До свидания там, наверху Леметр Пьер
— Ладно… — выговорил он наконец.
Мэр вздохнул, он не верил, что победа далась так легко.
— Я велю вскрыть все могилы, — уверенно и безапелляционно произнес он. — Для проверки.
— Согласен, — сказал Прадель.
Префект Плерзек предпочел, чтобы маневрировал мэр, потому что д’Олнэ-Прадель в роли уступчивого человека выглядел довольно подозрительно. Во время их первых двух встреч он нашел, что тот скор, высокомерен и совершенно не склонен идти на уступки.
— Хорошо, — повторил Прадель, запахивая поплотнее пальто. С позицией мэра он согласился явно с большим скрипом. — Разумеется, велите вскрыть могилы.
Он отступил, готовый проследовать к выходу, потом, казалось, решил уточнить последнюю деталь:
— Вы, конечно, предупредите нас, когда мы сможем возобновить работы, не так ли? А вы, Дюпре, перебросьте-ка китайцев в Шазьер-Мальмон, там наметилось отставание. В конце концов, эта история нам даже на руку.
— Эй, стойте! — возопил мэр. — Это ведь ваши рабочие должны вскрывать могилы!
— Ну нет! — ответил Прадель. — Мои китайцы должны их закапывать. Им платят только за это. Я, разумеется, только за, чтобы они их снова откопали, заметьте: я выставляю правительству счет за каждую единицу. Но в таком случае я буду вынужден выставить счет в тройном размере. Один раз за то, что их закопали, второй раз — за то, что выкопали, и, когда вы составите список соответствия могил и гробов, в третий раз за то, чтобы их снова закопали.
— Ну нет! — воскликнул префект.
Это он подписывал протоколы, отвечал за расходы, распоряжался средствами из госбюджета, и в случае превышения по шее получит он. Его и так перевели сюда вследствие административного прокола — история с любовницей министра, которая бросила ему наглое замечание, заварилась каша, — итог: через неделю его перевели в Дампьер, — но на этот раз, спасибо, не надо, у него нет ни малейшего желания завершить карьеру в колониях, он астматик!
— Мы не можем утроить счет, об этом не может быть и речи!
— Вот и разбирайтесь сами, — бросил Прадель. — Лично я должен понять, что делать моим китайцам. Или они работают, или уходят!
Лицо мэра исказилось.
— Но, господа…
Он взмахнул рукой, обводя широким жестом кладбище, над которым занимался день. Выглядело оно зловеще — громадное пространство под белесым небом — ни травы, ни деревьев, ни ограды, леденящий холод и холмики земли, оседающие под дождем, разбросанные там и сям лопаты, тележки… Печальное зрелище.
Мэр вновь открыл реестр.
— Но, господа, — повторил он, — мы уже захоронили сто пятнадцать солдат… — Он поднял голову, ужасаясь итогу. — И на этой стадии мы понятия не имеем, кто есть кто!
Префект подумал, уж не собирается ли мэр пустить слезу, только этого не хватало.
— Эти молодые люди отдали жизнь за Францию, — добавил мэр, — и мы должны чтить их подвиг!
— Вот как? — спросил Анри. — Вы должны чтить их подвиг?
— Всенепременно, и…
— Тогда объясните мне, почему вы вот уже два месяца допускаете, чтобы на кладбище вашей коммуны безграмотные люди хоронили их как попало?
— Но ведь это не я хороню их в беспорядке! Это ваши кит… ваши служащие!— Но ведь это вас военные власти уполномочили вести учет, так или нет?
— Служащий мэрии бывает здесь дважды в день! Но он не может проводить здесь все дни напролет!
Он с видом утопающего бросил взгляд на префекта.
Молчание.
Каждый был готов сдать другого. Мэр, префект, военные власти, государственный представитель, Пенсионный фонд — посредников в этой истории было немало…
Было очевидно, что, когда решат сыскать виновных, достанется каждому. Кроме китайцев. Те не умеют читать.
— Послушайте, — предложил Прадель, — впредь мы будем внимательнее. Так, Дюпре?
Дюпре кивнул. Мэр сдался. Ему придется закрыть глаза, умышленно оставив на могилах имена, не имеющие отношения к похороненным в этих могилах солдатам, и в одиночку хранить этот секрет. Кладбище станет его вечным кошмаром. Прадель перевел взгляд с мэра на префекта.
— Предлагаю, — сказал он заговорщически, — не поднимать шум вокруг этих мелких инцидентов…
Префект сглотнул слюну. Его телеграмма, скорее всего, уже дошла до министра и, вероятно, будет истолкована как прошение о переводе в колонии…
Прадель вытянул руку и приобнял сбитого с толку мэра.
— Что важно для родственников, — добавил он, — это иметь место, куда можно прийти помянуть близких, не так ли? Во всяком случае, их сын ведь находится именно здесь, ведь так? Вот это самое важное, уж поверьте мне!
Дело было улажено. Прадель вернулся в машину, раздраженно захлопнул дверцу, против обыкновения он не разгневался. Автомобиль тронулся с места достаточно спокойно.
Дюпре долго разглядывал проносившийся за окном пейзаж, не произнося ни слова.
На этот раз они выпутались, но их, каждого по-своему, терзали сомнения, инциденты возникали все чаще, то здесь, то там.
Прадель наконец заговорил:
— Затянем гайки, а, Дюпре? Рассчитываю на вас.
22
«Нет». Движение указательного пальца, как дворник автомобиля, только быстрее. «Нет» твердое, окончательное. Эдуар закрыл глаза, ответ Альбера был настолько предсказуем… Застенчивый, боязливый человек. Даже когда никакого риска не было, принятие малейшего решения занимало у него несколько дней, а тут, подумать только, продать памятники павшим и смыться, прихватив кассу!
Для Эдуара весь вопрос был в том, даст ли Альбер согласие в разумные сроки, ведь отличные идеи — товар скоропортящийся. Газеты, которые он читал запоем, рождали у него предчувствие, что, когда сформируется рынок — а это случится очень скоро, когда все художники, все литейные мастерские кинутся удовлетворять спрос, — будет слишком поздно.
Вопрос стоял так: теперь или никогда.
Для Альбера это было «никогда». Движение указательного пальца. «Нет».
Эдуар тем не менее упрямо продолжал свою работу. Его каталог памятников пополнялся лист за листом. Он только что отрисовал очень удачную Победу, вроде Ники Самофракийской, но в солдатской каске; перед этой моделью никто не устоит. И так как он оставался один, пока в конце дня не появлялась Луиза, у него было время подумать, попытаться ответить на все возникавшие вопросы, отшлифовать план, который, приходилось признать, был непростым. Куда сложнее, чем казалось поначалу, он пытался разрешать проблемы одну за другой, но то и дело всплывали все новые и новые. Несмотря на препятствия, Эдуар твердо верил в свой план. Считал, что он не может провалиться.
Главная новость: он снова работал с воодушевлением, нежданным и почти жестоким.
Он с наслаждением выстраивал свои перспективы, погружался в будущее, жил в нем, вся его жизнь зависела от этого. Возрождая это подстрекавшее его к действию удовольствие и собственную озорную, провоцирующую сущность, он вновь становился самим собой.
Альбера это радовало. Ему до сих пор не доводилось видеть такого Эдуара, разве что издалека, в траншеях, и смотреть, как он возвращается к жизни, было для Альбера истинной наградой. Что до задуманного Эдуаром предприятия, то оно казалось ему настолько неосуществимым, что тут почти что не о чем было беспокоиться. Альберу казалось, что план этот, по сути, невыполним.
Между двумя молодыми людьми началась борьба, в которой один подталкивал, другой упирался. Как нередко бывает, победа склонялась не на сторону силы, а на сторону инерции. Альберу достаточно было как можно дольше твердить свое «нет», чтобы выиграть дело. Самым тяжелым для него было не отказаться ввязываться в это дикое начинание, а причинить Эдуару разочарование, убить в зародыше обретенную им дивную энергию, вновь окунуть его в бессмысленное существование, в будущее, не сулившее ничего хорошего.
Следовало бы предложить ему что-то другое… Но что?
Вот почему Альбер каждый вечер с вежливой доброжелательностью, хоть и без особого воодушевления, восхищался новыми эскизами стел и скульптур, которые показывал Эдуар.
— Ты вникни как следует в идею, — писал Эдуар в разговорной тетради. — Заказчики могут сами составить свой собственный памятник! Берешь знамя и фронтовика, получаешь один памятник. Убираешь знамя, заменяешь его Победой, — получаешь другой! Можно творить — и при этом не нужно ни усилий, ни таланта, это должно прийтись по вкусу, точно!
Ах, подумал Альбер, Эдуара можно было много в чем упрекнуть, но идеи он выдавал талантливые. Особенно те, что вели к катастрофе: перемена документов, невозможность получать пособие от правительства, отказ вернуться домой, где у него были бы все условия, упорный отказ от пересадки тканей, привыкание к морфину, а теперь это жульничество с памятниками павшим… Идеи Эдуара — настоящий ящик Пандоры.
— Ты вообще отдаешь себе отчет, что ты мне предлагаешь? — спросил Альбер.
Он встал перед товарищем.
— Совершить… святотатство! Украсть деньги, предназначенные для памятников павшим, — все равно что осквернить кладбище, это… тяжкое оскорбление отечества! Потому что даже если государство и вложит немного денег в это предприятие, откуда возьмутся основные средства на подобные памятники? От родных тех, что погиб! Это вдовы, родители, сироты, боевые товарищи. Рядом с тобой Ландрю[7] выглядит как святая невинность! За тобой будет охотиться вся страна, весь мир ополчится против тебя! А когда тебя поймают, суд над тобой будет чистой формальностью, потому что для тебя в первый же день процесса соорудят гильотину! Так вот, я понимаю, что тебе не нравится твоя физиономия. Только вот мне моя пока что преотлично подходит!
Альбер вернулся к своему занятию, ворча, что план идиотский. Но обернулся, держа в руке полотенце. Капитан Прадель, образ которого после визита к Перикурам вновь начал преследовать его, Альбер вдруг понял, что его мозг уже давно вынашивает различные планы мести.
И теперь час пробил.
Эта очевидная мысль вдруг дошла до Альбера.
— Я тебе скажу так: было бы нравственно продырявить шкуру этой сволочи капитана Праделя! Вот что следовало бы сделать! Ведь то, что мы сейчас на дне, все из-за него! — выпалил Альбер.
Эдуара этот новый подход не слишком убедил. В сомнении он застыл, занеся карандаш над рисунком.
— Ну да! — добавил Альбер. — Ты что, забыл этого Праделя?! Но ведь он нам не чета, вернулся героем, бренчит медалями и прочими цацками, ему выдают офицерскую пенсию. Уверен, благодаря войне он получил немалые преимущества…
Разумно ли продолжать? — подумал Альбер. Поставить вопрос — значит уже ответить на него. Теперь стремление спустить шкуру с Праделя казалось ему совершенно логичным.
— Думаю, что он со своими медалями и заслугами обеспечил себе прекрасный брак… Еще бы, такой герой уж точно урвет лучший кусок. А пока мы подыхаем с голоду, он обделывает дела… И это тебе кажется высокоморальным?
Удивительно, но Альбер не добился от Эдуара желаемой реакции. Его товарищ поднял брови и склонился над листом.
— Все это, — написал он, — прежде всего из-за войны. Нет войны — нет Праделя.
Альбер чуть не подавился. Конечно, он был разочарован, но прежде всего ему было ужасно грустно. Следовало признать, бедный Эдуар совсем утратил почву под ногами.
Несколько раз они вновь возвращались к этой теме и приходили к одному и тому же выводу. Во имя торжества моральных принципов Альбер жаждал мести.
— Ты воспринимаешь это как свое личное дело, — писал Эдуар.
— Ну да, то, что со мной случилось, — это вроде достаточно личное. А ты нет? — вопрошал Альберт.
Нет, Эдуар не разделял мнения друга. Месть не соответствовала его идеалу справедливости. Для него было недостаточно, чтобы за все отвечал один человек. Хотя нынче наступил мир, Эдуар объявил войну войне и желал вести ее собственными средствами, то есть своим искусством. Нравственные идеалы были не по его части. Очевидно, каждый из друзей желал продолжить свою историю, и отныне сюжеты их различались. Они раздумывали, не следует ли каждому писать свой собственный роман. На свой манер. По отдельности.
Осознав это, Альбер предпочел переключиться на другое. Ладно, можно вспомнить о горничной, работавшей у Перикуров, она все не выходила у него из головы, господи, до чего же у нее был прелестный язычок! Или подумать о новых штиблетах, которые он с тех пор не осмеливался надеть. Он приготовил овощной сок и бульон для Эдуара, который что ни вечер вновь заговаривал о своем плане, чертовски упертый парень! Альбер не уступал. Так как нравственные доводы не прокатывали, он воззвал к рассудку:
— Представь себе, чтобы развернуть твое дело, следовало бы создать предприятие, оформить бумаги, об этом ты подумал? Просто напечатать твой каталог и запулить в белый свет как в копеечку — недостаточно, на этом далеко не уедешь. Могу тебя заверить, нас очень быстро поймают. Между взятием под стражу и приведением приговора в исполнение ты и охнуть не успеешь!
Однако на Эдуара не действовали никакие доводы.
— Нужно иметь помещение, контору! — гремел Альбер. — Ты, что ли, будешь принимать клиентов в своих негритянских масках?!
Эдуар, разлегшись на оттоманке, продолжал перелистывать свои эскизы. Стилистические упражнения. Не каждому дано создать настолько восхитительное уродство.
— А еще нужен телефон! И служащие, чтобы отвечать на звонки, вести корреспонденцию… И счет в банке, если ты хочешь получать деньги…
Эдуар невольно посмеивался втихомолку. В голосе его товарища звучал такой испуг, будто речь шла о том, чтобы демонтировать Эйфелеву башню и собрать ее в ста метрах от прежнего места. Альбер был в ужасе.
— Для тебя-то все просто, — добавил Альбер. — Конечно, когда сидишь сиднем дома!..
Он прикусил язык, но слишком поздно.
Конечно, сказано было справедливо, но Эдуара это больно ранило.
Мадам Майяр нередко говорила: В сущности, Альбер вовсе не злой, такого доброго парня еще поискать. Но он не дипломат. Вот потому-то ему в жизни ничего не светит. Единственное, что могло заставить Альбера, упорно стоявшего на своем, задуматься, были деньги. Богатство, которое сулил Эдуар. Правда, он собирался потратить определенную сумму. Страну охватил поминальный бум, по погибшим скорбели с той же страстью, с какой отталкивали выживших. Финансовые доводы срабатывали, ведь Альбер заведовал кассой и видел, как тяжело зарабатываются и как быстро тают деньги; все приходилось учитывать: сигареты, билеты на метро, продукты. Тогда как Эдуар сладострастно предлагал миллионы, автомобили, роскошные отели…
И женщин…
Альбер начал волноваться по этому поводу, конечно, можно как-то перебиваться в одиночку, но это не любовь, так ведь и зачахнешь оттого, что так в конце концов никого и не встретишь.
Но страх ввязаться в столь безумное предприятие был во всяком случае сильнее, чем жажда женщины, порой неистово терзавшая Альбера. Выжить на войне, чтобы очутиться в тюрьме, — разве есть женщина, из-за которой стоит идти на такой риск?! Хотя если посмотреть на девушек в иллюстрированных журналах, то, похоже, многие из них того стоили.
— Подумай, — сказал Альбер как-то вечером, — неужто ты думаешь, что я, подскакивающий при каждом стуке в дверь, ввяжусь в такую аферу?
Поначалу Эдуар отмалчивался, продолжая рисовать, чтобы проект двигался своим чередом, но он понимал, что время работает против него. К тому же, чем больше они говорили об этом, тем больше у Альбера возникало доводов против.
— И потом, даже если удастся продать эти твои воображаемые памятники и муниципалитеты выплатят аванс, сколько мы заработаем? — двести франков сегодня, двести завтра, а ты говоришь «золотое дно»! Идти на такой риск, чтобы получить гроши, вот уж спасибо! Чтобы смыться с кругленькой суммой, нужно, чтобы все деньги поступили одновременно, а это невозможно, твой план не прокатит!
Альбер был прав. Покупатели рано или поздно сообразят, что за предложением кроется дутое предприятие, придется делать ноги с тем, что удастся собрать, то есть практически ни с чем. И, размышляя обо всем этом, Эдуар придумал одну уловку. Как ему казалось, превосходную.
11 ноября следующего года в Париже…
В тот вечер Альбер, возвращаясь с Больших Бульваров, нашел на тротуаре фрукты в дощатом ящике; он удалил попорченные места и сделал из мякоти сок; в конце концов, мясной бульон каждый день — это приедается, а выдумать что-то еще не получалось. Правда, Эдуар съедал все, что ему давали, с этим проблем не было.
Альбер отер руки о фартук и склонился над газетным листом — после возвращения с фронта зрение у него ухудшилось, будь у него лишние деньги, он обзавелся бы очками. Ему пришлось поднести страницу к глазам:
11 ноября следующего года в Париже Французским государством будет возведен монумент Неизвестному Солдату. Примите и вы участие в этом праздновании и превратите благородный жест в неслыханное единение нации, открыв в тот же день монумент в вашем родном городе.
— Все заказы могут поступить до конца этого года, — сделал вывод Эдуар.
Альбер покачал головой. Ну ты совсем спятил. И вернулся к своим фруктам.
Во время бесконечных обсуждений плана Эдуар доказывал, что на полученную от продаж сумму они оба могут отправиться в колонии. Вложиться в выгодное дело. Навсегда избавиться от нужды. Он показывал ему картинки, вырезанные из журналов, или принесенные Луизой почтовые открытки с видами Кохинкина, лесозаготовок, где, на фоне тащивших деревянный брус туземцев, довольно улыбались колонисты-завоеватели в пробковых шлемах, откормленные, как монахи. Европейские автомобили с сидящими там женщинами в развевающихся на ветру белых шарфах, едущие по освещенным солнцем долинам Гвинеи. Реки Камеруна и сады Тонкина с обильной растительностью, выплескивающейся из керамических вазонов, речные суда Сайгона, на которых красуются гербы французских поселенцев, и великолепный губернаторский дворец, Театральная площадь, снятая в сумерках, а на ней мужчины в смокингах, женщины в длинных вечерних платьях, сигареты в длинных мундштуках, охлажденные коктейли, казалось даже, что слышен оркестр, казалось, тамошняя жизнь легка, дела необременительны, состояния растут на глазах в тропическом климате. Альбер делал вид, что интерес его носит чисто туристический характер, однако задержался чуть дольше необходимого на снимках рынка в Конакри, где высокие юные негритянки, с обнаженными грудями и скульптурными формами, прохаживались с ленивой чувственностью; он отер ладони о фартук и вновь пошел в кухню.
Вдруг он остановился:
— И кстати, скажи, у тебя есть деньги, чтобы отпечатать твой каталог и разослать его в сотни городов и деревень?..
На это Эдуар, у которого был ответ на многие вопросы, так и не нашел, что сказать.
Чтобы вогнать гвоздь поглубже, Альбер отправился за кошельком, высыпал монеты на покрытый клеенкой стол и пересчитал их.
— Лично я могу выдать тебе аванс: одиннадцать франков шестьдесят три сантима. А у тебя сколько?
Это было низко, жестоко, бессмысленно, у задетого за живое Эдуара не было ровно ничего. Альбер не воспользовался достигнутым преимуществом, он сгреб мелочь и вернулся к сковородке. В тот вечер они не обменялись больше ни словом.
Наступил день, когда Эдуар исчерпал свои доводы, так и не убедив своего товарища.
Это было «нет». Альбер не передумает.
Время шло, каталог, почти законченный, требовал лишь нескольких уточнений, оставалось его напечатать и разослать. Но предстояло все остальное: организация дела, огромная работа — и ни гроша за душой…
Что от всего этого осталось у Эдуара? — серия бесполезных рисунков. Он совершенно пал духом. На сей раз ни слез, ни скверного настроения, ни упрямства — он чувствовал себя оскорбленным. Его замысел провалил мелкий клерк во имя священного реализма. Вновь повторялась вечная борьба художника и буржуа; это, с небольшими различиями, была такая же война, как та, против отца, которую он проиграл. Художник — это мечтатель, следовательно, бесполезный человек. Эдуару казалось, что за фразами Альбера он слышит слова отца. Перед тем и другим он чувствовал, что его низводят до положения приживала, ничтожного существа, посвятившего себя пустому времяпрепровождению. Он был терпеливым, объяснял, убеждал, но не преуспел; то, что разделяло их с Альбером, крылось не в разногласиях, но в различии культур; он считал, что Альбер мелок, жалок, в нем нет ни размаха, ни честолюбия, ни безумства. Альбер Майяр являлся одной из разновидностей Марселя Перикура. Тот же тип, только денег меньше. Эти двое, напичканные предрассудками, сметали все живое, что было у Эдуара, они убивали его.
Эдуар кричал, Альберт сопротивлялся. Завязалась ссора. Эдуар стукнул кулаком по столу, пронзая Альбера взглядом и исторгая хриплые угрожающие звуки. Альбер промычал, что он провел четыре года на войне и не станет отправляться в тюрьму.
Эдуар опрокинул оттоманку, которая не выдержала атаки. Альбер кинулся к диванчику, единственной вещи, которой он дорожил, так как только она придавала этой обстановке некоторый шик. Эдуар издавал яростные, неожиданно мощные крики, слюна брызгала из его разверстой гортани, поднимаясь из чрева, будто извержение вулкана.
Альбер собирал обломки оттоманки, твердя, что Эдуар может разнести хоть весь дом, это все равно ничего не изменит. Оба они совершенно не годятся для подобных дел.
Эдуар продолжал кричать, хромая, он расхаживал широким шагом по комнате, локтем выбил стекло, грозя швырнуть на пол те несколько тарелок и чашек, которые у них были; Альбер накинулся на него, схватил за талию, они грохнулись на пол и покатились.
Они возненавидели друг друга.
Альбер в беспамятстве ударил Эдуара в висок, тот ответил пинком в грудь, отбросил его к стене, почти лишившегося чувств. Они вскочили на ноги одновременно. Эдуар отвесил Альберу пощечину, тот ответил ударом кулака. Прямо в лицо.
А ведь Эдуар находился прямо напротив.
Сжатый кулак Альбера угодил в зияющую полость на его лице.
Углубившись почти по самое запястье.
И застыл.
Альбер в ужасе смотрел на свой кулак, погрузившийся в лицо товарища. Кулак будто пронизал голову насквозь. А над запястьем был изумленный взгляд Эдуара.
Они, парализованные, стояли так несколько секунд. Потом услышали крик. Оба повернулись к двери. Луиза, прижав руку ко рту, в слезах смотрела на них; затем убежала прочь.
Они расцепились, не зная, что сказать.
Потом неловко отряхнулись. И долго виновато молчали.
Оба понимали, что всему конец.
Их отношения не могли устоять перед этим кулаком, врезавшимся в лицо. Альбер будто пытался прорвать его. Этот жест, это ощущение, эта чудовищная близость — все выпадало из порядка вещей, рождало головокружение.
Гнев их был различен.
Или же выражался по-разному.
Эдуар на следующее утро собрал вещи. Достал ранец. Он взял только одежду и не притронулся больше ни к чему.
Альбер отправился на работу, так и не придумав, что сказать. Последнее, что он видел, была спина Эдуара, собиравшего пожитки, медленно, как человек, который еще не окончательно решил, что уйдет.
Весь день Альбер расхаживал с рекламой на спине, перебирая печальные мысли.
Вечером его ждала короткая записка: Спасибо за все.
Квартира показалась Альберу пустой, как его жизнь после ухода Сесиль. Он знал, что время лечит, но с тех пор, как он выиграл войну, у него создавалось такое ощущение, будто он проигрывал ее каждый день.
23
Лабурден уперся руками в письменный стол, демонстрируя точно такое же предвкушение, что и за столиком в ресторане в ожидании норвежского омлета.[8] Мадемуазель Раймон вовсе не походила на сливочное мороженое. Однако сходство с подрумяненной меренгой вовсе не было лишено смысла. У нее были крашеные светлые волосы, отливавшие рыжим, очень бледное лицо и слегка заостренная голова. Войдя в кабинет и увидев шефа в этой позе, мадемуазель Раймон скорчила капризную, обреченную мину. Когда она оказалась перед ним, его правая рука скользнула ей под юбку — невероятно быстрый жест для человека его сложения, свидетельствовавший о сноровке, в коей он не был замечен ни в каких иных сферах. Она вильнула бедрами, но по этой части Лабурден проявлял интуицию, граничившую с ясновидением. Уклоняйся не уклоняйся, он всегда достигал поставленной цели. Секретарша с этим смирилась, она быстро развернулась, выложила на стол папку с бумагами на подпись, а уходя, выдала усталый вздох. Смехотворные, жалкие препятствия, с помощью которых она пыталась воспротивиться этой практике (все более и более обтягивающие юбки и платья), лишь удесятеряли удовольствие г-на Лабурдена. Хотя как секретарь она демонстрировала посредственные достижения как в стенографии, так и в орфографии, ее терпение вполне искупало эти недостатки.
Лабурден открыл папку и прицокнул языком: господин Перикур будет доволен.
Это был великолепный регламент конкурса «среди скульпторов Франции на проект монумента в память павших на войне 1914–1918 гг.». В этом длинном документе Лабурден собственноручно написал одну-единственную фразу. Вторую фразу первого раздела. Он настоял на том, чтобы сделать это самому, без посторонней помощи. Тут каждое всесторонне взвешенное слово было выведено его рукой, так же как каждая запятая. Он был так горд, что велел выделить фразу жирным шрифтом: «Этот Памятник должен отражать нашу скорбную и гордую Память о Погибших Победителях».
Отлично закручено. Новое цоканье. Он еще раз восхитился собой, затем бегло проглядел остальной текст. Для памятника было найдено отличное место, некогда отведенное под районный гараж. Сорок метров по фасаду, тридцать в глубину, есть возможность разбить вокруг сад. Регламент предупреждал, что «монумент по размерам должен гармонировать с окружающей средой». Требовалось немало места, чтобы высечь все имена погибших. Операция почти завершилась: в жюри из четырнадцати человек вошли народные избранники, местные художники, военные, представители ветеранских организаций, родственники погибших и тому подобное. Все было распределено среди людей, которые были чем-то обязаны Лабурдену или искали его покровительства (он стал членом комитета с решающим голосом).
Это высокохудожественное и патриотическое начинание будет значиться среди главных пунктов его отчета о пребывании на посту мэра. Успех на перевыборах был практически гарантирован. Сроки определены, конкурс вот-вот будет открыт, подготовительные работы начаты. Объявление о конкурсе должны были напечатать все основные парижские и провинциальные газеты.
Действительно прекрасное мероприятие, и притом отлично организованное…
В наличии было все, вот только…
Вот только пробел в пункте 4: «Сумма затрат на монумент составит…»
Г-н Перикур погрузился в глубокое размышление. Ему хотелось, чтобы это было прекрасное, но не грандиозное сооружение, а по имеющейся у него информации, цены на подобные монументы составляли от шестидесяти до ста двадцати тысяч франков, иные известные скульпторы запрашивали даже сто пятьдесят — сто восемьдесят тысяч франков — и на какой отметке прикажете остановиться с подобным разбегом цен? Речь, собственно, шла не о деньгах, но об оптимальной сумме. Надо подумать. Он посмотрел на лицо сына. Месяц назад Мадлен специально для него поставила на каминную полку фото Эдуара, которое она велела взять в рамку. Были и другие снимки, но она выбрала именно этот — как ей показалось, серединка на половинку: ни слишком благонравный, ни провоцирующий. В общем, приемлемый. То, что происходило в жизни отца, ее глубоко тревожило, и, беспокоясь о том, какие пропорции это приняло, она действовала умело, внося мелкие штрихи — в один день альбом с набросками, в другой — фото.
Г-н Перикур выжидал два дня, прежде чем приблизиться к снимку, переставить его на край письменного стола. Он не хотел спрашивать у Мадлен ни когда, ни где это было снято, считается, что отец должен знать подобные вещи. Ему казалось, что Эдуару здесь лет четырнадцать, стало быть, фото сделано примерно в 1909-м. Он стоял перед деревянной балюстрадой. Что на заднем плане, не было видно, но, вероятно, это снято на террасе шале, куда его каждую зиму отправляли кататься на лыжах. Г-н Перикур точно не помнил, что это за место, помнил лишь, что всегда это был один и тот же лыжный курорт в Северных Альпах, а может, в Южных. Во всяком случае, в Альпах. Сын был в свитере, он щурил глаза на солнце, улыбаясь, словно кто-то смешил его, встав за спиной у фотографа. Это в свою очередь заставило г-на Перикура улыбнуться: какой был красивый шаловливый мальчик! И эта тогдашняя улыбка напомнила ему, что они с сыном никогда не смеялись вместе. Это резануло по сердцу. Ему пришло в голову перевернуть снимок. На обороте рукой Мадлен было написано: «1906, Бют-Шомон».[9]
Г-н Перикур взял ручку и вписал: двести тысяч франков.
24
Так как никто не имел представления, как выглядит Жозеф Мерлен, четверо мужчин, которым было поручено встретить его на вокзале, сначала хотели по прибытии поезда передать по вокзальной трансляции объявление, затем — встать на платформе, держа табличку с его именем…
Но ни одно из решений не казалось им достойным вариантом встречи представителя министерства.
Они решили встать группой у выхода на перрон и ждать там, потому что в Шазьер-Мальмон на самом деле обычно прибывало немного пассажиров, десятка три, не более, так что парижского чиновника будет видно сразу.
Однако он прошел незамеченным.
Во-первых, сошедших с поезда не набралось и тридцати человек, их было меньше десяти, и среди них — никакого посланника министерства. Когда удалился последний пассажир и вокзал опустел, они переглянулись. Адъютант Турнье щелкнул каблуками, как шпорами, Поль Шабор, ведавший в мэрии Шазьер-Мальмона гражданскими делами, громко высморкался, Ролан Шнайдер из Государственного союза ветеранов, который представлял семьи погибших, шумно вздохнул, желая дать понять, что сильно возмущен и еле сдерживается. И они покинули вокзал.
Дюпре же лишь молча смотрел, что происходит; подготовка этого приема заняла у него больше времени, чем организация работы на шести новых площадках, где он пропадал днем и ночью, просто руки опускались.
Все четверо направились к машине.
Ощущение было двойственное. Поняв, что министерский посланец не приехал, они почувствовали разочарование… и в то же время облегчение. Разумеется, они ничего не боялись, потому что тщательно подготовились к этому приезду, однако проверка есть проверка, такие дела, как известно, что ветер: куда подует, туда все и клонится.
С тех пор как выплыла история с захоронениями в Дампьере и китайцами, Анри д’Олнэ-Прадель сбился с ног, пытаясь везде поспеть. К нему было не подступиться. Он постоянно надзирал за Дюпре, давая ему противоречивые приказы. Действовать быстрее, сократить количество рабочих рук, обходить правила, но только незаметно. С тех пор как он нанял Дюпре, он все время обещал ему повысить жалованье, но до сих пор не повысил. Что, однако, не мешало ему повторять: «Я ведь могу рассчитывать на вас, Дюпре, не так ли?»
— Все же министерство могло бы и раскошелиться на телеграмму, — посетовал Поль Шабор.
Он сокрушенно покачал головой: за кого держат их — верных слуг Республики, по крайней мере, нужно предупреждать и тому подобное. Собираясь уже сесть в автомобиль, они услышали замогильный хриплый голос, заставивший их обернуться:
— Это вы с кладбища?
Говорил довольно крупный, с маленькой головой пожилой мужчина, напоминавший обглоданную птицу. У него были длинные руки и ноги, красноватое лицо, низкий лоб, коротко стриженные волосы, росшие низко, почти от самых бровей. В придачу скорбный взгляд. Добавьте ко всему, что одет он был совершенно нелепо: изношенный сюртук довоенного покроя, незастегнутый, несмотря на холод, из-под которого выглядывал вельветовый коричневый пиджак, весь в чернильных пятнах, на котором не хватало половины пуговиц. Мешковатые серые брюки и бросавшиеся в глаза огромные, непомерные, почти библейские башмаки…
Чиновники потеряли дар речи. Люсьен Дюпре опомнился первым. Он шагнул к незнакомцу, протянул руку и спросил:
— Господин Мерлен?
Представитель министерства выдал какой-то едва заметный звук — обычно так пытаются вытолкнуть застрявшую в зубах пищу. Ццит. До встречавших не сразу дошло, что на самом деле у этого типа вставная челюсть, которую он таким отвратительным образом возвращал на место. Этот звук повторялся на протяжении всей поездки в машине. Хотелось дать ему зубочистку.
По изношенной одежде, здоровенным, покрытым грязью башмакам, всему облику Мерлена можно было предвидеть, а вскоре, едва они отъехали от вокзала, и убедиться в правоте своей догадки: от этого человека дурно пахло.
По дороге Ролан Шнайдер счел уместным пуститься в объяснения относительно стратегически-географически-военного характера местности, которую они пересекали. Жозеф Мерлен, похоже вовсе не слушавший, перебил его на полуслове, спросив:
— На обед… можно получить курицу?
У него был довольно неприятный, гнусавый голос.
В 1916-м, в начале битвы под Верденом — десять месяцев боев, триста тысяч убитых, — земли Шазьер-Мальмона, оказавшегося неподалеку от линии фронта, оказались на некоторое время удобным местом захоронения погибших (здесь были неплохие дороги, ведущие к ближайшему госпиталю, бесперебойному поставщику трупов). Из-за постоянного перемещения войск и стратегических метаний квадрат, где были похоронены более двух тысяч тел, во многих местах подвергся разрушениям. Никто не знал, сколько солдат здесь погребено в действительности, поговаривали даже, что тысяч пять, что ж, вполне вероятно, так как эта война побила все рекорды. На таких временных кладбищах были организованы конторы, где велись записи, планы, составлялись ведомости, но когда за десять месяцев на голову падает пятнадцать или двадцать миллионов снарядов, а в некоторые дни по снаряду каждые три секунды, а вам тем временем в апокалиптических условиях нужно захоронить в двести раз больше солдат, чем предполагалось, то ценность реестров, планов и прочих документов становится весьма относительной.
Государство решило создать огромный некрополь в Дармевиле, куда будут перенесены захоронения с ближайших к нему кладбищ, в частности с тех, что находятся в Шазьер-Мальмоне. Так как никто не знал, сколько тел подлежит эксгумации, транспортировке и захоронению в новом некрополе, было трудно составить общую смету будущих работ с соответствующим бюджетом. Государство платило поштучно. Сделка без всякого конкурса досталась Праделю. Он рассчитал, что если эксгумируют две тысячи тел, то он сможет перестроить в Сальвьер стропила в половине конюшен.
Если перезахоронят три с половиной тысячи, то хватит на всю конюшню.
А если свыше четырех тысяч, то удастся реконструировать еще и голубятню.
Дюпре привез в Шазьер-Мальмон около двух десятков сенегальцев, а чтобы угодить властям, капитан Прадель (Дюпре продолжал называть его так по привычке) согласился нанять на месте еще нескольких рабочих.
Прежде чем приступить к делу, сначала эксгумировали востребованные родственниками тела, в нахождении которых все были уверены.
В Шазьер-Мальмон прибывали целыми семьями, нескончаемое шествие со слезами и стенаниями, непослушные дети, пожилые ссутулившиеся родители старались ступать аккуратно по доскам, положенным в ряд, чтобы не угодить в грязь; как нарочно, в это время года все время шел дождь. Преимуществом в данном случае было то, что в проливной дождь тела извлекали быстро, никто не требовал церемоний. Приличия ради на эту работу послали рабочих-французов, тот факт, что солдат будут откапывать сенегальцы, неизвестно почему шокировал некоторые семьи: здесь что, считают эксгумацию их сыновей задачей низшего ранга, которую можно доверить неграм? Пришедшие на кладбище дети, завидев вдалеке этих крупных чернокожих, мокрых от дождя людей, которые копали землю и переносили ящики, больше не сводили с них глаз.
Этот семейный этап занял уйму времени.
Каждый день капитан спрашивал по телефону:
— Ну что, Дюпре, скоро конец этому идиотству? Когда приступаем?
Затем начался самый долгий этап работы по извлечению тел остальных солдат, которые были предназначены для захоронения в военном некрополе в Дармевиле.
Задача оказалась непростой. Зарегистрированные по всей форме захоронения не представляли трудностей, потому что сохранился крест с именем погибшего, но были также и другие могилы, которые предстояло еще идентифицировать.
Многие солдаты были похоронены с половинкой идентификационного знака, но далеко не все; иногда проводилось целое расследование с учетом предметов, найденных в могиле, в карманах одежды; тела откладывали в сторону, вносили имена погибших в списки и ждали результата поисков, находили всего понемногу, а иногда совсем мало, особенно когда земля была перепахана… Тогда записывали просто: «Солдат. Имя не установлено».
Работы шли полным ходом. Уже эксгумировали около четырехсот трупов. Приходили грузовики, доверху наполненные гробами; одна бригада их монтировала, забивала, другая относила и ставила около ям, затем переносила поближе к фургонам, которые отвозили их в некрополь Дармевиля, где люди из все той же компании «Прадель и K°» переходили к самой процедуре захоронения; двое сотрудников вели учет, записи, заполняли ведомости.
Жозеф Мерлен, представитель министерства, вошел на кладбище, как святой во главе процессии. Его огромные башмаки забрызгивали грязью все вокруг, он ступал прямо по лужам. Только сейчас все заметили его старую кожаную сумку. Хотя сумка была набита документами, казалось, что она трепещет в его длинной руке, как лист бумаги. Он остановился. Процессия, шедшая за ним, в беспокойстве застыла. Он долго осматривался.
Над кладбищем царил терпкий запах разложения, иногда бивший прямо в лицо, как облако, гонимое ветром, запах смешивался с испарением от прогнивших, вынутых из земли и уже совершенно непригодных гробов, которые, согласно предписанию, следовало сжигать на месте. Низко над землей нависало грязно-серое небо, то там, то сям были видны люди, несшие гробы или склонившиеся над могилами; моторы двух грузовиков, пока грузили гробы, непрерывно рокотали. Мерлен чавкнул челюстью — ццит, ццит — и поджал толстые губы.
Ну вот, докатился.
Около сорока лет на государственной службе, и теперь, накануне ухода на пенсию, его посылают обследовать кладбища. Мерлен служил сначала в министерстве по делам колоний, затем в министерстве снабжения, в госотделе министерства торговли, затем промышленности, затем в почтово-телеграфном ведомстве, в министерстве сельского хозяйства и питания, тридцать семь лет трудового стажа, в течение которых его отовсюду гнали, а он терпел неудачу во всем, за что принимался, на всех должностях. Мерлен не внушал симпатии. Разве станешь шутить с таким молчаливым, немного педантичным, придирчивым человеком, который вечно не в духе?.. Своей надменностью и фанатизмом этот некрасивый и малоприятный человек подстрекал недоброжелательное отношение коллег и неприятие начальства. Он приходил, ему давали задание, но почти сразу от него уставали, потому что очень быстро его находили смешным, неприятным, старомодным, за его спиной уже начинали над ним посмеиваться, придумывать прозвища, подшучивать и все такое. Но он ничем себя не запятнал. Он даже мог привести перечень своих административных достижений, прекрасно подытоженный список, который он время от времени пересматривал, чтобы затушевать итог своей мрачной карьеры, честность которой осталась в тени, вызывая лишь презрение. Порой отношение к нему в каком-нибудь отделе сильно смахивало на дедовщину. Много раз он был вынужден поднимать свою трость и размахивать руками, громогласно возмущаясь, готовый, кажется, пойти на бой со всем миром. Он наводил страх на всех, особенно на женщин, понимаете, так что теперь они боятся находиться рядом, требуют, чтобы их охраняли, невозможно же держать такого субъекта на работе, к тому же от этого типа исходит такой запах, что очень неприятно. Он нигде надолго не задерживался. В его жизни был лишь один краткий просвет, ознаменованный давней встречей с Франсиной, который продолжался от 14 июля до ее ухода с одним капитаном артиллерии в День Всех Святых. С тех пор прошло тридцать четыре года. Так что не было ничего удивительного в том, что он заканчивал свою трудовую деятельность инспектором по кладбищам.
Вот уже год, как Мерлен окопался в министерстве, ведавшем пенсиями, демобилизационными выплатами и пособиями участникам войны. Его переводили из отдела в отдел, потом поступили неприятные сведения относительно военных кладбищ. Что-то там пошло не так. Один из префектов заметил какие-то нарушения в Дампьере. Хотя на следующий день он отозвал свой рапорт, все же это привлекло внимание администрации. Министерство должно быть уверено, что средства налогоплательщиков, отпущенные для достойного захоронения сынов отечества, расходуются как подобает, в соответствии с предписаниями и тому подобным.
— А, черт! — сказал Мерлен, глядя на мрачную картину.
Это поручение повесили именно на него. Сочли, что он прекрасно подходит для миссии, которую не захотел на себя взять никто другой. Надзор за некрополями.
Адъютант Турнье услышал его.
— Что вы сказали?
Мерлен повернулся, посмотрел на него. Ццит, ццит. С тех пор как Франсина отчалила со своим капитаном, он возненавидел военных. Он посмотрел на кладбище, казалось, что до него вдруг наконец дошло, где он и что ему предстоит. Чиновники стояли в замешательстве. Наконец Дюпре осмелился:
— Предлагаю начать с…
Но Мерлен стоял неподвижно, будто врос в землю, как дерево, рассматривая этот скорбный пейзаж, который был странно созвучен его мании преследования.
Он решил ускорить дело и отделаться от неприятной миссии.
— Решили пудрить мозги!..
На этот раз все отчетливо услышали, но никто не знал, что из этого следует.
Реестры гражданского состояния в соответствии с законом от 29 декабря 1915 года, составление карточек, требуемых согласно циркуляру от 16 февраля 1916 года, почтение по отношению к наследникам в соответствии со статьей 106 финансового закона, м-да, говорил Мерлен, ставя галочки и подписи то там, то сям. Атмосфера была несколько напряженной, но все проходило нормально. Кроме того, что этот субъект вонял, как скунс; находиться рядом с ним в домике, где располагалась контора, было невыносимо. Несмотря на то что в комнату периодически врывался ледяной ветер, решили оставить окно открытым.
Мерлен начал осмотр с обхода могил. Поль Шабор поторопился открыть над его головой зонт, держа его на вытянутой руке, но посланец министерства с его непредсказуемыми передвижениями обессмыслил сие благое намерение, и тот оказался под зонтом один. Мерлен ничего не заметил; по его лицу текли капли, а он все смотрел на могилы, будто не понимая, что там можно проверять. Ццит, ццит.
Затем перешли туда, где хранились гробы, ему в подробностях доложили о процедуре, он водрузил на нос очки со стеклами серого цвета в разводах, ну прямо колбасные шкурки; стал сравнивать карточки, записи, таблички на гробах, затем — ну хорошо, нормально, проворчал он, не торчать же тут весь же день. Он вынул из кармашка огромные часы и, не сказав никому ни слова, широкими шагами направился к домику, где находилась администрация.
В полдень он уже заканчивал заполнять акт проверки. Глядя, как он работает, нетрудно было догадаться, почему его жилет весь в чернильных пятнах.
А теперь всем предстояло подписать акт.
— Каждый здесь выполняет свой долг! — заявил с воинственным и довольным видом адъютант Турнье.
— Вот именно, — ответил Мерлен.