Люди августа Лебедев Сергей

Есть поверье, что накануне конца света клады выйдут из земли, обнулится эпоха и все скрытое станет явным. Когда наступил советский конец света, произошло нечто подобное – и в прямом, и в переносном смысле. Кто-то разыскивал материальные ценности, кто-то – ценности иные, предназначенные препятствовать распаду или созидать новые общности; взыскали фигуры пророка или мистических символов, способных скрепить разорванное историческое полотно.

Одни искали Янтарную комнату, вывезенную немцами из Царского Села и пропавшую, – монархический Грааль, идеальное помещение прошлого, которое сокрылось от глаз людских в войну, чтобы, может быть, явиться после распада СССР, создать преемственность между двумя Россиями. То, что Комнату можно было демонтировать, перевезти, делало ее похожей на древние святыни; она где-то хранилась, не будучи, собственно, комнатой, – набор панелей, пластин, крепежа; но могла снова стать трехмерной, обрести объем. Чудилось – кто найдет ее, станет, может быть, демократическим принцем – в те годы такое сочетание мало кого бы удивило, – исторически легитимным правителем новой России.

Другие искали Рауля Валленберга – меня звали работать в один из комитетов, занимавшийся розысками. В стране, где в годы жестоких казней редко кто спасал хотя бы одного человека, шведский дипломат, спасший сотню тысяч, представлялся прямым посланцем Господа, в иерархии равным апостолам.

Смерш арестовал апостола – кажется, Валленберг пытался попасть на прием к командующему фронтом; апостол исчез в тюрьмах, дикари съели святого, пришедшего к ним с проповедью мира, и отлучены за это, и не будет им не благодати, ни мира, пока не покаются, пока не найдут мощи проповедника.

Третьи – их было больше всего, там попадались настоящие профессионалы – искали золото партии. Не деньги партии искали, хотя партия как раз деньги за рубеж и выводила, об этом знали все, кто имел хотя бы минимальные связи в бизнесе. Но нет – жаждали именно золота, исторически предшествующего бумажным деньгам, которые сейчас печатали на такой бумаге и в таком качестве, что из них вообще улетучилось значение ценности. Золото партии было эквивалентом золотого руна, магической реликвии, обеспечивающей вечное благоденствие Колхиды; обнаруженное, оно пролилось на всех дождем беззаботного преуспеяния.

Три эти истории я рассказал старику для разгона, для собственного куража; а потом перешел к тому, что было мне более знакомо.

Моим окружением были люди субкультур, скрытых корпораций, люди на краю и около криминала. Черные археологи и черные копатели, собиратели икон, охотники за наследствами умирающих советских бонз, перекупщики, бандиты. На моем поле торговали вымышленной «красной ртутью», несуществующим веществом, якобы разработанным в военных лабораториях, то ли мощнейшей взрывчаткой, то ли вечным топливом, то ли элементом неизвестного оружия нового поколения; на моем поле офицеры ФСК контролировали нелегальный сбор метеоритов, а офицеры военной разведки приторговывали изумрудами.

Я путешествовал по распадающимся пространствам, по внутренним фронтирам СССР; в Союзе, в отличие от большинства империй прошлого, границы между цивилизацией и дикостью не совпадали с государственными границами, а проходили внутри государства. СССР покорял себя же самого; ГУЛАГ, рабовладельческая империя-внутри-империи, и возник как средство этой внутренней колонизации, задал ее векторы и пафос, позже превратившиеся в «освоение целины» и «комсомольские почины». А теперь люди отступали с прежних рубежей, оставляя брошенные города за Полярным кругом, обсерватории в Памирских горах, рудники и шахты, военные базы, метеостанции, полигоны. Там царили теперь сборщики цветных металлов, нелегальные старатели, искатели тайников и ценностей в оставленных деревнях и поселках.

Я чувствовал себя своим в том пространстве, но мне претило ремесло мародера; я хотел связывать, а не разрушать, восстанавливать утраченное, а не растаскивать оставшееся; я был неплохим курьером, неплохим посредником, умеющим найти надежного покупателя для старинных сосудов, обнаружившихся в наследстве вдовы комдива, воевавшего когда-то в Туркестане с басмачами, или придумать, как вывезти в Америку скелет ихтиозавра. Но чем дальше я всем этим занимался, тем больше мне казалось, что я не чувствую, не вижу своего настоящего предназначения, а оно рядом, в том же пространстве.

Я едва удержался, чтобы не рассказать старику еще и про деда Михаила, про тайну бабушкиных воспоминаний и дневника, про то, зачем я здесь и почему говорил с Миррой. Но вдруг понял, что это дало бы ему власть надо мной, власть призрачную, но в то же время действительную; я и так открылся слишком глубоко.

– Моего отца выслали в тридцать девятом, когда сюда пришли советские войска, – сказал старик, и я поразился, как легко он назвал войска «советскими», то есть чужими, хотя всю жизнь сам прожил в СССР; я замечал в нем много специфически советского, и даже хорошие его манеры были именно советскими хорошими манерами, выученной аккуратностью, а не выражением внутреннего достоинства.

– Он служил в польской администрации, был финансистом, – продолжил мой собеседник. – В каком-то смысле арест его спас, да-да, спас. – Он усмехнулся моему недоумению. – Его выслали в Казахстан, и он оказался далеко от войны. Как ссыльного, его не могли забрать в армию. Я знаю, что видел его, мне было три года, когда его арестовали. Но я ничего не помню. Только какие-то световые пятна. И самое обидное, мне кажется, что я помнил, пока это не случилось. – Он коснулся пальцем изуродованного виска. – Это было в пятидесятом году. Мой товарищ подорвался на мине, а мне достался осколок. Тут было много мин, перевалы в горах минировали, лесные дороги. У меня есть несколько фотографий отца, но, если всматриваться в них, я начинаю придумывать чего не было, начинаю воображать… Через год или два после войны пришло извещение, что он умер. Я точно не знаю, что произошло, мать этой бумаги мне не показывала. Она, кажется, вообще ее сожгла. И вскоре вышла замуж второй раз, за советского офицера.

– Я должен был сделать это сам, я много раз собирался поехать туда, в Казахстан, – сказал старик. – Но я боялся. Боялся, что тоже не вернусь оттуда.

– Я скоро уезжаю в Америку, – продолжил старик, помолчав. – Дети зовут меня. Но я не могу оставить там отца. – Он махнул рукой, указывая направление, и указал точно на восток, я, еще утром смотревший карту города, мог это понять – словно Восток уже стал частью его чувств. – Привезите мне отца. – Он сгорбился, закрыл лицо рукой. – Вряд ли удастся найти могилу, но все же… Хотя бы землю с могилы, землю из тех мест, где он умер. Этого будет достаточно.

«Не ищи живых, ищи мертвых», – неужели Мирра и старик заодно? Она ему сказала? Но что она могла ему сказать? Что она знает про меня, чего не знаю я? Или это совпадение? Или это и есть знак?

– Я слушал вас, – сказал старик, заметив мою заминку. – Это странно… Я уже давно думал, к кому обратиться. У меня есть разные знакомые, некоторые с радостью взялись бы. Но… Но они здешние, не знаю, как объяснить точнее. А вы оттуда, я это чувствую. Вы сумеете. Соглашайтесь, пожалуйста. – Он положил свою руку поверх моей. – Я заплачу. Это стоит любых денег.

Конечно, я думал отказаться – как можно взять на себя чужой сыновний долг? Но вдруг старик сказал:

– По правде говоря… Дело не только в том, что я не хочу оставлять там отца. Я боюсь, что он меня не отпустит. Что не будет счастья. Мне-то оно не нужно, но дети… Я пытаюсь представить, каково ему там… Его душе… И думаю, что она бродит там, неприкаянная… Почему-то я до сих пор боюсь заглядывать за печь. Не то чтобы часто приходится, да… Но когда раньше ездил по горным деревням, скупал там старые вещи… Казалось, за печью кто-то есть…

Старик замолчал, смотрел на свои руки как-то покорно и обреченно. А я думал о мстительных душах – ведь я их почувствовал во Львове, ощутил, как пробуждаются они.

– Я согласен, – сказал я, – согласен.

И с такой мукой благодарности посмотрел на меня старик, что я словно увидел других людей, для которых в будущем стану таким же человеком, каким стал сейчас для него, – выводящим с того света; и я был ответно ему благодарен, он подарил мне то, чем я действительно хотел бы заниматься, подсказал решение, созидающее жизнь.

Жизнь решена, – пело внутри меня так ясно, что я на мгновение усомнился: не ошибка ли это? Не одурманен ли я? Не слишком ли это самонадеянно, свою ли я ношу взял? Не чрезмерны ли совпадения, не имеет ли все происходящее иной, роковой смысл?

Но снова заиграла музыка ратушных часов, будто город чувствовал мои сомнения; и под звуки менуэта мы со стариком начали составлять договор, самый, наверное, удивительный из всех договоров, мною заключенных: обязательство отыскать мертвеца. Я думал, что мы уговоримся на словах, но старик попросил у официанта бумагу и ручку. Он записывал мелким, резким, будто движения огранщика, почерком условия: сроки, деньги, его обязательства, мои обязательства, обстоятельства, имеющие отношение к делу, условия форс-мажора, вознаграждение, штрафные санкции; а мне казалось, что все это на самом деле не имеет значения, что старик водит блестящим острым пером по бумаге – а где-то вдали, в казахских степях, уже прокладывается маршрут; то, что еще несколько минут назад было неопределенно-отдаленным будущим, вдруг стало надвигаться, обретать плоть, словно почерк старика сгущал время.

Я отправился во Львов, увозя договор, деньги и бумаги из домашнего архива старика, которые могли бы мне помочь. Уже в самолете, когда лайнер оторвался от взлетной полосы, я достал из конверта единственную сохранившуюся фотографию того, кого мне предстояло искать; в сумеречном освещении салона мне показалось, что на фото – мой недавний собеседник. Конечно, успокоил я сам себя, дети бывают похожи на отцов, к тому же, всмотревшись, я понял, что на фотографии изображен другой человек.

Глава VI

Фамилия моего клиента и его отца была немного вычурной, бутафорски-напыщенной – Кастальский, как раз для имперского приграничья с его нефтяным необарокко. Я даже усмехнулся, представив, что Кастальского-старшего в лагере назначили ключником; но потом осекся, устыдился – мне-то легко шутить… Впрочем, фамилия мне нравилась: необычная, по-своему задорная, цепляющая слух, она имела больше шансов сохраниться в памяти людей.

В центральных московских архивах дела Кастальского не было, мне сказали, что оно, скорее всего, в Караганде, там, куда Кастальского сослали. Сначала я думал взять билет на самолет, но потом решил ехать поездом – той дорогой, которой шли эшелоны со ссыльными. Мне казалось правильным увидеть, как медленно разворачивается пространство, меняются приметы ландшафта, ощутить всю протяженность ссылки; могло ли это буквально помочь в поисках – вряд ли; а вот настроить на верную волну, произвести фокусировку чувств – вполне.

Сколько раз я ездил этой дорогой – но теперь впервые наблюдал с замиранием сердца, как ночь съедает расстояние от Москвы до Мордовии и ранним утром возникают в сумерках лагерные края Потьмы, до сих пор перекрещенные проволокой зон, как одну за одной – Инза, Рузаевка, Сызрань – поезд проходит станции с этим «зззз» и «рррр» в названии, похожим на звук бензопилы на лесоповале, грызущей дерево; как по неимоверно длинному для жителя срединной России мосту поезд пересекает Волгу и отваливается первый ломоть пространства; как ночь съедает уральские предгорья, и утром поезд уже движется по речным долинам сквозь горы Урала – второй ломоть; день тянется, холмы становятся все ниже, овраги – мельче; снова ночь – и наутро только пыльная плоскость степи, где любое здание с его углами не имеет геометрического соответствия в ландшафте и потому отторгаемо местностью; и терриконы, угольные терриконы Караганды с их дымными шлейфами – ветер развеивает угольную пыль.

В Караганде я несколько дней пытался найти нужных мне людей. Еще в поезде я удивился, что между двумя странами, уже несколько лет как независимыми, не было пограничного досмотра. Теперь я понял, что не только таможни нет – пока нет и милиции, армии, органов безопасности; армейские патрули побирались на вокзале, милиция была одета еще в советскую форму. Подполковник Российской армии, ракетчик, направлявшийся на Байконур через Караганду, сказал мне с усмешкой, что ему хватило бы мотострелковой дивизии, чтобы забрать весь Казахстан; в поезде его слова показались мне бахвальством, но теперь я осознавал, что он имел в виду.

В карагандинских архивах бывшего КГБ, куда мне нужно было попасть, – без официальных документов, за взятку – никто не знал, кому, собственно, нужно давать взятку, все кивали друг на друга, пересылали от одного стола к другому. Наконец нашелся отставник, вызванный обратно на службу; он вынес мне дело Кастальского, назвал цену за свои услуги; мне показалось, что дорого, но потом я понял, что он предлагает мне не посмотреть, а купить дело, унести его с собой, и заплатил четыреста долларов; могли ли представить и следователь, и обвиняемый, что через несколько десятков лет картонную папку с протоколами можно будет купить за американскую валюту?

Во дворе архивного здания, на спецпомойке, – раньше мусор из нее считался, наверное, секретным и сжигался в особом месте, – открыто валялись бумаги, черно-белые фотографии, мотки фотопленки. Я поднял одно фото – и узнал место, главную городскую площадь, «наружка» снимала там карагандинские волнения 1986 года. Всего восемь лет прошло – а уже не узнать тех лиц, тех одежд, они кажутся такими далекими! И радостная, опьяняющая волна подхватила меня: Безопасность, старая шлюха, сдохла! Нет ее власти надо мной, нет ее власти больше ни над кем! Выброшены в мусор ее шпионские штучки, сдохла сука, тварь в погонах, с подведенными синевой допросных ночей глазами! Погасли допросные лампы, и крысы жрут в архивах ее дряблое, пожухлое бумажное тело, а прежние слуги торгуют этим телом навынос. Я свободен от страхов бабушки Тани, от вечной ее опаски – и могу смело читать старые следственные дела, они никому больше не причинят вреда.

Первое, что я выяснил, открыв папку в гостинице, – после отбытия срока высылки в Караганде Кастальского оставили на поселении в Казахстане с запретом покидать республику еще десять лет; местом жительства ему назначили Балхаш, поселок на берегу одноименного озера.

Это решение было вынесено в 1946 году. А вот дальше, в сорок восьмом, возникло новое дело; я думал, что он пошел «повторником», получил новый срок за какое-нибудь неловкое слово, за «клевету на советский строй»; но там были другие статьи, не из политической части Уголовного кодекса: 59, часть 3, – бандитизм, 59, часть 3а, – похищение огнестрельного оружия, 73, часть 1, – угроза убийством по отношению к должностным лицам…

Ничего себе – бывший служащий польской администрации! Дело было закрыто в связи со смертью обвиняемого – в папке лежали бумаги из райотдела милиции, заключение врача о смерти, «наступившей вследствие проникающего огнестрельного ранения в шею». Из канцелярских подробностей было понятно, что Кастальский «в составе бандгруппы» участвовал в нападении на оружейный склад, в ограблении четырех сберкасс и железнодорожного эшелона, в убийстве районного коменданта, ответственного за контроль над спецпоселенцами… Фамилии подельников – Кислицын, Тепленко, Гороев, Нагишев, Гмыря, Охлопченко, Юров, Спириакис, Сметана, Швидлер; странный состав, по фамилиям не понять, что их всех объединяет. Позже банду – или часть ее – настигла милиция с приданным отрядом солдат, был бой. Трое – Нагишев, Охлопченко, Спириакис – выжили, но суд приговорил их к расстрелу. Остальные погибли.

Что ж, мой клиент вполне мог обмануть меня – или на самом деле не знать о настоящем прошлом своего отца, такой набор статей УК как-то не вязался с личностью управленца-финансиста. Но, может быть, первоначально банда организовывалась с другими целями, и Кастальский был нужен именно как финансист, знаток банковских дел, но потом что-то пошло не так, мошенничество сорвалось, пришлось стрелять, пролилась кровь, банду стали преследовать…

У меня была мысль вернуться в архив, попросить услужливого отставника принести дела всех членов банды; но это вряд ли бы помогло мне отыскать в Балхаше могилу Кастальского. Я решил, что поеду обратно через Караганду и тогда-то наведаюсь в архив.

Пока автобус вез меня в Балхаш, я пытался построить картину произошедшего без малого сорок пять лет назад; отдельно я отметил для себя это число, сорок пять; тем, кому тогда было тридцать, сейчас семьдесят пять; кому двадцать – тем шестьдесят пять; наверняка сохранились свидетели, жив еще кто-нибудь из милиционеров, или следователь, или работник морга, журналисты районной газеты; да просто кто-нибудь, кто запомнил слухи и пересуды тогдашнего времени.

Итак, Кастальского вроде бы выпустили на свободу, но запретили выезд домой; сколько ему было в это время? Сорок четыре года. Семь лет уже в ссылке. Еще на десять он заперт в Казахстане, и не факт, что за это время ему не дадут новый срок. Бежать? Но куда?

Автобус между тем прошел треть пути до Балхаша. Всякие приметы городской жизни уже исчезли, остались только невысокие горы, почти холмы. Казалось, ландшафт хотел как-то выразить себя, но не сумел, только потрепыхался, как умирающая рыба, и замер. Серо-желтый, с оттенком пепла, цвет песка и высохшей травы. Все природные формы созданы ветром. Безлюдье – нехорошее, давящее, словно пространство будет сопротивляться, пружинить, если ты сойдешь с автобуса и попробуешь отойти от дороги.

Телеграфные столбы вдоль шоссе, которых обычно не замечаешь, тут казались гигантскими сооружениями, а провод – драгоценнейшей нитью, соединяющей дальние человеческие миры. Глинобитные хижины редких поселков, глинобитные мавзолеи на кладбищах, огромных, больше поселка, кладбищах, где каждому мертвецу строили свой дом, и потому издалека казалось, что это две деревни, два аула рядом – деревня живых и деревня мертвых…

Стоп-стоп, деревня мертвых… Я вспомнил книги казахских историков, которые читал в гостинице, пока пытался найти доступ в архивы; самые важные данные я выписал в блокнот.

Миллион сосланных в республику при шести миллионах населения. 1935-й – высланные из приграничной полосы финны. Поляки и немцы из украинской приграничной полосы – 1936 год. Корейцы – высылка из Приморья осенью 1937-го, «в целях пресечения японского шпионажа»; корейцев почему-то подселяли к полякам и немцам. Курды и иранцы из Закавказья – 1938-й. Следующая волна в 1940 году, после раздела Польши: поляки. 1941 год – сначала молдаване и румыны из Бессарабии, потом – немцы Поволжья, целая депортированная республика. Греки с Черноморского побережья СССР, трижды – 1942, 1944, 1949 годы. Депортации военного времени – карачаевцы, калмыки, чеченцы, ингуши, крымские татары, балкарцы. А еще – басмачи из Таджикистана, точнее, те, кого трибуналы признавали басмачами. Власовцы и оуновцы после войны. Лютеране, баптисты, меннониты, исламские религиозные братства – тарикаты…

В те годы Казахстан был буквально тем светом, где были собраны выброшенные из памяти. Пазуха, пустота, внутренний карман Союза, куда прятали все, что нужно было скрыть, – от зэков и ссыльных в тридцатые, сороковые и пятидесятые до сверхсекретных заводов и ракетных полигонов впоследствии.

Так вот что наблюдал Кастальский: все семь лет, что он был в лагере, в Казахстан прибывали все новые и новые заключенные, все новые и новые национальности подвергались высылке; и эта дорога действовала только в одну сторону.

Наверное, думал я, после войны здесь оказался кто-то из арестованных фронтовиков, он-то и собрал банду. А Кастальский то ли сорвался, то ли сломался, ему невтерпеж стало ждать; ведь наверняка надеялись на большую амнистию после победы, ждали каких-то перемен – но ничего не произошло…

До Балхаша осталось меньше трети пути; слева в степи встали рукотворные горы, огромные отвалы медного рудника Коунрад – его начинали разрабатывать заключенные, может быть, и Кастальский был как-то с ним связан, иначе зачем его отправили на поселение в Балхаш?

Тот свет СССР; и пейзаж вокруг идеально подходил для такой роли. Уже не сухая степь, как в самом начале пути, а каменистая полупустыня, усеянная гранитными всхолмьями. Камень и песок, песок и камень, немного сухой колючей травы; кварц, полевой шпат и слюда – никакой воды, никакой зелени; может быть, они и появлялись по весне в оазисах, но сейчас – песок, камень и соль на древесных колючках; змеи в темноте скальных щелей, серебристые раскрывшиеся бутоны паутины каракурта, солнце, светящее с такой яркостью, что даже синее небо становится белесым, выцветают все цвета.

В Балхаше мне почудилось, я попал куда-то во времена Гражданской войны, в тот городок, где бабушка встретила в 1921 году беспризорников с коробком вшей. По окраинам попадались брошенные дома, откуда вытащили двери, батареи, вынули или побили окна; казалось, мародеры приходят со стороны пустыни, это варвары-кочевники, осаждающие дальний форпост; но, конечно же, это были сами горожане. Ближе к вечеру – а ночи в тех краях холодные даже летом – по улицам потянуло дымом из выведенных в форточки квартир печек-буржуек; фонари не зажглись, зато загорелись во дворах костры, где готовили ужин, кипятили воду для мытья и стирки. Блики костров отражались на золотых зубах. Мужчины, женщины – у четверти горожан, наверное, были фальшивые – слишком дорого встал бы настоящий металл – золотые зубы, у кого один-два, у кого вся челюсть; словно неведомое племя так отличало себя от других племен.

В гостинице не было воды, дверь номера советовали на ночь подпереть изнутри чем-нибудь тяжелым; здесь не было Казахстана, не было СНГ, была какая-то вольная республика Балхаш, придаток работающего с перебоями медного комбината.

Два дня в городе, два дня расспросов о сороковых – впустую; ни следователей, ни милиционеров, ни газетчиков не осталось с тех времен. Почти никто здесь не был местным уроженцем, ведь город возник в начале тридцатых, и специалистов всех профессий завозили сюда, как завозили все от гвоздей до зеркал; и с той же легкостью, что прибыли, люди потом уезжали, меняли одну стройку на другую.

В конце концов я взял в библиотеке книжку, изданную к городскому юбилею, и выписал оттуда имена тех, кто управлял горкомом партии в нужные мне годы. Все руководители высшего звена либо уехали, либо лежали на городском кладбище; но мне подсказали, что есть один человек, который был в сороковые инструктором, начинающим пропагандистом, потом дошел до второго секретаря, а сейчас на пенсии.

Я думал встретить всеми позабытого старика-коммуниста, унылый призрак былых времен. Но бывший второй секретарь оказался совсем из другой породы; десятки лет он жил в ритме рудника, в ритме добываемых тонн медной руды; и что-то в нем самом теперь было от меди, от плавкого и ковкого металла, почти не подверженного коррозии; железные люди прежних времен проржавели, рассыпались в прах, а он, медный человек, уцелел умственно и душевно.

И – о чудо – он вспомнил 1948 год; он сказал мне, что я не первый из ищущих; что иногда приезжают люди, странные люди из дальних краев, дети, внуки – и он фактически вынужден помнить, ведь нет ни музея, ни архивов, ни списков, ни старых зон.

Я спросил его, что думал он сам, будучи работником горкома, обо всех заключенных и высланных; ведь он был членом партии, партийной номенклатурой, был властью… Он сказал, что ничего не думал; он приехал сюда демобилизованным после войны, служил в тяжелой артиллерии, стрелял из 122-миллиметровой гаубицы; а здесь нужно было строить, создавать, и все, что шло на пользу строительству, воспринималось если не как добро, то уж во всяком случае не как зло.

– В сорок восьмом году, – сказал он, – появились эти… Тут всегда неспокойно было, в некоторые поселки комендант без солдат не показывался. Грабили, убивали, банды и бандочки возникали. Партийных резали. Чужих резали. Скот угоняли. Но в сорок восьмом… Слухи тогда по лагерям прошли, что будет новый тридцать седьмой, новые дела готовятся на всех. Слухи и есть слухи. Не в первый раз. Но, наверное, в них все-таки дело… Как-то нашли эти бандиты друг друга. Двое с Кавказа, из тех, что были из армии уволены, когда чеченцев с ингушами депортировали. Офицеры. Другие тоже офицеры – те, кого после войны посадили. Кто-то еще к ним прибился из «старичков», кого с западной границы до войны высылали…

– Кастальский? – спросил я.

– Нет, не помню, – ответил он. – Фамилий вообще не помню. Так, в общих чертах. Они сберкассы грабили, чисто все делали, без крови, и найти их не могли. Шофер у них был, на строительстве работал, провозил, куда надо, тут сберкасс-то не шибко много было, только в самых больших поселках. План, наверное, у них был, под него деньги и копили. План побега. Если по озеру на восток проплыть, там двести километров до китайской границы остается. Казахи от раскулачивания этой дорогой в тридцатые бежали. И в сороковые тоже. Места дикие, пограничные наряды все ущелья перекрыть не могли. Проводники были, которые этим промышляли – доводили до границы, там передавали китайцам, таким же проводникам. Дорого брали. А без них не пройдешь, пески да горы, тропы знать нужно, колодцы. Пограничники, опять же. Многие, кто беглецов водил, сгинули. Потому и дорого, да еще китайцам заплатить нужно.

– А что в Китае? Что там делать? Там же как раз коммунисты Чан Кайши додавили? – спросил я, заметив с запозданием, как поморщился старик при слове «коммунисты».

– Да не в Китай, – махнул он рукой. – Ты же из Москвы, у вас там другая карта в голове, вы про Восток ничего не знаете. А в лагерях, что в Казахстане и на Алтае, все мечтали сбежать на Тайвань. Нет, не Тайвань, путаю. На Гонконг. В английскую колонию. Это правда так было, не вру. Мечта была такая. Земля обетованная. Надо же мечтать сбежать куда-то. Вот и мечтали. И не сказать, чтобы совсем о невозможном. Китай тогда еще насквозь дырявый был, можно было пройти. Думаю, эти так и решили – в Гонконг. Затем так много денег и собирали – у китайцев на фунты выменять, там у контрабандистов десять валют в ходу было. Пусть по дикому курсу, в десять раз дороже, но обменяли бы.

Слушая старика, я начал догадываться, зачем беглецам понадобился Кастальский. Кто-то из фронтовиков, может, и был в Европе в сорок пятом, но на деле западную жизнь знал только он, сам родившийся на Западе, в Польше, на присоединенных к СССР землях, человек приграничья, администратор, финансист; он был их счастливым билетом: надо же как-то устраиваться там, куда-то уезжать из Гонконга, чем-то зарабатывать; и только Кастальский мог все это обеспечить.

– Только промашка у них вышла, – продолжал тем временем старик. – В сорок восьмом, в начале лета, были они в Приозерске, это с лишним сто километров отсюда на запад. Там женщина у кого-то из них была, сын был. Может, планировали налет сделать и у нее отсидеться. Патруль их остановил. А там каждый в кузове – нарушитель режима, они же все сосланные, спецпоселенцы, им свободно раскатывать нельзя. Конечно, как-то они выкручивались раньше, может, деньги давали, а тут не получилось. Расстреляли они патруль, а на станции в Приозерске в тот момент воинский эшелон стоял. Погоня началась за ними, но один в банде был местный. Он их увел в Бетпак-Далу.

– Бетпак-Дала… – тихо произнес старик, заметив, что я не понимаю значения, с которым он проговорил это название. – Голодная степь, так это переводится. Мертвое место, без воды, без троп, без жилья. Сотни километров. Там басмачи прятались, были у них стоянки секретные. Говорят, чуть ли не Чингисхановых времен могилы встречаются.

Я попытался себе представить, что же это за место, и старик, уловив, о чем я думаю, сказал с ласковой насмешкой:

– Не думай, что если ты видел пустыню из окна автобуса, то что-то поймешь про Бетпак-Далу. Если ты даже год здесь проживешь, облазаешь все окрестности – не поймешь. Тут одно, там – другое. Мне военные говорили по секрету, может, байку, конечно, но не в этом суть, – что в Бетпак-Дале космонавтов тренировали, она как раз одной стороной к Байконуру выходит. И те, кто потом в космосе бывал, рассказывали, что в Бетпак-Дале было хуже. Это настоящая, – он выделил голосом «настоящая», – пустыня. Пусть и называется степь.

Они проехали, сколько можно, на машине, а дальше пешком. И могли бы вырваться, проводник ихний, наверное, знал, где басмачи прятались, вел их куда-то. Но и у погони проводник был. И лошади были. Догнали их, перебили в бою, только двое или трое уцелели. Тех, кто убит, там же и похоронили, нельзя по жаре трупы везти, провоняют.

– А где это может быть? Где бой был? – спросил я, заранее понимая, что ответит старик.

– Откуда ж мне знать, – сказал старик. – Бетпак-Дала большая. Куда они шли, на юг, на запад, на север? А теперь там и вовсе полигон. Сары-Шаган, может, слышал? Ракетный полигон. Все дороги в глубь Бетпак-Далы со стороны озера через него ведут. Раньше бы тебя на первом же КПП арестовали, а сейчас…

Я замер, ожидая продолжения.

– А сейчас трети КПП уже нет. А может, и половины. Но от этого не легче, – поспешил добавить он. – Там, откуда ушли военные, мародеры хозяйничают. Одного металла ведь брошено на миллионы. Сначала приезжали на легковушках и с лопатами, а теперь пригоняют краны и бульдозеры. Все вооружены. Не ружьями.

Чем дальше он говорил, убеждая меня, что нечего и думать соваться в Бетпак-Далу, даже без учета того, что я не знаю, где искать, тем больше во мне пробуждался азарт.

– У меня есть идея, – сказал я старику.

Тот выслушал. И сказал одобрительным тоном, видимо, радуясь возможности поучаствовать в каком-то деле, выходящем за круг забот пенсионера, стряхнуть скуку:

– Авантюра… Но может сработать. И кстати. У замглавы администрации есть «Ниссан». Точно такой, как тебе нужен. Я тебе помогу.

Еще в Москве я, учитывая опыт предыдущих поездок, заказал несколько комплектов визиток со своим именем. Гуманитарный фонд исследования исторических перспектив, стажер-координатор; Всемирная экологическая ассоциация ландшафтных макросистем, исследователь; Международный коллоквиум малых народов, координатор программ; Миссия мира и благоденствия в Средней Азии при ООН, консультант российского отделения – вымышленные организации и вымышленные должности.

На всех визитках был один и тот же номер – телефон конторы, где, сверившись с соответствующим списком, могли подтвердить позвонившему, что это именно Фонд или Ассоциация и такой-то действительно работает у нас в такой-то должности; услуга стоила недешево, но благодаря деньгам Кастальского-младшего я мог себе это позволить. Конечно, я молодо выглядел даже для стажера-координатора, но пусть думают, что я чей-то сынок, пристроенный в иностранную контору, а уж соответствующий образ я слепить сумею.

Взяв визитку Миссии мира и благоденствия, надев костюм, я отправился к главе местной администрации – бывший второй секретарь составил мне протекцию, и меня записали на прием без очереди.

Консультанта непонятной миссии при ООН могли по старой, не выветрившейся еще привычке задержать, заподозрив в нем иностранного шпиона – все-таки десятки лет жизни рядом со сверхсекретным полигоном даром не проходят. Поэтому мне нужна была легенда, не столько убедительная, сколько уводящая мысли в фантастические дали. И я нашел; в те годы все спасали Аральское море, редкая газета, редкий журнал обходились без фото кораблей, оставшихся на берегу, когда отступила вода. Все знали, что воды Амударьи и Сырдарьи отвели каналами на орошение хлопковых полей, что были разные проекты переделки речных систем… Заглянув накануне в библиотеку, я вычитал, что реки Чу и Сарысу, окаймляющие Бетпак-Далу, когда-то имели сток в акваторию Арала. На этом я и решил сыграть – дескать, будут исследования, нельзя ли этот сток возобновить, я прислан оценить условия размещения будущей международной экспедиции… Ирригационные работы – рай для коррупции, деньги можно «списывать» в фантастических количествах, это я тоже учел.

В результате переговоров я получил машину, водителя и обещание поддержки; правда, про области, близкие к полигону, и окраины самого полигона глава сказал однозначно: ничьей власти там нет и появляться там не стоит – могут убить за одну только машину.

А я, посмотрев на свою визитку с гербом ООН, потом на машину – бежевый «Ниссан-Патрол», послуживший, наверное, в десятке мест на земном шаре, попросил водителя первым делом заехать в покрасочную мастерскую. Через полчаса на передних дверях красовались свежие буквы UN, United Nations, знакомые каждому телезрителю. В те годы бежевые «Ниссаны» и «Тойоты» то и дело появлялись в новостях – в Африке, на Балканах, в Приднестровье, на Ближнем Востоке, это был расцвет ооновской дипломатии, эпохи «голубых касок».

Две недели мы колесили по окрестностям Бетпак-Далы; водителя долго дурачить не получилось бы, и я открыл ему истинную цель поездки, заплатив денег.

Две буквы UN действительно помогли; даже если бы мы передвигались на танке, защитный эффект был бы слабее. Танки тут видели, и разные, а джип ООН – впервые. Мы были словно инопланетянами, на нас не распространялись законы местной жизни; несколько раз мы спокойно уезжали из таких мест, где на любой другой машине остались бы навсегда. Браконьеры, мародеры, военные, бродяги, трассовые бандиты, опустившиеся жители лачуг – все вдруг обнаруживали, что есть целая Организация Объединенных Наций – и этой организации что-то понадобилось здесь; в других краях, поближе к цивилизации, такой фокус бы не прошел, а здесь проходил на ура.

Впрочем, из-за букв UN возникла и небольшая опасность; я расспрашивал о ссыльных, искал свидетелей, и поползли слухи, что ООН прислала комиссию, чтобы вернуть бывших спецпоселенцев на прежнее место жительства. Теперь меня встречали последние выжившие, уже забывшие родной язык, выговаривающие с трудом пару фраз, чтобы доказать, что они финны или корейцы. Об этом мог узнать глава – и моя легенда про Аральское море полетела бы к черту; но главное – невыносимо было лгать, и я трижды пожалел, что не придумал какой-то другой легенды; я мог вывезти прах одного человека, но кто и как мог вывезти их всех? Сила, которая их туда отправила, уже исчезла, а они все еще были там; я пробудил тщетные надежды.

А еще из слухов, из смутных намеков я уловил, что мне есть чего бояться, есть те, от кого не спасет знак UN. Говорили – те немногие, кто рисковал говорить, – что через окраины полигона, через Бетпак-Далу, а потом, огибая Арал, к Каспию, ведет маршрут наркотрафика. Наркотики перевозили даже тогда, когда военные строго охраняли полигон, кто-то там был в доле из армейских чинов. А теперь военные ушли и пустота заполнилась – тем, чем она могла заполниться. Четыре или пять раз мы встречали на дорогах кортеж из двух «Гелендвагенов», выглядевший еще более чужеродным здесь, чем наш фальшивый ооновский джип; эти машины тоже крутились в окрестностях Бетпак-Далы, и с каждой встречей я уговаривал себя сворачивать поиски; а вдруг сидящие в джипах решат, что миссия ООН – на самом деле агенты антинаркотической программы?

А меж тем никто ничего не мог сказать о событиях 1948 года; никто не подсказал, где найти проводников, что могли бы отвести в пустыню. Голодная степь снова стала тем, чем была в первые десятилетия советской власти, – белым пятном на карте, ничейной землей. Тогда за проводника, выданного чекистам, басмачи рубили головы – и сейчас люди снова опасались, что некто накажет их, если они назовут мне имя знающего тропы Бетпак-Далы.

Не помогали и деньги; я обещал много, но страх – неизвестно, выдуманный или реальный – был сильнее; и деньги, похоже, только увеличивали его: если незнакомец из ооновской машины предлагает такую сумму, не раздумывая и не торгуясь, – то лучше держаться подальше от этого незнакомца.

Но наконец меня осенило, я даже рассмеялся впервые за несколько дней, испугав этим водителя, решившего, что я сошел с ума от безрезультатных расспросов, жары и опасности. СССР уже три года как не существовало, и все местные жители быстро забыли о прежней жизни; они жили среди мародеров, бандитов так, словно это длилось уже вечность, словно не было никакого Советского Союза. Но, – от этой мысли я и смеялся, – еще пять или шесть лет назад сегодняшние мародеры могли быть ударниками производства, чьи имена и лица красовались на Доске почета; сегодняшние бандиты – спортсменами-энтузиастами; а проводники, естественно, были проводниками…

Круговой заговор молчания – глаза вниз, отойти от машины, сказать равнодушно «не знаем», «у нас таких нет» – всеобщий, непробиваемый, построенный на страхе неизвестно чьей кары, – его можно было разрушить одним движением: зайти в районную библиотеку, уже не раз выручавшую меня.

Я так и сделал: попросил библиотекаря поработать сверхурочно, составить выборку публикаций о научных экспедициях в Бетпак-Далу в восьмидесятые годы.

Спасибо журналистам районных и республиканских газет, спасибо традиции советского очерка – обязательно с подробным описанием пути до места действия: экспедиция выгружается из поезда, едет на грузовике, встречается с проводником, отправляется в глубь пустыни…

Три имени я выписал, три места – по газетной выборке удалось понять, где жил каждый из проводников, они уводили группы в пустыню прямо от своего дома.

Я снова приезжал в поселки, где накануне мне говорили, что никаких проводников тут отродясь не бывало.

Один дом стоял заколоченным – уже несколько лет. Дом не пытались разграбить, растащить, наверное, проводник пользовался мрачным уважением у соседей; но самого его не было – погиб в пустыне, уехал в другие края, арестован?

Второй дом был сожжен дотла, пламя полыхало такое, что глиняные самодельные кирпичи с примесью соломы выгорели до пепла – наверное, облили бензином; пожар мог быть и случайностью, но больше он походил на месть, на расправу.

Третий проводник жил не в поселке, а в маленьком оазисе на краю Голодной степи. Этого проводника больше всего и описывали в газетах, даже, кажется, один раз приезжал корреспондент из союзной «Комсомольской правды». Благодаря статьям я хорошо представлял себе дорогу – куда рулить, на каком повороте свернуть, как будет выглядеть дом. Правда, мне думалось, что если исчезли два проводника, жившие в поселках, среди людей, то одиночка вряд ли уцелеет.

Но нет – и дом был цел, и рощица чахлых тополей при нем, питающихся подземными водами, описанная во всех репортажах как великое чудо. Появилась только – или журналисты не обращали на нее внимания – антенна дальнобойной рации, а собак вместо одной стало шесть: шесть алабаев, каждый из которых способен завалить волка. «Уазик» – герой публикаций – по-прежнему стоял под тентом, но к нему прибавился «Паджеро»: по стихийно сложившимся дорожным рангам машин нечто среднее между черными «Гелендвагенами» и нашим «Ниссаном», серьезный автомобиль серьезного человека.

Нас вышел встречать мужчина лет сорока; я не мог понять, сам ли это проводник или кто-то из его родственников, помощников; возраст в газетах не сообщали, фотографии были расплывчаты. Я назвал свое имя, он – свое: Даукен. Да, это был он, тот, кто мне нужен, в газетах писали именно про Даукена.

Конечно, я ожидал угадать в нем проводника, человека Бетпак-Далы, различить печать Голодной степи. Но Даукен казался простодушным хранителем оазиса, добрым духом в обличье человека, приставленным следить за источником. Мне казалось, что проводник должен быть худым, сухощавым, а Даукен был полноватым, кожа его была покрыта испариной. Он двигался как вода, перетекал, вливался в дверь, всплескивал руками – словно брызги разлетелись от упавшего камня. «Может быть, только человек-вода и способен уцелеть в пустыне, – подумал я, – он, наверное, чувствует колодцы, как лозоходец».

В большой прохладной комнате, – у дома были очень толстые стены, как у форта, – висели рога архаров и косуль, старое оружие, – я заметил, например, «вертикалку» «Зиг-Зауер» времен войны, трофейное ружье, принадлежавшее, наверное, какому-нибудь богатому немецкому помещику и неизвестными путями попавшее сюда. Отдельно были развешаны грамоты от научных институтов, благодарственные письма, фотографии – целая стена; поздравительные телеграммы к юбилею, свидетельство о присвоении знака «Отличник чего-то там», шуточная стенгазета, нарисованная археологами двадцать лет назад, обыгрывающая «Белое солнце пустыни», – Даукен-Абдулла куда-то ведет студенток, свой «гарем»…

Еще не начался разговор, а я уже затосковал – от этих грамот и стенгазет, от заботливо сохраняемой советской жизни. Неужели Даукен и вправду был таким, как о нем писали в статьях, – энтузиастом освоения пустыни, «другом ученых», коммунистом по велению сердца – господи, ведь он еще и партийный!

Но надо было попытаться – в конце концов, я ничего не терял. Я стал рассказывать историю Кастальского, историю банды, готовившей побег на Восток, историю их ухода в Бетпак-Далу, последнего боя – и сам не заметил, как воодушевился, нашел место мельчайшим деталям, увязал цепочку событий. Сюжет задышал, таинственно ожил, словно я все точно угадал, слова зазвучали как рассказ свидетеля. Я говорил про троих убитых, про проводника, который вел банду в глубь Бетпак-Далы, про второго проводника, ведшего следом солдат…

Сначала мне показалось, что на Даукена произвела впечатление кропотливость моей работы с материалом, тщательность реконструкции. Но потом я заметил, что он словно слушает спиной, ждет то ли команды, то ли выстрела.

Дорогое оружие на стенах… Все эти грамоты, советские сертификаты лояльности, висевшие здесь еще тридцать лет назад, выставленные напоказ… Дом второго проводника сгорел, а может, и сам он сгорел вместе с домом… Карикатурный Даукен-Абдулла…

Плотная циновка, занавешивающая дверь, распахнулась, в комнату вошел старик; это был он, настоящий проводник. Передо мной были Даукен-отец и Даукен-сын; сын – существо воды, отец – существо песка и камня. Даже кожа его казалась ороговелой, похожей на чешую ящерицы или варана. Глаза – окатыши дымчатого горного хрусталя, что встречался в окрестных сопках; седые волосы цвета соли, выпадающей на кустах верблюжьей колючки маленькими злыми кристалликами. Жизни в нем почти не чувствовалось, он был одно с пустыней, и потому она принимала его.

Значит, он спасся тогда – единственный из всех; взятые ранеными не назвали его имя. Сорок лет он водил экспедиции, получал грамоты, исполнял роль просвещенного аборигена… А где-то рядом жил тот, что вел вслед за бандой отряд солдат, и месть зрела сорок лет…

– Я отведу тебя туда, – сказал старик. – Я уже не хожу в пустыню. Но тебя отведу. Мы верим, что человека из чужой страны нужно хоронить у дороги, чтобы душа в девятый день ушла домой. Забери их. Всех забери. Пусть уходят.

Глава VII

На следующий день мы втроем отправились на «уазике» через полигон в глубь Бетпак-Далы. Даукен-сын, Даукен-вода, сидевший за рулем, рассказывал о полигоне: больше трехсот солнечных дней в году, великолепный «театр неба», как говорят военные. Сотня испытательных стартовых площадок, двадцать тысяч человек персонала, тысячи километров грейдерных дорог в степи… Построили в пятидесятые годы, испытывали системы противоракетной обороны, высочайший уровень секретности.

Три разных пространства, разных слоя жизни существовали здесь.

Первый – древность, дикость, кочевая жизнь, скотоводство, каменные идолы на дальних холмах.

Второй – ссылка, лагерные зоны, отгороженные колючей проволокой.

Третий – тоже за «колючкой» – фронтир прогресса, передний край науки, цивилизации, культуры: полигоны, космодромы, Байконур, Сары-Шаган.

В советское время люди из третьего слоя могли не замечать первого и второго. Но теперь потомки тех, кто был выпестован кочевьями или ссылкой, подбирались к запретным прежде границам.

С одного края, где был армейский городок, полигон еще жил, на отдельных площадках еще производились запуски, но огромная его периферия уже была заброшена. У армии не хватало денег, чтобы содержать все площадки, демонтировать и вывезти оборудование – или как следует его охранять. Армия сама рассыпалась, не знала, чья она армия.

Мародеры искали разбросанные в степи командные пункты, откуда руководили испытаниями, – ради приборов, ради драгоценных металлов в платах. Но не брезговали и остальным: снимали теплотрассы, выкапывали трубы и кабели, чтобы сдать в приемку металла; недавнее советское наследство добывали уже как полезные ископаемые, доставшиеся от матушки-природы.

Оба моих провожатых вели себя так, словно их не касался этот разор, – не одобряли и не ужасались. Наш старый «уазик» миновал с десяток мародерских шаек, но никто не посмел нас остановить, наоборот – вооруженные люди скрывались в руинах, пережидая, пока проедет машина. Уж не с ними ли, с сыном и отцом, были связаны слухи про наркотранзит, не потому ли исчез один проводник и сгорел дом другого?

Наконец мы оставили позади полигон, а через десяток километров дорога пропала, рассосалась в песках, словно мы пересекли незримую черту, за которой не сохранялись никакие человеческие следы.

Машину скоро пришлось бросить – начались разрезанные оврагами низкие холмы, ландшафт напоминал скомканную бумагу – пройти можно только по петляющим расселинам. Ветер и весенняя вода проточили тысячи отверстий в хрупких мергелях больших и малых пещер; тут можно было спрятать армию.

День мы пробирались через скалы, через каменную стражу; на следующий день вышли на равнину. Тут уже не было сопок, всхолмий, старых русел – только песок и сухая трава. Это было дно древнего моря, поднятое вверх тектоническими силами. И я вдруг понял, почему здешнюю степь зовут Голодной – не только потому, что нечем здесь прокормить кочевой скот, но и потому, что она сама по себе голодна. Великая, страшная пустота, голодная пустота, в которую даже смотреть нужно с опаской – выпьет взгляд, вынет душу в одно-единственное касание.

На третий день у меня начались галлюцинации, мне казалось, что за нами гонится отряд солдат, слышны ржание их коней, бесполезные выстрелы вослед; а мы уводим солдат все глубже в Голодную степь, чтобы скормить их ей, ибо мы слуги Степи, и потому она щадит нас.

В редкие моменты, когда сознание полностью возвращалось, я понимал, что старик с сыном зачем-то разыгрывают спектакль – без подробнейшей карты в Голодной степи ничего не найдешь, будь ты хоть трижды проводник. Но все-таки мы куда-то шли, и я был благодарен им, что мы идем, имеем направление, пусть и мнимое, – страшнее было бы остановиться, осознать, что в этом нигде нет ориентиров.

Тот свет – последние события здесь произошли еще в меловом периоде, в эпоху динозавров и гигантских деревьев; с тех пор тут властвовали лишь силы разрушения, превращавшие камни в труху. Мы шли по толщам щебня, песка и глины, по мусору дочеловеческих времен; по выжженной солнцем равнине; тот свет был бредом параноика-геометра, создавшего идеал плоскости, символ небытия, ибо жизнь все-таки – кривые, зигзаги, ломаные.

– Смотри, – сказал старик на очередном привале, когда я уже думал просить повернуть назад.

На его рукаве сидела оса, самая обычная оса.

– Следи, куда она полетит, – сказал старик.

Он взмахнул рукой, оса взвилась и устремилась прочь. Кругом были небольшие, по пояс, вывалы камней, остатки разрушившихся скал. К такой куче оса и полетела.

– Пошли, пошли. – Старик подтолкнул меня в ту сторону.

Медленно, медленно ум разбирал происходящее. Оса. Оса. Оса. Откуда здесь оса, здесь же нет воды?! Но оса есть. Значит…

Мы подошли к камням. Оса нырнула куда-то меж ними. За ней – другая, прилетевшая с противоположной стороны. Третья, наоборот, вылетела…

Из-под камней, из щелей между ними что-то дышало темно и влажно, что-то гудело, шелестело; казалось, там внизу ворочается какое-то плененное существо.

– Отваливайте камни, – скомандовал старик.

Спустя пять минут из-под глыб показалась округлая кладка колодца; внизу, на десятиметровой глубине, куда не доставали даже отвесно падающие лучи, шевелился живой ковер – осы садились на мертвых своих товарок, пили, улетали, освобождая место другим.

– Если не знать про ос, это место невозможно найти. Главное – увидеть первую, проследить. Иногда день на это уходит, – сказал старик. – Мы тогда к этому колодцу и шли. И у них, и у нас кончалась вода. Если бы мы успели набрать, они бы отстали скоро, не рискнули бы дальше без воды. Но мы не успели. Бой был вон там. – Он махнул рукой в сторону едва заметного овражка.

Я пошел к овражку. Там я почувствовал слабый запах, его не было, он лишь мерещился мне – такой, какой бывает, когда в детстве высекаешь искру, ударяя кремнем о кремень. Тут его не могло быть, пули не высекали искр из мягких известняков; призрак, наваждение. В трещинах, смытые весенней водой, лежали старые позеленевшие гильзы, много гильз, сотни, уже спекшихся, разрушившихся.

Еще одна груда камней в самом овражке. Я понял, что под ней, зачем ее здесь сложили и кто сложил.

Я сфотографировал ее, понимая, как нелепо будет выглядеть фотография – просто куски известняка. Сфотографировал гильзы, россыпи гильз, старые отметины пуль на камнях. Земли тут не было, нечего было взять, и я наскреб песка, насыпал в баночку.

Гильзы и песок, кости под камнями, уже превратившиеся, наверное, в пыль; и Даукен, вечно живой старик. Когда и он, и сын отвернулись, я снял и их, две фигуры, две тени.

Я не чувствовал, что от Кастальского, от всех, кто погиб здесь, хоть что-то осталось; если бы я мог, я просто набрал бы в баночку воздух пустыни, но Кастальский-младший вряд ли бы понял меня. И почему-то я уверился, что где-то под Дрогобычем есть такая же неприметная ложбинка, в которой лежит дед Михаил; и я не найду его никогда, потому что какое-то звено выпало из цепи памяти и путь к нему навсегда закрыт. Зато я найду других, не своих; отниму у забвения хотя бы несколько человек – и это уже будет великий труд, что-то значащий на больших весах жизни.

Даукен с сыном возились поодаль. Я догадался, что там тайник, старый, наверное, как сам колодец, как неприметная тропа через пустыню. Может быть, в этом тайнике и прятался Даукен, когда их настигли солдаты. Может быть, в тайнике укрыли сокровища банды и Даукен потом возвращался за ними, водил сына – отсюда и дом, и достаток.

Сейчас они, похоже, закладывали в тайник груз, который должен был забрать пришедший с другой стороны пустыни. И, глядя, как сноровисто они орудуют, ловко ворочают камни, я ощутил, что внутри занимается ярость: десять человек лежит в братской могиле, а Даукен не подошел даже, не помолчал минуту. Из ярости выросло подозрение – не специально ли он вел доверившихся ему именно сюда, не просчитал ли заранее, что здесь сумеет спастись и сохранить деньги, золото?

Я посмотрел на гильзы – мне показалось, что, будь у меня оружие, я бы мог зарядить в обойму эти старые пустые гильзы, и они выстрелили бы в того, кто спасся, может быть, предав остальных – выстрелили застарелой, посмертной ненавистью.

Ярость и подозрение сменились тревогой; если я стал искателем мертвых, мне нужно помнить: не только я ищу усопших, но они моими глазами, моими чувствами что-то ищут в мире живых, пытаются дотянуться с того света до тех, до кого не смогли дотянуться при жизни; я опасен для живых, ибо мной владеют ушедшие; они словно уже завербовали меня в свой потусторонний отряд.

Я почувствовал покойников как темную и скрытную силу; я мог подозревать Даукена в предательстве – но что я знал о тех, кто лежал в овражке под грудой камней? То, что они мертвы, а он жив, то, что они погибли в неравном бою, стремясь бежать из ссылки, как бы заведомо делало их правой стороной в посмертной тяжбе. Но что я знал о сути их возможных проклятий, о том, что хотели бы они внести в мир живых? Ничего. А ведь, будь у меня оружие, я бы, возможно, выстрелил в Даукена!

Я подумал о бабушке Тане, о том, как она вырезала, по-редакторски сократила деда Михаила; я впервые почувствовал этот запрет – не ходи туда! Там ждет рогатый; там нет добра. Бабушка словно знала, что такое прошлое нельзя просто «открывать», его нужно разминировать, лишая заряды давней ненависти их взрывной силы.

Какая прорва посмертных проклятий, жутчайших несовершившихся кар будто висит в воздухе, ищет способа случиться! Сколько же их было – ненависти, злобы, отчаяния, пожеланий смерти, справедливых и несправедливых – в адрес палачей, мучителей, врагов, родных, бывших друзей, случайных соседей по ссыльному вагону, убежденных, что Сталин ничего не знает… Я будто заглянул в эту бездонную чашу, ощутил, сколь изощренны, каверзны и жестоки мольбы о воздаянии.

Там, в кровавой массе, уже нельзя было отличить чистое от скверного, выстраданное от надуманного. Там еще существовал СССР – как сумма сломанных судеб, депортаций, меняющих жизнь народов, кровью проведенных границ, отнятого у одних и переданного другим, непредставимая сумма взаимных несправедливостей, тем более жуткая, что роли менялись, каждый мог оказаться и преступником, и жертвой. Сумма наговоренного в бреду, выкрикнутого перед смертью, годами в молчании копившегося в душе; сумма ожесточения, желания восстановить твою личную, выстраданную справедливость. И никто не думает о прощении – лишь о воздаянии и мести, и люди и народы; а это уже действительно поле дьявола, а не Бога, дьявол любит такие дела, чтобы посмеяться и над мертвецами, и над их потомками.

У безымянной могилы в Голодной степи я почувствовал, что дьявол уже в наших планах, в наших мыслях, в наших поступках. Мощь потусторонних проклятий движет нас путями рока, и мы должны быть осторожны, чтобы не стать его слепыми орудиями. Могила на краю мира на мгновение показалась мне центром мира, осью событий, вокруг которой вращаются наши жизни, хотя мы думаем, что мы чисты, ведь мы дети нового времени и нет в нас советского наследства.

…Я поднял гильзу, одну гильзу, чтобы через нее помнить об этом прозрении; старик с сыном закончили с тайником. Было время уходить.

Первые несколько километров баночка с песком просто лежала у меня в кармане, я ее не чувствовал, хотя и помнил, что она там есть. Как сказал старший Даукен, мы возвращались ровно тем же путем, которым пришли, – но я не мог узнать ни единого холма, словно, взбудораженное проходом людей, пространство после складывалось по-новому.

Уже на второй день обратного пути я ощутил, что мой легкий груз как-то изменился. По мере того как мы покидали Бетпак-Далу, песок, набранный у могилы, переставал быть просто песком, становился веществом памяти.

Когда мы вышли к машине, я стал пить из канистры, пока меня не стало рвать теплой этой водой. Мы снова поехали через полигон; пока нас не было, мародеры, как трудолюбивые жуки, успели прогрызть новые дыры, свалить водокачку, нарыть еще траншей.

Около дома старик лишь для вежливости предложил зайти внутрь; вероятно, он считал, что давний долг уплачен, давний грех – если он был – снят, и теперь не хотел, чтобы я задерживался. Я сел за руль, думая сразу ехать в Балхаш, отдавать машину, придумывать какую-нибудь историю про результат «исследований древней акватории Аральского моря и перспектив ее ирригационного освоения», а наутро покупать билеты в Караганду.

Когда уже вечерело, я выбрался на асфальтовое шоссе; наконец-то можно было прибавить скорость и перестать глотать пыль, пробивавшуюся через все фильтры. Я представил, как доберусь сейчас до озера, найду первый попавшийся съезд к берегу, сброшу задубевшую от соли одежду, войду в воду… Смыть с себя Бетпак-Далу, выкинуть из головы проводника Даукена, разграбленный полигон, тайные тропы, нырнуть глубоко-глубоко, чтобы сдавило барабанные перепонки, вынырнуть, вдохнуть влажного воздуха, нырнуть еще…

Меня резко обогнала черная тонированная «девятка», затормозила перед носом джипа; вторая уперлась в задний бампер, врубила дальний свет.

Кто-то видел, как мы возвращались с Даукеном, кто-то выследил нас – и принял меня то ли за заказчика, то ли за курьера; мне дали отъехать от дома Даукена, от поселка на пустынную трассу… Мой шофер, которого я не взял к Даукену, сдал меня, рассказал кому-то, что я не настоящий ооновец? Что буквы UN – ширма? Даукен послал их?

Километрах в тридцати впереди была бензоколонка на перекрестке дорог; там иногда, раз в два или три дня, дежурил экипаж дорожной инспекции. Вот только бензина мало, я рассчитывал заправиться на обратном пути – как раз на той колонке, что впереди.

Если бы я боялся, я бы остановился; но страх погнал вперед. Я притормозил и, когда «девятки» притормозили тоже, съезжая на обочину, вывернул руль вправо, переехал неглубокий кювет и дал газ. К моему счастью, обе «девятки» рванули за мной – если бы одна осталась на асфальтовой дороге, мне пришлось бы хуже. А так они потеряли время, побуксовав в кювете, одну машину пришлось толкать, и я успел оторваться на расстояние, делающее бессмысленной стрельбу. Я поехал к бензоколонке, только по пустыне, и, влекомые инерцией погони – или опасающиеся снова застрять в кювете, – «девятки» рванули по моим следам.

К заправке я вылетел из-за холма, до нее оставалось метров двести или триста.

С двух сторон от единственной колонки стояли два черных «Гелендвагена», два джипа-призрака, что встречались мне в эти недели на шоссе, огибающие Бетпак-Далу. Видимо, меня гнали на них, как загонщики подводят зверя под выстрел охотника.

Деваться было некуда. Если бросить машину и попробовать укрыться – заметят, выследят. Развернуться, таранить одну из машин погони? Усиленный отбойником передок «Ниссана» выдержит, но что потом, бензина-то на донышке… И тут я заметил, что из бензобаков обоих «геликов» торчат заправочные шланги; они не ждали меня, подъехали только что, две или три минуты назад.

На заправке я развернул машину так, чтобы видны были надписи UN, выскочил и бросился к «Гелендвагенам» с криком «Спасите!». Решение пришло само – авось хозяева джипов брезгливо пожалеют ооновца, попавшего в переплет…

«Девятки», как меньшие хищники перед большими, не решились подъехать к черным джипам. Наружу выбрались преследователи – восемь человек, два пистолета и помповое ружье, кочевые казахи, с детства привычные к оружию, но не по-солдатски, а по-пастушески. Обычные трассовые налетчики; может, Даукен их послал, передумал отпускать меня, знающего теперь его секрет? Городские «братки», наверное, отступились бы при виде двух «Мерседесов», а эти спокойно пошли вперед, словно чувствовали, что окрестная пустыня на их стороне.

А я наконец рассмотрел двоих людей, стоявших около джипов – джипов с новенькими российскими номерами, которые только-только начали выдавать! Они были не менее странными пришельцами здесь, чем я сам; судя по выучке, военные или милиционеры, спецподразделения или что-то похожее.

Один поднял руку, останавливая меня; сзади молча подходили казахи. Стекло передней двери джипа поехало вниз, охранник коротко переговорил с кем-то внутри. И тут же показал мне – подходи.

Казахи не остановились; замедлили шаг, поднимая оружие. Оба джипа стояли слишком близко к колонке, были только что заправлены, – нехорошая ситуация для стрельбы. Тогда охранник, стоявший у правой машины, открыл заднюю дверь, взял с сиденья и навел на моих преследователей автомат.

…«Девятки» отъехали задним ходом, развернулись, и красные огоньки их стоп-сигналов начали удаляться в пустыню; один из водителей, ничего не спрашивая, пошел к моему джипу, а передо мной распахнулась дверь «Гелендвагена».

В салоне было темно, я различал только фигуру на заднем сиденье, человека невысокого роста.

– Здравствуйте, – сказал он. – Меня зовут Марс.

Голос был глубокий, сильный, хотя звучал тихо. И от пережитого ужаса, от страха, что меня оставят здесь, на бензоколонке, от ощущения издевки, – позывной он мне, что ли, свой сказал, – я ответил так, будто говорил с давним приятелем, известным хохмачом:

– А я Фобос.

Человек во тьме хмыкнул, потом негромко, словно привычка соблюдать тишину вошла в плоть его и кровь, но с удовольствием рассмеялся; смешок погрубее донесся и с переднего сиденья.

– Неплохо, неплохо, – сказал он. – Дело в том, что меня действительно зовут Марс.

И уже вперед, водителю:

– Трогай, Данила.

«Гелендваген» завелся и выехал с колонки.

Я понимал, чего от меня ждут, и честно рассказал про заказ отыскать Кастальского, про поход в Бетпак-Далу, про свое прошлое; только про воспоминания бабушки и деда Михаила не сказал ни слова.

Марс слушал, иногда что-то уточнял, просил объяснить, почему я определенным образом подумал или поступил. Я отметил про себя, что он профессионал в расспросах – и наверняка в допросах, уже начав догадываться, кто он такой, – в странствиях я уже встречал подобных ему.

В те годы по России и сопредельным странам ездили команды конкистадоров, проводивших своего рода инвентаризацию: кто владеет теперь особо интересными предприятиями, активами, насколько они защищены. Наполовину эти разведчики служили бизнесу, наполовину государству, и не понять было, чьи интересы первенствуют, да и есть ли на самом деле разделение интересов.

Марс явно был не из КГБ, а из армии; майор или, что скорее, подполковник. Чины невеликие, а в Марсе чувствовалась властность не по чину. Значит, либо военная прокуратура, либо особый отдел, либо, что вероятнее всего, армейская разведка. Действующий офицер? Отставник, входящий в круг доверенных лиц?

Марс задал мне еще несколько вопросов; у меня мелькнула мысль, что, подобно Кастальскому, он предложит мне работу. Но Марс всего-то предложил поужинать в кафе; кажется, он немного томился тут, в пустыне, томился в новой роли, которая, словно форма с чужого плеча, сидела на нем не очень ладно, и был просто рад возможности отвлечься, провести вечер с мелким плутом, с фальшивым сотрудником ООН – эта выдумка ему очень понравилась.

В последние минуты дороги – в городе по-прежнему почти не было света, только редкие отблески костров – я рисовал в воображении портрет Марса, сидящего во тьме напротив. В ресторанчике оказалось, что я угадал только одно: седые волосы.

В темноте он казался полноватым, добродушным, словно повар. А на свету я рассмотрел, что он хоть и невысок, не широк в плечах, однако крепок, словно гимнаст, маленький молотобоец, кующий подковы для пони; лицо не резкое, не командирское, простоватое, с татарскими раскосыми глазами – и в то же время серьезное, значительное. Я видел такие лица в старых альбомах, на фотокарточках военных годов, лица пастухов, крестьян, ставших волей войны лейтенантами, полковниками, генералами.

– Ребята сейчас подойдут, – сказал Марс, как бы недовольный тем, что вынужден пользоваться этим штатским словом «ребята», а другого не может найти.

Я догадывался, что за «ребята» могут быть у Марса в подчинении. Скорее всего, бывшие солдаты, воевавшие в Афганистане, на Кавказе; не совсем наемники, а постоянные бойцы, постоянная команда; я встречал таких.

Мы выпили пива. В кафе было пусто, никто не входил, никто не выходил, пока наконец за стеклянной дверью не мелькнули двое мужчин, которых я уже видел на бензоколонке; теперь я мог разобрать, что один брюнет, второй рыжеволосый.

Сначала я их не узнал, подумал, что это приятели из ближнего двора зашли выпить. Невысокого роста, просто одетые, обычного телосложения. Выглядят как люди, которые давно перебиваются случайными заработками, и в их облике тоже поселяется эта случайность.

Но в стороне насторожился официант – кафе было привокзальным, официанты там вынужденно были человекознатцами. Ни угрозы, ни опасности, двое шагали спокойно и легко, и я лишь спустя несколько секунд понял, что они идут как пара в танце, они двуедины, готовы развернуться в стороны, как лезвия ножниц. От них ничем не веет, они похожи на колодец, который поглотит любое направленное на них чувство, и потому-то опытный официант внутренне пометил их для себя как людей чрезвычайно опасных.

– Муса, – сказал брюнет.

– Джалиль, – представился рыжий. – Данила подъедет позже.

Я едва не рассмеялся. Муса Джалиль, тюрьма Моабит, ангельский хор пионеров, поющий «Перейду через улицу – окажусь на войне», – они что, не знают всего этого? Издеваются?

Потом, когда мы уже стали не близкими, но приятелями, я спросил у Мусы, знает ли он, чье имя складывается из двух их имен? Муса недоуменно пожал плечами, и я понял, что они прожили детство и юность на каком-то таком дне, для которого и советское просвещение, и советская пропаганда – все было поверх.

Рабочие окраины или маленькие поселки, свалки, репейные пустыри, брошенные долгострои, дома, где каждый третий сидел, подростковые банды, гаражи, алкоголь, драки – маргинальная советская периферия, которая на самом деле не была советской, ибо там вообще не было ничего сакрального; и теперь выходцы оттуда, научившиеся убивать в десятке войн, работали на Марса.

Приехавший вскоре Данила оказался точно таким, как и Джалиль с Мусой. Я думал, что продолжится разговор, начатый в машине, но Марс молчал. Похоже, Данила подал знак, что у него есть новости, которые стоит обсудить наедине, без чужих ушей.

И в то же время я не мог встать первым, попрощаться – я был должен за свое спасение, и мне нужно было показать, что я это знаю, жду, когда будет названа цена долга.

Честно говоря, я надеялся расплатиться как можно скорее – мне казалось, что Марс заинтересовался, не подав виду, несколькими эпизодами в моих рассказах. Но он лишь попросил написать на визитке Миссии мира и благоденствия в Средней Азии – так, дескать, он сразу меня вспомнит – мой номер телефона. Меня просто отпустили, Муса завез меня в гостиницу; но я знал, что однажды мы еще увидимся.

Через четыре дня я был в Москве – сил заезжать в Караганду за архивными папками подельников Кастальского уже не нашлось. Перед выездом я позвонил Кастальскому-младшему, и он встретил меня на московском перроне: как же я был благодарен ему за это движение навстречу!

Мне казалось, что он будет дотошно меня выспрашивать, желая узнать больше подробностей из неизвестной жизни отца, попеняет мне, что я не приобрел другие архивные дела; да и вообще – поверит ли он мне, поверит ли фотографиям, гильзе и песку? Не решит ли, что набрал все это в случайном месте? Как я буду доказывать истинность новообретенных реликвий?

Но старик-ювелир лишь пристально посмотрел на меня. Конечно, я дочерна загорел, сильно похудел, было ясно, что уж до казахской пустыни я точно добрался. Но мне показалось, что он увидел тень на мне; тень от путешествия на тот свет.

Я оставил его наедине с песком и гильзой; он ничего не спрашивал, и я поразился, поняв, что он ничего не желает знать, таково его решение – совпадающее с решением бабушки Тани, не позволившей знать. Ему важнее этот песок, не песок уже, плоть; его долг выполнен, песок будет похоронен на кладбище в Дрогобыче. А Кастальский-бродяга, Кастальский-беглец остается мне, такова моя доля: вещная память – другим, а мертвецы – мне.

Мы распрощались; я думал, что никогда больше не увижу старика и не услышу его имя. Но через три месяца дома раздался звонок; другой человек, сославшись на уехавшего Кастальского, смущаясь, не зная, как напрямую объяснить свое дело, спросил, не могу ли я помочь ему выяснить судьбу его матери, умершей в лагере, похороненной где-то за Полярным кругом под Воркутой…

Два года я ездил на Север и на Восток. Мой телефон знали работники архивов, куда чаще всего приходили родственники сосланных, но чаще меня находили люди, собиравшиеся уезжать, как Кастальский-младший, и где-то, у кого-то слышавшие историю о человеке, сумевшем в чудовищной дали отыскать могилу и привезшем оттуда горсть праха.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

При управлении предприятиями технического обслуживания и ремонта колесной и гусеничной техники возни...
Каждый человек стремится разумно тратить свое время. Заметить новый товар, уделить ему внимание – эт...
Книги Игоря Фарбаржевича — это всякий раз новые захватывающие истории о самых невероятных приключени...
На этот раз «мушкетёрам» и не пришлось искать приключений. Обокрали их родную школу, и друзья, разум...
Материнская любовь не знает границ, любящие матери не знают меры, а дети – маленькие и уже взрослые ...
Каждый день рядом с нами люди, напрочь лишенные эмпатии, создают хаос и хладнокровно разрушают чужие...