольше, чем мобилизация армии Германии (если только Германия сама не предпримет масштабное и дорогостоящее железнодорожное строительство на востоке)[1555]. В ходе невеселого разговора с банкиром Максом Варбургом кайзер понял, что война с Россией начнется уже в 1916 г. «Охваченный тревогой кайзер даже подумал, а не лучше ли будет напасть первым, вместо того чтобы ждать»[1556]. Глядя на запад, немцы также знали о текущих недостатках французских вооруженных сил, таких как нехватка тяжелой артиллерии, еще до того как они были подвергнуты критике французским сенатором в июле 1914 г. Наконец, немцы опасались, что Австро-Венгрия долго не выдержит. Все эти соображения побудили основных деятелей, которые принимали решения в Германии, думать, что если уж воевать, то 1914 г. – хорошее для этого время. (Японские военные сделали аналогичные расчеты, когда рассматривали возможность войны с Соединенными Штатами в 1941 г.) И если немцы считали, что их время уходит, русские и французы полагали, что все складывается в их пользу, а французы, в частности, считали, что могут позволить себе ждать[1557]. Австро-Венгрия не была столь оптимистична. В марте 1914 г. Конрад – начальник Генерального штаба Дуалистической монархии – задал вопрос своему коллеге, нужно ли «ждать, пока Франция и Россия подготовятся, чтобы совместно вторгнуться к нам, или же предпочтительнее разрешить неизбежный конфликт раньше»[1558].
Слишком много европейцев, особенно таких, как Конрад, занимавших ключевые посты, вроде военных высокого ранга и правительственных чиновников, теперь ждали начала войны. Русский генерал Брусилов поспешил отправиться с женой в Германию на водный курорт летом 1914 г.: «Я был абсолютно уверен, что Мировая война начнется в 1915 г. Поэтому мы решили не откладывать наше лечение и отдых, чтобы иметь возможность вернуться на родину к маневрам»[1559]. В то время как уверенность в действенности наступления все еще убеждала многих в том, что любая война будет короткой, такие люди, как Бетман и Мольтке, смотрели на эту перспективу с глубоким пессимизмом. В апреле 1913 г., когда Россия и Австро-Венгрия противостояли друг другу после 1-й Балканской войны, Бетман предупредил всех в рейхстаге: «Никто не может представить себе масштабы мирового пожара, страданий и разрушений, которые он принесет народам»[1560]. И все же он, как и Мольтке, все больше понимал, что не в силах предотвратить его. Грей, однако, накануне Великой войны по-прежнему верил, что знание того, что всеобщая война будет катастрофой для всех участников, должно сделать европейских государственных деятелей осмотрительнее. «Разве не это в трудные годы, начиная с 1905 г. и по настоящее время, заставляло великие державы отказываться от попыток добиваться чего-либо, доводя до войны?»[1561]
Так как война казалась вполне вероятной, стало более, чем когда-либо, важно находить новых союзников. Сухопутные войска двух альянсов теперь были настолько равны по численности, что даже небольшая страна, вроде Греции или Бельгии, могла нарушить это равновесие. И хотя греки мудро отказались давать какие-либо обязательства, кайзер был уверен, что король Греции – представитель семьи Гогенцоллернов – поступит правильно, когда настанет время. Бельгия – другое дело. Все неистовые попытки Вильгельма перетянуть на свою сторону ее короля привели лишь к тому, что Бельгия исполнилась решимости защищать свой нейтралитет всеми возможными средствами. В 1913 г. Бельгия ввела воинскую повинность и увеличила численность своей армии. Она также реорганизовала вооруженные силы, чтобы укрепить свою крепость в Льеже неподалеку от границы с Германией, ясно показывая, какое государство, гарантирующее нейтралитет Бельгии, по ее мнению, с наибольшей вероятностью его и нарушит, хотя разработчики военных планов в Германии по-прежнему не рассчитывали на сопротивление со стороны «шоколадных солдатиков».
Другие главные призы ждали желающих на Балканах. Османская империя, по всей видимости, склонялась в сторону Германии. Вильгельм также возлагал надежды на Румынию – еще одну страну с правителем из семьи Гогенцоллерн. Король Кароль I, более того, имел тайный договор с Германией и Австро-Венгрией. Возможно, Двойственному союзу следовало бы насторожиться, так как монарх не позаботился признать его публично. Кароль, которого Берхтольд охарактеризовал как «умного, осторожного главного гражданского служащего», был не готов идти против общественного мнения своих подданных, среди которых нарастала враждебность к Дуалистической монархии из-за того, как венгры обращались со своими подданными румынами. Венгерский премьер-министр Тиса знал об этой проблеме и пытался умиротворить румынских националистов, которые в основном были сосредоточены в Трансильвании, предлагая им автономию в таких областях, как религия и образование, но этого было недостаточно для румын в Венгрии, и переговоры прекратились в феврале 1914 г. Россия тем временем демонстрировала дружеское отношение к Румынии. Царь посетил Румынию в июне 1914 г. и провел переговоры о помолвке одной из его дочерей и наследника румынского трона. Сазонов, который был среди сопровождавших императора придворных, доехал до границы Румынии с Австро-Венгрией и проехал несколько миль по Трансильвании, что было провокацией.
И хотя Берхтольд говорил, что ходит на цыпочках между Болгарией и Румынией, которые люто ненавидели друг друга после 2-й Балканской войны, он также пытался втянуть Болгарию в Тройственный союз[1562]. Несмотря на сильное сопротивление со стороны Вильгельма, который ненавидел царя Болгарии – Фердинанда Лисицату, Берхтольд в июне 1914 г. в конце концов убедил немецкое правительство предложить Болгарии приличный заем. Усилия Берхтольда также способствовали приближению Румынии к Антанте, но, несмотря на многие предупреждающие знаки, он до самого кануна Великой войны продолжал доверять Каролю. Однако Конрад приказал своему штабу в конце 1913 г. готовить план войны с Румынией. Он также попросил у Мольтке войск, которые должны были компенсировать вероятную враждебность Румынии. Мольтке, как всегда, тщательно избегал давать какие-либо обещания, но существовала вероятность, что на востоке у Германии будет 13–14 дивизий. В худшем случае, по оценке Конрада, объединенным силам Германии и Австро-Венгрии (которая могла вывести на поле боя 48 дивизий) придется принять на себя 90 русских дивизий, а также по 16 с половиной румынских и сербских дивизий от каждой страны плюс 5 черногорских дивизий – всего 128 в пользу Антанты перед 62 дивизиями Двойственного союза. Вот что должно было случиться[1563].
В тот последний мирный период многие страны предпринимали попытки преодолеть разногласия. В России, Германии и Австро-Венгрии были люди, которые выступали за союз этих трех консервативных монархий. В феврале 1914 г. консерватор – бывший русский министр внутренних дел Петр Дурново представил царю пространный документ, в котором убеждал, что Россия должна держаться подальше от ссор между Францией и Германией или Великобританией и Германией. Россия может многое выиграть, оставаясь в хороших отношениях с Германией, и может все потерять. Европейская война встряхнет российское общество сильнее, чем японская. Если Россия проиграет, предсказывал он, то в ней начнется «социальная революция в ее самом крайнем проявлении»[1564]. В Австро-Венгрии барон Иштван фон Буриан – давний друг Тисы, которого венгерский премьер-министр назначил присматривать для него за делами в Вене, – не исключал возможности договоренности в Европе и по проливам с Россией. Он немногого добился к июню 1914 г., но оставался оптимистом[1565].
Самую значительную попытку добиться разрядки, которая имела наибольший потенциал удержать Европу от войны, предприняли Германия и Великобритания. Летом 1913 г. с поразительным пренебрежением к своему старейшему союзнику англичане предложили Германии африканские колонии Португалии, пытаясь удовлетворить стремление Германии стать империей. Условия ликвидации Португальской империи были согласованы, но летом 1914 г. они еще ожидали подписания. Великобритания и Германия также достигли соглашения по железной дороге Багдад – Берлин: Великобритания больше не будет возражать против ее строительства, а немцы согласились уважать контроль англичан над регионом к югу от Багдада, включая морское побережье. Это были обнадеживающие события, но ключом к лучшим взаимоотношениям была, как всегда, военно-морская гонка.
В начале 1912 г., когда немцы готовили новый военно-морской законопроект, англичане предложили провести переговоры. С точки зрения Великобритании, увеличение Германией ассигнований на свой флот представляло собой неприемлемую угрозу британским водам, тогда как для правительства Асквита перспектива пытаться заставить парламент одобрить еще большие расходы на флот вызывала изжогу. Ведущий английский финансист сэр Эрнст Кассель, имевший хорошие связи в Германии, с одобрения кабинета министров посетил Берлин в конце января 1912 г., чтобы «прощупать» немцев насчет заключения соглашения в той или иной форме. Он повидался со своим добрым другом – немецким промышленником и судовладельцем Альбертом Баллином, который также хотел положить конец военно-морской гонке, и встретился с Бетманом и кайзером, которому представил краткий меморандум, содержащий три пункта. Первый, и самый важный: Германия должна признать, что военно-морское превосходство Великобритании жизненно важно для островной империи и поэтому немецкая программа должна быть заморожена или сокращена. Второй: Великобритания сделает все, что в ее силах, чтобы помочь Германии получить колонии. И наконец: обе страны должны пообещать не участвовать в агрессивных планах или союзах друг против друга. Бетман, как сообщил Кассель, был доволен, а Вильгельм «пришел в восторг, почти как ребенок»[1566]. Немцы предложили, чтобы англичане прислали от правительства министра в Берлин для обсуждения.
5 февраля 1913 г. кабинет министров Великобритании выбрал своим эмиссаром военного министра Ричарда Холдейна. Юрист Холдейн, коротконогий и толстый, с большим самомнением, влюбился в Германию и немецкую философию, как мальчишка, и впечатляюще хорошо говорил по-немецки. (Это ставилось ему в минус во время Великой войны.) Он поддерживал «ястребиную» часть кабинета министров и был особенно близок к Грею, с которым жил в одном доме. Официально сообщалось, что Холдейн изучает систему немецкого образования, но настоящей целью его поездки было прозондировать немцев и предложить им, что в случае, если две стороны смогут достичь соглашения, Черчилль или сам Грей готов приехать в Берлин, чтобы поставить окончательную точку. Холдейн провел двухдневные переговоры с Бетманом, кайзером и Тирпицем. По его оценке, Тирпиц был несговорчив, кайзер – дружелюбен (Вильгельм подарил ему свой бронзовый бюст), а Бетман – искренен в своем желании мира[1567].
Вскоре стало очевидно, что две договаривающихся стороны на самом деле далеки друг от друга. Англичане хотели положить конец военно-морской гонке, а немцы – искали гарантий того, что Великобритания будет сохранять нейтралитет в любой войне на континенте. Это конечно же дало бы Германии свободу действий в отношении России и Франции. Самое большее, на что могла пойти Германия, – это замедлить темпы строительства своих кораблей, если получит такую гарантию, тогда как самое большее, что могли пообещать англичане, – это сохранять нейтралитет в случае нападения на Германию, так как в этом случае она будет невиновной стороной. Вильгельм был в гневе из-за наглости (по его мнению) англичан: «Я, как кайзер от имени Германской империи и как главнокомандующий от имени моих вооруженных сил, должен полностью отвергнуть такую позицию, как несовместимую с нашей честью»[1568]. И хотя переговоры продолжались после возвращения Холдейна в Лондон, было ясно, что они ни к чему не приведут[1569]. 12 марта кайзер одобрил новый военно-морской законопроект после того, как императрица, которая горячо ненавидела англичан, сказала ему, чтобы он перестал раболепствовать перед Великобританией. Тирпиц, который с самого начала был против переговоров, поцеловал ей руку и поблагодарил от имени народа Германии[1570]. Бетман, с которым не посоветовались, попытался подать в отставку, но Вильгельм обвинил его в трусости и отказался принять ее. И Бетман, как верный подданный, остался на своем месте. Позже он сказал с печалью, что мог бы договориться с англичанами, если бы только Вильгельм не продолжал вмешиваться[1571].
Когда Черчилль представлял парламенту свои оценки военно-морского флота на 1912–1913 гг., вскоре после провала миссии Холдейна, он открыто сказал, что Великобритания наращивает его только из-за Германии и должна сохранять решающее преимущество. В качестве жеста доброй воли, пытаясь держать расходы под контролем, он также предложил ввести «военно-морской отпуск», чтобы две стороны получили короткую передышку в строительстве боевых кораблей. Это предложение он повторял в последующие два года. По-видимому, им двигали желание успокоить тех членов его собственной партии, которые возражали против большого увеличения расходов на оборону, и понимание того, что «военно-морской отпуск» на тот момент заморозит баланс сил в пользу Великобритании. Это предложение было решительно отвергнуто руководителями Германии и подверглось критике консерваторов в Великобритании. Единственной страной, где оно получило теплый прием, были Соединенные Штаты Америки: новый президент Вудро Вильсон был воодушевлен, а палата представителей потребовала созыва международной конференции для обсуждения вопроса о замораживании строительства боевых кораблей. В 1914 г. Вильсон послал своего ближайшего доверенного человека – малорослого, загадочного полковника Эдварда Хауса в европейские столицы, чтобы посмотреть, не могут ли Соединенные Штаты выступить посредником в заключении соглашения по военно-морскому разоружению. В мае Хаус сообщил из Берлина: «Ситуация чрезвычайная. Это совершенно взбесившийся милитаризм. Если только кто-нибудь, выступающий от вашего имени, не сможет донести другое понимание ситуации, то в один прекрасный день здесь разразится ужасная катастрофа»[1572].
Госсекретарь при Вильсоне Вильям Дженнингз Брайан отправил другим правительствам письмо с предложением, чтобы третья из Гаагских международных мирных конференций, которые стали проводиться с 1899 г., была созвана осенью 1915 г., и к 1914 г. некоторые страны начали готовиться к ней[1573]. Международное движение за мир тоже оставалось активным. 2 августа в немецком городе Констанце должна была состояться международная мирная конференция при поддержке американского филантропа Эндрю Карнеги, и Межпарламентский союз планировал собраться на заседание в этом же месяце в Стокгольме. В то время как многие пацифисты пребывали в уверенности, что война все больше и больше становится невозможной, одна умудренная опытом пацифистка пребывала в мрачном настроении. Берта фон Суттнер написала в своем дневнике: «Ничего, кроме взаимных подозрений, обвинений и тревог. Ну, это достойный хор для увеличения числа пушек, аэропланов, которые тренируются сбрасывать бомбы, и для военных министерств, которые все время требуют еще и еще»[1574]. Она умерла за неделю до убийства Франца-Фердинанда в Сараеве.
По мере приближения этого рокового события в Европе царило странное сочетание предчувствия беды и самоуспокоенности. Великий французский социалист Жорес написал так: «Европу столько лет мучили столь многие кризисы, она так много раз подвергалась опасным испытаниям, подходя к грани войны, что почти перестала верить в ее угрозу и наблюдает за дальнейшим развитием бесконечного балканского конфликта с ослабленным вниманием и меньшим беспокойством»[1575]. До него государственные деятели с грехом пополам справлялись с ситуацией. Раньше они сопротивлялись призывам своих собственных генералов нанести удар первыми. Почему бы им не сделать это снова?
Глава 18
Убийство в Сараеве
28 июня 1914 г. было воскресенье, день выдался погожий и теплый. В Европе отдыхающие заполнили парки и пляжи. Президент Франции Пуанкаре находился с женой на бегах в Лонгшаме за пределами Парижа. Толпы людей, как он позднее написал в своем дневнике, были счастливы и беззаботны. Зеленые лужайки выглядели живописно, и вокруг было много элегантных женщин, достойных восхищения. Для многих европейцев уже начался летний отпуск. Кабинеты министров европейских стран, их министерства и военные штабы были полупусты. Канцлер Австро-Венгрии Берхтольд охотился на уток в Моравии, кайзер Вильгельм участвовал на своей яхте «Метеор» в ежегодной летней регате на Балтийском море, а начальник его Генерального штаба Мольтке был на водах. Кризис, который вот-вот должен был разразиться, усугублялся тем, что так много ключевых фигур были труднодоступны или просто не воспринимали его достаточно серьезно, пока не стало слишком поздно.
Пуанкаре наслаждался прекрасным днем со своими гостями из дипломатического корпуса в специальной президентской ложе, когда ему вручили телеграмму из французского новостного агентства «Гавас». Эрцгерцог Франц-Фердинанд и его морганатическая супруга София были только что убиты в Сараеве – столице недавно обретенной Австро-Венгрией провинции Боснии. Пуанкаре немедленно сообщил об этом австрийскому послу, который побелел и немедленно уехал в свое посольство. Новость распространилась среди гостей Пуанкаре. Большинство людей подумали, что это происшествие не имеет большого значения для Европы, но румынский посол был глубоко пессимистичен. У Австро-Венгрии, считал он, теперь был предлог, если она хотела начать войну с Сербией[1576].
За пять недель, прошедших после убийства, Европа прошла от мира до полномасштабной войны с участием всех великих держав за исключением сначала Италии и Османской империи. Общественность, которая на протяжении десятков лет играла определенную роль, подталкивая своих лидеров к войне или миру, теперь оставалась в стороне, наблюдая за тем, как горстка людей в каждой из главных европейских столиц жонглировала важными решениями. Будучи продуктами своей социальной среды и времени с глубоко укоренившейся верой в авторитет и честь (такие слова часто будут востребованы в те беспокойные дни), в своих решениях они основывались на допущениях, которые они не всегда формулировали даже самим себе. Они также пребывали во власти своих собственных воспоминаний о прошлых победах и поражениях, своих надеждах и страхах перед будущим.
Весть об убийствах быстро распространилась по Европе и была встречена с той же смесью равнодушия и мрачного предчувствия, что и в ложе Пуанкаре. В Вене, где эрцгерцога не очень любили, прогулки верхом и развлечения в популярном Пратер-парке отменены не были. Однако высшие классы пришли в отчаяние в отношении будущего монархии, которая неоднократно теряла наследников, и снова воспылали враждебностью к сербам, которые, по общепринятому мнению, были ответственны за убийство. В немецком университетском городке Фрайбурге большинство жителей, если верить их дневникам, были озабочены собственными проблемами, будь то летний урожай или отпуск. Возможно, потому, что был историком, выдающийся ученый Фридрих Майнеке отреагировал иначе: «У меня тут же потемнело в глазах. Это означает войну, сказал я себе»[1577]. Когда весть долетела до Киля, власти отправили в море баркас, чтобы найти яхту кайзера. Вильгельм, который считал Франца-Фердинанда своим другом, был потрясен. «Не будет ли лучше оставить гонку?» – спросил он. Он решил немедленно вернуться в Берлин, чтобы взять инициативу в свои руки и оповестить всех, что намерен работать для сохранения мира, хотя в течение нескольких следующих дней он все же сумел найти время для интенсивного обсуждения внутренней отделки своей новой яхты[1578]. В самом Киле флаги были немедленно спущены до половины мачт, а оставшиеся общественные мероприятия – отменены. Британский флот, который там находился с визитом вежливости, отплыл 30 июня. Немцы послали ему сигнал «Счастливого пути», и англичане ответили «Друзьями были, и друзья навсегда»[1579]. Чуть более чем через месяц они будут воевать друг с другом.
Событие, которому суждено было вывести Европу на финишную прямую к Великой войне, было делом рук фанатичных славянских националистов из организации «Млада Босна» и их тайных сторонников в Сербии. Сами убийцы и их непосредственное окружение были в основном молодыми сербскими и хорватскими крестьянскими парнями, которые уехали из сел учиться и работать в городах Дуалистической монархии и Сербии. И хотя они надели костюмы вместо своей традиционной одежды и осуждали консерватизм старшего поколения, их тем не менее многое смущало и беспокоило в современном им мире. Трудно не начать сравнивать их с экстремистскими группами, существующими среди исламских фундаменталистов вроде «Аль-Каиды» веком позже. Подобно тем, более поздним фанатикам члены «Млады Босны» обычно были ярыми пуританами, презиравшими такие вещи, как алкоголь и сексуальные связи. Они ненавидели Австро-Венгрию отчасти потому, что обвиняли ее в совращении своих южнославянских подданных. Немногие члены «Млады Босны» имели постоянную работу. Они скорее зависели от того, что им перепадало от их семей, с которыми они обычно уже успели поссориться. Они делились друг с другом своим немногочисленным имуществом, спали друг у друга на полу и часами сидели за одной чашкой кофе в дешевых кафе, споря о жизни и политике[1580]. Они были идеалистами, преданными делу освобождения Боснии от иностранного владычества и построения нового, более справедливого мира. Находясь под сильным влиянием великих русских революционеров и анархистов, члены «Млады Босны» верили, что могут достичь своих целей только посредством насилия и, если необходимо, принесения в жертву своих собственных жизней[1581].
Руководителем заговора с целью убийства был боснийский серб Гаврило Принцип – худощавый, сосредоточенный на самом себе и впечатлительный сын работяги-крестьянина. Принцип, который имел страстное желание стать поэтом, переходил из одной школы в другую без заметного успеха. «Куда бы я ни пошел, люди считали меня слабаком, – сказал он в полиции после ареста 28 июня, – и я делал вид, что я слабый человек, хотя таковым не был»[1582]. В 1911 г. он был вовлечен в подпольный мир революционной политики. Он и несколько его друзей, которые потом станут его сподвижниками-заговорщиками, посвятили себя террористическим актам против людей, занимавших заметное положение, будь то сам старый император или кто-то из близких к нему людей. Во время Балканских войн 1912 и 1913 гг. победы Сербии и огромное увеличение ее территории с новой силой заставили их думать, что окончательная победа южных славян уже недалеко[1583].
Внутри самой Сербии население поддерживало «Младу Босну» и ее деятельность. На протяжении десяти лет или даже больше некоторые круги правительства Сербии поощряли действия полувоенных и заговорщицких организаций на территории врагов Сербии, будь то Османская империя или Австро-Венгрия. Армия предоставляла деньги и оружие вооруженным сербским бандам в Македонии и контрабандой переправляла оружие в Боснию точно так же, как в наши дни Иран делает это для хесболлаха в Ливане. У сербов также были свои собственные тайные общества. В 1903 г. группа, состоявшая главным образом из офицеров, убила непопулярного в народе короля Александра Обреновича и его жену и посадила на трон короля Петра. В последующие годы новый король счел целесообразным терпеть деятельность заговорщиков, которые оставались весьма влиятельными в Сербии и продвигали сербский национализм за границей. Ключевой фигурой среди них был привлекательный, безжалостный, злой и чрезвычайно сильный Драгутин Дмитриевич по прозвищу Апис по имени египетского бога, которого всегда изображают в виде быка. Апис был готов принести в жертву свою собственную жизнь и жизнь членов своей семьи и друзей ради создания Великой Сербии. В 1911 г. он с несколькими заговорщиками основал тайное общество «Черная рука», призванное объединить всех сербов любыми средствами[1584]. Премьер-министр Пашич, который надеялся избежать конфликта с соседями Сербии, знал о его существовании и пытался установить над ним контроль, отправив на пенсию, например, некоторых из наиболее опасных армейских офицеров-националистов. В начале лета 1914 г. его противостояние с Аписом обострилось. 2 июня Пашич ушел в отставку, но вернулся на свою должность 11 июня, а 24 июня, когда эрцгерцог готовился к поездке в Боснию, он объявил о роспуске парламента и проведении тем летом новых выборов. Король Петр также сделал шаг в сторону и назначил своего сына Александра правителем. Когда боснийские заговорщики вносили последние штрихи в свои планы убийства эрцгерцога 28 июня, Пашич, у которого не было желания провоцировать Австро-Венгрию, боролся за свое пребывание в политике и все же не смог избавиться от «Черной руки» и свалить Аписа.
Весть о грядущей поездке Франца-Фердинанда широко тиражировалась весной того года, и заговорщики, часть которых находилась в тот момент в Белграде, решили его убить. Сочувствовавший их движению майор сербской армии передал им шесть бомб и четыре револьвера из армейского арсенала, и в конце мая.
Принцип с двумя товарищами, оружием и ампулами с цианидом, чтобы совершить самоубийство после выполнения задуманного, были тайно провезены через границу Сербии в Боснию при попустительстве благожелательно настроенных по отношению к ним сербских чиновников. Пашичу стало известно о том, что готовится убийство, но он либо не смог, либо не захотел что-то сделать. В любом случае, вероятно, было уже слишком поздно; заговорщики благополучно приехали в Сараево и связались с местными террористами. В последующие несколько недель некоторые засомневались и стали убеждать других, что нужно отложить покушение, но это был явно не Принцип. «Я не был согласен с тем, что нужно отложить убийство, – сказал он на суде, – потому что во мне проснулось какое-то нездоровое желание совершить его»[1585].
Задачу им облегчили некомпетентность и заносчивость австро-венгров. Уже не один год ходили слухи о заговорах против Австро-Венгрии, вынашиваемых южнославянскими националистами, а также были реальные покушения на жизнь высокопоставленных официальных лиц и даже на самого императора. Власти в Вене и в проблемных регионах Боснии и Хорватии пристально следили за националистически настроенными студентами, обществами и газетами. И все же визит наследника Габсбургов в Боснию всего через шесть лет после ее аннексии, память о которой все еще терзала сербов, должен был воспламенить националистические чувства. А приехать эрцгерцог должен был для того, чтобы наблюдать за маневрами вооруженных сил Дуалистической монархии, которые однажды вполне могли бы быть использованы против Сербии и Черногории. Время этого визита еще больше ухудшало обстановку, так как совпадало с величайшим национальным праздником сербов – Днем святого Вита, когда они также вспоминали о своем величайшем национальном поражении от османов, которое произошло 28 июня 1389 г. в битве при Косове. Несмотря на напряженность, окружавшую это событие, безопасность визита не была обеспечена должным образом. Генерал Потиорек – реакционный и упрямый губернатор Боснии и Герцеговины – проигнорировал предупреждения, поступавшие к нему с разных сторон, о том, что эрцгерцог ставит себя под удар, и отказался использовать армию для охраны улиц Сараева. Он надеялся похвастаться своими собственными успехами в умиротворении и управлении Боснией, а также заработать себе очки в глазах Франца-Фердинанда, принимая Софию со всеми имперскими почестями, в чем ей всегда отказывали в других регионах Дуалистической монархии. Специальный комитет, образованный для контроля над приготовлениями к визиту, большую часть времени беспокоился о таких вопросах, как: какое вино следует подавать эрцгерцогу или нравится ли ему, когда во время приема пищи играет музыка[1586].
Вечером 23 июня Франц-Фердинанд и София сели в Вене в поезд, отправлявшийся в Триест. Перед отъездом он заметил в разговоре с женой одного из своих адъютантов: «Этот визит – не такой уж большой секрет, и я не удивлюсь, если меня ждут несколько сербских пуль!» Свет в его вагоне не работал; свечи, которые пришлось зажечь, придавали ему, как некоторым показалось, вид подземной усыпальницы. В среду утром императорская свита взошла на борт быстроходного броненосца Viribus Unitis («Общими силами»), который прошел вдоль берегов Далмации к Боснии. Они высадились на берег на следующий день и отправились в небольшой курортный городок Илидце недалеко от Сараева, где должны были остановиться. В тот вечер эрцгерцог и его герцогиня экспромтом решили посмотреть изделия ручной работы известных сараевских мастеров. Принцип, очевидно, был в толпе, когда императорская чета вошла в магазин ковров.
В пятницу и субботу эрцгерцог принимал участие в маневрах сухопутных войск в горах к югу от Сараева, в то время как герцогиня осматривала достопримечательности. В субботу вечером местные сановники собрались на званый ужин в Илидце. Герцогине был представлен доктор Иосип Сунарик – ведущий хорватский политик, который был среди тех, кто предупреждал о заговорах против императорской четы. «Видите, – весело сказала ему герцогиня, – вы ошиблись. Все не так, как вы говорите. Мы ездили по сельской местности, и сербское население все без исключения приветствовало нас столь дружески, с такой искренностью и нескрываемой теплотой, что мы по-настоящему рады этому». «Ваше высочество, – ответил он, – я молю Бога, чтобы – если я буду иметь честь завтра вечером снова видеть вас – вы могли сказать мне то же самое. Тогда с моей души упадет тяжкий груз, огромный камень»[1587]. В тот вечер императорская свита обсуждала, не отменить ли визит в Сараево, запланированный на завтра, но было решено оставить его в силе.
В то воскресное утро 28 июня в Сараеве была прекрасная погода, и императорская чета вышла из поезда, чтобы занять места в открытом туристском автомобиле, одном из немногих в своем роде в Европе. Эрцгерцог был великолепен в голубом мундире и шляпе с перьями – парадной форме генерала кавалерии австрийской армии, а герцогиня была в белом за исключением красного пояса. Заговорщики – всего их было семеро – были уже на месте, рассеявшись в толпе, которая собралась вдоль маршрута следования машины. Когда вереница автомобилей ехала по набережной Аппель вдоль реки, которая протекает через центр Сараева, молодой Неделько Чабринович метнул бомбу в машину эрцгерцога. Подобно подрывникам-самоубийцам в более поздние времена он попрощался со своей семьей, друзьями и раздал свое имущество. Водитель увидел летящую бомбу и нажал на газ, в результате чего она взорвалась под следующей машиной, и несколько ее пассажиров, а также прохожих получили ранения. Эрцгерцог послал своего адъютанта выяснить, что случилось, а затем приказал, чтобы все шло по программе, как запланировано. Его свита, потрясенная и рассерженная, направилась в здание ратуши, где их ждал лорд-мэр, чтобы выступить с приветственной речью. Запинаясь, он прочел ее, и эрцгерцог вынул из кармана записи своей ответной речи. Листки были мокры от крови одного из его приближенных. Произошло поспешное совещание, и было решено, что свита поедет в военный госпиталь проведать раненых. Когда машины на скорости мчались в обратную сторону по набережной Аппель, две головные машины, в которых ехали начальник службы безопасности и мэр Сараева, неожиданно повернули направо на гораздо более узкую улицу. Водитель эрцгерцога собирался последовать за ними, когда губернатор Потиорек закричал: «Стойте! Вы не туда едете». Когда водитель нажал на тормоза, Принцип, который стоял в ожидании, вскочил на подножку автомобиля и в упор выстрелил в эрцгерцога и герцогиню. Она упала на колени своего мужа, а он просил: «София, София, не умирай. Живи ради моих детей». Затем он потерял сознание. Их отвезли в губернаторский дворец, где была констатирована их смерть[1588]. Принцип, который пытался застрелиться, был схвачен очевидцами, а его товарищи-заговорщики взяты полицейскими, которые вмешались с запозданием.
Когда придворный принес весть о случившемся императору, находившемуся на своей любимой вилле в очаровательном курортном местечке Ишль, Франц-Иосиф закрыл глаза и несколько мгновений молчал. Его первые слова, произнесенные с глубоким чувством, показали глубину его отчужденности от своего наследника, который, женившись на Софии, не только бросил ему вызов, но и, по мнению императора, уронил честь Габсбургов. «Ужасно! Всевышний не позволяет бросать ему вызов безнаказанно… Высшая сила вернула старый порядок, который я, к сожалению, не смог сохранить»[1589]. Больше он ничего не сказал, а отдал распоряжение возвращаться в Вену. Неизвестно, думал ли он о том, как его империя может отомстить Сербии, или нет. Раньше он выбирал мир, и Франц-Фердинанд его поддерживал. Теперь в результате убийства из окружения императора ушел человек, который мог бы посоветовать ему быть сдержанным в те последние недели давно царившего мира в Европе. Восьмидесятитрехлетний император, здоровье которого ухудшалось (он тяжело болел той весной), остался один лицом к лицу с ястребами в своем правительстве и Генеральном штабе.
Похороны эрцгерцога и его супруги в Вене 3 июля не были пышными. Кайзер сообщил, что приступ люмбаго мешает ему на них присутствовать, но реальная причина, по-видимому, была в том, что до него и его правительства тоже доходили слухи о готовящемся убийстве. Во всяком случае Дуалистическая монархия попросила, чтобы на похоронах присутствовали не главы государств, а только их послы в Вене. Даже в смерти жесткий придворный этикет соблюдался для несчастной четы: его гроб был больше и стоял на более высоком возвышении, чем ее. Церковная служба в часовне Габсбургов длилась всего пятнадцать минут, после которой гробы погрузили на катафалк, чтобы отвезти на вокзал. Так как эрцгерцог давно знал, что его жене не будет позволено лежать рядом с ним в усыпальнице Габсбургов, он распорядился, чтобы их обоих похоронили – когда придет время – в одном из их любимых замков в Артштеттене в Нижней Австрии, где они покоятся по сей день. Спонтанно выражая свое возмущение тем, как проводятся похороны, члены знатных семей империи шли за гробами на вокзал. Простые жители Вены наблюдали за проезжающим кортежем, как сообщал российский посол, скорее с любопытством, нежели с печалью, а карусели в парке Пратер продолжали весело кружиться. Гробы погрузили в поезд, а затем повезли на барже через Дунай в такую сильную бурю, что они чуть не упали в реку[1590].
Еще до похорон началось обсуждение вопроса, что должна сделать Австро-Венгрия, столкнувшись, по всеобщему признанию, с возмутительной провокацией со стороны Сербии. Точно так же, как трагедия 11 сентября 2001 г. дала возможность сторонникам жесткого курса настоять на том, что они всегда рекомендовали сделать президенту Бушу и премьер-министру Блэру – начать вторжение в Афганистан и Ирак, – так и убийство в Сараеве широко распахнуло двери для тех людей в Австро-Венгрии, которые хотели решить проблему южных славян раз и навсегда. Это означало уничтожение Сербии – все считали, что за убийством стоит эта страна – в качестве первого шага к утверждению господства Австро-Венгрии на Балканах и установлению контроля империи над своими собственными южными славянами. В националистической прессе Сербия и южные славяне, как извечные враги Австро-Венгрии, по лучали эпитеты, которые сильно отдавали социал-дарвинизмом. «Теперь всем должно быть ясно, – написал 28 июня в своем дневнике ведущий консервативный политик и мыслитель Джозеф Редлих, – что мирное сосуществование этой полунемецкой монархии, обладающей родственными отношениями с Германией, и балканского национализма с его фанатической кровожадностью невозможно»[1591]. Даже те представители правящих классов, которые горевали о Франце-Фердинанде, говорили об отмщении, тогда как его враги бессердечно обвиняли его в том, что раньше он мешал войне с Сербией[1592].
Конрад, который, как начальник Генерального штаба, требовал войны еще со времен боснийского кризиса в 1908 г., узнал эту новость, когда пересаживался с одного поезда на другой в Загребе. Он немедленно написал своей любимой Джине. За этими убийствами явно стоит Сербия, и Австро-Венгрии давно уже следовало бы заняться ею. Будущее Дуалистической монархии теперь выглядит мрачно, продолжал он: Россия, вероятно, поддержит Сербию, и Румынию тоже придется считать врагом. Тем не менее, писал он Джине, война должна быть: «Это будет безнадежная борьба, но ее следует вести, потому что такая старая монархия и овеянная такой славой армия не могут уйти бесславно». Смысл его слов, обращенных на следующий день в Вене к его собственному Генеральному штабу и канцлеру, как отметил Берхтольд, был прост: «Война. Война. Война»[1593]. Конрад и думать не мог предпринять что-то менее существенное, чем провести мобилизацию армии в качестве средства для оказания давления на дипломатическое решение. Когда это случилось во время Балканских войн, сказал Конрад Берхтольду, боевой дух армии сильно пострадал. «Лошадь, – как любил говорить генерал, – которую три раза останавливают перед барьером и не дают ей прыгнуть, больше не приблизится к нему»[1594]. Когда в конце июля кризис достиг своей остроты, Конрад продолжал оставаться твердым противником частичной мобилизации и против Сербии, и против России из дипломатических соображений. Он также не рас сматривал ограниченную войну против Сербии с остановкой в Белграде, как собирались предложить Грей и другие[1595]. Воинственный настрой Конрада нашел широкую поддержку у его коллег-офицеров, включая военного министра генерала Александра Кробатина и Потиорека в Боснии, который был непоколебим в своем желании отомстить Сербии отчасти из-за смущения ввиду своей собственной неспособности защитить эрцгерцога.
В министерстве иностранных дел, особенно среди молодых служащих, многие из которых восхищались Эренталем и его активной внешней политикой, мнение склонялось в пользу жесткого ответа на это убийство. Оно было аргументировано тем, что Австро-Венгрия не хочет утратить свое значение в мире, как ее сосед на юге – Османская империя. Как сказал Редлиху граф Александр Ойос, которому суждено было играть решающую роль в последующие несколько недель: «Мы еще способны принимать решения! Мы не хотим и не должны уподобляться больному. Лучше быть уничтоженными быстро»[1596]. В ходе следующих недель его подчиненные побуждали Берхтольда действовать против Сербии решительно и быстро. Да, Россия, возможно, сочтет себя обязанной вмешаться, но лучше принять удар сейчас, чем тогда, когда она станет сильнее. Или, быть может, давней солидарности между двумя консервативными монархиями окажется достаточно, чтобы Россия осталась в стороне. Со ссылкой на внутреннюю ситуацию в Дуалистической монархии также выдвигался аргумент, что время уходит: ее подданные южные славяне, возможно, все еще поддерживают свое правительство, но ожидание опасно, потому что сербская пропаганда уже посягает на них[1597]. С безосновательным оптимизмом министерство иностранных дел также надеялось, что Румыния может испугаться угрозы более тесной дружбы между Австро-Венгрией и Болгарией и сохранит лояльность[1598].
Посол Германии Генрих фон Чиршки – упрямый, самонадеянный и воинственный человек – добавил свой голос: Австро-Венгрии следует постоять за себя и показать Сербии, кто тут хозяин. Еще прежде чем его начальство в Берлине приняло решение, какой политики придерживаться, Чиршки говорил каждому чиновнику, с которым встречался в Вене, что Германия будет поддерживать Дуалистическую монархию независимо от ее действий. Он предупреждал, что, если Австро-Венгрия снова покажет свою слабость, Германия, возможно, обратит свои взоры в другую сторону в поисках союзников[1599]. Берхтольда на самом деле и не нужно было убеждать; если он был против войны во время предыдущих кризисов, то с конца 2-й Балканской войны в 1913 г. пришел к убеждению, что Австро-Венгрии придется однажды воевать с Сербией. И вот это время настало[1600]. 1 июля Берхтольд встретился с потрясенным Францем-Иосифом, который согласился с тем, что Австро-Венгрия должна заново утвердить себя как великая держава. «Мы, – сказал император, – самая консервативная держава в Европе, оказались в этом затруднительном положении из-за экспансионистской политики Италии и Балканских государств»[1601]. Единственной серьезной оппозицией по отношению к тем, кто склонялся к войне, были венгры, в частности премьер-министр Тиса. У Австро-Венгрии нет достаточно доказательств против Сербии, написал он императору 1 июля, чтобы убедить мир в том, что это маленькое государство виновато. Более того, международное положение Дуалистической монархии уже было слабым: Румыния, несмотря на свой тайный договор, вряд ли станет оказывать ей поддержку, а возможная помощь от Болгарии – недостаточная компенсация. Совет Тисы состоял в том, что Австро-Венгрии следует продолжать работать над мирным урегулированием с Сербией[1602]. В последующие несколько недель на него было оказано сильнейшее давление, чтобы заставить присоединиться к сторонникам войны. Без поддержки Венгрии правительство в Вене не могло предпринимать никаких действий.
Другой вопрос, который надо было решить: что готова предпринять союзница Австро-Венгрии Германия. Сигналы, исходившие от Чиршки, были ободряющими, и 1 июля влиятельный немецкий журналист Виктор Науман, который был близок к министру иностранных дел Германии Ягову, нанес визит Ойосу, чтобы сказать, что кайзер Вильгельм, если действовать правильно, окажет решительную поддержку Австро-Венгрии: то же самое будет и с общественным мнением в Германии. «Австро-Венгрия, – продолжил Науман, – кончится как монархия и великая держава, если не воспользуется этим моментом»[1603]. Берхтольд решил непосредственно с Берлином решать ключевой вопрос о том, какова будет официальная позиция Германии. Его эмиссаром, вероятно, не случайно стал Ойос, который был известным ястребом, а также имел хорошие связи в Германии (его сестра была замужем за сыном Бисмарка). Узнав об этой миссии, Конрад спросил Франца-Иосифа: «Если ответ будет таков, что Германия на нашей стороне, то мы начнем войну с Сербией?» Старый император ответил: «В этом случае да»[1604].
Вечером 4 июля Ойос выехал в Берлин, везя с собой длинный меморандум о ситуации на Балканах, а также личное письмо от Франца-Иосифа Вильгельму. И хотя ни в одном документе не говорилось о решении начать войну, их тон был воинственным; например, упоминались непреодолимая пропасть между Австро-Венгрией и Сербией и необходимость для Дуалистической монархии разрубить веревки той сети, которую ее враги накинули на нее.
Письмо императора Вильгельму заканчивалось так: «Вероятно, вы также пришли к убеждению после недавних ужасных событий в Боснии, что примирение в той вражде, которая разделяет нас с Сербией, больше не может рассматриваться и давняя политика мира, которую до сих пор вели европейские монархи, будет под угрозой до тех пор, пока этот очаг преступной агитации в Белграде продолжает безнаказанно гореть»[1605]. Ойос также вез устное сообщение от Берхтольда к пожилому послу графу Ладиславу Сечени-Маричу в Берлине: Австро-Венгрия считает, что сейчас самое подходящее время заняться Сербией. В Берлине Ойос вышел за рамки даже этих инструкций и сказал немцам, что Австро-Венгрия намерена оккупировать и разделить Сербию на части[1606].
5 июля, пока министерство иностранных дел обдумывало значение сообщений из Вены, Сечени был приглашен на обед к кайзеру. Вильгельм прочел документы и сначала старался выиграть время. Все это очень серьезно, и ему нужно посоветоваться со своим канцлером Бетманом. Однако, когда посол нажал на него, Вильгельм перестал осторожничать. Он пообещал, что Франц-Иосиф может быть уверен в полной поддержке Германии: даже если дело дойдет до войны с Сербией и Россией, Германия встанет плечом к плечу со своим союзником. В тот день кайзер с запозданием провел совещание со своими чиновниками: Бетман одоб рил его обещание поддержки Австро-Венгрии, а военный министр Фалькенхайн коротко сказал, что армия готова воевать. На следующий день Бетман повторил уверения в поддержке Германией Австро-Венгрии послу Сечени и Ойосу, который вернулся в Вену, довольный успехом своей миссии. После войны он сказал: «В наши дни никто не может представить себе, как сильно мы тогда верили в силу Германии, в непобедимость немецкой армии». Его правительство приступило к осуществлению дальнейших мер с целью подчинить Сербию[1607].
Так что через неделю после убийства Германия дала Австро-Венгрии так называемый карт-бланш, и Европа сделала гигантский шаг к всеобщей войне. Это не означает, как доказывают некоторые, что Германия приняла решение начать такую войну ради своих собственных целей. Скорее ее руководители были готовы принять такую возможность отчасти потому, что если войне суждено было начаться, то для Германии это время было благоприятным, и отчасти потому, что Австро-Венгрию нужно было сохранить как союзника. А также были такие люди, как сам Вильгельм и Бетман, имевшие власть решать, быть войне или миру, и которых в конечном счете убедили, что война – лучший вариант для Германии, – или у них просто не хватило мужества сопротивляться нажиму, оказываемому на них, и доводам тех, кто хотел войны. И возможно, они просто устали, как и многие европейцы, от напряжения и кризисов и хотели развязки. Прыжок в темноту, как сказал Бетман в разговоре со своим личным секретарем Куртом Рицлером, имеет свою привлекательность[1608].
Действия Германии, как и действия ее друзей и врагов в этот последний мирный период, следует понимать в контексте предшествующих десятилетий и допущений, которые лежали в основе размышлений ее руководителей. В конце концов, только несколько человек – в частности, Бетман, Мольтке и кайзер – определяли политику Германии. На них и их подчиненных, которые подталкивали их к действиям, влияло то, что они были склонны видеть скорее угрозы, нежели возможности. Они боялись левых внутри страны, и, когда бросали взгляд за границу, их давние страхи оказаться в окружении усиливались еще больше. К 1914 г. военные в Германии считали само собой разумеющимся, что им придется воевать на суше на два фронта. В мае того года Георг фон Вальдерзее – начальник хозяйственного снабжения армии Германии – написал меморандум, в котором говорилось, что у Германии есть определенные враги, которые, скорее всего, нападут одновременно и которые вооружаются ускоренными темпами; руководители Германии должны не поддерживать мир любой ценой, а, скорее, укреплять свои вооруженные силы путем призыва в них всех имеющихся молодых людей, если это необходимо, и быть готовыми к войне в любой момент[1609]. Также казалось, что Антанта угрожающе сильна, в то время как Тройственный союз становился слабее. Военный союз между Францией и Россией углубился, и теперь Великобритания и Россия двигались к большему военному сотрудничеству. И хотя англо-российские военно-морские переговоры в то лето так и не увенчались успехом, они сослужили службу – усилили мрачные предчувствия Германии. На следующий день после убийства эрцгерцога Бетман сказал своему послу в Лондоне князю Максу фон Лихновски, что у него есть достоверные сообщения о том, что готовится соглашение, по которому британские фрахтовщики будут перевозить русские войска на Балтийское побережье Германии[1610]. Неделей позже, когда Австро-Венгрия потребовала и получила свой карт-бланш, Бетман сказал одному известному политику-националисту: «Если начнется война с Францией, Англия выступит против нас до последнего солдата»[1611]. А что еще больше ухудшало ситуацию – Германия и Австро-Венгрия не могли рассчитывать на других своих союзников: Румыния, вероятно, переметнется в лагерь противника, да и Италия была ненадежной. Поллио, начальник ее Генерального штаба, казался и компетентным, и желающим сотрудничать с Германией и Австро-Венгрией, но, как спросил Вальдерзее в мае того года, «Как долго продлится его влияние?». Это был пророческий вопрос. Поллио умер в день убийства в Сараеве, а правительство Италии назначило его преемника лишь к концу июля. Готовность Италии воевать на стороне своих союзников оставалась – как и всегда – под сомнением[1612].
Именно могучий восточный сосед был причиной большинства кошмаров руководителей Германии. Отражая идеи социал-дарвинизма того времени, многие немцы видели в славянах, и особенно в России, естественных конкурентов тевтонской расы. Вильгельм был далеко не одинок, страшась славянских орд, несущихся на запад. Его слова часто звучали как речи правых политиков в Соединенном Королевстве в наши дни, обеспокоенных проблемой восточных европейцев, штурмующих британские порты, или консервативных американских республиканцев, испытывающих такую же озабоченность в отношении мексиканцев. «Я ненавижу славян, – сказал он военному атташе из Австро-Венгрии с поразительной бестактностью, учитывая большое количество славян, проживавших в Дуалистической монархии. – Я знаю, это грех, но я ничего не могу с собой поделать». Сербия, как он любил выражаться, была «свиной монархией». Его высокопоставленные военачальники, такие как Вальдерзее и Мольтке, пророчески говорили о надвигающейся на Германию необходимости воевать за само свое существование как народа и культуры. Они также считали такие доводы удобными, когда подталкивали правительство весной и в начале лета 1914 г. к большому увеличению ассигнований на армию[1613].
Бросая взгляд назад, любопытно отметить, насколько мало внимания руководство Германии уделяло альтернативам войне как способу разорвать окружение. Да, Бетман надеялся на восстановление дружественных отношений с Великобританией, но после провала миссии Холдейна двумя годами ранее оно все более казалось маловероятным. Кайзер время от времени выражал надежду на то, что давний союз между двумя консервативными монархиями Германии и России может быть возрожден, но сомнительно, чтобы он на самом деле верил в такую возможность. В 1914 г. известный банкир Макс Варбург записал свой разговор с ним: «Вооружение России, большое строительство в ней железных дорог были, по его мнению, подготовкой к войне, которая могла разразиться в 1916 г.
…Охваченный тревогой кайзер даже подумывал, не лучше ли напасть первым, вместо того чтобы ждать нападения»[1614]. И кайзер подобно другим руководителям Германии полагал, что конфликт с Россией неизбежен, и серьезно рассматривал возможность превентивной войны. В министерстве иностранных дел было много тех, включая Ягова и его заместителя Циммермана, которые с этим соглашались и доказывали, что дипломатическая и военная ситуация в 1914 г. особенно благоприятна для Германии[1615]. Им следовало бы вспомнить знаменитые слова Бисмарка: «Превентивная война подобна совершению самоубийства из страха перед смертью».
Высшее военное руководство, если уж на то пошло, было даже больше психологически готово к войне, чем гражданское. Строительство Кильского канала было почти завершено, и к 25 июля немецкие дредноуты могли уже безопасно курсировать по нему в обоих направлениях между Северным и Балтийским морями. Да, армия еще не достигла увеличения своей численности, но новая программа России только началась. На поминальной службе по Францу-Фердинанду 3 июля военный представитель Саксонии завел разговор с Вальдерзее. Этот генерал, как он сообщил своему правительству, считал, что война может начаться в любой момент. Генеральный штаб Германии был готов: «У меня сложилось впечатление, что они сочли бы войну весьма кстати, если бы она началась прямо сейчас. Условия и перспективы для нас не станут лучше»[1616]. Что придавало военному руководству Германии уверенности? То, что его стратегия была полностью перенесена на карты. «Вооруженные планом Шлифена, – написал позже Гренер из Генерального штаба, – мы верили, что можем спокойно ожидать неизбежного военного конфликта с нашим соседом…»[1617]
За несколько недель до событий в Сараеве Мольтке сказал Ягову, что для Германии было бы разумным бросить вызов России, пока у Германии еще есть шанс победить. Начальник штаба Ягов предложил вести внешнюю политику «с целью спровоцировать войну в ближайшем будущем». Приблизительно в это же время Мольтке сказал одному немецкому дипломату из посольства Германии в Лондоне: «Если ситуация наконец выйдет из-под контроля – мы готовы; чем скорее, тем лучше»[1618]. И для него лучше бы уж скорее. В 1912 г., во время 1-й Балканской войны, он сказал своей племяннице: «Если надвигается война, то надеюсь, что она начнется раньше, чем я буду слишком стар, чтобы справиться с ней удовлетворительно»[1619]. К 1914 г. его здоровье пошатнулось. Ему пришлось провести четыре недели на курорте Карлсбад в апреле – мае, лечась от бронхита, а еще раз он туда попал на продолжительное время 28 июня[1620]. И он не был столь уверен в успехе Германии, сколь звучали его слова. Он прекрасно сознавал опасности продолжительной войны. Когда Конрад фон Гетцендорф в мае 1914 г. задал ему вопрос о том, что тот намерен делать, если Германии не удастся одержать быструю победу над французами, Мольтке ответил уклончиво: «Ну, я буду делать, что смогу. Мы не превосходим французов численно». И пока Бетман продолжал надеяться, что англичане предпочтут нейтралитет, Мольтке также считал само собой разумеющимся, что Великобритания вступит в войну на стороне Франции. И все же он и его коллеги излучали для гражданских лиц уверенность в том, что Германия может разгромить Францию, Россию и Великобританию в короткой войне[1621].
К 1914 г. партнерство с Австро-Венгрией приобрело для Германии большее значение, чем когда-либо раньше. Ягов с предельной честностью выразился в разговоре с Лихновски 18 июля: «Также спорно, станет ли союз с этим рассыпающимся созвездием государств на Дунае хорошим капиталовложением, но я вместе с поэтом скажу – думаю, это был Буш: «Если вам больше не нравится ваша компания, попытайтесь найти другую, если такая найдется»[1622]. Это давало Австро-Венгрии, как удивительно часто случается в международных отношениях, власть над своим более сильным партнером. К 1914 г. руководители Германии поняли, что у них нет иного выбора, кроме как поддерживать своего союзника, даже если он проводит опасную политику, точно так же как Соединенные Штаты продолжают поддерживать Израиль или Пакистан в наши дни. Что важно, Бетман, который во время предыдущих кризисов советовал Австро-Венгрии пойти на компромисс, теперь согласился с тем, что Германии придется поддержать своего союзника, что бы тот ни решил сделать. «Перед нами стоит все та же дилемма в отношении действий Австрии на Балканах, – сказал он Рицлеру, которому канцлер часто изливал душу. – Если мы посоветуем ей действовать, австрийцы скажут, что мы подтолкнули их к этому; если же посоветуем обратное, они скажут, что мы бросили их. Тогда они обратятся к западным державам, которые готовы раскрыть ей объятия, и мы потеряем своего последнего сильного союзника»[1623].
В те тревожные недели июля 1914 г. Бетман был особенно печален, потому что 11 мая после тяжелой болезни умерла его любимая жена Марта. «Что было прошлым и должно было стать будущим, – написал он своему предшественнику Бюлову, – все, что было связано с нашей совместной жизнью, теперь разрушено смертью»[1624]. Рицлер вел дневник своих бесед с Бетманом, имевших место в те кризисные недели. 7 июля, на следующий день после того, как канцлер поддержал карт-бланш, двое мужчин засиделись допоздна под ночным летним небом в старом замке Бетмана в Гогенфинове, расположенном к востоку от Берлина. Рицлер был потрясен пессимизмом своего более пожилого собеседника, когда тот сетовал на ситуацию в мире и положение Германии. Немецкое общество, считал Бетман, находилось в нравственном и интеллектуальном упадке, и существующий политический и общественный порядок, по-видимому, не способен обновиться. «Все, – сказал он печально, – стало таким старым». Будущее тоже казалось ему безрадостным: Россия – «все более страшный кошмар» будет становиться все сильнее, в то время как Австро-Венгрия в своем упадке достигла такой точки, что уже не может воевать вместе с Германией как ее союзница. (Вспомните, что раньше Бетман решил не сажать деревья в своем поместье, допуская, что русские через несколько лет захватят Восточную Германию.)[1625]
Главные лидеры Германии, такие как Бетман, возможно, не намеренно начали Великую войну, в чем их часто обвиняют среди прочих такие немецкие историки, как Фриц Фишер. Однако тем, что относились к началу войны как к само собой разумеющемуся и – иногда – даже желаемому факту, что дали Австро-Венгрии карт-бланш и придерживались плана войны, по которому Германия неизбежно должна была воевать на два фронта, лидеры Германии позволили ей начаться. Временами в те последние чрезвычайно напряженные недели они, по-видимому, понимали огромность того, чем они рискуют, и утешались самыми маловероятными сценариями. Если Австро-Венгрия будет действовать быстро в отношении Сербии, сказал Бетман Рицлеру, Антанта, возможно, просто примет это как факт. Или Германия и Великобритания могут начать сотрудничать – в конце концов, они делали это раньше на Балканах – в том, чтобы в войну с участием Австро-Венгрии не оказались втянутыми другие страны. Этот последний сценарий Ягов отнес к «категории благих желаний»[1626]. И все же сам министр иностранных дел стремился видеть все таким, как ему хотелось, а не таким, каким оно было на самом деле, когда, например, писал Лихновски 18 июля: «Когда все сказано и сделано, Россия не готова к войне». Что до союзников России – Великобритании и Франции, то действительно ли они хотят воевать на ее стороне? Грей всегда хотел поддерживать баланс сил в Европе, но, если Россия уничтожит Австро-Венгрию и нанесет поражение Германии, в Европе появится новый правитель-гегемон. Франция тоже может оказаться не готовой воевать: сеющие распри дискуссии о трехлетней военной службе вполне могут возобновиться осенью, и было хорошо известно, что во французской армии существенно недостает снаряжения и недостаточно обучение. 13 июля разоблачения в сенате Франции добавили подробностей об отсутствии во французской армии полевой артиллерии, например, что побудило немцев думать, будто Франция вряд ли станет воевать в ближайшем будущем и что русские могут прийти к заключению, что не могут рассчитывать на своего союзника. И если повезет, Антанта развалится[1627].
В случае начала войны, как надеялись руководители Германии в моменты оптимизма, возможно, им удалось бы ее локализовать на Балканах. Или, быть может, одна угроза военной силы принесла бы победу. В конце концов, блеф сработал против России в боснийском кризисе, когда та спасовала перед усиленными военными приготовлениями Австро-Венгрии и ультиматумом Германии. Блеф сработал снова и во время Балканских войн, когда Австро-Венгрия заставила Сербию и Черногорию уйти из Скутари, а Россия предпочла остаться в стороне. Сербия и ее покровительница Россия, возможно, и на этот раз отступят перед решительным Двойственным союзом. «Мы рассчитывали, – сказал начальник пресс-службы Бетмана Отто Хамман в октябре 1914 г., – унизить Россию, не начиная войну; это было бы успехом»[1628].
Маловероятным тот факт, что руководство Германии будет проявлять решимость в стремлении к миру, делал страх выглядеть слабым и недостойным мужчин, не вступившись за свою честь и честь Германии. «Я не хочу превентивной войны, – сказал Ягов, – но, если нас позовут воевать, мы не должны уклоняться»[1629]. Кайзер, за которым было последнее слово, будет Германия воевать или нет, колебался, как он это делал столь часто раньше, между надеждой на то, что можно сохранить мир, и произнесением самых воинственных высказываний: «От сербов следует избавиться, и совсем скоро!» – так, например, он неразборчиво написал 30 июня, делая пометки на полях[1630]. Как и молодой Джордж Буш почти век спустя, обвинявший своего отца в том, что тот не прикончил Саддама Хусейна, когда у него был такой шанс, Вильгельм всегда хотел отличаться от своего отца, которого считал слабым и нерешительным. Вильгельм гордился тем, что является Верховным главнокомандующим Германии, и в то же время он знал, что многие подданные, включая армейских офицеров, считали его ответственным за «бледный вид» Германии во время предыдущих кризисов. И хотя он утверж дал, что за годы своего правления он все делал на благо мира, эпитет «император мира» был колким. В разговоре со своим другом – промышленником Густавом Круппом фон Болен-унд-Гальбахом 6 июля, сразу после того, как Австро-Венгрии был выдан картбланш, кайзер сказал, что дал свое обещание, зная о том, что Австро-Венгрия намерена принять меры против Сербии. «На этот раз я не уступлю», – сказал он трижды. Как отметил Крупп в письме к одному коллеге, «неоднократное подтверждение императором, что на этот раз никто больше не сможет обвинить его в нерешительности, имело почти комический эффект»[1631]. Бетман сказал, наверное, самую разоблачающую фразу, когда заметил, что для Германии отступление перед лицом ее врагов будет означать самокастрацию[1632]. Такие же точки зрения были характерны отчасти и для общественного класса, к которому принадлежали руководители Германии, кроме Бисмарка, выходца из того же мира, который был достаточно силен, чтобы бросать вызов его законам, когда он этого хотел. Он никогда не позволял, чтобы ему навязывали войну. Трагедией Германии и Европы было то, что его преемники были не такими людьми, как он.
Как только руководители Германии приняли решение поддерживать Австро-Венгрию, они стали ожидать от своего союзника, что тот будет действовать быстро, пока общественное мнение в Европе все еще потрясено и исполнено сочувствия. Также по внутренним причинам было важно, о чем Германия часто напоминала Вене, свалить на Сербию всю вину. (До самого начала военных действий лидеры Германии боялись, что рабочий класс и его вожди в профсоюзах, а также социал-демократическая партия останутся верны своим часто повторяемым словам и будут противиться войне.) Ультиматум Вены Белграду и короткая победоносная война вслед за ним, в случае если Сербия не капитулирует, не дадут великим державам возможности вмешаться, пока не будет уже слишком поздно.
Немцы поняли, что своих партнеров в Вене торопить невозможно. Подобно большой медузе с несварением желудка Дуалистическая монархия действовала сама по себе, размеренно и замысловато. Многие солдаты были отпущены из армии в «отпуск на сбор урожая», и они должны были снова надеть солдатскую форму лишь к 25 июля. «Мы прежде всего сельскохозяйственное государство, – сказал Конрад, который придумал такие правила, немецкому военному атташе, – и мы живем плодами своего урожая целый год». И если бы он попытался вернуть своих солдат в армию раньше, это могло вызвать хаос на железных дорогах и, что еще хуже, насторожить всю Европу. Еще одним доводом в пользу ожидания было то, что президент Франции Пуанкаре и его премьер-министр Вивиани, который также отвечал и за отношения с зарубежными странами, должны были находиться с государственным визитом в России до 23 июля. Как только они поднимутся на борт корабля, чтобы отплыть домой во Францию, связь станет плохая, и им в течение нескольких дней будет трудно согласовывать свои действия с Россией по поводу ответа на ультиматум. Отсрочка дорого обошлась Австро-Венгрии: почти за четыре недели, прошедшие между убийством и выставлением ультиматума, сочувствие, которое испытывали к ней европейцы, в основном рассеялось, и то, что могло бы выглядеть как естественная реакция на трагедию, приобрело вид хладнокровной политики силы[1633].
Самой важной причиной медлительности Австро-Венгрии был Тиса, который все еще не был убежден в том, что жесткая линия в отношении Сербии верна. Он опасался, как он сообщил императору в письме 1 июля, что война будет разрушительной независимо от ее исхода: поражение может привести к потере большой части территории или гибели Венгрии, тогда как победа может привести к аннексии Сербии и прибавлению слишком сильного южнославянского компонента к Дуалистической монархии[1634]. 7 июля в Вене собрался Общий совет министров – единственный орган, несущий ответственность за всю Австро-Венгрию. Тиса оказался в изоляции, когда его министры стали обсуждать, как наилучшим образом сокрушить Сербию и что им следует делать с ней по окончании войны. Берхтольд и военный министр Кробатин отмахнулись от предложения венгра попытаться сначала одержать над Сербией дипломатическую победу. Они добивались таких успехов в прошлом, сказал канцлер, но Сербия не изменила своего поведения и продолжала агитировать за Великую Сербию. Единственный способ иметь с ней дело – сила. Премьер-министр Австрии Штюргк, который был сторонником жесткой линии поведения во время предыдущих кризисов на Балканах, говорил о «решении на кончике меча». И хотя решение принимала одна Австро-Венгрия, по его словам, было большим успокоением знать, что за ее спиной стоит верная Германия. Конрад пришел на это заседание, хотя не был министром правительства, чтобы обсудить вариант развития событий в том случае, если Россия придет на помощь Сербии, что ему казалось вероятным. Все, за исключением Тисы, согласились, что требования, содержащиеся в ультиматуме, должны быть изложены таким образом, чтобы Сербии пришлось их отвергнуть и тем самым дать Австро-Венгрии повод к войне. Тиса согласился с тем, что ультиматум должен быть жестким, но выразил желание посмотреть формулировки перед отправкой[1635].
На следующей неделе он подвергся прямому давлению со стороны своих коллег и – косвенному – коллег из Германии. Для Тисы союз с Германией – «краеугольный камень всей политики» – был необходим для поддержания статуса Австро-Венгрии как великой державы и, что для него было даже еще важнее, статуса самой Венгрии. Он не относился к Сербии с меньшей враждебностью, чем его коллеги; скорее не был согласен с ними в отношении тактики. Он также, по-видимому, убедил себя, что Румыния будет сохранять нейтралитет (король Кароль прислал Францу-Иосифу утешительное письмо с уверениями в этом), а Болгарию теперь, когда Берлин пообещал ей заем, можно было втянуть в Тройственный союз. 14 июля на встрече с Берхтольдом он уступил и согласился с тем, что жесткий ультиматум должен быть послан Сербии с крайним сроком – 48 часов. Если Сербия не подчинится его условиям, последует война. Одной уступки он сумел добиться: Австро-Венгрия должна ясно дать понять, что не намерена забирать территорию Сербии по окончании войны[1636].
Позднее в тот же день у него состоялся разговор с немецким послом, о котором Чиршки сообщил в Берлин. Тиса утверждал, что, хотя в прошлом он и выступал за осмотрительность, с каждым проходящим днем в нем крепла убежденность, что Дуалистическая монархия должна принять меры к тому, чтобы продемонстрировать свою жизнеспособность и – выделено Чиршки – «положить конец невыносимым обстоятельствам на юго-востоке». Австро-Венгрия больше не могла терпеть дерзкий тон Сербии. Как теперь считал Тиса, настало время действовать. «Нота составлена таким образом, что возможность ее принятия практически исключена». Мобилизация Австро-Венгрии для войны с Сербией последует по истечении крайнего срока. При прощании Тиса пожал руку Чиршки и сказал: «Вместе мы теперь будем смотреть в будущее спокойно и твердо». Вильгельм оставил на полях его доклада одобрительную пометку: «Ну, наконец-то настоящий мужчина!»[1637]
Основные наброски ультиматума были составлены уже ко второй неделе июля. В него было включено требование, чтобы офицеры, придерживающиеся националистических взглядов, были уволены из сербской армии, а националистические общества – распущены. Король Сербии должен был издать декларацию о том, что его страна больше не станет продвигать идею Великой Сербии. Чтобы гарантировать исполнение Сербией этих и других требований, Австро-Венгрия должна была создать в Белграде специальное ведомство. Эти условия сами по себе были чрезвычайно трудными для принятия независимым государством, и им предстояло становиться еще более жесткими по мере того, как над ними работали чиновники в Австро-Венгрии, равно как и над досье, которое имело целью доказать, что Сербия годами строила заговор против Австро-Венгрии. Для придания весомости своим намерениям министерство иностранных дел Австро-Венгрии отправило в Сараево для расследования убийства своего юрисконсульта; к сожалению, он не сумел найти доказательства того, что за убийством стояло сербское правительство. В конечном счете досье оказалось полным ошибок и не было закончено вовремя, чтобы быть переданным великим державам наряду с копией ультиматума. В результате Россия продолжала верить утверждениям сербского правительства, что оно совершенно не виновато, а Франция и Великобритания сочли, что Австро-Венгрия не доказала свои обвинения[1638].
В то время как в Вене велась интенсивная закулисная деятельность, правительство делало все возможное, чтобы создать видимость обычной деловой активности. Газетчиков в Вене и Будапеште попросили сбавить тон комментариев по Сербии. Чиршки сообщил в Берлин, что Берхтольд отправил Конрада и военного министра в отпуск, чтобы не вселять в людей предчувствие беды. («По-детски!» – ответил кайзер со своей яхты, на которую вернулся, не подозревая, что его собственное правительство хотело убрать его с дороги отчасти по этой же причине.)[1639] Тем не менее начали циркулировать слухи о том, что Австро-Венгрия готовит для Сербии что-то нехорошее. Посол Германии в Риме помимо всего прочего рассказал итальянскому министру иностранных дел о карт-бланш, и Сан-Джулиано предупредил своих послов в Санкт-Петербурге и Белграде, не зная о том, что русские взломали итальянские дипломатические коды[1640]. В Вене российский посол спросил, что намерена предпринять Австро-Венгрия, но его настолько убедили в своем невмешательстве, сказав, что собираются ждать завершения расследования, что он сам уехал в отпуск за два дня до передачи ультиматума Сербии[1641]. 17 июля посол Великобритании сообщил в Лондон: «В венской прессе есть только одна тема, которая почти вытеснила даже Албанию с ее внутренними противоречиями, а именно: когда будет подан протест против действий Сербии и каково будет его содержание? В том, что протест последует, никто не сомневается, и он, вероятно, будет связан с требованиями, имеющими цель унизить Сербию». Министерство иностранных дел хранило «зловещее молчание», но из авторитетного источника он узнал, что, если Сербия не сдастся сразу же, Австро-Венгрия применит силу и – более того – она уверена в поддержке Германии. Затем он добавил постскриптум: «Я только что разговаривал с Берхтольдом. Он был мил, объявил, что нанесет нам визит в загородную резиденцию в следующее воскресенье, пригласил нас погостить у него в Бухлове – месте, где состоялся знаменитый разговор между Эренталем и Извольским, сказал мне, что его лошади будут вскоре участвовать в бегах, но и словом не обмолвился об общей политике или сербах»[1642].
Правительство Германии также являло собой картину летнего спокойствия, возможно намеренно, в чем впоследствии обвиняли его историки, чтобы убаюкать любые подозрения в том, что рассматривает перспективу войны. Ягов вернулся в Берлин после медового месяца в первую неделю июля, но кайзер совершал свой обычный круиз по Северному морю, а большинство высокопоставленных чиновников и военных оставались в отпусках. Генеральный штаб продолжал функционировать в обычном режиме мирного времени. Вальдерзее, который пребывал в имении своего тестя, написал Ягову 17 июля: «Я останусь здесь, готовый к прыжку; мы все в Генеральном штабе готовы; а пока нечем заняться». Тем не менее главные руководители обеспечили себе связь с Берлином. У Бетмана была специальная телеграфная линия, которая шла до Гогенфинова[1643]. Правительство Германии также пристально следило за тем, что происходит в Вене. Артур Циммерман – несговорчивый заместитель министра иностранных дел, который считал, что настал подходящий момент для того, чтобы Австро-Венгрия отомстила Сербии, – оставался на своем посту в Берлине и постоянно побуждал Австро-Венгрию ускорить свои действия. Он прекрасно понимал, какие условия Австро-Венгрия планировала выдвинуть Сербии к 13 июля, хотя правительство Германии утверждало тогда и позже, что ничего не знало о содержании ультиматума[1644].
В Сербии, где весть об убийстве изначально была воспринята, по словам британского поверенного в делах, скорее «с изумлением, чем с сожалением», наиболее фанатичная националистическая пресса поспешила оправдать убийц. Пашич, у которого в разгаре была непростая избирательная кампания, якобы сказал, услышав эту новость: «Очень плохо. Это будет означать войну». Он приказал закрыть все гостиницы и кафе к 22:00 в знак траура и послал свои соболезнования в Вену. Несмотря на давление со стороны Австро-Венгрии, он, однако, отказался проводить расследование и дал вызывающее интервью одной немецкой газете, в котором отрицал, что его правительство имеет какое-либо отношение к убийству[1645].
Тем не менее опасения в отношении намерений Австро-Венгрии в Сербии нарастали, и 10 июля их еще больше подпитал любопытный инцидент в Белграде. Гартвиг – чрезвычайно влиятельный русский посол, который за эти годы многое сделал, чтобы раздуть честолюбивые намерения сербов, – зашел вечером к своему коллеге из Австро-Венгрии барону Владимиру Гисль фон Гислингену. Русский, который был человеком тучным, пыхтел от напряжения. Он отказался от кофе, но достал свои любимые русские сигареты. Сказал, что хочет прояснить неуместный слух о том, что в вечер, когда произошло убийство, он играл в бридж и отказался приспустить флаг на мачте дипломатической миссии. Гисль заверил, что считает вопрос урегулированным. Тогда Гартвиг перешел к основной цели своего визита. «Я прошу вас, – сказал он, – именем нашей искренней дружбы как можно более полно ответить на вопрос: что Австро-Венгрия будет делать с Сербией и какое решение принято в Вене?» Гисль был верен политике своего правительства: «Я определенно могу уверить вас в том, что суверенитет Сербии не будет нарушен и при доброй воле правительства Сербии этот кризис может найти разрешение, которое понравится обеим сторонам». Гартвиг многословно поблагодарил его и уже начал с усилием вставать, как внезапно рухнул на пол и спустя несколько мгновений умер. Его семья немедленно обвинила Гисля в отравлении, и по Белграду поползли еще более дикие слухи, будто из Вены был привезен специальный электрический стул, который мог убивать, не оставляя следов. Этот инцидент никак не улучшил отношения между Австро-Венгрией и Россией, которые и без того ухудшались. Что было гораздо серьезнее, после смерти Гартвига больше не было человека, который мог бы повлиять на правительство Сербии, чтобы оно приняло даже самые возмутительные требования ультиматума[1646].
И хотя теперь Пашич был очень обеспокоен тем, что, вероятнее всего, произойдет, 18 июля он отправил сообщение сербским посольствам в разных странах, гласившее, что Сербия будет сопротивляться любым требованиям Австро-Венгрии, посягающим на ее суверенитет[1647].
Он встревожился бы еще сильнее, если бы знал о тайной встрече, которая произошла в Вене на следующий день. Прибыв в машинах без опознавательных знаков в дом Берхтольда, самые влиятельные люди в Австро-Венгрии приняли решение, которое, как они понимали, могло привести к всеобщей войне в Европе. Берхтольд раздал копии ультиматума, который составили он и его коллеги из министерства иностранных дел. Позднее в том же году, когда большая часть Европы уже воевала, жена Берхтольда сказала подруге: «Бедный Леопольд не мог спать в тот день, когда писал свой ультиматум сербам, так как очень беспокоился о том, что они могут его принять. Несколько раз за ночь он вставал и изменял или добавлял что-нибудь, чтобы уменьшить этот риск»[1648]. Присутствовавшие на встрече предполагали, что Сербия отвергнет условия ультиматума, и в основном обсуждались вопросы мобилизации и другие необходимые военные меры. Конрад сказал, что чем скорее начнется война, тем лучше, и не проявлял никакой озабоченности перспективой вмешательства России. Тиса, как всегда, настаивал, чтобы не было аннексии сербской территории. Присутствовавшие согласились с этим, но, уходя, Конрад цинично сказал военному министру Кробатину: «Посмотрим»[1649]. Вскоре после этой встречи Тиса написал своей племяннице, что все еще надеется на то, что войны можно будет избежать, но теперь он целиком полагается на Бога. Его собственный настрой, как он написал ей, был «серьезным, но не озабоченным или беспокойным, потому что я похож на человека, стоящего на углу улицы, который может в любой момент получить удар по голове, но всегда готов к большому путешествию»[1650].
20 июля, на следующий день после тайной встречи, Берхтольд отправил копии ультиматума и сопроводительной записки к нему в свои посольства по всей Европе. Посол в Белграде должен был доставить свой экземпляр ультиматума правительству Сербии вечером в четверг 23 июля, тогда как другие дожидались утра 24 июля. К досаде немцев, их союзник не потрудился предоставить им копию ультиматума раньше 22 июля[1651]. Тем не менее они были готовы сдержать свое обещание об оказании помощи. 19 июля Norddeutsche Allgemeine Zeitung, которая, как считалось, выражала позицию правительства, опубликовала короткое сообщение о том, что Австро-Венгрия вполне оправданно хочет привести свои отношения с Сербией в порядок. Сербия, говорилось далее в заметке, должна уступить, а другие европейские страны не должны вмешиваться, чтобы любой конфликт между этими двумя противниками мог оставаться локализованным. 21 июля Бетман отправил телеграммы своим послам в Лондоне, Париже и Санкт-Петербурге с просьбой изложить эти пункты правительствам принимающих стран. На следующий день Жюль Камбон – посол Франции в Берлине – попросил Ягова изложить детали того, что написано в ультиматуме. Ягов ответил, что понятия об этом не имеет. «Меня тем более это удивило, – язвительно сообщил Камбон в Париж, – ведь Германия с особым рвением собирается оказывать поддержку Австрии»[1652].
Берхтольду по-прежнему нужна была официальная санкция старого императора, так что утром 20 июля в сопровождении Ойоса он выехал в Ишль. Франц-Иосиф прочитал документ до конца и заметил, что некоторые его положения очень жестки. Он был прав. Ультиматум обвинял сербское правительство в том, что оно терпимо относилось к преступной деятельности на своей земле, и требовал, чтобы оно немедленно приняло меры к тому, чтобы положить ей конец, включая увольнение любых военных или гражданских чиновников по выбору Австро-Венгрии, закрытие националистических газет и изменение образовательных программ, которые должны быть лишены всего, что можно истолковать как пропаганду, направленную против Австро-Венгрии. Более того, ультиматум посягал на суверенитет Сербии. В двух пунктах, которые в конечном счете стали камнем преткновения для Сербии, ей было приказано согласиться на участие Дуалистической монархии в подавлении подрывной деятельности в пределах Сербии и расследовании и суде над всеми сербскими заговорщиками, ответственными за убийства. Сербскому правительству было дано сорок восемь часов, чтобы дать ответ. Тем не менее император одобрил ультиматум в том виде, в каком он был. Берхтольд и Ойос остались на ланч и возвратились в Вену в тот же вечер[1653].
23 июля Гисль – посол Австро-Венгрии в Белграде – попросил министерство иностранных дел принять его во второй половине дня. Пашич отсутствовал, занимаясь избирательной кампанией, так что Гисля принял министр финансов Лазарь Пачу, который непрерывно курил. Гисль начал зачитывать ультиматум, но серб прервал его после первого предложения, сказав, что не имеет полномочий принять такой документ в отсутствие Пашича. Гисль был тверд; до шести часов вечера 25 июля Сербия должна дать ответ. Он положил ультиматум на стол и ушел. Стояла мертвая тишина, когда сербские чиновники постигали его содержание. Наконец заговорил министр внутренних дел: «У нас нет другого выбора, кроме как воевать». Пачу поспешил к русскому поверенному в делах и стал просить о поддержке России. Князь Александр сказал, что Австро-Венгрия встретит «железный кулак», если нападет на Сербию, и министр обороны Сербии принял предварительные меры к подготовке обороны страны. Однако, несмотря на свою дерзкую риторику, Сербия не была в состоянии воевать. Она все еще восстанавливалась после Балканских войн, и большая часть ее армии находилась на юге, удерживая непокорные территории, которые она обрела. Два следующих дня правительство отчаянно пыталось избежать приговора, который навис над Сербией. Она и раньше сталкивалась с гневом Австро-Венгрии во время боснийского кризиса, а также в 1-й и 2-й Балканских войнах, и все же ей всегда удавалось выстоять путем комбинации своих собственных уступок и давления на Австро-Венгрию со стороны Священного союза Европы[1654].