Люди августа Лебедев Сергей
А мать Анны осталась в своем суде; собиралась уехать, но, кажется, ей нужен был кто-то, кто решает за нее, а сама она могла только подчиняться – чужой ли воле или просто течению жизни.
Ее-то, всем чужую, и выбрал отец Анны. Наверное, ему бы простили тайную любовницу, хотя он и был женат на дочери уважаемого человека. Но он хотел сохранить тайну, завести себе островок «нормальной» жизни. Кажется, она приняла выбор отца Анны как неизбежность. А он – неизвестно, любил ли он ее по-настоящему, об этом Анна избегала говорить – все-таки привязался к ней. Она была его территорией покоя, его тайником, подобным тем, что устраивают дети где-нибудь в глубине глухого, заброшенного сада.
Наверное, когда выяснилось, что мать Анны беременна, она готова была сделать аборт, и, я думаю, у него были возможности отправить тайную жену куда-нибудь подальше в нелегальный абортарий, чтобы никто из местных не узнал, не пошли пересуды.
Но отец Анны решил иначе; она родила. Адвокат придумал легенду про заезжего соблазнителя; мать Анны покорно приняла и это.
Отец был фигурой умолчания, про него нельзя было рассказывать. Он появлялся изредка, чаще ночью, втайне, будто вор или злодей; редкие моменты встреч чередовались с неделями разлуки.
Когда Анна подросла, он стал готовить ее к другой жизни, обещал через несколько лет отправить ее с матерью в Москву – словно хотел переписать свою судьбу, переродиться в дочери. Наверное, он не лгал себе в момент обещания, но все откладывал его исполнение – боялся остаться без тех, кто был его отдушиной.
Так он дотянул до 1991 года: Чечня взбунтовалась. Когда боевики штурмовали Верховный совет республики, Анну с матерью вывезли на машине, а потом посадили на поезд его доверенные люди, давние должники, которых он защищал бесплатно. Отец дал им крупную сумму, но в советских деньгах – даже он не мог представить, в какой мизер эта сумма превратится через два года.
Они стали жить в пансионате под Москвой, туда заселяли беженцев со всего Союза. Анна назвала пансионат, и я вздрогнул: в детстве я проводил там зимние каникулы.
Я хорошо помнил вид из окна комнаты: сосновый лес, освещенная аллея, домик, где давали в прокат лыжи; от домика весело и бодро пахло дегтем, лыжной смазкой. Вполне возможно, что Анна жила в этой комнате: на том этаже были самые непритязательные номера, видела то же, что и я: аллею, сосны…
Тут я по-настоящему понял, что такое быть беженцем.
Мир моего детства не пострадал от распада Союза. Я был уверенным жильцом минувшего. А мир детства Анны исчез вместе с СССР. Тот, кому сказано – эти дома, дороги, деревья, холмы, реки, эта квартира, эта лестница, эти стол, стул и кровать, эта лампа, шкаф и холодильник, зеркало, репродукция на стене, старые обои – не твои, убирайся отсюда, оказывается изгнан и из воспоминаний.
Почему отец Анны не уехал с ней и матерью сразу же, в осень 1991-го? Анна предполагала, что он задумал какую-то хитрую комбинацию; если бы он просто сбежал, его нашли бы и в Москве – слишком многое он знал.
В начале 1992 года Анна с матерью получили денежный перевод, потом еще несколько. Но сам адвокат вырваться не сумел. Уже грабили военные базы, захватывали оружие, и он исчез в этой неразберихе, телефон грозненской его квартиры молчал.
При расставании отец категорически запретил разыскивать его, если он временно ляжет на дно, – наверное, такой у него был план. Он панически боялся, что кто-то недоброжелательный узнает о его связи со второй семьей, найдет его уязвимую точку. Но Анна все-таки попыталась, сделала все, что можно сделать на расстоянии, только поехать не рискнула – понимала, что пропадет там.
Анна предполагала, что отца могли убить – некоторые из его бывших подзащитных стали теперь политическими лидерами, а он был свидетелем их прошлой, теневой жизни. Может быть, его украли, удерживают силой: кому не пригодится раб-юрист, раб-адвокат? Каждый раз, когда приходила новость о фальшивых чеченских авизо на немыслимую сумму, о деньгах, украденных из госбанков, Анна вчитывалась: не чувствуется ли за этими мошенничествами рука отца?
По тому, как она рассказывала, я понял, что она не любит отца. Но, страшась признаться себе самой в этой простой, в сущности, вещи, подменяет любовь – долгом; ей кажется, что, если она признается, для отца исчезнет надежда на спасение.
Когда осенью 1994 года в Грозный вошли танки оппозиции, – с российскими офицерами внутри, навербованными ФСК, – вместе с ними в городе впервые за несколько лет оказалось множество журналистов с телекамерами, по всем каналам передавали кадры грозненских улиц.
Для Анны это не было войной: словно спелеологи с фонарями спустились в огромную пещеру. Она записывала эти репортажи на видеомагнитофон, смотрела снова и снова, надеясь увидеть отца. Тогда же ушла из жизни ее мать, Анна осталась одна.
В последних числах августа, когда стало ясно, что вот-вот подпишут мир, Анна поняла, что это ее шанс; но дальше Ростова, куда свозили неопознанные тела, не доехала: испугалась соваться туда, где еще недавно шли бои.
…Она просила меня найти отца, пока это еще возможно, и назвала сумму, которую может заплатить, – сущие крохи в сравнении с моим обычным гонораром, даже расходов не окупить.
Слушая ее, я думал о том, как повторяется история; мой прадед был «спецом», который понадобился победителям – красным, и отец Анны оказался «спецом», пригодившимся новой власти. Бабушка Таня сошлась с дедом Михаилом, втайне надеясь найти защиту для отца, и Анна встретилась со мной, чтобы отца спасти; как при гадании на суженого, зеркала составлены так, что одно отражается в другом.
Если я начну поиски, я смогу получить ее – как плату за труды; но откуда происходит догадка, что она нужна мне, как деду Михаилу обязательно нужна была бабушка Таня?
Я вспомнил бабушкин дневник в обложке от книги Константина Симонова и произнес вполголоса, сам того не ожидая, строки, выученные еще в школе к военному утреннику:
- Не понять не ждавшим им,
- Как среди огня
- Ожиданием своим
- Ты спасла меня…
«Жди меня», знаменитое стихотворение Симонова, – я теперь понял, о чем оно. Симонов писал советские лирические стихи, будучи печально ограничен собственным опытом, но речь-то шла о Пенелопе, Деве Конца Пути, вечном маяке странников рока.
Для нее, для Девы, в ожидании нет времени, оно, ожидание, абсолютно и один день, и двадцать лет; без колебаний, приливов-отливов, смены настроений. И тогда герой на самом деле может вернуться в любой момент времени, ибо время для него лишено обыденной протяженности.
Необразованный, не знающий, кто такой Гомер, – вот что искал в женщине дед Михаил своим чутьем человека, ведающего науку выживать там, где одним солдатским умением спастись невозможно.
Но если Пенелопа не ждет, Итака исчезает, ее скрывают магические туманы, и герой обречен на бесконечные скитания. Так дед Михаил и пропал, когда Пенелопа отказалась ждать.
…Анна приняла мое молчание за отказ, приготовилась встать со скамьи, сказать положенные вежливостью слова; кажется, она решила, что я не стану работать за те деньги, что она предложила. Я удержал ее за руку, может быть, даже излишне фамильярно, сказал, что постараюсь найти ее отца; и отметил, что она не убирает руку, боится, что я передумаю.
В тот же день я позвонил Марсу спросить совета – как искать отца Анны. К моему удивлению, он попросил пересказать ее сюжет во всех подробностях.
– Адвокат? – сказал, выслушав, Марс. – А ты уверен? История мутная. Фактов никаких, только рассказ девчонки. Защищал будущих боевиков, а потом они его в зиндан посадили? Пропал? Да у него пол-Чечни в друзьях должно быть. Такие, как он, все и заварили. Национальная интеллигенция. Живет себе и в ус не дует, пять жен имеет, теперь там это можно. Деньгу заколачивает. Забыл про эту Аню, на хрен она ему сдалась?
Я не стал напоминать Марсу, что отец Анны не был чеченцем; Марс, бывший подполковник, мир в Хасавюрте считал предательством, и это прорывалось в каждом слове; казалось, в начале июня, накануне выборов, ему виделся совсем другой исход войны.
– Так где мне искать его, Марс? – мягко спросил я.
– Лети в Ханкалу, я предупрежу. Там у людей спросишь. Найди Мусу, он тебя посадит на борт и скажет, к кому обратиться, – недовольно ответил Марс и положил трубку.
Глава XIII
В Ханкалу я полетел через Моздок, через Осетию на военном транспортнике.
Город был переполнен военными, встречались выздоравливающие раненые; здесь была не война, а край войны, милицейские патрули уже смотрели цепко и настороженно. Пыльный, неуютный, весь во взгорочках-пригорочках, словно под домами пучилась земля (а земля и вправду могла «гулять» в долине Терека), Моздок стал пунктом армейского транзита; «вход» для тех, кто ехал на войну, и первый мирный город для тех, кто ее покидал.
Наутро, еще до рассвета, когда с Терека поднимался нежнейший палевый туман с бледно-голубыми прожилками и перламутровыми свечениями, длинный караван из КамАЗов, «Уралов», «уазиков» вышел на Ханкалу.
В нескольких километрах от Моздока встретилась табличка «Бойня», написанная черной краской на белом листе фанеры, прибитая к столбу. Казалось, это предупреждение, и лишь потом я понял, что это самодельный указатель, обозначающий поворот на бойню, туда, где забивают скот, – в поле за тополями виднелись угрюмые цеха.
На подъезде к Ханкале, уже в Чечне, мы прихватили проливной дождь, пришедший ночью с гор, с Кавказского хребта. Офицеры хмурились – небо закрыло низкими тучами, стремительно движущимися на юг; низкая облачность – ограничения для авиации, не каждый пилот имеет класс достаточный, чтобы летать в облаках.
Дождевые капли молотили по лобовому стеклу, вода текла в кабину через прохудившийся брезент откидного верха. Я представил, что дождь – один на всех; одна и та же влага течет по скатам палаток ханкалинской базы, по бетонным заграждениям блокпостов; пропитывает форму разведгрупп где-то в лесу – и затекает тонкой струйкой в схрон, где прячутся боевики.
Дождь – значит, вздуются горные реки, станут непроезжими броды, смоет наскоро возведенные саперами мосты, отрежет друг от друга воинские части.
На базе было суетно, бегали солдаты – у кого-то текла палатка, у кого-то – кунг, кто-то требовал немедля добыть полиэтилена, «как для парника, мать твою, понял, нет». Не было указателей, названий частей, не понять было, кто где, но лица и говоры показывали, что здесь собралась вся Россия, от Карелии до Дальнего Востока.
Офицеры в дороге объяснили, что розыском штатских никто не занимается, разве что родственники, милиции нет; потом один посоветовал обратиться к матерям; так и сказал – иди к матерям.
Что за матери, чем они могут помочь? Однако простое это слово оказалось паролем, открывающим путь на самые задворки базы, туда, где нет глаз начальства и проверяющих.
Там стояла старая армейская палатка с печкой. В ней жили женщины, разыскивающие пропавших без вести сыновей-солдат. В мешанине военных частей, разбросанных по всей Чечне, среди постоянных передислокаций, переформирований и переподчинений, база была единственной точкой, где все пересекались со всеми, куда рано или поздно стекалась информация.
Никто им не разрешал селиться здесь, официально их не существовало, но они раздобыли и эту палатку, и доски для нар, и печку, и белье, и еще множество нужных для полевой жизни вещей; омужичились, понемногу переоделись в бушлаты, стали подрабатывать кто стиркой, кто починкой, кто готовкой.
Затерянные среди километров колючей проволоки, палаток, кунгов, они вверили себя слухам. Что-то сказал шофер колонны, пришедшей с юга, что-то передали по рации разведчики, что-то видели пилоты штурмовых вертолетов на месте весенних боев – слухи цеплялись один за другой, соединялись, как молекулы, в цепочки – и цепочки тут же распадались, потому что на каждый слух находился другой слух; военная прокуратура говорила одно, командиры – другое, чеченки на базаре – третье.
Попадали к матерям фотографии и видеозаписи – кассеты и пленки солдаты находили у мертвых боевиков, те часто снимали нападения из засады, расстрел армейских колонн; ничего толком на тех кассетах было не разобрать, только выстрелы, пламя, кирпичи под ногами – оператор бежит, – черный дым и снова выстрелы.
Но матери, как когда-то Анна, смотрели эти пленки по многу раз, кто-то привез им видеомагнитофон; смотрели – словно старались заглянуть туда, куда не досягнул объектив камеры; за угол полуобвалившегося дома, в темноту подъезда с рухнувшим козырьком, за сгоревший танк, за пробитый снарядом забор.
Ведь мало кто пропадал совсем в одиночку, большинство – при перебежке, в ночном бою. Через несколько минут спохватывались, но уже не могли или не имели возможности – под огнем – найти. Ранило, контузило, убило – где-то недалеко, в пределах сотен метров и пяти минут. Но тайну-то этих пяти последних минут и не хотел открывать уничтоженный город, где все рушилось и горело, где не оставалось следов. Поэтому и были так ценны съемки боевиков, они показывали бой с той стороны – в кого целились, куда попали, как разлетелись осколки, где упал раненый солдат; говорили, что несколько тел нашли в руинах благодаря этим затертым видеокассетам.
В общем, получилось так, что матери зачастую знали о событиях одно– или двухлетней давности больше, чем кто бы то ни было другой. Они стали неофициальным штабом розысков, к ним приходили чеченцы, желающие помочь, около них крутились разнообразные посредники, шальной народ, выманивающий деньги несбыточными обещаниями; журналисты, специалисты из гуманитарных миссий; они и могли подсказать способы отыскать отца Анны.
Когда я подошел, из палатки доносились злые женские голоса; кто-то кричал: да пусть они подавятся своим миром! Я успел подумать – странно, ведь матери должны радоваться тому, что война окончена, больше не будет убитых… И – боже, боже! – понял, что весть о Хасавюрте украла у них будущее. Уже начался вывод войск, к концу декабря уйдет последний солдат. Матери тех, кто жив, кто служил сейчас, скажем, на базе, заправлял вертолеты или стоял на посту, – матери живых радовались Хасавюрту. А матери пропавших без вести… Для них через четыре месяца на Чечню опустится непроглядная тьма.
Шагнув в палатку, я сразу выделил для себя одну женщину; она стояла неподвижно, хотя выглядела энергичнее прочих; низкая, плотная, с жесткими короткими волосами – паромщица, смотрительница на дальнем переезде. К ней-то я и подошел, обходя других матерей, – она показалась мне кем-то вроде коменданта; остальные женщины спорили, не обращая на меня внимания.
Она выслушала мою историю, задавая короткие точные вопросы, подгоняя меня: не растекайся, говори главное. Я подумал, что, может, она и не паромщица, а офицер из детской комнаты милиции, следователь прокуратуры – жестко, жестко взяла она меня в оборот, уточняя, где жил отец Анны, где работал, с кем бы связан.
Антонина – так ее звали – задумалась, дослушав, и сказала:
– Пойдем спросим у Васи.
Я подумал, что Вася – офицер разведки, какой-нибудь старший лейтенант, которого Антонина может звать по-сыновнему по праву возраста, или один из посредников, торговец информацией.
Мы пошли в дальний угол палатки; там был занавешенный брезентом закуток. Антонина осторожно отодвинула брезент, заглянула внутрь, прошептала:
– Заходи, расскажи ему. Смотри, что он подскажет.
Я ступил в закуток, еще на пороге сказав:
– Здравствуйте.
В закутке никого не было.
Я обернулся – и наткнулся на шалые, безумные глаза Антонины; снова посмотрел внутрь закутка; на полу зашевелилась ткань, и оттуда появилась кошачья голова: обожженная, с оторванным ухом.
– Скажи ему, Вася, скажи, – жарко зашептала позади Антонина. – Скажи, Вася!
Глаза привыкли к сумраку, я различил, что кот вжался в брезентовую стенку палатки. Он щерится, сверкает зеленым глазом, но не может двинуться, что-то повреждено в его теле; второй глаз выбит, затянут корочкой запекшейся крови, хвост обрублен на две трети; шерсть вся в грязи, одна лапа перебинтована. Перед котом стояло блюдце с молоком.
– Васенька, Васенька, не молчи, скажи, скажи, – шептала Антонина, будто говорила с человеком.
– Тоня, Тоня, ах, куда же ты, Тоня! – раздался сзади громкий женский голос. – Ты опять к коту!
Антонина вдруг ссутулилась, властная осанка пропала; покорно пошла она за подругой, уведшей ее к нарам.
Я выдохнул, закрыв глаза; я не разгадал безумия Антонины, она показалась мне самой деловитой из женщин. Это перевернутый мир, где сумасшествие нормально, – и я не найду тут ничего, интуиция отказывает, представляет все наоборот. Проклятый кот – он смотрел так, словно и вправду мог что-то сказать; что, я уже верю в этот бред?
Потом я узнал, что кота привезли из Грозного солдаты. Животных там почти не осталось, даже птиц, а кот как-то выжил. Это в первые дни боев даже попугаи по дворам летали, а спустя полтора года уцелели только псы да вороны. Женщины стали подбирать коту имя, сначала думали, что чеченский кот, русских слов не знает, но кот отозвался на Ваську, поднял голову. А у Антонины сына звали Вася, служил он поваром; с тех пор Антонина думала, что не случайно сюда кота привезли, перешла в него душа сына ее и вроде как человек он теперь, а не зверь.
Одни матери пытались мне помочь, другие отказывались, будто боялись невольно передать мне толику своей воображаемой удачи; одни желали успеха, а другие спрашивали, служил ли я, воевал ли я, подразумевая, что я жив, а их сын ни жив, ни мертв, и даже тела не сыскать; третьи смотрели так, что я чувствовал себя тем раненым котом, – заговаривали ласково, узнавали, в здравии ли родители, женат ли я, как зовут подругу, сколько детей мы думаем родить, – и меня уволакивало в омут их страждущих чувств, ведь втайне они желали, чтобы я заменил им детей, так и говорили – ты нам теперь как сын, – не догадываясь, кажется, какой страх эти слова вызывают во мне.
Советчицы сходились в том, что надо ехать в Грозный, искать квартиру отца Анны, расспрашивать соседей, если кто уцелел; но я понимал, что не поеду в Грозный ни за что на свете, мой предел, мой край – это Ханкала, а внутрь войны я не пойду, нет во мне мужества.
В конце концов я обратился к посредникам, торговцам информацией. Я не хотел этого делать – пойдут слухи, что отца Анны ищут, и мне наперебой начнут предлагать «совершенно точные» сведения, где он находится, будут обещать свести с нужными людьми, рассказывать, что еще вчера он был в этом селе, но на рассвете его увезли, – в общем, тянуть деньги, а то и вовсе привезут на «встречу» и самого возьмут в заложники. Я попытался заручиться помощью Марса, но доверенный его человек сказал, что Марс далеко и по обычной связи недоступен; может быть, он где-то неподалеку, в Чечне, подумал я, тоже ищет кого-то или ведет переговоры.
Я встретился с тремя посредниками; они кивали, расспрашивали, сочувствовали, пытались понять, кто меня прикрывает, – я ссылался на Марса, рассудив, что он вряд ли об этом узнает; услышав фамилию подполковника, снова кивали, на сей раз уважительно, хотя не понять было, знают они Марса или слышат это имя в первый раз; просили денег, обещали сделать все возможное, вспоминали, что, дескать, год назад толковали меж людей о каком-то юристе, опять просили денег, обижались, что я не хочу дать задаток; заканчивали спектакль, смотрели жестко, говорили, что придут через день-два, скажут, что удалось узнать, – и называли цену, настоящую цену: десятки тысяч долларов.
У меня были такие деньги, я готов был заплатить; Марс, сказал мне его порученец, скоро вернется, и я собирался все-таки попросить у него подмоги, тех же бойцов, Мусу с Джалилем и Данилой, чтобы они съездили со мной на встречи, прикрыли; постепенно у меня крепла уверенность, что я сумею справиться.
Посредники явились через три дня. И, как один, сказали, что человек, которого я ищу, мертв. Убит два года назад, в 1994-м. Назвали время и место, в общем сходные, но известные только по сообщениям, переданным через пятые руки; на вопрос, где похоронен, только улыбнулись невесело – радуйтесь, что хотя бы судьба выяснилась, знать место могилы – роскошь по нынешним временам, да если и узнаешь, как найдешь ее в разрушенном городе?
С этим я и улетел в Москву; посредники, говорил я себе, точно попытались бы раскрутить меня на деньги, имейся хотя бы шанс, что отец Анны жив; они бы и мертвого искали с удовольствием, не сообщая мне, что тот мертв, если бы я не сослался на Марса; с Марсом связываться посчитали себе дороже. Да и на что ты вообще рассчитывал? Даже в лагерях была документация, учет, справки и архивы. А тут война, люди могут исчезать по-настоящему бесследно, прямое попадание снаряда – и даже тела нет, нечего искать…
Но на самом деле я знал, что свернул на полпути. И не могу сказать об этом Анне: она потребует новых поисков.
А там, на Ханкале, я понял, чего не понимал раньше, – что есть запретные для меня пространства, куда не стоит соваться. Я мнил себя неуязвимым, хотя был всего лишь незаметен: никого не волновали, ничьих интересов не затрагивали мои частные розыски, я копошился в архивах, ездил по местам лагерей – бумажный конквистадор, тихий соглядатай. Да, я умел выскальзывать из сложных ситуаций, но, чтобы отправиться в Грозный, нужно было быть Мусой или Джалилем, я же был лишь самим собой, везунчиком, нюхачом, и все это вдребезги разбивалось о реальность войны.
Если бы я рассказал это Анне, она, может, и поняла бы меня. Оценила бы честность признания, вряд ли сочла бы трусом, но никогда бы не вошла со мной в отношения. А я уже отвел ей место внутри себя, представил общее будущее; и был готов получить его даже ценой умолчания.
«Сто шансов из ста, что посредники не врут, просто ты слишком добросовестный, все хочешь перепроверить», – говорил я себе. Анна и так знает, что отец, скорее всего, погиб, ей просто нужно, чтобы кто-то другой сказал ей это, и сами детали – Ханкала, военная база, переговоры, три дня ожидания – будут работать на достоверность сведений, их конечность: так, и никак иначе.
И в конце концов я отбросил сомнения; мертвые мертвы, живые живы – вот что нужно осознать сейчас Анне; моей Анне.
Глава XIV
Известие о смерти отца, казалось, совсем не тронуло Анну. Но я понимал, что она не хочет проявлять при мне чувства, для нее это было подобным тому, чтобы прилюдно обнажиться. Она уедет в съемную свою комнату, там проведет время в молчании, последний раз мысленно обращаясь к отцу как живому, – и будет вызывать в памяти воспоминания о нем, больше не связанные нитью жизни с настоящим временем.
Она протянула мне конверт с деньгами. Я думал отказаться – и потому, что такая сумма для меня была смешной, а для Анны существенной, и потому, что втайне надеялся обязать ее мнимым благородством. Но конверт взял, понял, что с Анной нужно быть честным, не выдумывать планов с двойным дном; если что и соединит нас, так это прямое мое намерение, которое будет выражено ясно и просто; Анна не может не увидеть, как мы подходим друг другу, не увидеть во мне новое свое служение.
Когда я принял деньги, Анна выдохнула с облегчением; и я почувствовал, что открылась дверь в будущее, замаячила смутная тропка новых встреч.
Анна, Анна, беглянка, жиличка на птичьих правах! У нас всех еще были советские паспорта, но у нее адресом прописки значилась ЧИАССР; она не могла выписаться и прописаться в Москве, ее донимал участковый, вымогая взятку. Деньги, присланные когда-то отцом, заканчивались, и не было просвета впереди.
Я попросил Мусу, и мы подъехали к участковому; обрюзгший милиционер почуял угрозу, исходящую от Марсова бойца, и обещал Анну больше не трогать.
Я не ждал ответной благодарности от Анны, хотя знал, что она будет; я чувствовал себя волшебником, давно копившим волшебство, чтобы одарить им достойного человека, переверстать его жизнь в лучшую сторону.
«Так, наверное, поступал и дед Михаил в отношении бабушки Тани, – думал я и тут же разворачивал мысль в сторону: – Я – не дед Михаил, во мне нет опасности, и Анна не оставит меня; ничто не повторяется буквально, один в один».
Я видел, как устала Анна, как измучилась; как тяготило ее прошлое в смысле родословной, поставившее на ней знак неблагонадежности, вычеркивающий из числа людей, заслуживающих общего доверия. Но она не жаловалась, непритворно сердилась за помощь. Даже Муса, человек с отключенными эмоциями, отчасти посвященный теперь в дела Анны, сказал мне однажды:
– Сильная девка. С такой не пропадешь. Завидую.
А я чувствовал, как медленно склоняются ко мне чувства Анны; просто в силу того, что я есть, что со мной надежно.
Все случилось весной девяносто седьмого, спустя полгода после нашего знакомства.
Мы поехали тогда на мою дачу. Занимался морозный светлый день, снег уже сошел с полей, застывших в муках осенней пахоты, и вывороченная земля огрубляла чувства, добавляла к желанию поцелуя страсть взаимного мучительства. Мы ушли гулять к прудам, которые уже успели растаять, а потом их наново выстеклило свежим, крепким льдом; видимо, он схватывался очень быстро, и на поверхности застыли барашки, расплесканные сахарные капли, избытки замерзания.
Лед был прозрачен, он гнулся под нашим весом, чуть мутнея от внутренних напряжений. В водной глубине уткнулись в ил сонные рыбы, а мы шли по тонкой ледяной корке, которую облизывало, не в силах растопить, солнце, и мне казалось, что чувство теперь так же накрепко схватилось между нами, что мы идем там, где еще вчера не смогли бы ступить.
Бодрый, как скрип новенькой командирской портупеи, скрип льда, шествие вдвоем по вчерашней воде – выбрызгивали в жилы ясную, прохладно-кипучую страсть; вкус замерзших, провисевших в саду всю зиму яблок, обледенелые кольца колодезной веревки, шелест камыша, меховой воротник, обрамляющий лицо Анны; светлые ее волосы, заново набравшие силу, неподвластные ветру.
Солнце поднималось в зенит, солнце нашего утра, а мы все ходили кругами, рисково пробуя лед на прочность, – а вдруг снизу ключ, родник, вдруг мы провалимся?
Подсознательно я ждал треска льда, воды, обжигающей тело. Но нет, мы миновали пруды, вышли в поле, где по краям росли плакучие березы, ставшие вихревым слепком зимних бурь. Здесь солнце уже подплавило хлад заморозка, и земля дышала теплом, громоздились влажные от испарины, грубые ее комья.
А вдали, у самого горизонта, шла по дороге колонна машин, тяжелых военных машин с выцветшими брезентовыми кузовами. На мгновение мне показалось, что я смотрю сквозь бинокль или прицел, что это не окрестности Москвы, а Кавказ, оживший призрак прошлого, войска уходят из Чечни, отступая перед тьмой.
Забранное в меховой кокон лицо Анны взорвалось, рассыпалось морозными искрами, раскатилось по полям; из нее выхлестывала давняя истерика, ведьминское иконое хихиканье, исходящее из живота, словно она рожала через рот смешинок-бесенят.
Я поднял ее на руки, мы кружились по мерзлым кочкам, ловя ускользающее равновесие, лицо ее глубоко опрокинулось в мое лицо, и губ уже невозможно было отделить от губ.
Любил ли я? Нет, скорее верил в нее. И она меня не любила, но чувствовала, что я хожу темными тропами, а мне был нужен ее дар ожидания. Нужность, востребованность дара – серьезнейшая вещь, она привязывает, может быть, даже глубже любви. Раньше я словно брал ключи от судьбы с собой, а теперь оставлял их Анне.
Смущало меня только одно: скрытность Анны. Заложник судьбы отца, она возжелала себе совершенной независимости; а тот, кто знает о человеке правду, пусть самую бытовую, уже потенциально – манипулятор. И она старалась как можно меньше рассказывать, где была, что делала, с кем встречалась; человек более прямолинейный предположил бы, что она ведет двойную жизнь, есть поводы для мужской ревности.
Если бы я знал, какую роль сыграет потом в моем отношении к Анне эта ее особенность, я бы вызвал ее на разговор. Но я боялся, что ее неприятно поразит моя наблюдательность. «Это же не обман, не ложь, человек охраняет свою свободу, – говорил я себе. – Ты ведь тоже скрываешь историю Песьего Царя, молчишь; тебе ли упрекать?»
Мы стали жить вместе; точнее, наполовину вместе, наполовину поврозь – два летних сезона я провел в дальних экспедициях. Марс тогда познакомил меня с очередным заказчиком. Услышав, в чем суть задания, я сначала рассмеялся, хотел посоветовать не тратить зря деньги – а потом согласился, почувствовав, как удивительно рифмуется оно с общим духом времени.
То было странное время промежутка; время, когда Россия словно снилась самой себе. Медленное умирание Ельцина, череда преемников – фантомов, людей из матрешки, зайцев из шляпы фокусника; время само, казалось, порождает фантастические прожекты, воспаленные миражи. Рос рынок, снова вернулось ощущение великого Поля Чудес, позабытое, казалось, с войной, выборами, возможным реваншем коммунистов.
Марс тогда вошел в силу, летал в Афганистан на секретные переговоры с Ахмад Шахом Масудом, с давним своим врагом: обсуждались поставки оружия Северному альянсу, воевавшему с талибами, – в обмен на драгоценные камни из Панджшерского ущелья. Марс возглавил делегацию армейских офицеров и чинов службы внешней разведки; его команда двигалась наверх, набирая вес.
Марс и свел меня с представителями японского бизнесмена, имевшего связи в нашем правительстве. Бизнесмен, технократ и богач, был рационально безумен. Только что англичане клонировали овечку Долли, а он загорелся идеей клонировать мамонта.
Ему нужен был биоматериал, свежий, только что из вечной мерзлоты. Что, в принципе, невозможным не казалось: мамонтов иногда находят в руслах рек, в обрывах Северного Ледовитого океана, при вскрышных работах на карьерах – только туши успевают испортиться, буквально – растечься раньше, чем прибудут ученые. А тут поисковую группу снабдили вертолетом с дизель-генераторами и холодильным оборудованием, договорились с пограничниками о полетах в запретной зоне, зафрахтовали судно – если понадобится вывозить тушу по воде; все это хозяйство числилось экспедицией Академии наук, а работало на самом деле на японца. Конечно, заказчика обворовывали почем зря, сочиняли «мертвые души», получавшие зарплату, придумывали несуществовавшие взятки, мухлевали с бухгалтерией, списывали годный инструмент. Но японец платил и платил – за свою мечту, воплотить которую можно было только на русском Поле Чудес, ибо правительство любой другой страны не отдало бы ему мамонта в собственность, а он хотел не кусок, не часть, а ископаемого зверя целиком.
Бредовый заказ, но это была та небольшая глубина, на которую я готов был нырять после страха, испытанного в Ростове и Ханкале. Да и Анна, которой я рассказал про ранние свои путешествия, про могилу на Бетпак-Дале, про ярость мертвых, словно шестым чувством что-то почуяв, умоляла меня, чтобы я больше не искал людей; она опасалась, что я натопчу в наш дом дорожку из сумерек, принесу, как в старой сказке, беду, что спрячется в котомке.
Два сезона я странствовал по дальним северным пределам. Оказалось, что поиски мамонта схожи с поисками людей: надо понять, в каких обстоятельствах он мог погибнуть. По слоям торфа и земли в речных обрывах я читал давние наводнения, которые могли уволочь мамонтенка и занести его илом, учился определять в срезах почвы болотные ямы, куда мамонт мог провалиться, различать обвалы, которые могли его засыпать. Только такие смерти годились, только они сохраняли тело нетленным в холодильнике вечной мерзлоты; мы же пока находили только кости и бивни, собрали целую коллекцию.
Якуты верят, что мамонты ходят под землей и умирают, если случайно покажутся на свет, проломят лбом стенку обрыва; и мне уже казалось, что мамонт действительно где-то рядом, он ускользает от нас под землей, меняет огромные свои норы; я искал его уже как человека, жертву вселенской катастрофы.
Два года я прожил среди мерзлоты; впервые увидел, почувствовал, как велики ее пространства. Мы находили доисторического лося, тело топографа, который, видно, упал в расщелину, трактор с санным поездом, а в кабине труп водителя – и все это мерзлота хранила так, словно смерть случилась вчера.
Да, в тех краях вообще установилось вечное «вчера», и все события прошлого равно близки. Мало что разлагается, проходит естественным путем смерти, мертвые опасно похожи на живых: тракторист, когда начал оттаивать, повернул голову, стали распрямляться согнутые пальцы, рот разъехался в ухмылке.
Анна водительствовала мной в этих землях. Там я понял, в чем сущность Девы спасения, Девы ожидания. Мы вышли в шторм, на лодке заглох мотор. Все существо вопило: к берегу, к берегу, но там был скальный мыс, его нужно было обогнуть и только затем причаливать; чтобы совершить такой маневр, курс – с учетом сноса по ветру – нужно было держать в открытое море.
Вот мужество – править в открытое море, зная, что быстрые надежды на спасение ложны, путь ведет через страх; и я бы тоже вместе со всеми орал, вставляя в уключины весла, «к берегу» – но почувствовал, что во мне есть малая толика заемного спокойствия Анны, и этого достаточно, чтобы удержаться от паники.
Четверо услышали мою команду, осознали, зачем нам уходить в море, навстречу штормовым волнам; двое полезли драться, их пришлось оглушить. Когда мы выплыли, обсушились у костра, я подумал, что вот так, наверное, и спасался дед Михаил – ему хватало какой-то малости, щепотки, спички, мгновения, чтобы увернуться от смерти.
Анна была со мной, когда на лагерь напали бандиты, решив, что мы черные старатели, моем алмазы на таежной реке; Анна удержала меня, когда вода попала в топливопровод вертолета и мы падали под шорох вращающихся на авторотации винтов, в страшной после гула турбин тишине, и летчики успели крикнуть только, чтобы все сидели по местам, иначе нарушится центровка машины; и я остался на месте, и другие остались; я даже привык существовать под воображаемой – и в то же время реальной ее защитой, привык, что пролечу, как на американских горках, через все опасности.
…Осенью, когда на тундру уже выпал снег, заканчивался сезон, я пошел в последний маршрут вдоль берега небольшой реки – до устья. С верховьев валила шуга, старицы подернулись льдом, хрустела ледяной коркой галька; вертолет наш стоял на приколе, все летные часы, положенные на месяц, мы потратили и ждали, когда наступит первое число и летчики нас заберут.
Товарищи по экспедиции стреляли перелетных гусей, им осточертели поиски, а я хотел в последний раз увидеть океан; шагал по отмелям, мимо белых, отмытых водой коряг, мимо птичьих и медвежьих следов; и вдруг увидел, что на склоне холма собрались чайки, они кричат, созывая своих, и клюют что-то.
Хобот – это был поросший мехом хобот; он торчал из глыбы льда, обнажившейся после сильных августовских дождей. Прогнав чаек, я развел костер, попытался вызвать лагерь через «уоки-токи» – бесполезно, я ушел слишком далеко.
Котелок за котелком я промывал ледяную глыбу кипятком; сползла грязь, лед протаял, и в нем проступили смутные очертания огромной головы. Похоже было, что мамонт – может быть, он был старый, больной или, наоборот, молодой, неопытный – упал в полную воды яму и не смог выбраться; дело происходило осенью, и он замерз в этом слитке застывшей воды, а по весне яму занесло речными отложениями, потом русло ушло в сторону, а теперь вернулось, взрезая старые слои, и мамонт показался на свет.
Какая-то странная связь возникла у меня с этим мамонтом. Я представил, как он бился в яме, взрывал землю бивнями, стараясь спастись, как затих потом, обессилел, как долго не уходила из его могучего, крепкого тела жизнь; ревел ли он в отчаянии или сражался молча, были ли рядом другие мамонты или он оказался один?
Я уже не мог его продать, поступить с ним так, как будто он был просто куском доисторического мяса; я присыпал хобот землей и галькой, чтобы не добрались чайки, зная, что по весне талая вода растопит ледяную глыбу и утащит мертвого мамонта в океан.
Анна поняла меня, а никому больше я не рассказывал о находке. Уже случился дефолт, про который в экспедиции слышали только по радио, и мы шутили с ней, что я закопал в землю миллион долларов – именно миллион сулил за мамонта одержимый японец.
В ту осень и зиму в наших отношениях словно появилось дыхание. Прежде они были обрученностью, чем-то вроде вечной помолвки: мы жили вместе, накапливали воспоминания, знания друг о друге – но это нас не сближало, мы были ближе в разлуке, чем дома.
А теперь, – может быть, потому, что прошло два года и призрак ее отца отдалился, я больше не вспоминал о своих сомнениях, само время подтвердило, что его нет на свете, – появилась близость, появилось родство; Анна нашла работу, обжилась в Москве, казалось, ее уже не преследует прошлое; и я думал, что однажды мы сменим жизнь, уедем куда-нибудь далеко и от Грозного, и от вечной мерзлоты.
Я чувствовал, что никогда не отпущу ее; если что-то случится, она потребует разрыва – буду удерживать любой ценой, возникать на пороге, как окруженец дед Михаил: незаметно она как бы пересочинила меня, приписала мне внутреннее достоинство большее, чем я имел в действительности. Я был лучше в ее глазах, чем на самом деле, – и уже не мог отказаться от себя такого, каким она видела меня; смелым, во всем настоящим, идущим до конца.
Часть пятая
Глава XV
В конце февраля мы стояли с Анной на мосту у Парка культуры. Солнце скатывалось за Воробьевы горы, а внутри заснеженного, блестящего золотом льда на реке – казалось бы, крепкого – уже чувствовались зарождающиеся напряжения.
Я много изучал лед, пока искал мамонта, и теперь рассказывал Анне, как солнце уже нащупало в ледяной массе ее неоднородности и части ледяного поля сдвинулись друг относительно друга – на миллиметр, на полмиллиметра; это и есть будущее, говорил я, оно уже зреет в этих трещинах, чтобы скоро расколоть лед. Мне казалось, что этот образ говорит о нас, о наших чувствах; я был счастлив.
Но самое наивысшее счастье – иногда лишь ложное прочтение откровения о будущем, когда человек ощущает прямую речь судьбы, но подменяет провиденциальность сентиментальностью; знак был дан, а я распорядился им самозабвенно и слепо, не увидел, что под золотым льдом откроются черные полыньи.
Через несколько дней неожиданно позвонил Муса, попросил срочно приехать – нужно поговорить, есть дело, сказал он. Я отказался бы, но Муса бесплатно помогал мне в делах Анны, и я чувствовал себя немного обязанным ему.
Мы встретились у «Октябрьской». Муса повел меня в ближние переулки, объясняя по дороге, что к нему обратились ребята из одной государственной конторы, им нужна команда для работы в Средней Азии… Ничего он толком не сказал, но был весел, поддел носком ботинка упавшую сосульку, будто мы шли отмечать какой-то праздник, и я подхватил смешливый его тон, пнул сосульку; навстречу попалась компания школьников, семиклассников-восьмиклассников, они толкались, лупили друг друга пакетами со сменкой, и мне показалось, что мы с Мусой – такие же прогульщики, сбежавшие со скучного урока, чтобы шататься по весенним улицам.
Мы вошли в неприметный подъезд без вывески, – не понять, жилой это дом или вход в какую-то контору; поднялись по пыльной лестнице на четвертый этаж – лифт не работал – мимо старых, обитых дерматином дверей, мимо консервных банок на подоконниках, полных окурков. Я уже догадывался, что это: бывшее районное управление КГБ, конспиративное их помещение; отец однажды рассказывал, как его вызывали на беседу, предлагали стучать на товарищей по работе, – и описывал такой же подъезд, неухоженную лестницу, банки с окурками… Отец говорил, что наверху была дверь с кодовым замком и его провожатый звонил, чтобы открыли. Да – на четвертом этаже оказалась металлическая дверь, замок с циферками; Муса позвонил.
Таким убогим, таким беззубым – словно шамкающий рот старика – все это мне показалось, что я воспринимал происходящее как экскурсию в прошлое, мне даже было интересно, что же понадобилось наследникам КГБ от меня и Мусы, какую работу нам предложат. Чтобы показать Мусе свою догадливость, я напел вполголоса:
- Коммунисты мальчишку поймали,
- Потащили его в КГБ,
- Ты признайся, кто дал тебе книжку
- «Наставленье в подпольной борьбе».
Муса сделал страшные глаза, щелкнул замок, дверь открылась. Низкий человечек в штатском, похожий на дворника, жителя подсобки, повел нас по длинному коридору. Плохой, вылезающий из пазов, затертый паркет, побеленный потолок, в приоткрытые двери кабинетов видна дешевая мебель, хромые шкафы, окна, заклеенные на зиму бумагой, – все как в рассказе отца…
Пыль и тлен; я вспомнил, как огнемет окатил пламенем бараки колонии Песьего Царя, и подумал, что хорошо было бы зайти сюда с таким же огнеметом, направить раструб вдоль коридора, нажать на спуск, сжечь это паучье гнездо, пережившее свою эпоху на восемь лет. Но потом улыбнулся этим мыслям: что они могут, бледная немочь, чего их бояться?
Мы вошли в последний кабинет. За столом сидел мужчина средних лет; он был каким-то смазанным, утекающим, словно его сфотографировали, не наведя объектив на резкость, а фотокарточка вдруг ожила, заместила лицо.
Я сел за стол, ожидая, что он мне скажет. И вдруг заметил, что Муса сместился так, чтобы перекрыть мне выход. А человек-фотокарточка посмотрел на меня и спокойно сказал:
– Мы бы хотели поговорить с вами про Марса Фаисханова.
Про Марса?
Я обернулся к Мусе, еще не понимая, не желая верить.
Муса чуть улыбнулся, два раза качнул головой, показывая мне: да-да, про него самого.
Это был крах, паралич воли. Тело оказалось неимоверно тяжелым, стул врос в пол, стены комнаты разъехались, а весь остальной мир исчез вообще.
Человек пододвинул ко мне бумаги, лежавшие на столе.
– Вот показания гражданина Кирилла Грачевского. Убийство по неосторожности, незаконное хранение оружия, можно в принципе и бандитизм квалифицировать, было бы желание. Как говорится, по предварительному сговору, в составе преступной группы… Но вы нам не нужны. Нам нужен Фаисханов.
Кирилл, Кирилл, сбежавший от нас! Сексот! Откуда они вообще знают о нем? Откуда?
Человек-фотокарточка молчал, сложил руки, сцепив пальцы, и глядел с мнимо сочувственным интересом.
Кирилл! Я вспомнил, как Марс разговаривал с ним: стукачом был… при начальстве состоял… вернулся, чтобы в колонии лесопилку оборудовать… Нет. Марс ошибся. Кирилл не сам туда вернулся. Бывший милицейский куратор его послал. Дал добро, обещал крышу. А мы им перешли дорогу, сломали бизнес. Кирилл рассказал своему менту, что произошло, сам он не мог выяснить, кто мы такие. А в МВД могли. И положили материал под сукно, впрок. А теперь поделились с ФСБ. Если Муса здесь, значит, он дал показания! Данила? Джалиль? Они будут обрабатывать всех. Марс, Марс, что же случилось? Тебе объявлена война?
Я все-таки сумел обуздать панику, реальный масштаб комнаты вернулся. Меня когда-то допрашивали по делам о контрабанде, я все-таки знал, как вести себя в таких ситуациях; но Кирилл – так попасть, так отомстить, с такой ясностью понимать, что значит бумага, подшитая в дело! Муса – он изначально был их? Нет, тогда бы не понадобилась бумага Кирилла…
– Не знаю никакого Грачевского, – ответил я. – Это ошибка.
– А вот ваш друг Муса так не считает, – сказал человек-фотокарточка. – Он все подтверждает. Вы там были.
– Это ложь. Вам нечего предъявить. Где доказательства, кроме этих бумажек? – сказал я, стараясь, чтобы голос не сбился.
– Доказательства? – переспросил человек за столом. – Доказательства?
Он вдруг переменился, пиджак стал ему тесен, галстук сдавил горло; он собрал пальцы в щепоть и стал перетирать что-то воображаемое между ними.
– Мы всегда найдем, что предъявить, – сказал он с удовольствием, поражаясь моей глупости. – Всегда.
…Карагандинский архив, десятки других архивов, где смотрел я дела тридцатых годов. Миллионы страниц фальшивых свидетельств, самооговоров, лживых показаний, признаний, выбитых под пытками… Им снова не нужны доказательства. То, о чем я читал в следственных делах, стало реальностью. Безопасность, старая шлюха, не сдохла.
Но Марс – Марс же не сдастся просто так! Он не один, за ним целая группа, за ним тоже государство! Только бы выбраться отсюда, позвонить Марсу!
– Ищите, – сказал я, радуясь, что могу еще держать уверенный тон. – Ищите.
– Хорошо, – неожиданно покладисто сказал человек-фотокарточка. – Тогда придется перейти к вашей гражданской жене. Ее ведь зовут Анна, так?
Имя Анны прозвучало как выстрел; я вздрогнул. Она должна была оставаться вне этого кабинета, там, за стенами, за улицами, далеко, в безопасности.
– Вы знаете, кто ее отец?
– Он был адвокатом, – ответил я. – Он погиб.
– Адвокатом? – переспросил человек-фотокарточка. – Погиб? Он жив.
Жив? Все во мне обмерло.
– Так называемая республика Ичкерия… Финансовое обеспечение терроризма… Преступления, направленные… Подрыв государственного строя Российской Федерации. – Мозг выхватывал только части канцелярских фраз. – Теперь, вижу, пробрало, – спокойно сказал человек-фотокарточка.
Муса – это он сдал Анну, он единственный знал о ней! Я обернулся; Муса смотрел равнодушно, разве что с небольшим сожалением: а ты думал, дурачок…
– Он погиб, – повторил я автоматически.
– И кто вам это сказал?
Кто мне это сказал?
Последняя моя защита рухнула. Я сам не дошел до конца, поверил посредникам – странно единодушным посредникам.
– Мы можем арестовать ее по подозрению в связи с террористами. Или – вы подпишете показания на Фаисханова, – сказал человек-фотокарточка.
– Мне нужно подумать, – ответил я, внутренне уже сдавшись; понимая, что, если понадобится, они припишут Анне пособничество, соучастие, все, что угодно.
– Думайте-думайте, – разрешил человек-фотокарточка.
Или Анна, или Марс.
И еще – о ужас – если они возьмут Анну, она узнает, что отец жив. А ведь она похоронила его – с моих слов. Догадается ли она, что я смалодушничал три года назад? Убедил ее и себя в его смерти? Простит ли, если догадается? О чем я думаю, когда ей грозит опасность, о чем? О своей совести? Как же я ненавижу его, этого отца! Что ему стоило действительно умереть! Он родитель Анны, она искала его, но для меня он стал восставшим мертвецом, призраком нечистой совести, и я был готов столкнуть его обратно в могилу.
Показания мои были уже готовы, отпечатаны. Я машинально поправил несколько ошибок – человек-фотокарточка ухмыльнулся, показывая, что ему приятна моя маленькая фронда, – и подписал, стараясь отогнать мысль, что делаю это еще и для того, чтобы не быть разоблаченным перед Анной.
– Не бойтесь Фаисханова, – сказал мой визави. – Вы теперь наш человек. А его время прошло.
Я был даже благодарен ему за это поощрение.
Слава богу, Анны дома не было, она обещала вернуться поздно вечером. Рассказать ей про вербовку, не упоминая отца? Но как все это объяснить? Позвонить Марсу? От этого может пострадать Анна, если узнают про звонок.
Наверное, я должен был предупредить Анну даже ценой расставания, утраты лица. Но я так долго ходил по краю мира арестованных и допрашивавших, думая, что это ко мне не относится; а тот мир смотрел, как я самонадеянно вхожу в архивы, листаю старые дела, ищу сгнившие бараки. И вот теперь он пришел за мной, и Анна – мой якорь, моя светлая дорожка спасения; без нее я останусь в этой жиже навсегда; только она в меня верит; в лучшего меня.
Бежать – мы должны бежать; это единственный выход. Собрать деньги, купить фальшивые документы – я знал, кто ими торгует, – и бежать. Туда, где не достанет даже ФСБ, в Новую Зеландию или Аргентину, бежать, не теряя времени. Пусть ФСБ воюет с Марсом, пусть Марс воюет с ФСБ, я не скажу Анне ни о чем, не скажу о «воскрешении» ее отца, возьму еще один грех на себя – и мы уедем!
Внезапно я понял, что раньше просто позвонил бы Марсу и спросил, что происходит в стране, нет ли каких-то новых веяний; теперь Марс был для меня источником опасности. А вдруг он позвонит сам, спросит: ты что, дал на меня показания? Что я отвечу?
Я выдернул телефонный шнур из розетки; перед приходом Анны я разобью телефон, объясню, что уронил его нечаянно. А если Марс приедет? Если Джалиль и Данила по-прежнему с ним, а предал только Муса? Надо бежать сейчас! Но что сказать Анне? А мобильный? Что, выбросить его?
Машинально я включил телевизор – пусть хоть бормочет свое, рекламирует стиральные порошки и шоколадки, отвлекает. Шли новости, диктор сообщил, что глава Федеральной службы безопасности назначен секретарем Совета безопасности. Я даже улыбнулся, ко мне вернулась часть самообладания: государственная графомания, плодят дублирующие структуры…
Но потом понял, что слушал новость еще вчерашним слухом, прибавил громкость.
Еще два года назад этого главы Совбеза и директора ФСБ не существовало в политике. Человек с короткой телеграфной фамилией, похожей на оперативный псевдоним, заканчивающейся на «ин», как Ленин и Сталин, выходец из КГБ, он был всего лишь заместителем мэра Петербурга, нулевой величиной. И вдруг взлетел, словно его сочиняли, не считаясь с реальностью, с законами карьерной лестницы. Или снова заскрипели прежние жернова, запустились старые механизмы?
Сообщение это прозвучало как реквием по Марсу. И я неожиданно для себя подумал: а чем, собственно, ФСБ хуже армии, за «сборную команду» которой выступал Марс? Мне-то какая разница? Марс что, брат мне? Что я знаю обо всех его делах? Может быть, он стал помехой для больших государственных планов, заигрался в политику?
Стоп, я все это уже читал в старых делах – как люди ломались, начинали видеть врагов в товарищах, задним числом выискивать крамолу в их словах… Я вообще все это читал. Только сам себя убеждал: ничто не повторяется со стопроцентной точностью. Повторилось. Где был тот момент, после которого возвращение стало неизбежным?
Не было этого момента. Статую сняли, но Железный Феликс никуда не уходил с Лубянки, он стоял там незримо. А теперь мы все были как жители поселка, рядом с которым обосновался Песий Царь: прошлое вернулось, и в нем придется жить.
Глава XVI
Марс так и не позвонил. Не звонил и Муса: казалось, я подписал показания на Марса и больше ни за чем не нужен. А я вдруг заметил, что до странности мало переживаю. Казалось бы – предательство, согласие стучать, которого не смогли добиться от моего отца еще в прошлые годы, более жестокие годы… Но разум все аккуратно рассортировал: во-первых, обвинение не ложное, мы действительно отчасти виновны в смерти Песьего Царя; во-вторых, не стучать, а только один раз поставить подпись; в-третьих, мы все виноваты, даже Анна виновата, она тоже решила, что отец мертв, не заставила меня возобновить поиски… И, в-четвертых, сейчас не время об этом думать, мучиться нравственно: надо спасаться. Я чувствовал даже странную свободу, как после визита к зубному: столько мучился, а стоило полчаса потерпеть в кресле, и можешь жить дальше.
Но они все-таки вбили клин между мной и Анной. Временами я начинал ее подозревать. Я осознавал, что, если бы она понимала, что отец жив, она не ездила бы в ростовский госпиталь, не посылала бы меня его искать. Но вдруг он нашел ее уже потом? Ее скрытность, ее вечная скрытность… И кто он вообще такой? Адвокат? Правду ли сказала Анна? Откуда у ФСБ информация о нем? Или они просто разыграли меня, зная, что он мертв, чтобы получить показания на Марса? Да, это похоже на правду! Они просто взяли меня на испуг, и я поддался! Но угроза арестовать Анну, чтобы я подписал показания на Марса, была реальна…
Анна же чувствовала, что со мной что-то не так, один раз спросила – в чем дело? Казалось бы, соври, придумай правдоподобное объяснение, и все. Но Анна отличалась способностью к головокружительным догадкам, к рикошетам мысли, когда поражается мишень, в которую невозможно попасть, целясь напрямую. Поэтому я предпочел не врать, а сказать полуправду: у Марса проблемы, начато расследование, касающееся одной давней операции, а я тоже в ней участвовал; опасности нет, но неприятности могут быть.
Анна поверила. А я стал очень осторожно расспрашивать ее об отце – косвенно, прося рассказать что-нибудь из детства. Мне нужно было точно выяснить, кто он и что с ним сейчас: только это вернуло бы почву под ногами, помогло понять, как мне вести себя, какую стратегию действий выбрать. Я старался ничем не выдать интереса, задавать вопросы невзначай, как бы на волне ностальгии по детству собственному.
Нечаянно Анна дала мне подсказку: упомянула о юристе, коллеге, с которым отец был дружен. И я представил себе карту его связей: ведь он вел дела по всему Кавказу! Надо искать старых судей, прокуроров, адвокатов, тех, с кем он мог знаться в прошлой жизни, тех, с кем мог поддерживать контакт, если еще жив; я не увидел эту возможность в прошлый раз, сосредоточившись на Чечне, на войне, которая якобы его поглотила.
И здесь я допустил ошибку. Я сказал Анне, что поеду на Кавказ. Следствие против Марса продолжается, и нужно повидаться с разными людьми, заручиться их помощью.