Вся моя жизнь Фонда Джейн

После визита к тете Гарриет я снова подумала, что мои родственники по папиной линии не слишком увлекались самоанализом. В ее воспоминаниях не было ни малейшего намека на пессимизм, никаких нюансов. Если верить ее версии, они вели идиллическую жизнь – наверно, так и было.

Я знаю, что папа глубоко уважал своего отца, Уильяма Брейса Фонду, – человека немногословного, как и он сам. Папа рассказывал мне о двух весьма примечательных случаях.

Как-то вечером, после обеда, Уильям Брейс повез сына в типографию. Он подвел его к окну на втором этаже и показал ему квадратный внутренний двор, где толпа орущих мужчин размахивала горящими факелами, дубинками и ружьями. Во дворе, в импровизированной тюрьме, удерживали молодого негра, якобы виновного в изнасиловании. Ни суда, ни хотя бы официального обвинения. Там же гарцевали на лошадях мэр и шериф, пытаясь утихомирить толпу. В конце концов парня вывели на площадь и в присутствии мэра с шерифом вздернули на фонарном столбе. Затем его тело изрешетили пулями.

Папе было четырнадцать лет, он смотрел на расправу, обомлев от ужаса. Его отец не произнес ни слова – ни тогда, ни по пути домой, ни позже. Просто промолчал. Те переживания навсегда впечатались в психику моего отца. Они проявились в его ролях в “Двенадцати разгневанных мужчинах”, “Случае в Окс-Боу”, “Молодом мистере Линкольне” и “Кларенсе Дарроу”, а также в тех невысказанных словах, которые отчетливо слышались мне на протяжении всей моей жизни: расизм и несправедливость – это зло, с которым нельзя мириться.

Второй эпизод связан с отношением папиного отца к актерской игре. Папа служил клерком в “Ритейл Кредит Компани” в Омахе с жалованьем 30 долларов в неделю, но мать Марлона Брандо, подруга моей бабушки, привела его в местный театр, и папе дали там роль Мертона в спектакле “Мертон в кино”. Когда папа заговорил о карьере актера, отец сказал, что его сыну не пристало зарабатывать на жизнь “в каком-то ненастоящем мире”, в то время как другие профессии – например, его собственная – гарантируют стабильный доход. Папа заспорил, и отец вообще перестал с ним разговаривать – на полтора месяца.

Однако премьера с моим папой в роли Мертона состоялась. И вся семья, включая его отца, отправилась в театр. Когда папа вернулся домой после спектакля, его родные сидели в гостиной. Отец уткнулся носом в газету, по-прежнему игнорируя сына. Мать и сестры принялись обсуждать папину игру, рассыпаясь в комплиментах, но в какой-то момент его сестра Гарриет выразила мнение, что в одном эпизоде он мог бы сыграть иначе. И вдруг папин отец опустил газету и сказал ей через всю комнату: “Прекрати. Он был безупречен!”

Папа говорил, что это был лучший отзыв в его карьере, и каждый раз, когда он рассказывает эту историю, у него наворачиваются слезы на глазах.

Помимо этих фактов, у меня не так уж много подсказок, раскрывающих папин характер. Думаю, та угрюмая, холодная, порой пугающая личность, в которую превратился мой отец, сформировалась под влиянием атмосферы подавления и ограничений, окружавшей папу в юности, вкупе с врожденной склонностью к депрессиям. Из разговоров с родственниками я с удивлением узнала, что скрытая депрессия свойственна всему роду Фонда. Папин кузен Дау страдал депрессией, и я подозреваю, что папин отец тоже был подвержен ее приступам.

Мой папа – это клубок противоречий. Джон Стейнбек писал о нем:

Хэнк производит на меня впечатление человека, который проникает тебе в душу, но не допускает к себе, человека мягкого и вместе с тем вспыльчивого, способного к взрывам необузданной ярости, равно критичного к людям и к себе самому, узника, рвущегося на свободу из темницы, хотя свет его пугает; он не терпит внешних ограничений и сам заковывает себя в железные цепи. На его лице читается борьба противоположностей.

Папа часами мог вышивать сложный узор, который сам же и придумал, или плести макраме. Он прекрасно рисовал, и в его актерской игре нередко чувствовалась мягкость без каких-либо ноток мачизма. Но я не назвала бы его мягким. Мягким он мог быть с абсолютно незнакомыми ему, посторонними людьми. Мне не раз встречались его случайные попутчики, с которыми он когда-то летел одним рейсом через Атлантику и которые потом вспоминали, какой он открытый человек, как они выпили и проболтали “восемь часов подряд”. Меня это злит. Со мной он ни разу не болтал хотя бы полчаса! Но я уже поняла, что люди, обычно замкнутые и зажатые, с незнакомыми собеседниками, с любимыми животными, садовыми растениями и прочими предметами своих увлечений вполне способны проявить душевную теплоту. В стенах нашего дома папа поворачивался к нам своей мрачной стороной. Мы, его близкие, жили в постоянном ощущении, будто идем по минному полю и должны вести себя так, чтобы не вызвать взрыв его гнева. При таком вечном напряжении я пришла к убеждению, что близость таит в себе угрозу и безопаснее держаться на отдалении.

Лет в двадцать с небольшим папа, спросив позволения у отца, поехал на машине с семьей своего друга на Кейп-Код и вскоре завязал тесные контакты с труппой летнего театра “Юниверсити Плейерз”, который базировался в Массачусетсе, в городе Фолмуте. Среди актеров театра оказался и Джошуа Логан, один из моих будущих крестных отцов. В театре только папа не принадлежал к Лиге плюща[8].

Следующим летом в фолмутский “Юниверсити Плейерз” пригласили Маргарет Саллаван – миниатюрную, талантливую, кокетливую и темпераментную красавицу из Вирджинии, напоминавшую Скарлетт О’Хара, – и она похитила сердце робкого юноши из Небраски. Их роман длился до тех пор, пока Саллаван не получила главную роль в одной из пьес на Бродвее.

Говорят, у них была непростая любовь, полная страстей и конфликтов. Через полтора года папа сделал Маргарет предложение, она ответила согласием, они поженились и переехали в квартиру в Гринвич-Виллидж. Не прошло и четырех месяцев, как всё закончилось. Папа перебрался в отель с тараканами на Сорок второй улице, а Саллаван сошлась с бродвейским продюсером Джедом Харрисом. Папа стоял ночами под ее окном, зная, что она сейчас с Харрисом. “Это сводило меня с ума, – говорил он через много лет Говарду Тейхманну. – Никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени преданным, отверженным и одиноким”.

После их разрыва, рассказывал папа, он встретил в читальне организации “Христианская наука” некоего мужчину и выложил ему всё, что наболело у него на душе. “Не знаю, что произошло, – говорил он Тейхманну. – Очевидно, в тот день я обрел веру. Понятия не имею, кто был тот человек, но он помог мне оставить мою боль в той маленькой читальне. Я вышел оттуда прежним Генри Фондой. Безработным актером, зато человеком”. Ах, папа, когда я это читаю, мне хочется зарыдать в голос, но почему этот опыт не научил тебя, что беседа с внимательным слушателем целительна и вовсе не свидетельствует о слабости? Если в тот день вера совершила с тобой такое чудо, почему же ты не позволил себе принять ее и почему ты всегда относился с презрением к нашим с Питером попыткам найти помощь в психотерапии или вере, когда мы нуждались в поддержке?

После этого папа явно ушел в себя, перебивался случайными заработками. Тогда многие голодали, и он в том числе. Какое– то время они с Джошем Логаном, Джимми Стюартом и актером радио Майроном Маккормиком снимали двухкомнатную квартиру в Вест-Сайде. Все четверо питались рисом и яблочным бренди. Кроме них дом населяли проститутки, а двумя этажами ниже размещалась штаб-квартира знаменитого гангстера Леггза Даймонда.

В то время как моя мать – женщина, которой суждено было стать его второй женой, – звалась миссис Брокоу и купалась в роскоши, папа едва удерживался на плаву.

В 1933 году состоялась инаугурация президента Франклина Делано Рузвельта, а спустя год папе впервые улыбнулась удача – он стал играть в бродвейском ревю “Новые лица”, в очень смешном скетче, вместе с Имоджен Кока. Папа получил фантастические отзывы, и его карьера рванула вверх. Примерно тогда же его заметил Леланд Хейуорд, восходящая звезда среди продюсеров, который убедил упрямого Фонду поехать в Голливуд на тысячу долларов в неделю. Перед папой открывалось светлое будущее.

Двумя годами позже, в 1936-м, моя мать отправилась по морю в Европу, прихватив с собой свой “бьюик”. В Лондоне она побывала на съемках фильма, в котором главные роли играли папа и французская актриса Аннабелла; там они с папой и познакомились. Папа к тому моменту стал почти знаменитым – в его послужном списке было уже шесть кинолент и главная роль на Бродвее.

“Я всегда получала тех мужчин, которых хотела”, – сказала однажды мама своей подруге. Мой отец был божественно красив и очаровательно застенчив – она его захотела. Он признавал, что, несмотря на застенчивость, мешавшую ему сделать первый шаг, женщина при желании могла очень легко его соблазнить.

Вернувшись в Нью-Йорк, мои родители обвенчались, а еще через год из этого весьма любопытного и сложного генетического сплава возникла я собственной персоной.

Они были совершенно разными людьми. Он восхищался Рузвельтом и его “Новым курсом”, она тяготела к элите, среди которой было много ее родни и которая с опаской поглядывала на “этого типа из Белого дома”. У него были спартанские вкусы, она предпочитала гламур. Он любил слушать Эллу Фицджеральд и Луи Армстронга в клубах Гринвич-Виллиджа и Гарлема. Ей нравились званые ужины в лучших домах Нью-Йорка. Конечно, союз совершенно разных людей тоже может быть благополучным, но…

Мне всегда было легко смотреть на отца через свою собственную призму. Я похожа на него, я взяла его профессию и многие его отличительные черты – к сожалению, в том числе резкость и манеру замыкаться в себе (с этими свойствами я изо всех сил стараюсь бороться). Но отцовские гены сообщили мне и твердость характера человека со Среднего Запада, уважение к честности, недостаточную самооценку, неприятие хвастовства и хамства. Ему я обязана любовью к земле. Хотя он и вырос в Омахе, невозможно жить в Небраске – по крайней мере, в ту эпоху было невозможно – и не любить землю. Средний Запад – это наш сельскохозяйственный пояс, его экономика привязана к бескрайним, как колеблемый ветром океан, лугам на Великих равнинах. Думаю, такое фермерское отношение к жизни папа пронес через всю жизнь до своего смертного часа, а я, как и мои дети, унаследовала это от него.

Меня никогда не интересовало, какие черты я получила от матери: отчасти – из-за сходства с отцом, а отчасти – потому что я старалась дистанцироваться от нее. Но оказалось, что у меня есть и ее качества, которыми я горжусь. Моя потребность быть рядом с людьми и заботиться о них – как и любовь к хорошим вечеринкам – возникла на почве отцовского кальвинизма, замешанного на материнских генах. Щедрость и умение организовать грандиозный домашний прием – это у меня от нее.

В идеальном мире следовало бы учить людей родительству на специальных курсах. Хотела бы я записаться на такой курс. Обязаны же мы пройти школу вождения или пилотирования, прежде чем сесть за руль машины или штурвал самолета. Разумно ли затевать самое сложное и важное дело в жизни, пока мы не докажем свою готовность к нему хотя бы на элементарном уровне? Я многое узнала, прежде чем смогла простить моим родителям их слабость. Надеюсь, и мои дети простят меня.

Но простить, не отдавая себе отчета в том, зачем это надо, равносильно тому, чтобы зашить рану и не извлечь пулю. Нельзя простить, не заглянув в темные уголки детства и не пережив заново не распознанные с той поры ощущения, не назвав их своими именами и не отделавшись от них. Такое путешествие в прошлое требует мужества. Лучше, если вас будет направлять умный и чуткий психолог.

Психолог Алис Миллер в книге “Как сломать стену молчания” пишет: “Эмоциональный подход к пониманию правды – необходимая предпосылка для исцеления”. Лишь тогда становится ясно, что дело было вовсе не в нас. Возможно, родители бывали жестоки или невнимательны к нам, но не потому, что мы не были достойны любви. Просто они не умели по-другому или у них были психологические проблемы.

Конечно, бывают счастливчики, выросшие в семьях, где родители любили и уважали друг друга, где воспитание детей считалось общим делом, а не обязанностью одной только матери, где быть мужчиной – значило любить детей и заботиться о них, где дети видели, что родители улаживают конфликты вежливо и с любовью, где родители, коли уж оказывались с детьми, то всецело отдавали им себя.

Глава 3

Леди Джейн

В детских играх-мечтах я бывала рыцарем и кавалером, только не дамой – продавцом индульгенций, истцом, в выигрыше или в проигрыше, но не той, кого добиваются.

Дениз Левертов. “Повторение алфавита”

Хорошо, что я родилась в самый короткий день года – день зимнего солнцестояния. Это дает мне чувство причастности к первичной энергии Стоунхенджа и Мачу-Пикчу, поскольку и кельты, и инки почитали и отмечали этот день. Нравится мне и то, что я могу оглянуться из своей эпохи на те времена, когда не было пластика, смога, разросшихся пригородов и ресторанов фастфуда. Не было даже телевидения! Я рада, что мне довелось лично ощутить, каково это – жить на планете, население которой намного меньше, чем в нынешние дни. Если точнее, на четыре миллиарда меньше. Четыре миллиарда – это, скажу я вам, колоссальная разница. Хотя бы по этой причине жизнь тогда была совсем другой, в одном только Лос-Анджелесе, где я родилась, со всеми его пригородами проживало на семь миллионов человек меньше. Было просторнее, людей с их характерами, дома и машины разделяли большие расстояния, больше было лугов, где девочка могла исследовать природу и слушать птичье пение. Птиц тоже было больше.

В 1938 году, следующем после того, как я родилась, люди оправились и встряхнулись после Великой депрессии. “Новый курс” включал в себя систему социального обеспечения, субсидии фермерам, гарантированную минимальную зарплату и программу жилищного строительства – всё это должно было сгладить социальное неравенство и защитить простых людей от тех, кого Рузвельт в своей произнесенной по этому поводу речи назвал “экономическими роялистами”. В то время как в других частях света поднимал голову фашизм, в США повеяло надеждой.

Когда я родилась, брак моих родителей, вероятно, тоже еще не стал безнадежным. Ближе к родам мама поехала на поезде в Нью-Йорк и зарегистрировалась в роскошной клинике “Докторз Хоспитал”, где болели, рожали и лечились по высшему разряду богатые и знаменитые.

Отец тогда снимался с Бетт Дэвис в “Иезавели”, но, по условиям контракта, имел право улететь в Нью-Йорк, чтобы быть рядом с женой, если роды начнутся во время съемок. Когда подошел срок, Бетт Дэвис пришлось разыгрывать некоторые любовные сцены с ассистентом режиссера по сценарию. Впоследствии она заявила мне с притворным гневом, в своей характерной манере отрывисто пролаяв каждое слово: “Черт возьми, ты увела у меня главного героя!”

Меня назвали Леди Джейн Сеймур Фонда. “Леди”! Ровно так меня и нарекли! Позже, когда я пошла в школу, на метках, пришитых к моим воротничкам, было написано: “Леди Фонда”. Не иначе, по материнской линии я состояла в родстве с леди Джейн Сеймур, третьей женой Генриха VIII. Но что толку в королевском звании – несчастная женщина умерла вскоре после того, как даа жизнь долгожданному сыну короля. Я вовсе не хотела как-то выделяться среди других, не говоря уж о том, что не стремилась походить на леди. В довершение всех бед мое имя писалось Jayne. Это была дань фамилии Фонда: второе имя моего отца было Jaynes.

По-видимому, на папу мое появление на свет произвело сильное впечатление. В его биографии приводятся такие его слова: “Это был замечательный день! Я отснял своей «Лейкой» несколько десятков кадров. Медсестре приходилось каждый вечер меня выгонять”. Я читала это с удовольствием. Эти снимки я сохранила. Я запечатлена или одна в колыбели, или на руках у медсестры в белой маске. На руках у мамы меня нет нигде.

Вряд ли маму не радовало мое рождение, но, если верить бабушке Сеймур, она очень хотела сына. В те годы женщинам не рекомендовали делать кесарево сечение более двух раз, а она уже имела мою сестру, Пан, и в ее понимании эти роды были последними, поэтому она предпочитала увидеть пенис.

Как соблазнительно было бы списать чувство неполноценности, преследовавшее меня всю жизнь, на это обстоятельство!

Через два года, несмотря на предостережения доктора, мама предприняла последнюю попытку родить сына. Бабушка Сеймур говорила, что, если бы и в третий раз оказалась девочка, мама усыновила бы мальчика – до такой степени это было для нее важно. Мама вновь легла в ту же клинику, где рожала меня, но когда на свет появился Питер, она, вместо того чтобы с размахом отпраздновать событие и вернуться домой с сыном, на семь недель переехала в отель “Пьер”. Что всё это значило?

В поисках ответа я расспросила психиатра Сьюзен Блюменталь. Доктор Блюменталь занимала должность помощника главы Департамента здравоохранения США и заместителя помощника министра США по охране здоровья женщин. Государственный эксперт и ведущий специалист по женской депрессии и суициду, она также была клиническим профессором-психиатром Джорджтаунского университета и медицинского колледжа Университета Тафтса. Доктор Блюменталь объяснила мне, что мама, судя по ее поведению, страдала послеродовой депрессией – аффективным расстройством (расстройством настроения), которое пагубно сказывается на здоровье как матери, так и ребенка. Послеродовую депрессию не всегда выявляют даже в наши дни, а тогда мамины доктора, вероятно, вовсе не видели в этом проблемы, требующей самого пристального внимания. Кроме того, доктор Блюменталь сказала, что биполярный (маниакально-депрессивный) психоз у женщин нередко начинается как раз после родов. После многих лет болезни, под самый конец, у моей матери диагностировали именно его.

Итак, когда мы с Питером пришли на эту землю, все по-своему прятались. Мама прикрывалась депрессией, папа, улавливая мгновенья фотоаппаратом, по-настоящему не включался в нашу жизнь, медсестры закрывались медицинскими масками.

Ради рождения Питера папа освоил вместо фотоаппарата видеокамеру и, вернувшись домой в Калифорнию, сразу же показал нам с Пан фильм, который снял непосредственно перед маминым переселением в “Пьер”. Я прекрасно помню, как сидела в гостиной, рядом с жужжащим шестнадцатимиллиметровым проектором, и смотрела на Питера у мамы на руках. Это мое первое отчетливое воспоминание. Дно жизни вышибло, я летела в черную дыру. Недавно я нашла бабушкино письмо, где были такие строки: “Никогда не забуду твою реакцию, когда ты увидела Питера у мамы на руках. По твоим щекам текли слезы, но ты плакала молча”. Думаю, именно тогда я из чувства самосохранения затаила где-то в глубине себя часть своей мягкости. Лишь спустя шестьдесят лет, в начале моего третьего действия, я начала разбираться, что к чему.

Я помню тот день, почти через два месяца после рождения Питера, когда мама наконец вернулась домой в Калифорнию. Я глядела на нее, а она стояла в двери нашей детской с Питером на руках. На ней были темно-синяя юбка и темно-синий свитер с коротким рукавом и двумя вышитыми корабельными флажками. Терпеть не могу темно-синий цвет.

По воспоминаниям бабушки, с того дня, как мама вернулась из больницы с Питером, я не позволяла ей длительных касаний, а если она это делала, я принималась плакать. “ Ты не могла простить свою мать, – писала мне бабушка. – Ты думала, что она отвергла тебя из-за Питера”. Ее невидящий взгляд меня замораживал. Она не любила меня. А папа любил. Особенно в раннем детстве, и я это знала. Я была сорванцом и унаследовала черты рода Фонда. Летом он брал меня на руки, нес по лестнице вниз в бассейн и играл со мной в воде. Пока мы спускались, я утыкалась носом ему в плечо и вдыхала запах его кожи. От него всегда вкусно пахло мускусом – я обожала этот аромат… аромат Мужчины. Да, он был счастлив со мной, маленькой, а я нутром чуяла, что его команда выигрывает, и во что бы то ни стало я постараюсь попасть в его команду.

Первые четыре года я жила в Калифорнии, в огромном доме, который располагался между Беверли-хиллз и морским городом Санта-Моникой. На той же улице стоял большой плантаторский дом Маргарет О’Брайен. За углом жил продюсер Дор Скари – с его дочерьми Джоди и Джилл я потом училась в школе. Мама купила дом и для бабушки Сеймур, неподалеку от нас.

Сейчас наш бывший дом принадлежит актеру и режиссеру Робу Райнеру и его жене Мишель. В девяностых годах я с моим третьим мужем Тедом Тёрнером принимала участие в оскаровских мероприятиях, которые проходили в новом крыле дома, обустроенном под просмотровый зал. В перерыве я спросила у Роба Райнера позволения побродить до дому – проверить, много ли я помню. Я вошла в спальню хозяев на первом этаже. Я хорошо понимала, где нахожусь, потому что с этой комнатой были связаны мои самые приятные воспоминания о том времени, когда мне было четыре года и мама была со мной. Иногда по утрам она брала меня к себе в кровать и читала мне сказки братьев Гримм и про волшебника из страны Оз.

Мама уже тогда подолгу лежала в постели; над ее кроватью крепился поворотный больничный столик, который можно было наклонить, чтобы положить книжку, или установить горизонтально, чтобы позавтракать. У мамы были чудесные кружевные пижамы и мягкие, шелковистые простыни. В ее кровати было очень приятно, и, скорее всего, к тому времени я уже простила ее за то, что она предпочла мне моего брата. На цветных иллюстрациях работы Максфилда Пэрриша в книжках сказок и детских стишков, которые мне читала мама, красовались принцессы, колдуны, феи, грозно размахивали мечами рыцари, воевавшие с огнедышащими драконами. Словно неясные грезы, эти картинки навевали романтичные мысли и пугали одновременно. И хотя в каждой главе было только по одной цветной вклейке, экспрессивные образы затягивали меня в свой сумрачный, томный мир. Мамин голос таял, и я сама превращалась в сказку, как будто у меня в голове крутили кино.

Интересно, почему сказки, где столько всего происходит плохого и опасного, где столько смертей и разлук, живут много лет? Зачем их авторы сочиняют сюжеты, которые пугают детей? Однако, когда я погружаюсь в свое прошлое, в свою четырехлетнюю душу, мне кажется, что я, как все дети, уже тогда понимала, что в реальной жизни полно опасностей и печалей – сказки с картинками не врут на эту тему, а показывают опасности и печали реалистично, так, чтобы мы видели их, распознавали, но не умирали от них.

Примерно в конце тридцатых годов на самом краю нашего квартала поселились Хейуорды. Невероятно, но миссис Хейуорд оказалась не кем иной, как Маргарет Саллаван, первой женой моего отца, – женщиной, которая разбила ему сердце. А мистер Хейуорд, которого звали Леланд, был папиным агентом. У Хейуордов было трое детей – Брук, Бриджет и Билл. Саллаван в то время уже блистала и на сцене, и в кино, однако главной для себя считала роль матери своих детей. Список клиентов Леланда не ограничивался моим отцом, он работал чуть ли не со всеми самыми яркими звездами Голливуда – Гретой Гарбо, Джимми Стюартом, Кэри Грантом, Джуди Гарланд, Фредом Астером, Джинджер Роджерс и многими другими. Конечно, младшие Хейуорды бывали у нас, а мы – у них. Но моих родителей за все эти годы пригласили к Хейуордам на обед лишь однажды, и моя мама не ответила им таким же приглашением. Я интуитивно понимала, что, когда появились Хейуорды, в моем отце что-то ожило, и если уж я это заметила, то мама и подавно.

Я живо помню Маргарет Саллаван – и ее внешность, и хрипловатый голос. Но самое сильное впечатление производили на меня ее спортивность и хулиганистость. Когда у них с папой был роман, он научил ее ходить на руках, и она до сих пор могла неожиданно перевернуться вниз головой – невзирая на то, где она находится, – и прогуляться на руках. В доме Хейуордов вечно затевались разные игры и звучал смех. Мама в те времена тоже смеялась, у нее тоже было много друзей, но она быстро уставала и совсем не отличалась ловкостью и силой. Она наряжала меня в ненавистные мне оборки и фартучки, а миссис Хейуорд и детям позволяла ходить в удобной одежде, и сама носила старые брюки с сандалиями.

Кроме этого, на мою жизнь после рождения Питера существенно повлияла надвигающаяся война. Я помню, как папа с мамой ходили дежурить – высматривали в ночном небе вражеские бомбардировщики. Это была своего рода служба патриотически настроенных граждан: “Сохраним наше небо чистым”. Гувернантка укладывала меня спать одетой и разрешала спуститься вниз, чтобы попрощаться с родителями, когда они уходили. Меня охватывал ужас. А вдруг в них попадет бомба и они не вернутся? Взрослые всячески уcпокаивали меня, уверяли, что в нашей стране пока нет настоящей войны и нас точно не будут бомбить, но для меня это не имело значения. Если бомб нет, что они тогда ищут в небе? Смысла в этом было ровно столько же, сколько во фразе: “Доедай, вспомни, сколько детей голодает в Китае”. В Китае дети голодают – вот и пошлите еду им, так ведь? Где же логика? Взрослые!

Глава 4

Тайгертейл

Я в мире совсем одинок, но всё ж не совсем, не весьма,

чтобы каждый мне час был, как Бог…

Вольно мне быть вольным,

я Воле позволю деяньем.

стать без помех…

быть хочу среди тех, кто тайн Твоих господин,

или – один.

Райнер Мария Рильке. “Часослов”. Книга I[9]

Году в 1940-м папа с мамой решили купить девять акров земли там, где кончалась огибавшая гору грунтовая дорога; этот поворот получил название Тайгертейл (“тигриный хвост”). На бежеватых холмах этой части горы Санта-Моника, своими изгибами напоминавшие женское тело, простирались луга, местами инкрустированные дубовыми рощицами и одинокими могучими калифорнийскими дубами. Более обрывистые склоны густо поросли толокнянкой с красными стеблями, чапарелью и шалфеем, а со дна каньонов поднимались платаны с толстыми, шишковатыми, покрытыми пестрой корой стволами – ни дать ни взять обиталища гремлинов с рисунков Максфилда Пэрриша. В наши дни такого не увидишь – сейчас вереницы холмов застроены домами, а экзотические сады с чужеродными растениями чуть ли не начисто уничтожили бежевую Калифорнию моего детства.

Мои родители выстроили дом, максимально, насколько это возможно, близкий по стилю к фермерским домам пенсильванских немцев, благо дело было в Голливуде, а мама – ну, это мама.

Вероятно, их брак был более или менее счастливым, хотя резкая перемена в образе жизни вряд ли хорошо сказалась на маме. Из самостоятельной и общительной нью-йоркской вдовы она превратилась – во всяком случае, на первых порах – в домохозяйку, жену вечно занятого знаменитого киноактера, который надолго оставлял ее одну, да и когда возвращался, был не слишком общителен.

Через несколько лет отец начал погуливать. Мама, кажется, ничего не знала, пока одна из женщин не предъявила ему иск об установлении отцовства. Мама заплатила ей за молчание собственными деньгами. “Я помню, как тяжело и тоскливо было в маминой комнате… ее разговоры с бабушкой”, – рассказывала Пан.

Среди всех прочих конфликтов в их браке тот кризис, несомненно, оказался самым тяжелым. Папа с мамой были настолько далеки друг от друга в эмоциональной сфере, что ей не хватало сил пробиться сквозь его холодность. Бабушка Сеймур не раз рассказывала нашим друзьям, как ее дочь умоляла мужа: “Хэнк, давай поговорим, объясни мне, что я сделала не так. Скажи что-нибудь, хоть слово”. Но он отмалчивался. Не думаю, что он сознательно проявлял жестокость. Возможно, это была хроническая депрессия, свойственная роду Фонда.

Потом пошли приступы гнева. Не средиземноморская их разновидность – выплеснул эмоции и отошел. Это была хладнокровная, стойкая протестантская злоба – “не желаю тебя слушать”. Мы все старались пореже попадаться папе на глаза – только Питера это будто бы и не волновало.

Папа часто уезжал на съемки и даже дома читал сценарии и учил роли. Часами просиживал в нашем обществе, не произнося ни слова. Упрямо молчал, словно глухонемой. Наверно, маме было одиноко, и, думаю, она, как и я, считала себя причиной его дурного настроения. Она была общительна и эмоциональна – очевидно, тем когда-то и привлекла папу. Но для него потребность в эмоциональном общении означала еще и проявление слабости. Возможно, он считал, что сильная, зрелая личность ни в ком не нуждается – разве что в партнерах для секса или работы (хотя ему дружественные отношения, похоже, не были нужны даже в профессиональной деятельности) или в ком-то, кто скрасит одиночество. Но главное – удовлетворить потребности, а люди до известной степени годятся любые.

Еще раньше, чем я успела дорасти до подшитых по тогдашней моде подолов маминых платьев, жизнь в родительском доме научила меня, что женщина должна отвечать эмоциональным и физическим потребностям мужа. Она обязана в узел завязаться, лишь бы не открыть ему, какая она на самом деле. Притворяться надо так, чтобы это выглядело естественно не только в их отношениях, а всегда – в быту, в работе, в общении с подругами, в любовных связях. Мама, подобно многим женам, так себя и вела, но, думаю, не потому, что отец от нее этого хотел, – просто так поступают холодные женщины, когда хотят казаться “хорошими женами”. Единственное, чего делать не следует, – это стремиться к близости.

Затем наступила роковая дата – 7 декабря 1941 года, – “день позора”, по словам Рузвельта. В новостях по радио сообщили о нападении на Перл-Харбор. Через восемь месяцев отец ушел на флот. Он мог бы избежать военной службы, так как в свои тридцать семь уже не подлежал призыву, к тому же имел на руках троих иждивенцев. Но он сказал маме: “Это моя страна, и я хочу быть там, где это происходит. Не хочу играть в войну на киностудии… Хочу быть не в массовке, а с настоящими моряками”. Он был искренним патриотом и ненавидел фашизм, но, по-моему, еще и воспользовался случаем уйти из дому… “подняв якоря”[10]. Мама не могла этого не понимать, и наверняка ее ощущение отверженности усугубилось.

Отец одним из лучших закончил курсы морских офицеров, выбрал службу в боевой воздушной разведке и на последнюю неделю, прежде чем уйти в Тихий океан, вернулся домой. На нем был эффектный офицерский мундир с медными пуговицами, знаками различия и фуражкой. Я помню тот вечер, когда он пришел попрощаться. Он тогда спел мне песенку! А когда он закончил, я тоже ему спела. Потом он обнял меня и ушел.

Меня считали бездушным и черствым, но, когда я поцеловал Джейн и вышел из ее комнаты, я остановился у ее двери, достал платок и вытер глаза. Ну не псих ли – так реагировать? Я слушал, как она поет, и вдруг подумал: не хочу покидать семью.

Я была так счастлива, когда прочла эти строки в его биографии! Мне только очень хотелось бы, чтобы он позволил себе заплакать при мне, и мы плакали бы вместе, и я убедилась бы, что ничто человеческое ему не чуждо.

В Тайгертейле я слишком часто оставалась без надзора – и это было плохо. Но это же было и хорошо: я становилась всё более самостоятельной, а жгучая, дикая природа Южной Калифорнии служила мне отрадой и утешением.

Меня по-прежнему звали Леди, но теперь я ходила в джинсах и свободных рубахах, бродила по горам и лазила по деревьям и из-за этого была вся в репейниках, занозах и клещах. Я забиралась на свой любимый дуб и глядела сверху на Тихий океан; в моей голове гремели победные марши, я представляла себя полководцем, который ведет войско на гору и разбивает врага. Питер не любил приключений и не разделял моего увлечения этими играми, поэтому я выдумала себе другого брата – индейца. Боже милостивый, пожалуйста, пусть Санта-Клаус подарит мне на Рождество брата-индейца, молилась я.

В те дни, когда мы не ходили в школу, после обеда нам полагался тихий час. Я никогда не уставала, поэтому не любила отдыхать. Вылеживая этот нескончаемый час, я представляла себе семью из своих пальцев. Средний палец, самый длинный, был папой, указательный – мамой, мизинец – Питером и так далее. Я мастерила им одежду из салфеток, а если мне удавалось утащить в постель карандаш, рисовала им лица. Когда мне это надоедало, я скручивала из бумажных салфеток малюсенькие шарики, как можно плотнее. Затем пыталась расправить их на кровати, так чтобы они стали как новые, без единой складочки. При этом повторяла про себя: “Я знаю – в моих силах сделать так, чтобы стало лучше”. Так эта фраза превратилась в мою мантру.

Моей лучшей подругой была Сью-Салли Джонс, самая спортивная девочка в школе. Мне казалось, что я никогда не сравняюсь с ней по силе и храбрости, но я надеялась хотя бы перенять ее приемы. Помню, однажды я на полном серьезе спросила Питера: “Как ты считаешь, кто лучше загонит буйвола, Сью-Салли или я?” – “Конечно, ты, сестренка”, – без колебаний ответил он.

Это же мой брат! А может, он просто испугался – как бы я его с крыши не скинула, если он скажет, что Сью-Салли.

Я помню единственный случай, когда кто-то из взрослых посадил меня к себе на колени и объяснил, как надо себя вести, и это была миссис Джонс, мама Сью-Салли. Я обозвала мальчика на детской площадке грязным словом. Я ночевала у Сью-Салли, и ее мама отвела меня в сторонку, обняла, посмотрела на меня своими голубыми глазами и сказала:

– Леди, помнишь, как ты на площадке дурно выразилась об одном мальчике? Помнишь?

– Да, миссис Джонс.

Она не кричала на меня, отчего мне стало еще хуже.

– Тебе не пристало так ругаться, и никто не должен этого говорить. Все подумают, что ты плохая девочка. А ты – хорошая. Ты меня понимаешь?

– Да, миссис Джонс.

– Обещаешь больше никогда так не делать, Леди?

– Да, миссис Джонс.

Это был уникальный эпизод в моей жизни, и, наверно, поэтому я так отчетливо его помню.

В третьем классе я решила, что сама буду распоряжаться своей жизнью, и объявила всем, что отныне меня будут звать Джейн, причем Jane, а не Jayne. В моем табеле за третий класс в графе “Характеристика” было записано:

Джейн уравновешенна, эмоциональна, уверена в себе, решительна. С ней интересно, она живо реагирует на происходящее, поэтому нравится другим детям. Джейн умеет увлекательно и красочно рассказывать о случившемся. Полагаю, у нее есть актерские способности и врожденный дар превращать заурядные вещи в нечто живое и увлекательное.

Для меня это ценное свидетельство того, что когда-то я была уверена в своих силах и решительна. Эти качества довольно быстро исчезли.

Что касается секса, мое первое знакомство с этой стороной жизни меня травмировало. У нас было два ослика, Панчо и Педро, и как-то днем я взяла их обоих – на Панчо ехала верхом, а Педро вела рядом. Мне было семь лет, стояла жара, я была в шортах. Я уже добралась до дубовой рощи на вершине соседней горы, как вдруг на моих голых бедрах, обхватив их сзади, сомкнулись два копыта – как я потом поняла, Педро решил овладеть Панчо, на котором сидела я! Ослы отчаянно брыкались и лягались, копыта впивались сзади в мои ноги. Я, естественно, свалилась на спину и обнаружила прямо у себя перед глазами… оно было фута два-три длиной, почти касалось земли, омерзительное, с какими-то струпьями.

Я поняла, что это как-то связано с сексом; не знаю, с чего я это взяла, – просто поняла. Я уставилась на живот Панчо. Я впервые оказалась в таком положении, что Панчо был почти на мне. Снизу Панчо выглядел совсем не как Педро. И тут до меня дошло: Панчо – это не Панчо, а Панчита! Девочка! У нас она появилась с этим мальчишеским именем, и никто не надоумил меня проверить. Видите, что бывает, когда детям ничего не объясняют про жизнь? Не уверена, что я полностью оправилась от того потрясения. Шокированная, перепуганная, вся в синяках, я встала, увидала кровь на своих ногах – там, где Педро лягал меня, – и, хромая, поплелась домой. На этот раз я вела их обоих, то и дело оборачиваясь – не случится ли еще какого-нибудь непотребства.

Это был период в моей жизни, передо мной впервые встали вопросы секса – в переносном и, как ни печально, в прямом смысле. Однажды, вскоре после инцидента с ослами, я играла с ребятами в мяч на площадке у школы. Там был мальчик, который страшно мне нравился, и вот я заметила, что он всё время бросает мяч одной и той же девочке, а мне – никогда. Затем я услышала, как он ей сказал: “Я хочу тебя трахнуть”. Сердце мое бешено забилось. Я не поняла смысла этих слов, но чувствовала, что раз это говорят ей, а не мне, мои шансы – нулевые.

В тот день, вернувшись домой, я пошла к маме в комнату и спросила: “Мам, что значит «хочу тебя трахнуть»?” Не уверена, что именно так всё это было, но одно помню отчетливо – как она “поплыла”, словно при замедленной съемке. Открыла рот, попыталась что-то выдавить из себя. Но вряд ли она действительно заговорила. Могла произнести что-нибудь вроде: “Не сейчас, Леди”. Или: “Спроси у сестры”. Знаю только, что вышла из маминой комнаты такой же невеждой, как была, и даже в еще большем недоумении по поводу того, что же означают эти слова. Я пошла к Пан. Она с виду совсем не удивилась, а пустилась в пространные объяснения с порнографическими подробностями, кто что куда сует, с пояснениями вроде “а потом мальчик делает пи-пи”, и дальше вплоть до того, как рождается ребенок. А я представила себе тот предмет, который свисал у Педро с живота тогда на горе, попыталась увязать эту картину с “пи-пи” и с собственными половыми органами… и ужаснулась. Мне пришлось еще долго сидеть у себя в комнате и глубоко дышать, чтобы очухаться после этого кошмарного, но приятно возбуждающего открытия. У меня в памяти не сохранились все события того года, но я слово в слово помню всё, что сказала в тот день Пан.

Через несколько дней наша гувернантка принесла книжку про то, откуда берутся дети. На иллюстрациях были изображены фаллопиевы трубы, матка и пенис. Моя мать, как и многие отцы и матери даже в наши дни, весьма смутно представляла себе уровень моего развития и мои переживания и решила, что если я употребила слово “трахнуть”, то мне будет интересно узнать всё о законах механики. А мне всего-то и нужно было от нее, чтобы она села рядышком, обняла меня и спросила, где я это услыхала. Тогда она поняла бы, что надо рассказать мне не о механике, а о чувствах, что я ревную, страдаю и боюсь, что ни один мальчик не захочет “трахнуть” такую дурнушку, как я. Мне могли бы помочь ее сочувствие и объятия в нужный момент. А потом она могла бы сказать: “Может, он сам не знает, что это такое. Может, услыхал это слово от какого-то дядьки и решил, что оно «взрослое». Это вовсе не означает, что он любит ту девочку, а ты ему не нравишься. Просто настал такой период, когда ты начинаешь испытывать новые чувства – при виде мальчика или девочки, которые тебе очень нравятся, у тебя внутри всё переворачивается. Так ведь?” Мне было бы уже не страшно, и я ответила бы: “Да, рядом с этим мальчиком я так себя и чувствую, поэтому мне и стало так плохо, когда он сказал это другой девочке”. И мы могли бы поговорить о моих ощущениях, о том, что они естественны и прекрасны, – о том, что я взрослею.

Но хотя для кого-то моя мать была человеком, “к которому можно обратиться с любыми вопросами”, я видела другую женщину. При таком сценарии я смогла бы прийти к ней в следующем году, когда начали происходить вещи по-настоящему страшные. А так я больше никогда не заговаривала с ней о чувствах.

Няни у нас менялись, наверно, каждые несколько месяцев, но в вопросах чувств и половых отношений от них совершенно не было толку. Одна, наоборот, была чрезвычайно религиозна. Каждое утро она являлась ко мне в комнату, пока я не успела встать, и принюхивалась к моим пальцам, чтобы проверить, не держу ли я руки “там”. Она ясно дала мне понять, что самоудовлетворение – это смертный грех.

Следующая няня, молодая и симпатичная, имела бойфренда, который служил в армии. Как-то днем, когда он приехал в отпуск, она впустила его в ванную, где я купалась. Она велела мне вылезать, я вышла, и она развернула меня на сто восемьдесят градусов. Я испугалась. Но больше я ничего не помню. Не знаю, приставал ли он ко мне, но что-то нехорошее, видимо, тогда произошло, потому что именно с тех пор мои реакции изменились, я начала воображать, будто наблюдаю за оргией или сама участвую в бурных, порой агрессивных порнографических действах. Тогда же я начала испытывать сильную тревогу при виде публичных проявлений сексуальности – например, когда люди обнимались в кино или целовались на пляже. Я попросила одну девочку снять трусы и показать мне, откуда она писает, и нас застали на месте преступления. Меня отвели в кабинет директора для “серьезного разговора”. Как раз в то время я произнесла то грязное слово, а мама завела роман с Джо Уэйдом. Я упоминаю эти факты, потому что на протяжении большей части моей жизни вопросы пола и сексуальности были для меня – как и для многих девочек и женщин – источником проблем и тревог. Вот почему теперь я стараюсь помочь девочкам и мальчикам справиться с этим.

6 августа 1945 года Соединенные Штаты сбросили на Хиросиму атомную бомбу. В тот же день, когда Япония капитулировала, папа получил приказ вернуться в Штаты и впоследствии был награжден Бронзовой звездой. Подобно многим мужчинам, он вернулся с войны совершенно другим человеком. Там, не обремененный семейными заботами, он вел мужскую жизнь с боевыми товарищами. Думаю, ему нравилось чувство долга, мужская дружба, нравилось побеждать не на экране, а в реальности.

Я чувствовала, что после возвращения папу уже не тянуло к маме. Однако она, кажется, этого вовсе не сознавала и по-прежнему ходила при нем обнаженной. Я хотела, чтобы она оделась. Она что, не понимает? Вероятно, она всё еще была красива, но я смотрела на нее папиными осуждающими глазами – ох, как я ненавижу себя за предательство по отношению к ней! В подростковом возрасте я ловила на себе папин оценивающий неодобрительный взгляд. В том, что папа всё больше отдаляется от мамы, я винила ее. Чтобы он ее любил, ей следовало вести себя иначе. А я сделала для себя вывод, что, если женщина далека от идеала и не очень осторожна, она не может чувствовать себя в безопасности. Хочешь выжить – держи сторону мужчины. Иди слушать с ним джаз, подлей ему виски, даже женщину приведи, если он захочет, и привыкни к мысли, что это возбуждает. Хочешь, чтобы он тебя любил, – превзойди идеал. И не разгуливай нагишом.

Одно из грустных воспоминаний о тех послевоенных днях: как-то раз после обеда мне захотелось посидеть с книжкой возле папы. Папа, как и его отец, обожал читать и часами просиживал с книгой в большом мягком кресле. За те годы, пока его не было, я неплохо поднаторела в этом занятии и подумала, что чтение может стать нашим общим хобби, не требующим разговоров. Я взяла “Черного красавчика” и уселась в кресло напротив папы. Он не обратил на меня внимания, но, дойдя до смешного эпизода, я нарочно громко рассмеялась в расчете услышать его вопрос, что же меня так развеселило. Однако он не поднял головы и ничего не сказал. Как будто меня там вообще не было. Я знала, что он любил меня, когда я была маленькой, но теперь, в девять лет, не могла с уверенностью этого утверждать.

В 1947 году папа уехал в Нью-Йорк на репетиции бродвейской пьесы “Мистер Робертс”, которую ставил Джошуа Логан, а продюсировал Леланд Хейуорд, отец Брук. Вскоре после этого Брук сказала мне, что ее родители разводятся. Это напугало меня больше, чем любая другая новость до тех пор. Если такое возможно в семье, где все всегда смеялись и радовались, что ж тогда… Нет, даже думать об этом страшно.

Так начался десятый год моей жизни. К тому времени, когда мы достигли его нижней точки, к концу моего первого десятка, мы уже жили в Коннектикуте, в Гринвиче, – и с этого момента началась совсем другая жизнь, отличная от той, к которой я привыкла.

Глава 5

Куда мне идти?

Я проводила исследования в начальных, средних и старших классах школы, и иногда мы, в знак благодарности, угощали детей пиццей. На вопрос, какую пиццу они предпочитают, десятилетки отвечали: “Побольше сыра и салями”; “Не знаем”, – говорили девочки тринадцати лет, а пятнадцатилетние – что им всё равно.

Кэтрин Штайнер-Адер, доктор педагогических наук. “Уверенность в себе: укрепление силы, здоровья и лидерских качеств у девочек”

За кулисами погруженного в полумрак театра, где мы ждали папу, суетились люди; папа играл главную роль в спектакле “Мистер Робертс”. Мы – мама, Питер и я – только что, вечером, в начале июня 1948 года, прилетели в Нью-Йорк и сразу поехали в театр “Элвин”.

Мы с Питером стояли рядом с помощником режиссера и ждали, когда объявят антракт, папа освободится и подойдет к нам. Я выглядывала из-за занавеса: что это – сцена или кусочек рая? Всё происходило так близко и вместе с тем где-то вдали, сцену заливал свет, потоки электроэнергии с потрескиванием перетекали от невидимой аудитории к папе, облаченному в лейтенантский мундир, и обратно. Но это не был мой “папа”. Это был веселый, словоохотливый мистер Робертс. Казалось, даже серый свинец декораций, настил палубы, зенитные орудия и башенки эсминца светились изнутри. Неудивительно, что он сбежал от нас сюда, – здесь, в эпицентре урагана любви и смеха, он был живее самой жизни.

Вдруг раздался гром аплодисментов. За кулисами забегали люди, и прежде чем я что-либо поняла, папа был уже рядом, обнимал меня, и сквозь его мундир я ощутила вынесенную им со сцены энергию вперемешку с густым мускусным ароматом. Я хотела остаться там навсегда. Но они с мамой сказали, что уже поздно и пора спать. Поэтому мы еще раз обнялись, а потом еще тридцать пять минут ехали в Гринвич – город в штате Коннектикут, где нам предстояло поселиться.

Питер ходил злой из-за того, что пришлось уехать из Тайгертейла, раздражение буквально сочилось из каждой его поры. А для меня, хоть я и понимала, что никогда уже мне не ходить в лосинах и не скакать вместе с Сью-Салли на неоседланной лошади, это было приключение – по крайней мере поначалу. Кроме того, я со свойственной мне практичностью привыкла с энтузиазмом воспринимать неизбежное. Что мне оставалось – умолять маму Сью-Салли удочерить меня? Нет уж, для меня важнее всего по-прежнему был контакт с папой, пусть иногда слабый, и я не собиралась проверять его на прочность. Меня всегда удивляла готовность Питера подвергать испытаниям всё на свете. Откуда у него такая уверенность, что связи не ослабнут и не порвутся?

В первое утро я проснулась поздно; когда я соскочила с кровати и распахнула окно, солнце стояло уже высоко в небе. Внизу, сколько хватало глаз, простирался яблоневый сад. С другой стороны было нечто вроде джунглей. Производители моего набора цветных карандашей явно не предусмотрели столь изумительной палитры зелени; и всё это оказалось прямо у меня перед носом. Одевшись в одно мгновенье, я скатилась с лестницы и выбежала из дому. Звук захлопнувшейся за моей спиной двери заставил меня с удивлением оглянуться – я впервые видела дверь с москитной сеткой, в Калифорнии комаров не было. Непривычно ощущался и плотный воздух, от высокой влажности кожа моя покрылась испариной раньше, чем у меня появилась причина вспотеть. Пожалуй, на новом месте будет здорово!

Участок вокруг дома казался огромным, вероятно, из-за того, что не был огорожен забором. С трех сторон нас окружали лиственный лес и болото. К концу дня я исследовала влажный, с виду бескрайний лес. Вдоль фасадной стороны сад отделяла от дороги старая небеленая, сложенная из замшелых камней стена. Местами из густой зеленой травы выступали гранитные валуны. Таких камней я никогда не видела. У нас в калифорнийских горах валуны были из песчаника – тоже очень живописные, словно стадо сбившихся в кучу слонов, – но в них не поблескивали зерна слюды и кварцевые прожилки, не была отпечатана летопись Земли, как в гринвичских камнях. Тем летом я влюбилась в скалы. Я и сейчас с восторгом любуюсь старинной коннектикутской каменной кладкой.

В то первое лето в Гринвиче я неожиданно сроднилась с новой средой обитания, и тогда как напряжение в отношениях между моими родителями ощущалось всё явственнее, природа словно залечивала раны – многочисленные вследствие разнообразных участившихся болезней и переломов. Тогда же я начала грызть ногти, до крови обдирая кожу. Мама заставляла меня спать в хлопчатобумажных перчатках. Мазала мне пальцы горькими снадобьями. Подзуживала соседей, и те пугали меня, что проглоченные ногти слипнутся у меня в животе в комок, и я заболею, как кошка, которая наглоталась шерсти. Но ничто не могло избавить меня от дурной привычки, так как ни слова не было сказано о том, почему я грызу ногти. По той же причине я стала много болеть.

Однажды я повстречала на узкой сельской дороге, на которой не было даже обочин, высокую худую девочку с веснушками и коротко стриженными темными волосами. Диану Данн. Довольно скоро мы выяснили, что обе страстно любим лошадей и осенью будем учиться в одном классе гринвичской Академии для девочек.

Она привела меня в конноспортивный клуб “Раунд Хилл Стейблз”. Там я научилась брать препятствия на лошади, там-то Тедди, который работал на конюшне, и сломал мне руку в состязании по армрестлингу. Еще один мальчик повадился тем летом ходить к нам играть со мной. Он, Тедди, Диана и я бродили, будто свора уткнувших носы в землю бездомных псов – что-то вынюхивали, выискивали, гоняли по округе, боролись друг с другом. Все знали, что меня зовут Джейн, и, стало быть, я девочка, но по другим признакам меня с трудом можно было отличить от мальчишки. Вряд ли маме так уж нравилось, что я водилась с сыновьями садовников и конюхов, но она постепенно погружалась в болезненную депрессию, и я вольна была сама выбирать себе компанию.

У Дианы была собственная лошадь черно-белой масти по имени Пай. Ее мама, высокая стройная женщина, также большая любительница верховой езды, все четыре года, что мы прожили в Гринвиче, была очень добра ко мне. Очевидно, кто-то – возможно, моя мама – попросил Даннов приютить меня во время ее становившихся всё более длительными отлучек, потому что я проводила с ними очень много времени. Осенью первого нашего года в Гринвиче папа объявил маме, что хочет развестись, а потом она начала где-то пропадать – как я теперь знаю, в “Остен Риггз Сентер”. Тогда-то бабушка и приехала из Калифорнии, чтобы заботиться о нас и вести хозяйство.

Данны заполнили вакуум, образовавшийся после расставания с Сью-Салли и ее мамой. Сью-Салли ассоциировалась у меня с ковбоями, индейцами, кожаной одеждой, а Диана – с лисьей охотой, канареечно-желтыми бриджами, сапогами из лакированной кожи и твердыми бархатными кепи.

В новой школе появился шанс показать себя с другой стороны, что было неплохо. Как-то раз в аудитории для самостоятельных занятий я чем-то рассмешила одноклассников. Чем – не помню, но помню, как приятно было увидеть, что я могу кого-то развеселить. Я выбрала себе имидж клоуна и фигляра.

В ту первую осень я сделала удивительное открытие – листва бывает ярко-оранжевой и красной. Кроме того, Диана Данн уговорила меня поучаствовать в охоте на лис. Не помню случая, чтобы мне не было страшно на охоте. Боязно было прыгать, до смерти страшно резко поворачивать на полном ходу – ведь лошадь могла поскользнуться на мокрой земле и завалиться на меня. Я боялась всегда, но понимала, что характер проявляется в смелости, и делала вид, что не трушу. Никто, особенно Диана, ни о чем не догадывался. Для девчонки хуже нет чего-либо бояться. Боишься – значит, ты неженка.

Потом пришла зима. Я видела снег и раньше, но никогда не имела с ним дела – не прокапывала дорогу к машине, чтобы поехать в школу, не каталась во дворе на санках. Меня бесило, что Питер мог вытащить свой членик и расписаться на снегу, и я тоже попробовала, сняв трусы и как можно быстрее бегая с раздвинутыми ногами, вычертить струйкой свое имя. Надо ли говорить, что мои “каракули” не поддавались расшифровке и я жутко замерзла?

На первое гринвичское Рождество папа подарил мне индейский костюм из телячьей кожи с мокасинами, расшитыми бусинами, и шиньоном, который я прикалывала к волосам, так что “волосы” торчали в точности как у индейца племени мохоки. С момента нашего отъезда из Калифорнии прошло всего полгода, я всё еще заплетала длинные светлые косы, Одинокий рейнджер по-прежнему был моим кумиром, поэтому лучшего подарка папа придумать не мог. Я немедленно облачилась в свой костюм, и папа снял меня на домашнюю кинокамеру. Я тихо-тихо выбралась из густого подлеска, проворно взбежала на холмик, там остановилась и, приложив руку ко лбу, как индеец на разведке, стала вглядываться вдаль, не показался ли на горизонте враг. Папа даже снял крупным планом мое лицо – как я медленно поворачиваю голову справа налево, прежде чем так же тихо снова скрыться в зарослях; это был мой дебют в игровом кино. Теперь, просматривая эту видеозапись, я вспоминаю, что с того времени возненавидела свою внешность, в особенности круглое, щекастое лицо. Мне казалось, что я похожа на бурундука, у которого за каждой щекой по ореху.

Съемка с папой в тот рождественский день положила конец моим ковбойским и индейским фантазиям. Больше я никогда не наряжалась индейцем. Я вошла в тот период, когда для девочки-подростка превыше всего – общественное признание. Вскоре после этого я отрезала свои прекрасные косы, чтобы не чувствовать себя деревенщиной: никто в школе не заплетал косички. Не помню, кто меня подстриг, мама или парикмахер, но выглядело это ужасно. Мои непослушные, будто хвост у мула, волосы подровняли по прямой чуть ниже ушей – ни стиля, ни формы, а челка топорщилась, словно наэлектризованная. Согласитесь, в этом возрасте прическа – чуть ли не главное в жизни. Девочки с хорошими волосами всегда пользуются большей популярностью. Я во всех смыслах была “дурнушкой Джейн”, клоуном с нелепой прической.

Иногда по вечерам я гуляла вдоль дороги, заглядывала в окна домов, смотрела на собравшихся за семейным столом людей. Поразительно, насколько наш дом отличался от других. Позже я обзавелась друзьями, стала бывать у них в гостях и, словно марсианка, наблюдала за тем, как их родители, гости, другие дети общались во время обеда. Для меня было внове уже то, что кого-то интересовало мое мнение. Оживленные разговоры и споры открыли мне целый мир разнообразных идей, который существовал за пределами крошечного осколка реальности – десяти лет моей жизни.

В Гринвиче я дважды застала выборы – когда Трумэн победил Томаса Дьюи и когда Эдлай Стивенсон проиграл Эйзенхауэру. Я хорошо помню споры на тему выборов во время обедов в “республиканских” семьях моих друзей. Мой папа, “паршивый демократ” (он скорее проголосовал бы за шелудивого пса, чем за республиканца), упорно отстаивал свои политические взгляды, но с нами, детьми, о политике говорил редко. Примерно в эти годы в отношениях между папой и его старыми друзьями Джоном Фордом и Джоном Уэйном, а также с его лучшим другом Джимми Стюартом наметился разрыв – впрочем, со Стюартом они потом снова сблизились.

Брешь в их дружбе пробили сенатор Джо Маккарти и Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности (HUAC). Термин “маккартизм” стал синонимом голословной клеветы и запугивания законопослушных американцев. Им объявили, что все организации, которые хоть в малейшей степени поддерживали Рузвельта и его “Новый курс”, ведут подрывную деятельность. Тысячи невинных людей, всего-то присоединившихся к какой-нибудь либеральной организации, подверглись уголовному преследованию. Маккарти и HUAC, членом которой был и молодой конгрессмен из Калифорнии Ричард Никсон, считали вредительским всякое инакомыслие. Папа называл это “охотой на красных ведьм” и один раз даже врезал телевизору, когда показывали заседание HUAC. Меня всегда занимал вопрос, почему папа так и не присоединился к Хамфри Богарту, Лорен Бэколл, Джону Хастону, Люсиль Болл, Джону Гарфилду и Дэнни Каю, которые специально ездили в Вашингтон на слушания HUAC и дали там пресс-конференцию в поддержку так называемой голливудской десятки – продюсеров и режиссеров, которые якобы придерживались коммунистических взглядов. Кое-кто в Голливуде – например Рональд Рейган (тогда президент Гильдии киноактеров, с 1946 года – осведомитель ФБР), Гэри Купер, Джордж Мёрфи, Уолт Дисней и Роберт Тейлор – сотрудничали с Комиссией и согласились назвать имена тех, кто, по их мнению, был коммунистом. “Лояльные” выступления заранее включили в регламент, а “нелояльным” свидетелям выступить не позволили, и их адвокаты не были допущены к прениям. Джимми Стюарт и Джон Уэйн не давали показаний, но были убежденными сторонниками Маккарти. Тогда я не понимала, что к чему, знала только, что многие в Голливуде потеряли работу из-за того, что крупные студии расторгли контракты с “десяткой” и отказались иметь дело с членами этой группы, пока те публично не отрекутся от коммунистической идеологии. Так, врагом объявили Чарли Чаплина, и вплоть до 1972 года, когда Американская академия кинематографических искусств и наук присудила ему премию, он не мог вернуться в США. Я присутствовала на той церемонии вручения премии “Оскар”, стояла рядом с ним на сцене. Я и подумать тогда не могла, что почти через двадцать лет меня вызовут на заседание новейшей Комиссии такого рода и что в возрасте сорока четырех лет я выйду замуж за человека, отец которого убедил его в причастности Рузвельта с его “Новым курсом” к коммунизму.

Осенью 1948 года судьба, словно нарочно, опять свела нас с Брук, Бриджет и Биллом Хейуордами. Мы, дети с обеих сторон, пришли в восторг от того, что наши семьи, пусть и несколько в ином составе, снова встретились – вдали от Калифорнии, на другом конце страны – и снова будем вместе учиться в школе: Билл с Питером в Брунсуике, а я с Брук и Бриджет – в Гринвичской академии.

В Гринвиче я впервые услышала слово “черномазый”. Однажды, когда мы с папой ехали на машине – он за рулем, я на заднем сиденье, – я произнесла это слово. Папа остановил машину, повернулся ко мне, шлепнул (легонько) меня по губам и сказал: “Никогда этого не говори!” Можете быть уверены – больше я так не говорила. Это был единственный раз, когда папа меня ударил.

Я много думала о своем интересе к людям – неважно, знамениты они или нет, каких добились успехов и к какой расе принадлежат. Боюсь, причина кроется в отцовских фильмах. Сам папа не любил рассуждать о расах и классах, хотя его киногерои – Авраам Линкольн, Том Джоуд (основатель коммуны оки[11] в “Гроздьях гнева”), отец из фильма “Случай в Окс-Боу”, возмущенный линчеванием мексиканца, Кларенс Дарроу, мистер Робертс – вызывали у него уважение. Я как-то спросила Иоланду, дочь Мартина Лютера Кинга, часто ли отец беседовал с ней, когда она была маленькой, о жизни, жизненных ценностях и духовности.

– Нет, – ответила она. – Никогда.

– И мой никогда, – сказала я, – но они учили нас на своих фильмах и проповедях, так ведь?

В частности, в школе болтали, будто у моего папы есть девушка, прямо “персик”. Я спросила у подруги, что значит “персик”, и она объяснила мне, что так называют очень соблазнительных молодых красоток. Я почувствовала отвращение. Но, как и мама, не позволила себе разозлиться на папу.

В седьмом-восьмом классах я увлеклась музыкой из бродвейских шоу. Мы с Брук выучили слова всех песен из самых популярных мюзиклов “Юг Тихого океана” и “Король и я”. Мне и в голову не пришло, что двадцатиоднолетняя подружка моего папы – падчерица Оскара Хаммерстайна, автора слов к моим любимым песенкам.

Около нижней точки моего одиннадцатого года лейтмотивом жизни стали чувственность и волнения из-за мальчиков. Если мальчик был мне симпатичен, я с ним дралась. О Тедди, мальчике с конюшни, который сломал мне руку, я уже писала. Но не упомянула о том, что он был очень привлекательным блондином, и за несколько недель до нашего поединка я влепила ему мячом, да так, что он побледнел и чуть не потерял сознание. Мне это казалось самым правильным способом флирта.

По моему глубокому убеждению, мне надо было бы родиться мальчиком и жить полноценной жизнью, да во мне и было столько мальчишеского, что меня вечно спрашивали, мальчик я или девочка. Более лестного комплимента я себе не представляла. Наверно, просто в детстве я хотела максимально откреститься от всего девчачьего. Для меня нормально было вести себя как сорванец, а как быть девочкой, я не знала – разве что в своих буйных фантазиях.

Помню, однажды в школе мне стало плохо, меня отвели в медпункт и велели полежать, пока кто-нибудь за мной не приедет. Я лежала, глядела вверх и увидала на полке у себя над головой брошюру, которая называлась “Мастурбация”. Видимо, не так уж мне было дурно, потому что я, не теряя времени, стащила ее и до возвращения медсестры быстро прочла всё, что успела. Там говорилось, что от мастурбации появляются угри и портится психика. Готова поспорить: эту брошюру специально поставили на видное место для таких девочек, как я. Прочитанное, конечно же, произвело на меня куда более сильное впечатление, чем гувернантка, которая обнюхивала мои пальцы. Сейчас я уверена, что взрослые, которые заставляют детей чувствовать себя виноватыми в их естественных, здоровых ощущениях, совершают преступление. Возможно, они делают это потому, что их самих в детстве мучили родители и учителя, и теперь они отыгрываются на следующем поколении!

Когда я училась в седьмом классе, мы переехали в дом с привидениями, расположенный на горе, с видом на Мерритт-паркуэй, – вот там я и построила свой картонный домик, а мама начала коллекционировать бабочек.

Вскоре мои метания закончились. Образ Одинокого рейнджера устарел. Я наблюдала за тем, как кокетничали некоторые мои подружки, и чувствовала, что по сравнению с ними мне чего-то не хватает. Я относилась к жизни чрезвычайно серьезно (как папа), и мне казалось, что если уж флиртовать, то надо быть готовой на всё по полной программе. Услышать обвинение в том, что ты “динамишь”, – хуже, чем “быть готовой на всё”. Начала – будь добра довести дело до конца, это вроде как всё доесть.

В июне 1950 года, через два месяца после маминой смерти, нас с Брук и еще одной подружкой, Сьюзен Тербелл, отправили в Нью-Гемпшир, в летний лагерь. Для меня это было трудное лето. Внешне по мне было незаметно, что мамина смерть повлияла на меня, но Брук рассказывала, как я вскакивала среди ночи и что-то кричала про маму; “Кричала так, что все сбегались ее успокаивать”, – написала Брук в мемуарах.

По лагерю гулял грипп, и я заболела. Но помимо этого что-то стряслось с моей половой сферой – и менструации были ни при чем. Я провела в изоляторе немало времени с различными недомоганиями, но страшно боялась – или стеснялась – попросить медсестру посмотреть, что со мной случилось. Меня донимали боль и зуд, но я никому ничего не сказала. Я решила, что у меня неправильные половые органы, что, когда Господь раcпределял их, мне достались с дефектом. Тревога не отпускала меня еще много лет. Это один из вопросов, с которыми я не обратилась к маме.

Мама наложила на себя руки за десять месяцев до окончания строительства нового дома, которое она затеяла. Был апрель, и думаю, она не могла ждать. Не помог и тот факт, что в апреле у нее был день рожденья. Доктор Сьюзен Блюменталь напомнила мне строку из поэмы Томаса Элиота: “Апрель, беспощадный месяц…”[12] Она сказала, что в апреле происходит больше самоубийств, чем в любом другом месяце, на втором месте – октябрь. “Приходит весна, меняется погода, вроде бы с концом зимы появляется надежда, но это и время перемен”.

Как объяснила доктор Блюменталь, весенний и осенний пики самоубийств связаны со сменой времен года, нарушениями режима сна и пробуждения, а также (или) с изменением суточного биологического ритма, то есть хода биологических часов, и всё это может влиять на настроение и поведение. “Некоторые ученые полагают, что такие сезонные перемены в сочетании с изменением режима сна и/или суточного биологического ритма, а также функции нейромедиаторов мозга у людей с биполярными расстройствами способны запустить циклические процессы, от депрессии к маниакальной стадии и обратно. Казалось бы, после долгой зимней мрачности тонус должен повышаться, но на самом деле человек может перевозбудиться и в одну из этих фаз выработать столько энергии, что у него появляются мысли о самоубийстве – и он может это сделать. Кроме того, если защитных факторов не хватает, больного могут подтолкнуть к этому шагу какие-то обстоятельства, которые угнетают его или унижают его достоинство”, – сказала она.

Но тогда я еще не знала, что мама покончила с собой. Это выяснилось осенью в аудитории для самостоятельных занятий, когда кто-то из одноклассников показал мне статью про моего папу в глянцевом журнале. Я начала читать и дошла до такой фразы: “Его жена, Френсис Фонда, перерезала себе горло опасной бритвой в психоневрологической клинике”. Я сразу поняла, что это – чистая правда, а про сердечный приступ мне наврали.

Потом был урок рисования. Мы расписывали черные оловянные подносы – мой украшали белый дерен и две желтые бабочки. Рядом со мной сидела Брук, я дала ей знак пригнуться над партой и прошептала:

– Брук, моя мама правда покончила с собой?

– Ну… я… о боже, Джейн… я не знаю… я… – замялась она, стараясь уйти от ответа. Позже в своих мемуарах она написала, что, когда моя мать умерла, «мисс Кэмпбелл собрала всех учениц Гринвичской академии и объяснила, что следует придерживаться этой версии [что Френсис Фонда умерла от сердечного приступа]».

В тот день, как только закончились уроки, я побежала домой, прямиком в комнату миссис Уоллес. Это была наша гувернантка, ее взяли после маминой смерти помогать бабушке присматривать за нами. Миссис Уоллес была красивой, доброй женщиной с мягким седым пучком на затылке.

– Миссис Уоллес, – выпалила я, – моя мама покончила с собой?

Если мой вопрос и удивил ее, она не подала виду. Она посадила меня к себе на колени и мягко сказала:

– Да, Джейн. Очень жаль, что именно мне пришлось сообщить тебе об этом.

– А правда, что она перерезала себе горло бритвой?

Миссис Уоллес секунду поколебалась. Очевидно, в этот момент она решилась открыть мне правду настолько, насколько двенадцатилетний ребенок способен ее усвоить.

– Да. За несколько месяцев ей удалось убедить докторов в клинике, что ей лучше. Они написали твоим отцу и бабушке, что, по-видимому, она “больше не считает себя безнадежной неудачницей”. Так они выразились… “безнадежная неудачница”. Врачи надеялись, что очень скоро она сможет вернуться домой, поэтому ослабили контроль за ней, вот так она и сделала это. Перед смертью она написала записки каждому из вас.

– А Питер знает?

– Нет, и я думаю, что лучше пока ему ничего не говорить. Он такой ранимый.

– А можно я посмотрю, что она написала мне?

– Твоя бабушка сказала, что у нее уже нет этих записок. Извини.

Всё это заставило меня крепко задуматься.

Я не разозлилась, но очень хотела бы прочесть адресованную мне записку. Может, она рассердилась, что я не захотела ее видеть, когда она в последний раз приехала домой? Может, если бы я повидалась с ней и сказала бы ей что-нибудь очень доброе, она передумала бы. Может, она знала, что я не люблю ее, и поэтому убила себя. Но любила ли я ее? Я не смогла ответить на этот вопрос, потому что часть моей души окоченела.

Несколько месяцев спустя, в декабре 1950 года, папа женился на той самой девушке-“персике”, с которой у него был роман, Сьюзен Бланчард, падчерице Оскара Хаммерстайна. На свой медовый месяц они улетели на Виргинские острова.

Как-то вечером, когда я гостила у Дианы Данн, зазвонил телефон. Миссис Данн взяла трубку, и по мере того как она слушала, лицо ее сначала застыло, затем она охнула, понизив голос на две октавы, будто услышала что-то плохое. Она взглянула на меня, отвела глаза и прикрыла рукой микрофон.

– Джейн, с твоим братом случилась беда. Он выстрелил в себя, и сейчас он в больнице, в Оссининге. Бабушка просит, чтобы я немедленно тебя привезла.

Питер выстрелил в себя.

Мне снова стало казаться, что я покинула свое тело.

Больница находилась рядом с тюрьмой Синг-Синг. Когда я добралась туда, бабушка объяснила, что Питеру почти уже констатировали смерть, но тут, по счастью, в больницу вернулся с охоты тюремный врач, главный специалист по колотым ранам и пулевым ранениям. Он обнаружил, что сердце Питера хоть и слабо, но бьется и поспешил остановить кровотечение. Пуля попала в живот, прошла в грудную клетку, пробила желудок и почку и застряла прямо под кожей близко к позвоночнику. Мы с бабушкой сидели в больничном холле. Спустя какое– то время доктор вышел из операционной и вызвал бабушку в коридор. Я слышала его слова о том, что, как он ни старался, сердце Питера остановилось, и хотя его удалось снова запустить, трудно сказать, справится ли Питер. Тогда я впервые всерьез помолилась. “Боже, дорогой, если ты оставишь его в живых, я больше никогда не буду обижать его. Аминь”, – сказала я.

Папа прервал свой медовый месяц, умудрился найти самолет, который вывез его с острова – непростая была задача по тем временам, – и уже через несколько часов явился в больницу, где мы все втроем остались на ночное дежурство. Затем мы поехали домой немного поспать и на следующий день вернулись в клинику. И так еще пять дней. Один раз меня пустили к Питеру в палату, и я смотрела на него – он лежал такой маленький, едва заметный холмик под простынями, из которого во все стороны торчали трубки. На пятый день врачи сказали, что, судя по всему, Питер выкарабкается из кризиса. Еще через несколько дней нам сообщили, что его состояние стабильное. Он должен был справиться.

Я вернулась в школу, выполняла все рутинные обязанности, делала уроки. Но тело мое оставалось в напряжении, дыхание было неглубоким. Казалось бы, безо всякого повода. “Какая удивительная девочка! – говорили учителя. – Чем тяжелее испытания, тем она становится сильнее”. Комплименты, которые я получала за выносливость, требовали подтверждения и обязывали меня, сильную Джейн, к определенному стилю поведения. Оболочка, сформировавшаяся вокруг моей души, помогала мне удержаться на ногах и тем самым способствовала достижению цели, но и подогревала мое чувство превосходства и независимости.

Питер лежал в больнице месяц. Он почти сразу начал капризничать, и я потихоньку стала нарушать свое обещание, данное Господу.

Несчастный случай произошел, когда Питер гостил у друзей, один из которых уговорил семейного шофера отвезти их на стрельбище рядом с тюрьмой Синг-Синг, где они хотели поупражняться в стрельбе из старинного пистолета 22 калибра. Питер перезаряжал пистолет и нечаянно выстрелил себе в живот. К счастью, шофер знал, где находится больница, и постарался как можно скорее доставить его туда. Не могу удержаться от вопроса, не сработало ли в сложившихся обстоятельствах подсознание страдающего мальчика, который разозлился на отца за то, что тот снова женился, и на всех остальных, кто, как ему казалось, слишком быстро забыл его маму.

Со времени маминой болезни и смерти минуло около двух лет. На следующий год мои одноклассники начали устраивать домашние вечеринки без родителей, как правило, с игрой в бутылочку и поцелуйчиками. Я хотела быть в тренде и старалась подстраиваться, но эти игрища наводили на меня ужас, хотя Брук и другие девочки чувствовали и вели себя уверенно. Не помню, чего я боялась больше – что кто-нибудь “выберет” меня и попробует “зайти слишком далеко” или что я никому не понравлюсь. Тогда как другие девочки становились всё более женственными, я превращалась непонятно в кого – сгусток андрогинности, вечно в хвосте и отчаянно стараюсь выкарабкаться. Что случилось с девочкой, про которую в третьем классе писали “уравновешенная”, “уверена в себе”, “решительная”, – с девочкой, которая считала себя героем? Ускользнула куда-то незаметно, я даже не сказала ей на прощанье: “Пока, увидимся через полвека”.

Глава 6

Сьюзен

Ах, мы молили людей о помощи – ангелы неслышно пролетели над нашими поверженными сердцами.

Райнер Мария Рильке

Однажды бабушка взяла меня с собой в Нью-Йорк навестить папу в больнице после операции на колене. Я вошла к нему в палату, а у его кровати сидела гостья – таких красивых женщин я никогда не встречала. На вид ей было лет двадцать с хвостиком, светло-каштановые волосы, уложенные в крупный, тугой пучок на затылке, подчеркивали очарование ее голубых миндалевидных глаз, совсем не похожих на глаза моей матери. На ней была старомодная белая блузка с воротничком-стойкой, отделанная кружевами. На запястье – часы с черным бархатным ремешком. Папа представил нас друг другу.

– Джейн, это Сьюзен.

Она была всего лишь на девять лет старше меня. А я отчаянно нуждалась в том, чтобы какая-нибудь женщина научила меня, как мне быть, и не иначе ангелы, пролетев над нашими поверженными сердцами, привели к нам Сьюзен. Если она “персик” – то самый спелый и сочный.

Я познакомилась с ней летом 1951-го, чуть больше чем через год после маминой смерти. Мне шел четырнадцатый год. У папы заканчивались гастроли по стране с “Мистером Робертсом”, всё лето ему предстояло играть в Лос-Анджелесе, и он устроил так, чтобы мы с Питером провели каникулы вместе с ними.

Мы с комфортом разместились в величественном особняке, который Уильям Рэндольф Хёрст выстроил несколько лет назад для своей любовницы Мэрион Дэвис[13]. Из этого особняка сделали отель с мраморными колоннами, мозаичными полами, золочеными зеркалами, выложенным плиткой бассейном олимпийских размеров и пляжным клубом. Почти всё лето мы проболтались на пляже, отчасти удовольствия ради, а отчасти – потому что Сьюзен, жительница Нью-Йорка, не умела водить машину. Возможно, другая жена потребовала бы от папы нанять шофера, чтобы проводить больше времени в Беверли-хиллз и лечить нервы шопингом. Но не Сьюзен. Она развлекалась с нами. Вспоминая собственную незрелость в ее возрасте, я не могу этого понять, но так или иначе, ее двадцатидвухлетней душе хватало щедрости и мудрости на то, чтобы окружить нас с Питером заботой и стать нам матерью. Питер называл ее второй мамой.

В один прекрасный калифорнийский вечер, когда солнце начало краснеть и ласковый ветерок доносил до нас солоноватый аромат моря и морской травы, мы сидели с ней на мраморных ступенях лестницы, которая спускалась к бассейну, и вдруг она спросила, что я думаю о маминой смерти.

У меня перехватило дыхание. За всё это время – более чем за год – никто в разговоре со мной не поднимал вопрос о моей матери и уж тем более не интересовался моими переживаниями. С этого всё и началось. Но я никак не находила нужных слов. Мне так редко приходилось выражать словами свои чувства, что я стала эмоционально неграмотной. Я ответила, что не смогла тогда заплакать и что я узнала о мамином самоубийстве из глянцевого журнала. Она молчала, и довольно долго. Наверно, не знала, что сказать. Я бы в ее возрасте точно не знала, а она, помнится, высказала предположение, что нет худа без добра. Сейчас я удивляюсь, почему меня успокоило такое легкомысленное и вообще-то бессердечное отношение, но, когда я думала о маме, в моей голове царил такой сумбур, что это “нет худа без добра” стало для меня как бы инструкцией, дало мне ключ к пониманию произошедшего. Вероятно, Сьюзен знала, что мне необходим такой ключ.

Она была гибкая, с тонкими, точеными лодыжками и длинными “эльгрековскими” коленями. Она брала уроки у знаменитого хореографа Кэтрин Данэм, танец много значил для нее. Сьюзен часто кружилась по комнате или танцевала ча-ча-ча с воображаемым партнером, напевая бродвейские мелодии, ее длинные, до пояса, волосы развевались – это выглядело восхитительно. Иногда она пела в стиле ду-воп (рок-н-ролл) под джазовые пластинки и потрясающе танцевала джиттербаг, закрыв глаза, пощелкивая пальцами и потряхивая головой. Потом я шла к себе в комнату и пыталась воспроизвести ее движения. Я всё время ей подражала. Если я смогу стать такой, как она, может, папа будет больше меня любить.

Сьюзен подарила нам смех – в нашей семье уже позабыли, как он звучит. У нее был свой набор анекдотов, порой длинных и замысловатых, и в кульминационной точке она сама чуть ли не лопалась от смеха; еврейских, ради которых мне пришлось выучить кое-какие слова на идише; не всегда понятных шуточек с сексуальным подтекстом из родного ей репертуара джазистов. В Сьюзен чудесным образом сочетались дурашливость и мудрость с небольшой добавкой новаторства для равновесия. Тем летом нас захлестывали волны ее жизнерадостности.

В Гринвиче вместе с бабушкой хозяйничали мамина младшая сестра с мужем-алкоголиком, и, говорят, они пытались официально оформить опекунство над нами. Сьюзен заявила папе, что по отношению к нам было бы свинством отдать нас родственникам и он просто обязан взять нас жить с собой в Нью-Йорк. Думаю, в папины планы входило оставить детей в Гринвиче и время от времени навещать. Если бы после мамы у него была другая жена вместо Сьюзен – скажем, такая, как четвертая по счету, итальянка, – ей-богу, не знаю, что из нас вышло бы. Может, я и выжила бы, но полезным для общества человеком не стала бы. За время своего недолгого брака с моим отцом Сьюзен показала мне пример того, какой должна быть мачеха. Мне даже в голову не приходило, что в будущем, в двух замужествах, я сама буду мачехой шестерым детям, и полученные уроки окажутся весьма ценными.

Я была без ума от нее, да и жизненного опыта мне не хватало, поэтому я не могла заметить того, как менялась Сьюзен при папе, – хотя, вероятно, кое-что видела, но тут же забывала. Рядом с папой никто, кроме Питера, не оставался самим собой. Ее кипучая энергия несколько утихала. Если она вела себя чересчур шумно, папа осаживал ее: наверно, его смущало, что непосредственность и веселость Сьюзен подчеркивает разницу в возрасте между ними – двадцать три года. Как-то раз она сравнила их брак с союзом свахи Енте из “Скрипача на крыше” и несгибаемого ибсеновского пастора Бранда. В интервью Говарду Тейхманну она сказала: “Я вела себя как типичная японская жена. Мне хотелось делать всё, что ему нравилось”. Всё та же женщина-угодница, которая таким способом пытается сохранить близкие отношения. Не знала я и про ее булимию – скоро и я начну страдать от этого расстройства питания.

Всё это нисколько не мешало желанию Сьюзен подружиться со мной и моей готовности откликнуться на ее предложение. Она нашла во мне не искалеченную подростковую душу, а отзывчивую компаньонку. Оглядываясь назад, я понимаю, что в моем детском стремлении спрятаться за образом Одинокого рейнджера проявлялось стремление к настоящей дружбе, а если дружба не настоящая – спасибо, не надо, обойдусь без вас. Но подобно лазерной системе самонаведения ракет, я могла сканировать горизонт и вылавливать теплые, реальные объекты, которые изучала вдоль и поперек. Но в более позднем подростковом возрасте – Сьюзен с отцом к тому времени уже развелись – я отключила свой “лазер” и довольствовалась теми связями, какие находились, будь они настоящие или нет. В постпубертатном периоде одиночество – не вариант!

В то первое калифорнийское лето папа и Сьюзен часто водили нас с Питером обедать в шикарные голливудские рестораны – в “Браун Дерби” или в “Чейзенс”, одно из любимых папиных мест. Раньше нам не доводилось бывать с ним в такой обстановке, и хотя я знала, что он вообще-то знаменит, как это проявляется в его жизни, никогда не видела. Эффект меня поразил: когда папа вошел, в зале словно поменялось энергетическое поле, будто он был намагничен. Хозяин ресторана мистер Чейзен обращался к нему по имени, и пока нас провожали к папиному “личному” столику (в “Чейзенс” были отделанные красной кожей секции), головы поворачивались в нашу сторону, и я слышала шепот со всех сторон: “Смотри, это?..” Официанты знают, как тебя зовут и что принести тебе выпить, хотя еще не получили заказа, – я решила, что это и есть слава. Иногда нам составляли компанию его агент из Американской музыкальной корпорации или владельцы этой корпорации Лью Вассерман и Жюль Стейн с женами.

Вместе с приглашением войти в папин взрослый мир я получила шанс посмотреть, что и как там происходило. Я с интересом отметила, что среди людей, да еще после двух порций виски, папа вел себя совсем иначе – с теми, кто не был ему близок, он держался более дружелюбно и раскованно. Но особенно внимательно я наблюдала за Сьюзен, ловила каждое ее движение в обществе – в присутствии людей из старшего поколения (важных людей) она напускала на себя серьезный вид, а со старыми папиными приятелями, к примеру с Джонни Сопом и Дороти Макгуайр, непринужденно болтала и хохотала. Как-то раз, по дороге в Оушн-Хаус, она запустила руку себе под платье и, громко смеясь, вытащила из бюстгальтера искусственные вкладыши. Не знаю, смогла бы я столь же легко проделать такое прилюдно. Я всегда старалась максимально скрыть от посторонних то, что считала своими изъянами – в частности, объем груди и бедер, – и надеюсь, никто не замечал моих стараний. У меня была тонкая талия – примерно девятнадцать дюймов[14] – и полные, высокие бедра, как мне казалось, чересчур широкие для моей талии. Хуже того – я случайно услыхала, как папа сказал, что у меня тяжелые ноги. Услышав это, я легла и проспала двое суток – это был единственный известный мне способ отвлечься от слов, которые преследовали меня до конца жизни.

В то лето я сблизилась с Питером, в прямом и переносном смысле. Поскольку мы жили в соседних комнатах и делили общую ванную, у нас была масса возможностей общаться и смазывать друг другу обгоревшую на солнце кожу. Наши гринвичские компании остались в прошлом, и в то время как мы приноравливались к, очевидно, новой для нас жизни, рядом не было никого, кроме нас самих. По выходным в большом зале первого этажа отеля устраивали танцы для взрослых под живую музыку, с большим оркестром. Под влиянием Сьюзен я решила, что надо заняться танцами, поэтому мы с Питером украдкой пробирались вниз и как сумасшедшие вальсировали в соседней с залом пустой комнате. Иногда мы танцевали в обнимку под медленную музыку. Приятно было иметь брата, с которым я могла спокойно тренироваться. В то лето я поняла, как сильно я переживаю за него, а также более четко увидела, насколько мы разные.

Мы жили в разном темпе, по-разному смотрели на жизнь и справлялись с той или иной проблемой. В немалой степени это объяснялось тем, что мама больше любила Питера – во всяком случае, пыталась привязать его к себе, – а я скорее была папиной дочкой. Сьюзен недавно сказала мне, в чем это проявлялось: “ Ты была очень внимательна и осторожна, всё впитывала. А Питер был несдержан и вечно играл на публику”. Папа, хотя и невольно, часто бывал жесток с Питером. Я говорю “жесток”, потому что это выглядело именно как жестокость, пусть и непреднамеренная. Он старался быть хорошим отцом, делал то же самое, что, очевидно, его отец делал вместе с ним: рыбачил, запускал воздушных змеев, собирал самолетики – всё, что объединяет мужчин. Но если папа или мама не слишком довольны собой, труднее всего приходится ребенку соответствующего пола. А если родители знамениты, этот эффект усиливается многократно. Хлюпиком ты чувствуешь себя не из-за отца, а из-за того, что он – кумир миллионов, эталон честности и благородства. Не думаю, что папа был абсолютно доволен собой, и, возможно, наблюдал у Питера собственные давно задавленные эмоциональность и восприимчивость. “В твоем отце таились крик и смех, которые он так и не выпустил наружу”, – сказала однажды Сьюзен. Папа не выносил никаких проявлений чувств. “ Ты меня раздражаешь”, – говорил он по крайней мере двум из своих жен, когда они плакали. Может, это его пугало; может, ему казалось, что, если он один раз даст волю своим эмоциям, они поглотят его. Я думаю, когда-то давно папе сказали, что, если он хочет стать “настоящим мужиком”, он должен избавиться от всяких сантиментов, а нежность, потребность в близости, стремление быть нужным – это всё бабьи штучки. Мы все знаем, сколь распространено такое мнение среди мужчин и какую цену они за это платят. В случае с моим отцом пример его отца и суровый стоицизм Среднего Запада, вероятно, обострили его представления о мужской этике. Подобно тому как в его родной Небраске пролегающий под песчаными холмами огромный водоносный слой прорывается на поверхность, образуя озера, папино скрытое “второе я” выходило на свободу в его увлечении садом и искусством – живописью и рукоделием, – в эмоциональном воплощении образа Тома Джоуда.

В детстве я интуитивно понимала, сколь резкие противоречия клокочут у него в душе, словно противоборствующие армии на поле боя. Я любила его глубинную доброту и нуждалась в ней. В своей книге “Не хочу об этом говорить” психолог Терренс Рил пишет: “Сыновьям не нужны отцовские бицепсы – им нужны их сердца”. Дочерям тоже. Если бы мой папа сумел примириться со своей чувственной составляющей, он стал бы счастливее, и несколько поколений нас, его наследников, были бы более счастливы – в силу теории, с которой согласуется старое представление о маскулинности как сильном отравляющем средстве. Элементы патриархального танца родственных отношений папа перенял от своего отца, хотя иногда их усваивают от матерей, и это губительное наследие передалось следующим поколениям и действует по сей день.

Я твердо намерена по мере своих сил, пока жива, помогать моим детям, всем остальным и себе самой учить другие па этого танца.

Питер до мозга костей был сама доброта, ласка и сентиментальность. Он ни разу никому и ничему не причинил вреда намеренно. Один раз – в шестидесятых годах – он даже поспорил со мной о том, есть ли душа у овощей. Его феноменальный, очень сложно устроенный мозг схватывал и перерабатывал всё, от мельчайших подробностей детской жизни до космических вопросов, включая огромный объем информации в промежутке. Папа не мог ни оценить, ни вскормить эмоциональность Питера, не мог видеть его таким, каким он был. Напротив, папа стыдил Питера и пытался склонить его к собственной стоической независимости. Питер привязывался к людям и животным. Тем летом в Оушн-Хаус он постоянно просеивал песок из-под пляжных кабинок в поисках провалившихся в щели между досками монет. Когда у него набиралась некая сумма, он мог добавить ее к своим карманным деньгам и оплатить междугородный звонок в Гринвич, чтобы спросить Кэти, как там Баз, наш шестилетний далматин. И вот однажды он услышал в ответ, что База усыпили, даже не поинтересовавшись нашим мнением. Питера словно оглушили. Я слышала, как он плакал за стенкой, у себя в комнате, пока не заснул. На меня же это не произвело большого впечатления. В действительности Гринвич был пройденным этапом. Нам предстояло жить с папой и Сьюзен в большом городе, а… в общем, в городе с собакой не очень удобно.

В школе Питер вечно терпел насмешки одноклассников и сталкивался с жестокостью мальчишек по отношению к более слабым товарищам, которая, как им казалось, подтверждает, что уж они-то точно “настоящие мужики”. К чести Питера, он прогибался крайне редко. Поразительно, как он, несмотря на папин гнев, умудрялся оставаться самим собой и с открытой душой бросал отцу вызов: “Принимай меня таким, какой я есть. Я не собираюсь меняться ради того, чтобы тебя порадовать”. А я, в свою очередь, крайне неохотно шла на то, что могло бы вызвать неодобрение отца, – до тех пор, пока не стала старше и не поняла, что, если я хочу привлечь к себе его внимание, я могу рассчитывать лишь на неодобрение.

Глава 7

Голод

Я вечно в голоде жила

И вот дождалась ужина.

Дрожа, уселась у стола

И выпила вина.

Так было на столах, когда,

Голодная, одна,

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Он – пилот единственного боевого самолета Новороссии, штурмовика Су-25, отбитого ополченцами у «жовт...
Я помню Ленинградскую блокадуПо фильмам да и только по кино,На площади стоял на эстакаде,Где было то...
«Мы кормушки смастерили.Мы столовую открыли.Воробей, снегирь-сосед,Будет вам зимой обед…»...
В истории любой науки (и не только науки) есть загадки, закодированные послания, скрытая от посторон...
Самый полезный и компактный прикладной справочник по автономному выживанию без специального снаряжен...
Кто сказал, что в эпоху викингов жизнь была бесхитростной и простой?.. Можно было, оказывается, съез...