Вся моя жизнь Фонда Джейн
Если в Бразилии бабочка махнет крылышками, в Техасе может подняться ураган.
Как ни трудно в это поверить, но слабые колебания воздуха, вызванные трепетанием крылышек, передаются на тысячи миль, оттесняют по пути другие потоки и в конечном итоге меняют погоду.
Эдвард Лоренц
Ладно, я ошибалась. Жизнь моя вовсе не достигла пика и не покатилась под гору. Но всё в мире меняется, и в моей жизни тоже назревали кардинальные перемены. Теперь, задним числом, я вижу некую символичность в том, что мой второй акт начался в 1968 году – пожалуй, самом неспокойном и смутном за всё столетие. Мне исполнилось тридцать, я достигла зрелости и ждала ребенка. Я жила в напряженном ожидании, как спринтер перед забегом.
Что-то должно было вот-вот произойти, и мне необходимо было хорошенько обо всём подумать и почувствовать, что у меня есть цель. Съемки “Барбареллы” в то время, когда мир переживал столь глубокие потрясения, еще больше усугубили внутренний дискомфорт. Кто я? Чего хочу от жизни? Я сама ношу в себе жизнь – что это означает для меня?
От перемен всегда ждешь чего-то для себя, и я имела свой предельно простой корыстный интерес – мне хотелось стать лучше. Садовод мог бы сформулировать это так: семена добра в моем представлении были собраны и посеяны еще в ту пору, когда я увидала первые папины фильмы – “Гроздья гнева”, “Случай в Окс-Боу”, “Молодой мистер Линкольн”. Тридцать лет эти семена оставались в состоянии покоя, а теперь вот-вот должны были дать ростки. В тот урожайный 1968 год моя беременность послужила для них плодородной почвой.
Поначалу я узрела в своей беременности доказательство того, что я женщина (следовательно, такая же, как моя мать), и ужаснулась, но со временем страх уступил место какому-то странному умиротворению. Умиротворение – не то состояние, к которому я привыкла. Возможно, связанные с беременностью гормоны подавили преследовавшую меня всю жизнь склонность к депрессии. Но я думаю, за этим крылось нечто большее. Видимо, когда я взглянула в лицо охватившему меня на первых неделях страху и назвала его своим именем, начался процесс исцеления – осознания на физиологическом уровне моей принадлежности к женскому полу. В моих несчастных половых органах произошло то же самое, что и у тысяч других женщин. Я зачала. В известном смысле какая-то древняя, первичная пуповина связала меня со всеми женщинами минувших, нынешнего и грядущих веков, с женской сущностью, и впервые с подросткового возраста женщины стали интересовать меня больше, чем мужчины, и я предпочитала общаться не с мужчинами, а с женщинами. На самом деле за девять месяцев беременности я впервые с тех пор, как вышла из детского возраста, ощутила себя в своем собственном теле. Мне не удастся сохранить эту целостность после родов, но позже, когда начнется мой третий акт, я вновь верну себе это ощущение.
Я никогда не просиживала подолгу перед телевизором и не следила, как многие американцы, за ходом вьетнамской войны из своей гостиной. Степень моей осведомленности в этом вопросе позволяла мне блаженно верить в обоснованность войны, пусть не столь справедливой, как война моего отца, и неоднозначной, как корейская война. Но в первые три месяца 1968 года, которые я провела в кровати из-за угрозы выкидыша, мое мнение изменилось. Французские телеканалы показывали картинки разрушений после бомбежек – американские бомбардировщики, возвращаясь на базу, сбрасывали неизрасходованные снаряды и иногда попадали в школы, больницы, церкви. Я была ошеломлена.
Затем, в начале января, во время праздника Тет (Нового года по лунному календарю) Северный Вьетнам и Вьетконг провели в главных городах Южного Вьетнама серию хорошо спланированных атак. Это был шок. Эти выступления были организованы так, что США и наши союзники даже не подозревали об их подготовке, – стало быть, те, кого мы называли врагами, окружали нас повсюду. Глядя на штурм американского посольства, я подумала, что все жители Сайгона – лавочники, уличные торговцы, фермеры, прачки – должны были быть заодно с вьетконговцами. Впоследствии выяснилось, что оружие и боеприпасы ввозили в город тайно в корзинах с цветами и бельем. Уверения главнокомандующего американской армией во Вьетнаме генерала Уильяма Уэстморленда о скором окончании войны и “свете в конце туннеля” на фоне последних телевизионных репортажей звучали просто абсурдно. После четырех лет боевых действий мы, якобы обладавшие самым мощным военным потенциалом в мире, настолько сдали позиции, что противник смог атаковать нас в нашем собственном посольстве.
Эти картинки имели разрушающий психологический эффект. Всё перевернулось с ног на голову. На чьей стороне сила? Что значит “военная мощь”? Кто мы, американцы, такие? Лежа в кровати и сокрушаясь об увиденном, я вспомнила одно утро в Сен-Тропе. Мы с Вадимом мирно завтракали на балконе нашего номера в отеле “Таити”; он развернул газету.
– Ce n’est pas possible! Mais ils sont fous ou quoi?[33] – воскликнул он, хлопнув рукой по первой странице. – Полюбуйся на это. Ваш Конгресс рехнулся, не иначе!
Заголовки всех французских газет за 8 августа 1964 года кричали о том, что американский Конгресс принял Тонкинскую резолюцию. Это давало президенту Джонсону право начать бомбить Северный Вьетнам.
– Никаким способом вам не выиграть войну! – добавил Вадим с несвойственной ему горячностью.
Я хотела спросить: “А где этот Вьетнам?” – но устыдилась. Не понимала я и того, почему он решил, что США не смогут победить, и мне захотелось уйти в оборону. “Завидуешь”, – подумала я. Только потому, что Франция проиграла…
Теперь, после устрашающих событий 1968 года и Тетского наступления, мне стало ясно, что Вадим был прав. Но как могли Соединенные Штаты проиграть войну такой маленькой стране? И если французский кинорежиссер еще в 1964 году мог предсказать наше поражение, почему американское правительство так ошибалось? Лишь через четыре года я наконец поняла, почему Вадим был абсолютно в этом уверен, и еще через несколько лет начала разбираться в самой волнующей проблеме – почему администрации пятерых президентов, от Трумэна до Никсона, понимая, что победы нам не видать, всё-таки упорно вели войну.
Когда опасность потерять ребенка миновала, Симона Синьоре, моя бывшая наставница, повела меня на крупный антивоенный митинг в Париже. Среди прочих выступали Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар. Я впервые испытала чувство неловкости за свою страну, и мне захотелось вернуться домой. Оставаться во Франции, слушать потоки критики и ничего не делать было очень трудно.
Но делать что? Я не любила ругать Америку, находясь в другой стране. Я ко всему отношусь серьезно. Если уж выступать против войны, то на американских улицах вместе с моими соотечественниками, которые, как я видела по телевизору во Франции, всё чаще протестуют в Штатах. Но проблема заключалась в том, что, пока я была замужем за Вадимом, это было бы невозможно. Впоследствии он даже обозвал меня публично Джейн д’Арк. Ему самому вьетнамская война решительно не нравилась, но его циничность мешала ему присоединиться к антивоенному движению. Кроме того, я понимала, что, если отдамся борьбе за мир со всем пылом своей души, о беспечной, вольной жизни с Вадимом придется забыть.
Примерно в это же время я получила несколько необычный опыт – исключительно благодаря моей любимой бывшей мачехе Сьюзен, приехавшей в Париж проведать меня в моем интересном положении. Однажды за ужином в компании ее друзей меня представили розовощекому парню девятнадцати лет по имени Дик Перри, военнослужащему армии США из Первого дивизиона Шестьдесят четвертой бригады, базировавшейся в ФРГ, – как выяснилось, пацифисту. Я никогда еще не встречала солдат американской армии, активно выступавших против военных действий, и это знакомство положило начало моему участию в движении “Джи-Ай[34] против войны”, которое через два года займет центральное место в моей общественно-политической деятельности.
Дик поведал нам об организации RITA (“Мирное движение в армии”), созданной им и его единомышленниками, американскими военнослужащими. RITA преследовала своей целью агитацию военнослужащих США против войны во Вьетнаме. Дик сказал, что, если солдат считает войну несправедливой, он имеет право – более того, обязан – покинуть ряды армии.
Похоже, в Европе образовалась подпольная группа американских солдат-пацифистов и идейных противников службы в армии. Им нужна была работа и финансовая помощь. Как писал Дик в своей книге “Джи-Ай против войны”, они скрывались, в частности, на ферме недалеко от Тура, к юго-западу от Парижа. Туда Дик привозил ребят и забирал их оттуда. Он описывал их встречи за длинным кухонным столом и трапезы с хозяином дома. Фермер был американцем, добрым здоровяком в рабочем комбинезоне. Дик звал его Сэнди. Из окна фермы Дик смотрел на обширные поля и “удивительные конструкции, болтавшиеся на ветру из стороны в сторону”. “Я не знал, как они называются, потому что раньше никогда не видел мобилей, даже не слыхал о них”, – сказал Дик.
Лишь много позже, у себя дома в Канаде, Дик увидел по телевизору сюжет о “похоронах Сэнди” и узнал, что их благодетелем был не кто иной, как Александр Колдер, известный американский скульптор.
Я часто бывала в этом доме, в гостях у Сэнди и его жены, но он никогда не говорил, что они помогали дезертирам, и я ни разу не видела там ни одного американского солдата.
После того ужиа я время от времени встречалась с Диком и его соратниками, помогала им найти стоматолога, отдавала кое-что из одежды Вадима. Даже пригласила их на закрытый просмотр “Барбареллы”, которая должна была выйти на экраны в том же году. Эти молодые ребята говорили, что занимаются не политикой, а гуманитарной деятельностью, и рассказывали о том, как весело вернувшиеся с войны солдаты вспоминали пытки вьетнамских пленных. Но любую критику Америки со стороны французов они, как и я, воспринимали в штыки. Как-то раз Дик дал мне книгу Джонатана Шелла “Деревня Бенсук”. “Прочти, – сказал он, – и всё поймешь”. Я вернулась на нашу ферму и проглотила эту небольшую книжку за один присест.
Шелл описал события января 1967 года, которые произошли во время операции “Сидар-Фолс”, одной из самых крупных во вьетнамской войне. Потерпев неудачу при попытке “восстановить мир” в деревне Бенсук и прилегающих к ней районах, в так называемом “Железном треугольнике”, американское командование выработало новую стратегию – в течение нескольких дней бомбить этот район, используя, в частности, тяжелые бомбардировщики-ракетоносцы Б-52, затем ввести наземные войска, как американские, так и союзнические из Южного Вьетнама (армию Республики Вьетнам), окружить деревню и вывезти ее жителей в лагерь для беженцев. После этого бульдозеры сравняли дома и соседние джунгли с землей, и на эту территорию снова полетели бомбы, уже окончательно стершие всякие следы некогда вполне благополучной деревни.
Возможно, стиль повествования – прозаически спокойного – усиливал эффект воздействия этой книги на читателя. Благодаря Шеллу мы узнали, сколь важную роль играл Вьетконг в жизни селян, обеспечивая управление и защиту, вовлекая в свои программы всех жителей, узнали о том, как плененные жители деревни намеренно поддерживали веру американцев в то, что Вьетконг представляет собой не хорошо организованную силу, а разрозненные партизанские отряды “блуждающих в джунглях боевиков”, которые то выходят из лесу, то вновь прячутся. Читатель понимает, почему идея “завоевания душ и умов” беженцев из деревни Бенсук превратилась в дурную шутку. Шелл приводит слова подполковника американской армии Кеннета Дж. Уайта, уполномоченного представителя США по делам гражданского управления в провинции, посетившего лагерь для перемещенных лиц и воскликнувшего: “Прекрасно! Никогда не видел ничего подобного. Это лучший гражданский проект из всех мне известных… я бы даже сказал, так и должно быть”.
Рассказ Шелла о том, с каким явным самодовольством высшие американские военные чины восторгались разрушительным эффектом массированной атаки в ходе операции “Сидар-Фолс”, нимало не волнуясь о судьбе мирных граждан, поверг меня в шок. Один сержант в ответ на вопрос Шелла о потерях среди населения сказал: “Да не всё равно? Там же одни вьетнамцы”.
Я закрыла книгу. Какие-то мои нравственные устои оказались подорваны, мне всю душу разворотило. Не понимаю, как я умудрялась до сих пор четко выражать свое естественное для человека с либеральными взглядами неприятие войны и не вдаваться в подробности той войны, что идет во Вьетнаме.
Мне было очень паршиво. Я осознавала себя, в частности, гражданкой страны, которая при всех внутренних противоречиях олицетворяла собой нравственную целостность, справедливость и стремление к миру. Мой отец воевал в Тихом океане, и, когда он вернулся домой с “Бронзовой звездой”, меня переполняла гордость. Наш гимн я пела иногда со слезами на глазах. В 1959 году я участвовала в программе рекрутинга в армию. Я верила. Читая “Деревню Бенсук” Шелла, я как американка почувствовала себя преданной, и сила моей обиды была пропорциональна убежденности в абсолютной правоте всех миссий США. Я стала рассказывать всем вокруг о своих открытиях и была крайне удивлена реакцией собеседников, в том числе Вадима, – дескать, это всем давно известно, что ты так переполошилась? Я никак не могла взять в толк, почему они ничего не предпринимали, если всё знали. Но они были французами. Они свою войну во Вьетнаме прекратили. Теперь надо было остановить войну нам, американцам.
Я принялась читать дальше – например, отчеты Международного военного трибунала – и задумалась о том, почему я сама раньше не интересовалась этими вопросами и ничего не предпринимала. Я не ленива и достаточно любознательна. Думаю, так мне было удобнее – и не в физическом плане. Я имею в виду комфорт неведения. Если вы узнаёте какую-то неудобную правду, вам становится некомфортно, и вы вынуждены что-то делать. Конечно, кто-то видит и отворачивается, но в таком случае человек становится соучастником преступления. Бертольд Брехт написал в пьесе “Жизнь Галилея”: “Тот, кто не знает, – невежда. Тот, кто знает и молчит, – подлец”. Назовите меня кем угодно, но подлость мне не свойственна.
После того как я столько узнала, мне хотелось что-то предпринять, но что именно – неизвестно. Я понимала – хотя не отдавала себе в этом отчета, – что любые мои действия в этом направлении приведут к необходимости уйти от Вадима, но этого я не могла себе представить. Кто я буду без него? Я решила посоветоваться с Симоной Синьоре.
Она встретила меня у дверей их с Ивом Монтаном чудесного дома в предместье Парижа. По ее лицу было ясно, что она ждала моего визита. Несмотря на мою безалаберную жизнь, она почему-то верила, что рано или поздно в моих поступках проявятся унаследованные от папы черты характера, которые она видела в героях его фильмов и которые ей так нравились. Иногда я замечала обращенный в мою сторону ее задумчивый взгляд, так что мне даже хотелось обернуться и посмотреть, кого это она там увидела – уж точно не меня. Она была терпелива со мной, никогда не давила на меня и не пыталась обратить в свою веру, только обращала мое внимание на какие-то факты, поэтому я испытывала доверие к ней.
Симона принесла бутылку “Каберне” и тарелку с сыром, и мы уютно устроились под зеленым навесом на задней террасе.
– Хорошо, что ты прочла Шелла. Это очень важно, – сказала она.
Сама она прочла эту книгу еще год назад, когда ее печатали отрывками в журнале The New Yorker. Я спросила, удивило ли ее прочитанное.
– И да, и нет, – ответила Симона. – Одно время мы слышали что-то о ваших “стратегических деревнях” и bombardementes de saturation[35], но без таких подробностей. Меня удивили именно детали. Но учти: мы, французы, были там до вас, и французские колониалисты относились к вьетнамцам в точности так, как американцы в книжке Шелла, – с пренебрежением, будто они и не люди вовсе. Разница лишь в том, что мы могли этого не скрывать. Не забудь: в те времена многие одобряли колониализм, а у вас людям необходимо было верить, что их позвали защищать демократию.
Она взглянула на меня, слегка наклонив голову, словно хотела сказать: “Кого они обманывают?”
– То есть как это, Симона? – спросила я, хотя мне было стыдно признаваться в своей серости.
– Прежде всего, Джейн, надо понимать, что в конце Второй мировой войны, когда Франции пришлось воевать за то, чтобы Вьетнам остался ее колонией, именно ваша страна оплатила львиную долю военных расходов. C’etait monstrueux, n’est-ce pas?[36] Казалось бы, Штаты должны выступать за независимость, а не за колониализм.
– Я этого не знала, – тихо сказала я.
– Да. Сами французы не победили бы, а колониализм – это отвратительно, Джейн.
Она рассказала мне о том, как французы управляли вьетнамской экономикой ради собственной наживы, как позволяли учиться лишь немногим, а большинство вьетнамцев оставались неграмотными, как воспитывали из местных карьеристов, членов высшего вьетнамского сословия, послушных чиновников, как давали привилегии за переход в католичество.
– Это те вьетнамцы, которые сейчас поддерживают вашего так называемого президента Тхьеу[37], – сказала она, – те самые, что поддерживали нас, потому что ратовали за колониализм и получали власть и привилегии. Кроме того, им известно, что из американцев можно выжать много денег. Знаешь, Джейн, из-за таких паразитов вы думаете, будто кто-то во Вьетнаме симпатизирует вам и президенту Тхьеу. Такие люди и у вас были во время вашей революции. Как вы их называли?
– Лоялисты[38], – ответила я, начиная по-новому смотреть на вещи.
– Вот-вот. Ваши лоялисты поддерживали Великобританию. Стала ли война из-за этого гражданской?
– Нет, это была революция.
– Правильно. Что это за гражданская война, если одну из сторон целиком финансирует, обучает и поддерживает иностранное государство?
Симона возбуждалась всё сильнее. Взволнованная Симона мне очень нравилась.
– А знаешь, кого вьетнамцы считали своим Джорджем Вашингтоном? Хо Ши Мина. Американцы ослеплены ненавистью к коммунизму, вам невдомек, что во Вьетнаме очень многие, в том числе люди, весьма далекие от коммунизма, до сих пор почитают Хо как основателя государства. Он провозгласил независимость в 1945 году, подумать только! И когда ему пришлось бороться с Францией за независимость, Хо твердо рассчитывал на помощь США. Вы выступали за независимость наций, твой замечательный папа за это воевал во время Второй мировой войны. Тебе известно, что Хо обращался к президенту Трумэну, умолял его помочь отвоевать независимость у Франции, но все его обращения остались без ответа? Вдумайся: если бы тогда ваша страна обратила на него внимание, сейчас ничего не случилось бы. Война была бы не нужна.
Она отставила бокал и подождала, чтобы до меня дошел смысл этих слов. Я запомнила их.
– Какой же он дурак, ваш президент! Он вовсе не хотел стать первым американским президентом, проигравшим войну, – сказала она с жесткой насмешкой. – Но у вас не больше шансов на победу, чем было у нас! Как можно этого не понимать?
Я рассказала ей о том, как Вадим в 1964 году отреагировал на Тонкинскую резолюцию.
– Ну что ж, он прав. Это не выход. Все ваши президенты думали, что пытаются остановить Советы и Китай, а на самом деле они воевали с революционерами, которые выросли в своей стране и готовы были умереть за свою идею. Революционеры боролись с чужаками, которые веками их притесняли, а в таких случаях всегда рано или поздно побеждают. А ваши солдаты, как и армия Тхьеу, не хотят воевать, потому что у них нет идеи.
Симона наклонилась вперед и пристально посмотрела на меня.
– Папа голосовал за Джонсона. Он был уверен, что Джонсон прекратит войну.
– Мы с твоим папой много спорили на эту тему. Я горячо люблю его, но он тоже чересчур доверяет вашему либеральному истеблишменту.
– Я понятия не имела, сколько тут лжи. Зло берет, меня словно предали.
– Так и должно быть, милая моя девочка. Ваши лидеры предали свою страну. Что ты намерена теперь делать?
– Не знаю, Симона. Я хочу вернуться в Америку, но…
Я замолчала – боялась расплакаться. Она немного помолчала, выжидая, продолжу я или нет. Потом сказала:
– Я понимаю, Джейн, трудно что-то сделать, пока ты во Франции.
– Но я не могу предложить Вадиму уехать в Штаты. Мы только что угрохали все деньги на ферму, и ребенок…
– Нелегко тебе. – Она помолчала. – Ты любишь его?
– Да, – ответила я с излишней убежденностью, как говорят женщины, когда не вполне уверены в своих чувствах, хотя не понимают этого.
Солнце село, похолодало, и мы унесли вино с остатками сыра в кухню.
– Не хочешь остаться поужинать? Я сегодня вечером одна.
– Вадим ждет меня в Париже, извини. Ты уже и так потратила на меня много времени.
Она обняла меня.
– Я очень рада, что мы поговорили.
Всё еще обнимая меня и провожая до двери, она заглянула мне в глаза.
– Джейн, в свое время ты поймешь, как поступить. А пока готовься к тому, что у тебя будет ребенок.
Уезжая, я видела, как она стояла в дверях и махала мне. Я не сказала Вадиму за ужином, зачем я ездила к Симоне, а он так и не спросил.
В апреле в Мемфисе был убит Мартин Лютер Кинг, и всякие надежды на мирное решение проблемы сегрегации и городской бедноты рухнули. По всему миру, от Нью-Йорка и Мехико до Праги и Германии, прокатилась серия беспорядков и бунтов. В мае, традиционном для Франции месяце демонстраций, в парижском Латинском квартале студенты начали акцию против непопулярных реформ в образовании. Полиция приняла крайне суровые меры против бунтовщиков, и, словно фитиль от зажженной спички, во всём Париже и далее в провинциях вспыхнули волнения, которые вошли в историю как Les vnements de Mai, майские события 1968 года, “красный май”. Стычка десяти тысяч студентов с полицией продолжалась 6 мая четырнадцать часов, Париж превратился в осажденный город. Толпы людей вывалили на улицы и возвели баррикады, на что силы особого назначения ответили с безжалостной жесткостью.
Незадолго до начала восстания Вадима избрали президентом Союза технических специалистов кино, и он должен был поехать в Париж на собрание. Я не желала сидеть на ферме и нянчить свою беременность, когда рядом творилась история. Увиденное поразило меня до глубины души. Разгромленные улицы, опрокинутые, горящие машины, спиленные деревья на баррикадах. Множество раненных из-за полицейских атак и пострадавших от слезоточивого газа и ожогов. Наших друзей арестовали и посадили в тюрьму, газеты ежедневно публиковали материалы о жестокости спецназа. У Вадима на собраниях кипели страсти и не утихали споры.
Затем началась всеобщая забастовка, и всякая экономическая деятельность во Франции прекратилась. В ожидании длительных забастовок народ – и я вместе с ним – начал запасаться консервами. Мятежники подожгли французскую фондовую биржу. Дабы успокоить бастующих и предотвратить гражданскую войну, де Голль объявил всеобщие выборы и на 33,3 % поднял минимальную заработную плату. Но помимо страха погибнуть или получить ранение, в воздухе витали возбуждение и надежда: может, этот странный союз студентов и рабочих сумеет сместить голлистское правительство и добиться долгожданных реформ; может, что-то переменится; может, народ не должен вести себя пассивно. Волнения быстро распространялись. Это явление стало глобальным.
К этому времени даже американские бизнесмены-лоялисты выражали обеспокоенность дефицитным военным бюджетом и тем, что происходило с концепцией по борьбе с бедностью, предложенной президентом Джонсоном. Роберт Кеннеди уже делал публичные заявления о необходимости сесть за стол переговоров с Вьетконгом. Теперь в своей предвыборной кампании он обещал открыть новые широкие перспективы перед чернокожими, производственными рабочими и молодежью, а также прислушаться к тем, кто выступает против войны. Всё должно было решиться на предварительных выборах в Калифорнии. Мы с Вадимом внимательно слушали новости по радио, и, судя по медленно поступающим результатам, Кеннеди побеждал. Но утром пришло ужасное известие о том, что и его убили. Казалось, наступил конец света.
Я была на шестом месяце беременности, и Вадим решил вывезти меня из города, поэтому мы сняли дом на море, в Сен-Тропе, на паях еще с одной супружеской парой. Тот факт, что муж был наркоманом и вместе с женой прихватил молодую подружку, усугубил мое чувство одиночества. Наверное, год или два назад это не оказало бы на меня такого воздействия. Я сочла бы это одним из негативных моментов нашей с Вадимом жизни и постаралась бы отвлечься. Но теперь я нашла убежище в собственном мире, укрылась в коконе беременности. Большую часть времени я покачивалась на ласковых волнах Средиземного моря, лежа на надувном плоту с “Автобиографией Малкольма Икса” (не самое подходящее для меня чтение в те дни) и подставив солнцу живот. Книга сильно взбудоражила меня. История Малкольма открыла мне окно в реальность, которой я не замечала. Но самым большим откровением стало то, как резко может измениться человек. Я завороженно следила за превращением Малкольма Литтла – наркомана, главаря криминальной группировки, способного бить женщину, уличного хулигана и сутенера – в гордого, честного и образованного Малкольма Икса, который утверждал, что белый человек – это дьявол во плоти, и в конце концов завершил свое духовное становление в Мекке. Там белые из разнх стран приняли его по-братски, и он понял, что слово “белый” – как он его понимал – подразумевает не столько цвет кожи, сколько поведение некоторых белых и их отношение к людям с кожей другого цвета и что не все белые – расисты. Когда его убили, американская пресса изображала его разжигателем национальной розни. Так или иначе, пережив всё самое страшное, он стал духовным лидером. Как такое могло случиться?
Тем летом в Сен-Тропе я принялась исследовать собственную душу – хотела понять, что за белый человек я сама. Из общих соображений я не была расисткой, однако не могла утверждать этого с уверенностью, потому что мало общалась с чернокожими. Это надо было менять. Малкольм впервые заставил меня взглянуть на расизм глазами чернокожего. Я только не могла согласиться с его отношением к окружавшим его чернокожим женщинам – как правило, он видел в них безучастных, бессловесных и покорных служанок. Труднее всего распознать что-то неправильное там, где с виду всё нормально.
Я прочла эти две книги, “Деревню Бенсук” и “Автобиографию Малкольма Икса”, одну за другой и еще больше усомнилась в том, что надолго задержусь в мире Вадима. Если такой человек, как Малкольм Икс, способен на перемены, то и я смогу. Мне не хотелось помереть, так и не совершив ничего стоящего. Но я по-прежнему не мыслила себя одинокой, без Вадима, и не только потому, что ждала ребенка, – я была вовсе не уверена, что выживу в одиночку.
В июле мне прислали сценарий “Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?” по одноименной книге Хораса Маккоя. Мне она раньше не попадалась, а Вадиму очень нравилась. Она пользовалась успехом у французов с левыми взглядами, которые считали ее первым по-настоящему реалистичным романом. Сценарий был не блестящий, но Вадим считал, что фильм получится выдающийся, и настоятельно советовал мне сниматься в нем. Я согласилась. В сентябре мне предстояло родить, а съемки должны были начаться через три месяца после этого.
В конце августа мы вернулись в Париж, и нас пригласили в американское посольство посмотреть, как в Чикаго конвенция Демократической партии выдвигает Губерта Хамфри кандидатом в президенты. Когда объявили, что Хамфри выиграл (в знак протеста против войны он не выступал), посол Сарджент Шрайвер сказал: “Они посадили в Белый дом Никсона”. Телевизионные камеры переместились с процедуры голосования на улицы Чикаго, где полиция по приказу мэра Ричарда Дейли избивала и травила слезоточивым газом тысячи абсолютно мирных демонстрантов; 668 человек бросили за решетку.
У меня и мысли не возникло, что придет время, и один из лидеров той демонстрации, Том Хейден, станет моим мужем.
Через месяц я должна была родить. Я хотела, чтобы роды прошли, как положено природой, поэтому записалась на курсы подготовки в Париже, но не поверила, что учащенное дыхание может ослабить боль от схваток, и перестала посещать занятия. В то время невозможно было заранее узнать пол ребенка, но я надеялась, что у меня будет девочка. Я придумала ей прекрасное имя – Ванесса. Ванесса Вадим. Мне нравилась аллитерация. Кроме того, я восхищалась Ванессой Редгрейв – выдающейся актрисой и сильной, уверенной в себе женщиной; она была единственной из известных мне актрис, которая активно занималась политической деятельностью, хотя подробностей этой ее деятельности я не знала. В каком-то журнале, помнится, писали, что она, по ее собственному признанию, на сон грядущий изучала кейнсианскую экономическую теорию[39]!
Мне зарезервировали палату в престижной частной клинике в предместье Парижа, где появился на свет и сын Катрин Денёв, Кристиан. В пять утра перед родами я проснулась на нашей ферме с мыслью, что сейчас умру. Интенсивность боли превзошла все мои ожидания, и я заподозрила что-то неладное – где постепенное нарастание, отошедшие воды, слабые схватки, которые должны были стать сигналом к тому, что пора ехать рожать? Вадим помчался со мной в клинику, а я металась в нестерпимых муках. За полмили до больницы у нас кончился бензин, и остаток пути Вадиму пришлось нести меня на руках. К шести утра я уже лежала на столе, почти в беспамятстве, с аспираторной маской на лице. Это было похоже на изнасилование. Кажется, засыпая, я подумала, что не так всё это себе представляла. Я ощутила давление хирургических щипцов, мужской голос, доносившийся откуда-то издалека, велел мне тужиться, а потом я отключилась. В момент рождения моего ребенка я оказалась в бессознательном состоянии.
Когда я очнулась в послеоперационной палате, было почти восемь часов утра; у меня всё болело, я плохо соображала и пыталась понять, что же произошло. Повернув голову, я увидела в стоящей рядом кроватке запеленутого младенца. Это что – мой ребенок? Мальчик или девочка? Меня охватила слабость, и я снова погрузилась в дремоту. Потом пришел врач и сказал мне, что я родила девочку. Ванессу. На нем были бриджи для верховой езды (когда ему позвонили из больницы, он как раз собирался на лисью охоту), и он предъявил мне свой укушенный палец – это я его укусила во время родов. Отлично!
– С ребенком всё нормально?
– Да, – ответил он.
– Зачем мне дали наркоз?
– Вам было очень больно, – ответил он, защищаясь.
– Но… – я хотела сказать, что сначала он должен был спросить меня и что я очень надеялась родить без постороннего вмешательства. Как выяснилось, этот злодей-доктор в бриджах буквально порвал меня своими щипцами, хотя позже медсестры уверяли меня, что без щипцов было не обойтись.
Я попросила дать мне ребенка и еще долго лежала, глядя на нее. Я чувствовала себя уставшей, подавленной и очень сердитой. Меня перевели в красиво обставленную палату, медсестра принесла мне дочку, когда пора было кормить, и снова куда-то унесла ее. Я спросила, нельзя ли оставить девочку со мной, но мне ответили отказом. Я не стала спорить, решила, что медсестрам виднее.
Вадим привел Натали, но сестры сказали, что дети “разносят инфекцию” и им нельзя заходить в палату, поэтому Натали стояла в коридоре, прижав нос к стеклу моей палаты.
Всё это случилось 28 сентября, и это был день рожденья не только Ванессы, но и Брижит Бардо. Брижит предвидела такое совпадение и прислала мне капусту с открыткой, на которой было написано: “Во Франции детей разносят не аисты – их находят в капусте”. Меня навещали друзья – и кто-то из них, а вовсе не Натали, принес инфекцию. Я заболела, и мне на какое– то время запретили кормить грудью, чтобы не подвергать риску ребенка. Мне нравилось ощущать, как в грудь приливает молоко. Нравилось, что у меня есть грудь! Нравилось, что хоть теперь, когда я войду в дверь, первым пересечет порог не мой нос.
Спустя несколько дней я уже могла вставать. Чтобы сбросить набранный вес до начала съемок, я начала выполнять в ванной комнате балетные приседания. Но от этого открылось кровотечение, мне пришлось на неделю задержаться в больнице, и я видела Ванессу только во время кормлений. Я застряла в больнице. Я была больна, как болела моя мать! Это было ужасно. Я понемногу кормила грудью, но сестры докармливали Ванессу (без моего ведома), поэтому и тут я не преуспела – и сделала вывод, что матери из меня не получилось.
Через неделю Вадим забрал меня домой. Перед клиникой дежурили папарацци, у меня сохранились кое-какие из сделанных ими снимков. Я держу на руках ребенка и разглядываю его, на лице у меня выражение неуверенности – точно такое, о котором пишет Адриенн Риш в своей книге о материнстве “Рожденный женщиной”: “У меня не было возможности подготовиться к осознанию того, что я мать… я понимала, что сама еще пребываю в состоянии нерожденности”.
Моя подруга порекомендовала мне няню, простую женщину из Лондона, которую звали Дот Эдвардс, и к нашему возвращению она уже прилетела и ждала нас на ферме. Она взяла на себя уход за Ванессой, как когда-то няни ухаживали за мной и моим братом. А что, бывает иначе? Я, как моя мать, целый месяц лежала в кровати и ревела, непонятно почему. Мне казалось, что пол уходит из-под моих ног. Ей-богу, Ванесса это знала. Чувствовала какой-то непорядок и у меня на руках всегда плакала. Дот говорила, что у нее колики но я-то лучше знала.
Чтобы понять свою маму, ее состояние во время моего появления на свет и то, как оно могло повлиять на меня, я много читала о послеродовой депрессии – о том, как после рождения ребенка застарелые, неизлеченные травмы вновь будоражат не только тело, но и психику; как эти “воспоминания” иногда проникают через глубинные барьеры в психике и погружают тебя в тоску. Возможно, когда родилась Ванесса, ко мне, как в раннем детстве, вернулось чувство грусти и одиночества. Однако в те годы, к сожалению, о послеродовой депрессии мало что было известно, поэтому вместо того, чтобы относиться к своей депрессии как к нормальному явлению (проклятые щипцы усилили эффект), я просто решила, что потерпела полное фиаско, что рождение дочери, уход за ней, мои чувства к ней, как, видимо, и ее ко мне, – всё это оказалось совсем не таким, как я ожидала. Не знаю, как справляются с депрессией другие женщины, которые не могут позволить себе нанять такую помощницу, какой была для меня Дот. Думаю, отчасти поэтому я занялась впоследствии проблемами малоимущих молодых матерей и их детей.
Не сумев наладить кормление грудью, я бросила эту затею и обратилась за советом, чем кормить ребенка, к Адель Дэвис, признанному авторитету и поборнице здорового питания.
Когда Ванессе исполнилось три месяца, мы уехали в Голливуд, и я начала готовиться к съемкам в фильме “Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?”. В Беверли-хиллз я отнесла свое дитя к педиатру с традиционными взглядами и пожаловалась, что она всё время срыгивает.
– Какой смесью вы ее кормите? – спросил доктор.
– Той, что рекомендует Адель Дэвис, – ответила я. – Сухой концентрат телячьей печени, концентрат клюквенного сока, дрожжи и козье молоко. Но, конечно, пришлось сделать дырочку в соске побольше…
На несколько секунд он потерял дар речи, а потом расхохотался.
Мы перешли на “Симилак”[40] – опять я села в лужу.
Глава 2
“Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?”
Это трудная задача – сдерживать свои желания и преодолевать свои наклонности. Но что это возможно, я убедился на собственном опыте. Бог даровал нам известную власть над своей судьбой[41].
Шарлотта Бронте. “Джейн Эйр”
Первого сценариста (он же был режиссером) этого фильма уволили, а вместо него взяли молодого режиссера Сидни Поллака, и тот попросил у меня позволения приехать, чтобы обсудить со мной сценарий. Помню, как мы сидели с ним у нас дома и он задавал мне разные вопросы – что не так в сценарии, прочла ли я саму книжку достаточно внимательно, какие ее моменты упущены в адаптации для кино. Сидни понятия не имел, что всё это для меня значило, – и слава богу. Естественно, мы с Вадимом обсуждали сценарии наших совместных фильмов, но теперь был совсем другой случай. На этот раз режиссеру требовалось мое участие. Это было главное. Я принялась штудировать эту книгу так, как ни одну другую до сих пор, – выделяла какие-то детали, важные не только для моей роли, но и для фильма в целом, так чтобы моя игра помогла раскрыть главную тему. Мне впервые предложили сниматься в фильме, который затрагивал серьезные социальные вопросы, так что моя профессиональная деятельность имела отношение к жизни, а не выглядела каким-то не заслуживающим внимания занятием.
“Загнанных лошадей пристреливают” – это реалистичная история, в которой танцевальный марафон времен Великой депрессии отражает алчность потребительского общества в Америке и нежелание людей мыслить самостоятельно. Драма разворачивается в танцевальном зале на пирсе Санта-Моники, где действительно проводились танцевальные марафоны; в детстве меня много связывало с этим местом. В годы Депрессии участники состязаний, надеясь получить выигрыш, танцевали до упаду в буквальном смысле слова, а зрители на трибунах подбадривали своих фаворитов и вырабатывали адреналин оттого, что танцоры падали в обморок, галлюцинировали и сходили с ума, – примерно так же древние римляне шли в Колизей поглазеть на казнь первых христиан, которых отдавали на растерзание львам. Периодически устраивались соревнования по спортивной ходьбе вокруг зала – чтобы еще больше измотать участников и ускорить их отсев. Каждые несколько часов танцорам полагалось десять минут отдыха, после чего они снова возвращались на танцпол.
В съемочном павильоне воссоздали обстановку танцевального зала. Моим партнером по некоторым эпизодам был Ред Баттонс. Мы с ним решили проверить, что значит танцевать до упаду, как нам предстояло в фильме. Примерно сутки мы держались более или менее нормально, а потом от усталости вынуждены были опираться друг на друга, перетаптываясь и подволакивая ноги. Ни он, ни я не понимали, как людям удавалось неделями не сходить с дистанции. Через два дня у меня начались галлюцинации. Лицо Реда маячило прямо перед моим лицом, и, когда я открывала глаза, мне была видна каждая пора на его коже; я отметила, что у него весьма молодая кожа, хотя он был намного старше меня.
Когда мы поняли, что с нас хватит и пора по домам, я сказала ему, что его кожа произвела на меня сильное впечатление, и он ответил, что это всё благодаря нутриционисту из долины Сан-Фернандо, доктору Уолтерсу.
Я немедленно записалась на прием к этому доктору, который подверг меня тщательному обследованию с анализом волос и соскобов кожи. Примерно через неделю он выдал мне сложную схему приема витаминных пищевых добавок с множеством пластмассовых баночек для их хранения и велел подписать баночки “З”, “О”, “У” для приема с завтраком, обедом и ужином. Я рассказываю об этом потому, что эти баночки еще возникнут и создадут мне немало проблем!
Эта лента обозначила точку поворота в моей жизни, как личной, так и профессиональной. Сидни Поллак, сам актер, прекрасно направлял актеров в их игре, под его руководством я лучше разобралась в своей героине и в себе, стала более уверена в своем актерском мастерстве.
Но по мере того как я становилась крепче, наши с Вадимом брачные узы слабели, росло чувство неудовлетворенности и всё меньше желания было глотать обиды, вызванные пьянством Вадима и его азартными играми, не говоря уже о сексе на троих. Однако об уходе я пока еще не могла думать. Мне по-прежнему казалось, что я чего-то стою только рядом с ним, даже если наши с ним отношения причиняют мне боль. Кто я буду без него? Не надо мне никакой другой жизни. Я столько вложила в нашу совместную жизнь, встраиваясь в его жизнь, что сама заняла второстепенную позицию. Но кто была я сама? Трудно сказать. К тому же у нас маленькая дочка, и Натали, и дом, который я построила, и деревья, которые я насадила. Помимо всего прочего, развод означал бы признание моих неудач – да, да. А я так хотела преуспеть в семейных делах больше, чем мой папа!
Однажды, по дороге в киностудию, я незаметно для себя заехала далеко в сторону, даже не знаю куда. Полагаю, я ненадолго отключилась. Я, конечно же, всячески старалась передать всю горечь своих реальных обид Глории, моей героине, которая свела счеты с жизнью, попросив своего партнера по танцам убить ее, как пристрелили бы лошадь со сломанной ногой.
Я дневала и ночевала на киностудии, не уезжая домой, в Малибу, – старалась глубже вжиться в образ Глории с ее отчаянием, да и просто не хотела возвращаться к Вадиму. Я поставила у себя в гримерной детский манеж, и Дот привозила мне Ванессу, так что я могла поиграть с ней и спеть ей песенку. Я помнила только одну колыбельную, которую пели мне самой в детстве, поэтому приобрела пластинку и выучила по ней все песенки. Я пела их Ванессе одну за другой – теперь она поет те же колыбельные своим детям. Несмотря на то что матерью я, по-моему, оказалась никудышной, рождение ребенка, к тому же девочки, упрочило мои связи с жизнью и женственностью – именно мои личные, без посредничества мужа. Казалось, даже линии моего тела стали изящнее.
Одну из ролей играл Эл Льюис, знаменитый “дедушка” из телесериала “Семейка Мюнстров”[42]. Он подолгу просиживал у меня в гримерной, рассуждая о социальных проблемах, в частности много рассказывал о партии “Черные пантеры”[43]. Марлон Брандо принимал горячее участие в ее деятельности, и Эл полагал, что я должна последовать его примеру. Я вспомнила тот разговор в Батон-Руже, когда снимался “Поторопи закат” и я впервые услышала о воинствующих группировках чернокожих. От Эла я узнала об убитых в Окленде “черных пантерах”, об арестах других членов этой партии и непомерно высоких суммах для их освобождения под залог, о том, что Брандо помог собрать деньги, чтобы внести залог и нанять адвокатов.
Я слушала и запоминала. Но не шевелилась.
Когда съемки кончились, мы уехали в Нью-Йорк, и я разыскала в Виллидже Пола Макгрегора, Вадимова парикмахера. Там я совершила свой первый “постриг”. Много лет волосы имели надо мной немалую власть. Наверное, я уже привыкла ими прикрываться. Моим мужчинам нравились блондинки с длинными волосами, поэтому я годами сохраняла этот стиль и уже забыла свой натуральный оттенок. “Сделайте что-нибудь”, – попросила я Пола Макгрегора, и он внял моей просьбе. Он сделал мне рваную стрижку, которая позднее прославила меня в “Клюте”, и покрасил волосы в более темный цвет, ближе к их естественному тону. Уже нельзя было сказать, будто я подражаю прочим женам Вадима, – я стала похожа на себя! С этого дня мне стало ясно, что с новой стрижкой можно начинать новую жизнь.
Вадим лишь слегка поворчал, но мгновенно понял, что стрижка – это мой первый решительный шаг на пути к независимости. Пока снимались “Загнанные лошади”, я как раз получила от режиссера Алана Пакулы сценарий “Клюта” с очень интересной героиней Бри Дэниел. Я тут же согласилась; фильм должны были снимать в следующем году.
Мы с моей новой прической, Вадимом и Ванессой вернулись во Францию. Большую часть года я покачивалась с Ванессой в гамаке между посаженными мною деревьями и старалась вжиться в роль мамы, хотя не понимала толком, как этого достичь. Оказывается, не все от природы способны быть родителями. Гораздо позже я поняла, что исполняла свои родительские обязанности точно так же, как их исполняли по отношению ко мне, – заботилась о внешнем благополучии, не задумываясь об индивидуальности своего ребенка. У меня в памяти отложилась одна яркая картина. Поздняя ночь, я никак не могу уложить Ванессу; я чувствую себя отвратительно, я опять страдаю от булимии; лежу на полу, на спине, Ванесса – у меня на груди. Она поднимает голову и неотрывно смотрит прямо мне в глаза. Мне кажется, что она заглядывает мне в душу, что она видит меня насквозь, она и есть мое сознание. Я пугаюсь и отворачиваюсь. Не хочу, чтобы меня видели насквозь.
Когда это случилось, я гостила в загородном доме у своей лучшей подруги Валари Лалонд, на десять лет младше меня. Валари была наполовину американкой, наполовину англичанкой, смешливой и остроумной. Она любила качаться в гамаке со мной и Ванессой и выводила из себя Вадима, потому что была очень хорошенькая, но предпочитала его обществу мое. Мы дружили все эти годы, и недавно я спросила ее, что она помнит о тех днях. Она начала с того, что я “много времени проводила наверху”. Конечно, так и было – я прикидывалась больной, чтобы оставаться наедине с собой. Кроме того, меня мучила булимия, хотя об этом никто не знал. И никто так никогда и не узнал. Скрывать это было не так уж трудно, тем более что никто особенно и не интересовался; я просто выходила из-за стола, поднималась на второй этаж, исторгала из себя всё съеденное и с веселым, довольным видом возвращалась обратно. Поскольку процесс рвоты вызывал ощущения сродни оргазму, изобразить удовлетворение было легко. Плохо становилось минут через двадцать-тридцать, когда из-за резкого снижения уровня сахара в крови на меня наваливалась усталость, и я ни физически, ни эмоционально не в состоянии была участвовать в общей беседе.
Я наблюдала за тем, как Ванесса каждый день и каждую минуту открывала для себя мир – в точности как я, когда была маленькой. Куда уходило время – самая большая наша драгоценность? Время таяло, а я превращалась вовсе не в гроздь гнева – гроздь должна быть крупная и сочная. Я превращалась в сморщенную сушеную ягоду, болтавшуюся на лозе. Надо было что-то делать. Поэтому я поступила так, как поступала всегда в критические моменты, оказавшись в замешательстве, – постаралась уехать из знакомой обстановки как можно дальше в надежде на то, что чужие лица и непривычный климат откроют мне меня саму, заставят задуматься о непростых проблемах, которые я прихватила с собой, и о том, имею ли я право, не лукавя, всё списать на сложившиеся обстоятельства.
Многие – Миа Фарроу, например, или “Битлз” – в поисках так называемой “духовной истины” уезжали в Индию и вроде бы находили там ответы. Поэтому я упаковала небольшой саквояж и отбыла в Нью-Дели.
Попав туда, я испытала глубокое потрясение. До сих пор бедность была для меня просто словом. Мне не доводилось бывать в странах третьего мира. Вскоре я поняла, что далеко не все видели то, что видела я. Однажды мне встретилась компания молодых американцев, я рассказала им о том, какое жуткое впечатление произвела на меня здешняя нищета, и услышала в ответ, что я “просто не понимаю Индию”, пытаюсь применить свои буржуазные идеи (и эти туда же!) там, где они не работают, что я ничего не соображаю, раз местные люди кажутся мне несчастными, и что их религия ставит индусов выше “таких вещей”. Под конец я повстречала нескольких американцев из “Корпуса мира”, которые копали колодцы и помогали людям. Они меня поняли – собственно, они и приехали сюда затем, чтобы помогать людям. Я едва не присоединилась к ним, но мне было на десять лет больше, чем им, и к тому же я не могла себе представить, как привезу в Индию Ванессу на то время, пока буду работать в “Корпусе мира”.
В конечном счете мое путешествие в какой-то мере “открыло мне меня”. Выяснилось, что я не хиппи; что если у меня будет выбор, я скорее стану копать колодцы, чем удалюсь в ашрам или захочу окунуться в наркотический дурман. Да, я покуривала травку и не скрываю этого. Я перепробовала почти всё, что не требовало от меня дырявить кожу. Но кроме алкоголя, ничто меня не зацепило. В целом я слишком любила естественную жизнь без наркотиков. Кроме того, блуждая в наркотических снах, невозможно сделать что-либо лучше.
Из Нью-Дели я улетела прямо в Лос-Анджелес, где должны были снимать “Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?”. До отеля “Беверли Уилшир”, где Вадим забронировал для нас номер, я добралась глубокой ночью. Такой вот нелегкий путь!
Утром, когда я проснулась, в ушах у меня еще звенело индийское многоголосье и от ароматов Индии щекотало в носу, но потом я отдернула шторы и выглянула в окно на улицу в Беверли-хиллз – боже мой, куда все делись? Здесь что, чума? Чисто. Пусто. Я не сразу вспомнила, что так здесь было всегда, – кажется, всё в порядке. Но теперь я смотрела на всю эту роскошь другими глазами, и мне стало не по себе. Можно ли так жить, зная, что где-то есть Нью-Дели?
К этому времени мы с Вадимом оба сознавали, что женщина, которая поселилась в этом номере, уже не его жена. Психологически я ушла. И это было очень хорошо.
Браки распадаются постепенно, и листок бумаги тут не играет никакой роли. Мой брак частично распался несколькими годами раньше, когда мы и женаты-то не были, но в пылу самоотречения я упорно шла по той же колее. Самоотречение можно рассматривать как патологию и как способ выживания – иногда и то и другое сразу. Мне показалось, что определенность семейного положения поможет мне… не испариться. Я с ним, значит, я существую. К тому же новизна наших отношений допускала страсть и романтику. На следующей стадии мои чувства притупились, и у меня наступил разлад с собственным телом, хотя привычный распорядок жизни оставался единственно возможным – малейшие перемены столкнули бы меня в черную дыру. Через шесть лет я начала смутно представлять себе неясный силуэт меня без него. Это послужило предвестием периода отчаянной решимости, кода я несколько раз попробовала кончиком ноги бурные воды независимости – подстриглась, уехала в Индию, завела роман. Имени не назову из благоразумия, обычно мне не свойственного. Однако к тому времени, как это случилось, в том, что касалось чувств, наш брак с Вадимом уже был нежизнеспособен – по крайней мере, мне так казалось. Вадим еще мог как-то сохранять статус-кво, но я – нет. Хотя я обнаружила, что с внебрачными романами следует быть начеку. Вы страдаете, а он, как правило, совсем не тот, кто вам нужен. Но роман завязывается в вашем одиноком сердце самопроизвольно и занимает важное место – просто как противоположность вашему браку. Лет через пятнадцать Вадим дал мне рукопись своей книги “Бардо, Денёв, Фонда”, и я с изумлением прочла, что он, оказывается, был верным мужем, а я под конец наставила ему рога. “Что ты, Вадим! – сказала я. – Как ты мог такое написать и ни словом не обмолвиться о том, что ты сам творил, когда мы были женаты! Да ты ханжа!” Ну всё, хватит. Для Вадима обвинение в ханжестве почти так же обидно, как в буржуазности! Он кое-что изменил в книге, упомянув – правда, вскользь, – что частенько погуливал, но главной грешницей выставил всё-таки меня. Мне стало даже интересно, поскольку Вадим никогда не выказывал признаков ревности и готов был жизнью поклясться, что не признает двойных стандартов.
Когда я сказала Вадиму, что разбитое не склеишь и, на мой взгляд, нет нужды тратить на это энергию, Ванессе был всего годик. Сердце мое покрылось твердой корой, которая, по-видимому, защищала меня от боли предательства по отношению к самой себе – к моему телу, вынужденному участвовать в тройном сексе ради того, чтобы доставить удовольствие мужу и доказать мое неприятие буржуазности, и к моей душе, когда я оставалась с мужем, не уважая его. Однако в то время как моя любовь к нему угасала, во мне просыпалось и тянулось к свету нечто новое. Мне хотелось следовать своим новым побуждениям.
Зимой 1969 года на экраны вышла лента “Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?” Полин Кейл написала отзыв:
Еще недавно Джейн Фонда… была всего лишь остроумной, эротичной и очаровательной куколкой, теперь же у нее появился шанс создать архетипический образ… Фонда выдерживает его до конца, что редко случается с киноактрисами, которых уже признали звездами… Джейн Фонда вполне способна стать воплощением типичных для американского общества конфликтов и одной из главных фигур в кино семидесятых…
В этой рецензии читался пугающе ясный намек на перемены, которые сотрясали мою личную жизнь.
Глава 3
Возвращение домой
Находится дома богатство, что ищем в чужих мы хоромах!
Руми. “В Багдаде дремлют о Каире; В Каире дремлют о Багдаде”[44]
Хотя главная цель – достижение гармонии, любые попытки установить ее в начале пути гарантируют бесплодность поисков истины.
Э. М. Форстер. “ Говардс-Энд”
Я сразу увидала, что вернулась в новую Америку, столь же не похожую на ту страну, из которой я уезжала, сколь я сама была не похожа на себя прежнюю.
Теперь-то я понимаю, что не просто ехала обратно в Америку, – я возвращалась домой. Я не захотела жить в отеле или в съемном доме, а вместе с Ванессой и Дот поселилась в комнатах для прислуги на первом этаже просторного папиного дома в Бель-Эйр, выстроенного в стиле эпохи испанского колониализма. В ретроспективе я понимаю, что дело было не только в экономии. Я нуждалась в тихой гавани, где могла бы перестроиться. До сих пор моей семьей была семья Вадима – моя десятилетняя падчерица Натали, мама Вадима, его сестра Элен и его племянница. И вдруг я осталась одна, без семьи, хотя прочные эмоциональные привязанности еще держали меня “где-то там”. Спустя какое– то время, живя в папином доме, я всё-таки пустила корни, к чему так стремилась, и свила гнездо, откуда могла улетать и куда могла возвращаться. Мне стало ясно, кто я есть, – я без Вадима.
Однако определенные трудности создавало папино отношение ко мне. Пока я была замужем, папа видел во мне взрослую женщину. Одна, без придававшего мне солидности супруга, я опять превратилась в его глазах в маленькую девочку, о которой он обязан заботиться и которую, судя по всему, не в силах был уважать и воспринимать всерьез. Когда я жила в его доме, мы вежливо обходили друг друга, соблюдая границы личных территорий и сталкиваясь нос к носу лишь изредка. Вот и славно. Я получила знакомый ориентир и могла определить, где была прежде и далеко ли ушла.
Прошло какое– то время, и я открыла для себя новое “племя” людей, которые в своей жизни руководствовались желанием сделать мир лучше. Это оказалась довольно разнородная прослойка – чернокожие радикалы, бывшие “зеленые береты”, правозащитники, военнослужащие, индейцы. Не знаю, что они обо мне думали. Но я хотела у них учиться, хотела стать человеком, который имеет собственную линию жизни и идет своим путем.
Разумеется, все они были мужчинами.
Недавно я узнала от Шерли, что папа очень обрадовался, когда я стала матерью. “Может, теперь она поймет, как трудно быть работающим родителем”, – сказал он ей однажды, когда я жила с ними. Он надеялся, что теперь я смогу простить ему его родительские неудачи, – я тысячу раз уже его простила.
Но не работа мешала мне стать полноценной матерью. Будь я мамой-домохозяйкой, мне попросту нечего было бы дать ребенку и, возможно, было бы еще хуже. Мне самой этого не дали, вряд ли дали моим родителям, и лишь когда мои дети подросли, я сумела прервать эту порочную цепочку непонимания. Но я делала другое – выбирала в мужья людей, которые были хорошими отцами и заполняли пробелы, обеспечивая своим приемным детям необходимую поддержку со стороны взрослых. Чтобы разорвать цепь, нужен человек – второй родитель, бабушка, заботливая няня, приемные отец или мать, – готовый всегда беззаветно любить ребенка. Получив хоть каплю такой любви, ребенок будет лучше подготовлен к тому, чтобы в свою очередь стать отцом и матерью и закончить губительную последовательность. Ванесса стала прекрасной матерью двум своим детям. Я считаю, что это заслуга ее отца и Катрин Шнайдер, на которой Вадим женился после меня. И я мало-помалу чему-то училась и становилась более полноценной мамой и бабушкой.
Можно и по-другому бороться с извечной проблемой родительской отчужденности – учиться быть родителями. Искусство родственных отношений не статично. Им можно овладеть, особенно во время беременности, когда женщина особенно восприимчива; я это знаю, потому что видела, как это происходит. Организация, которую я основала в Джорджии в 1995 году – “Кампания в Джорджии по предупреждению подростковой беременности”, – как раз помогает оказавшимся в тяжелом положении юным мамам развить способность к материнству. Я видела, как молодая женщина, становясь хорошей матерью, преображается и набирает силу и как это делает ее ребенка более защищенным и выносливым. Я – живой пример того, что можно учиться тому, чему хочешь научиться.
Я так долго жила за границей, что в Калифорнии у меня осталось мало друзей, тем более друзей с детьми одного возраста с Ванессой. Я была одинока. Иногда я плавала с Ванессой в папином бассейне или брала ее в пляжный домик, который снимал Вадим, и мы играли на песке. В мое отсутствие – а по мере того как моя деятельность становилась активнее, я уезжала всё чаще – Ванесса и Дот жили там с Вадимом. В выходные дни я сажала Ванессу в рюкзак, и мы гуляли с Вадимом вдоль берега океана. Он присматривал себе следующую подругу, но мы хотели сохранить добрые отношения, и это оказалось нетрудно. Вадим был неизменно вежлив и доброжелателен, присутствие его в моей жизни давало мне ощущение стабильности, поэтому я с удовольствием проводила время в его обществе.
Но я уехала домой не только из-за нашего разрыва. Я вернулась, потому что чувствовала себя обязанной присоединиться к тем, кто боролся за прекращение войны. Однако по пути к этой цели я отвлеклась на индейцев, которые осваивали остров Алькатрас в заливе Сан-Франциско, бывшую федеральную тюрьму. Их задачей было превратить остров в центр традиционной культуры и привлечь внимание национальной прессы к проблемам коренных американцев: массовой безработице, низкому уровню доходов, высокому уровню смертности от недоедания и подросткового суицида, к малой продолжительности жизни.
Я не вспоминала об индейских народах с тех давних лет, когда бесконечно играла в ковбоев и индейцев и вымаливала у Бога братика-индейца. Теперь я решила, что надо наверстать упущенное, и отправилась прямиком на Алькатрас, чтобы разведать всё на месте. На острове находилось, наверно, человек сто представителей различных племен, как настоящих старых индейцев из резерваций, так и студенческих активистов из городов. С одной студенткой, двадцатидвухлетней Ла Надой Минс Бойер из племени банноков, мы подружились, и она много рассказывала мне о жизни коренных американцев. Она бывала у нас в гостях, в папином доме, и ее двухлетний сын Дейнон играл с Ванессой, а я водила ее на общенациональные ток-шоу. Мне хотелось, чтобы как можно больше американцев услышали о том, что узнала я.
Ла Нада и другие индейцы, с которыми я тогда познакомилась, объяснили мне, что правительство с помощью разных ухищрений пытается лишить их гарантированного права самим контролировать добычу урана, угля, нефти, природного газа, древесины и прочих природных ресурсов, которыми богаты пятьдесят миллионов акров их земель. Мне это было очень важно. Два года назад подобный эффект произвела книга “Деревня Бенсук” – вот и теперь индейцы, которые попали прямо из дебрей старых мифов и вымыслов в нынешнюю горькую реальность, вынудили меня снова пересмотреть мое отношение к государственной политике.
К тому же Алькатрас стал переломным этапом в жизни коренных американских народов. Там молодежь училась у своих национальных вождей ценить традиции и рассматривать свою жизнь в историческом контексте – что, как я впоследствии выяснила, неизбежно толкает угнетенные народы к радикализму. Дело не во мне. Дело в системе. Так, Уилма Мэнкиллер, тогда еще молодая женщина, говорила, что на Алькатрасе изменилось ее мировоззрение, поскольку его лидеры “четко сформулировали те принципы и идеи, о которых я много размышляла, хотя не умела выразить своих мыслей словами”. В итоге она вернулась к своему народу, чероки[45], и в 1987 году ее избрали верховным вождем – она стала первой женщиной-вождем за всю историю племени чероки и продержалась на этом посту три срока.
Мне нравилось отношение индейцев к своей земле. Земля была для них матерью, небо – отцом. Эта традиция тысячелетиями сохраняется в их коллективной памяти и передается от поколения поколению в сказаниях и легендах. Уилма Мэнкиллер рассказывала мне об одном шифровальщике времен Второй мировой войны, индейце навахо, который на вопрос, почему он защищает страну, так жестоко угнетавшую его народ, ответил: “Земля. Нас держит эта земля”.
Через несколько недель после поездки на Алькатрас я впервые приняла участие в массовой протестной акции. Мои новые знакомые попросили меня приехать на военную базу Форт-Лоутон в штате Вашингтон, которую индейцы тоже намеревались занять. На ее месте должны были устроить парк, и, вдохновленные примером Алькатраса, эти ребята хотели открыть там культурный центр. Я не смогла отказать. Вместе со ста пятьюдесятью демонстрантами я прошла маршем, и первый раз в жизни меня арестовали.
Именно Алькатрас и Форт-Лоутон, а вовсе не движение против войны во Вьетнаме превратили меня из существительного в глагол. Глагол активен и менее эгоцентричен. Если ты глагол, главное для тебя – не имя, а действие.
Кроме того, перебравшись в Калифорнию, я решила разузнать побольше о партии “Черных пантер”, интерес к которой во мне пробудил Эл Льюис еще на съемках “Загнанных лошадей”. Я встретилась с людьми из руководства партии, посетила их мероприятия по оказанию бесплатной медицинской помощи и раздаче горячего питания детям. Кто бы мог подумать, что одна из тех девочек, получавших помощь по программе этой партии, дочка члена партии из Окленда, позднее войдет в мою семью! Я пыталась понять, почему “Пантеры” избрали агрессивную тактику борьбы. Думала о черных ребятишках в южных штатах, вынужденных ходить в школу под охраной вооруженных полицейских. Вспомнила папин рассказ о суде Линча, который он наблюдал в детстве, о белых расистах, которые стреляли в нас после публикации фотографии, где я целую чернокожего малыша. Вспомнила, как мне говорили, что вооруженное движение чернокожих выросло из движения за гражданские права, когда попытки мирной борьбы против дискриминации не дали результата. Вспомнила слова Джона Кеннеди: “Те, кто противодействует мирной революции, делает неотвратимой революцию насильственную”. Что посеешь, то и пожнешь.
Хоть я всегда вставала на сторону обиженного, против обидчика, насилие как метод решения проблем я не поддерживала. По-моему, вооруженный конфликт государства с гражданским населением – гиблое дело в буквальном и переносном смысле.
Вскоре мною занялось ФБР, и главным пунктом обвинения стало участие в мероприятиях партии “Черных пантер”, но на самом деле мое сотрудничество с этой партией длилось недолго и сводилось к сбору средств для освобождения арестованных под залог. Позже я, воспользовавшись своим правом по Закону о свободе информации, смогла увидеть документы ФБР и обнаружила, что в партии работало множество агентов под прикрытием. По мне, так если уж попасть под колпак ФБР или оказаться за решеткой, то лучше за работу в группе, деятельность которой мне понятна, чем за какую-то тайную деятельность. Впрочем, из всего сказанного следует, что “Черные пантеры” оказали на многих афроамериканцев такое же влияние, как движение американских индейцев – на представителей коренных народов: они уже не считали себя одинокими страдальцами, а оценивали свое положение в конкретной политической ситуации. Дело не во мне, дело в системе.
Затем я переключилась на движение “Джи-Ай”, что стало стержнем моей антивоенной деятельности. Я познакомилась в Париже с активистами сопротивления, однако даже не представляла себе, насколько сильны антивоенные настроения среди военнослужащих. Я планировала поездку по стране с посещениями армейских кафе и встречами с солдатами, противниками войны. Как мне сказали, такие кафе располагались вне военных баз, и содержали их гражданские активисты; там собирались военнослужащие обоих полов, чтобы послушать выступления приезжих ораторов и лекторов и узнать больше о своих правах и истории Вьетнама.
Я начала встречаться с людьми, которые могли бы просветить меня в том, что касалось армии и военного дела. Кен Клоук, юрист, профессор истории из Западного колледжа[46] и специалист по военному праву, побывал у нас в гостях, в доме моего отца, и рассказал мне об Унифицированном военном кодексе[47]. Заходил к нам и мастер-сержант Дональд Дункан, спецназовец, весь в орденах, первый кадровый военный, награжденный Орденом почетного легиона за участие во Вьетнамской войне. Они дали мне почитать газеты с материалами об инакомыслии солдат американской армии и рассказали о случаях отказа военнослужащим в их конституционных правах.
Унифицированный военный кодекс был разработан еще при Джордже Вашингтоне, и сегодня некоторые его положения кажутся средневековыми: например, командир части может выдвинуть обвинение против подчиненного, отдать его под трибунал, назначить судейский состав для трибунала и даже одобрить или оспорить вердикт и меру наказания. В семидесятых годах среди военнослужащих была популярна фраза, которую, как считают, произнес Клемансо: “Военная юстиция имеет такое же отношение к юстиции, как военная музыка – к музыке”. Почему, спрашивали солдаты, люди в мундирах лишены тех прав, которые они обязаны защищать, – права на свободу слова и собраний, права подать на обращение в органы власти и печататься, – а любые попытки воспользоваться этими правами влекут за собой несправедливое наказание без справедливого судебного расследования?
Адвокат Марк Лейн и Кэролин Мьюгар работали над книгой о движении “Джи-Ай”, и благодаря им я осознала классовое значение этого движения. В гражданских антивоенных акциях участвовали преимущественно белые представители среднего класса, а солдатское движение формировали выходцы из рабочего сословия, сыновья и дочери (в те времена в армии служили десять тысяч женщин) фермеров и строителей, которые не учились в колледже и не могли получить отсрочку, в большинстве своем сельская и городская беднота, особенно чернокожие и латиноамериканцы.
Я узнала, что в середине шестидесятых политическое инакомыслие в рядах военнослужащих носило случайный характер и выражалось в протестах отдельных людей, но после Тетского наступления картина начала меняться. Недовольство уже выражалось не только в индивидуальных акциях. На фоне усиления антивоенных настроений в армии и как реакция на антидемократическую военную систему в целом начало формироваться движение “Джи-Ай”.
Члены антивоенного движения “Джи-Ай” составляют меньшинство от общей численности войск времен Вьетнамской войны. Однако к 1971 году это меньшинство было уже настолько велико, что, согласно армейским сводкам, за пять лет количество случаев самовольного ухода со службы увеличилось почти на 400 %; достаточно того, что один военный историк, полковник Корпуса морской пехоты Роберт Д. Хейнл-младший, написал в июньском номере журнала вооруженных сил США Armed Forces Journal:
Всё указывает на приближающийся коллапс в наших войсках, которые пока остаются во Вьетнаме. В некоторых подразделениях солдаты уклоняются или вовсе отказываются от участия в боевых действиях, убивают офицеров и сержантов, употребляют наркотики, а там, где еще не вспыхнули мятежи, люди деморализованы.
Нельзя осуждать воевавших во Вьетнаме солдат за всё то, о чем писал Хейнл. Понятно, что если людей отправляют, возможно, на смерть, при том что они больше не верят в эту войну, неизбежны самые тяжелые последствия. Трудно было ждать от солдат убежденности, если к 1970 году даже такие умеренные американские издания, как The Wall Street Journal и The Saturday Evening Post, говорили о безрассудности вьетнамской войны. Когда Уолтер Кронкайт выступил за вывод войск из Вьетнама, президент Джонсон сказал своему пресс-секретарю: “Потеряв Уолтера, я потерял средних американцев”. Средние американцы – это как раз военнослужащие и их родня.
Я начала свое турне с кофейни, расположенной в калифорнийском городе Монтерее, недалеко от Форт-Орда, крупной учебной базы пехоты. Я не знала, чего ожидать и что ждет меня. Боялась, что после того, как меня номинировали на премию “Оскар” за лучшую женскую роль в фильме “Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?”, моя акция превратится в фарс и солдатам нужны будут только мои автографы. Оказалось, что люди настроены дружелюбно, но мрачновато; ни автографов, ни фотографий никто не просил. Их интересовали куда более важные вещи. Мы расселись на полу, и кто-то из парней стал рассказывать мне об армейской жизни и об отношении к войне. Те, кто понюхал пороху во Вьетнаме, сидели тише всех. Я в основном слушала. Когда я собралась уходить, ко мне подошел молодой человек не старше двадцати лет, хотя на вид ему можно было бы дать пятнадцать; он хотел что-то сказать, но не смог. Я ждала, слегка наклонившись к нему.
– Я-а-а-… Я… у-у… а-а-а.
Я приблизилась ухом к его рту, чтобы лучше слышать. Он дрожал, на лбу у него выступил пот.
– Я… я… а-а… я убил… а-а…
– Всё хорошо, мне ты можешь сказать, – произнесла я и взяла его за руку.
– Я… у-убил маленького… м… – выдавил он и тихо заплакал.
До этого момента я думала лишь о том, что мы сделали с вьетнамцами. Теперь, глядя на мучения этого солдата, я вдруг поняла, что эта война – и американская трагедия тоже. Что мы сделали с нашими парнями?
Бедный папа. Он наблюдал за моими вояжами и всё больше волновался. Мне хотелось поговорить с ним обо всём, что я узнала, задать ему накопившиеся у меня вопросы, и я пробовала не раз, но он неизменно с раздражением отвечал общими фразами, дескать, что у меня может быть общего с этими людьми. Может, мне следовало попросить его поговорить со мной от имени Кларенса Дарроу[48] или Тома Джоуда.
Например, однажды мы сцепились с ним из-за Анджелы Дэвис, негритянки, коммунистки, молодого профессора Калифорнийского университета. Я сказала, что, по-моему, нельзя было увольнять ее из университета за членство в Коммунистической партии, и папа возмущенно возразил. Потом ткнул в меня пальцем и заявил: “Джейн, если я узнаю, что ты коммунистка, я первый сдам тебя полиции”.
“Папа, да я не коммунистка вовсе!” – выкрикнула я и убежала к себе в комнату; бросилась на кровать – Одинокий рейнджер, никакой не коммунист – и накрылась простынями с головой, отчаянно пытаясь спрятаться от смысла папиных слов. Он меня сдаст? Меня – своего ребенка? Я понимала, что у него еще свежо воспоминание о Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и о Джозефе Маккарти, сломавшем жизнь и карьеру многим его знакомым. Понимала, что он за меня боится.
Я могу лишь вообразить, какая сумятица творилась в душе моего отца и какие страдания он испытывал из-за моих исканий, и сейчас меня переполняет любовь к нему за его неуклюжие попытки сохранить близость со мной. В свое время я смогу простить его за то, что ему не хватало той отваги, которой я от него ждала. По ролям, которые выбирает актер, можно судить о его стремлениях, но далеко не всегда – о том, как он живет.
Активное участие в митингах и демонстрациях 1970 года навсегда изменило меня в том смысле, что я стала иначе смотреть на мир и на себя в нем. Эти перемены по сей день определяют мою сущность, но теперь я, к счастью, способна выразить свои настроения более зрело – в первые годы после моего возвращения домой я совершила все мыслимые и немыслимые ошибки в своей публичной деятельности.
Я принялась ораторствовать – всегда и повсюду. Я устраивала пресс-конференции чуть ли не каждую неделю. Когда я давала интервью, мне не хватало благожелательности, я тараторила с плохо скрываемым раздражением, в моем голосе слышалось превосходство над простыми смертными. Мою речь замусорили словечки из лексикона левых, которые в моих устах звучали истерично и неискренне. Ты пытаешься доказать то, в чем сама не уверена. Это я виновата в том, что и пресса, и все остальные поглядывали на меня с недоверием, а то и с явной неприязнью. Я вылезала на трибуну и провозглашала себя “революционеркой”, а на соседней улице шла “Барбарелла”.
Задним числом мне стало ясно, что надо было побольше слушать и поменьше говорить, не гнать во весь опор. Неплохо было бы взять с собой Ванессу в поездки по стране. Было бы лучше и для нее, и для меня – для нас вместе. Надо бы, лучше бы, если бы. Сейчас мне противно вспоминать то время.
Когда мы с моим сыном Троем, к которому я часто обращаюсь за поддержкой в трудных ситуациях, просматривали записи интервью тех лет, мне хотелось воскликнуть: “Ну почему никто не попросил ее заткнуться?” Трой, как всегда разумный и великодушный, сказал: “Знаешь, мам, даосские мудрецы, узнав нечто новое для себя, надолго запираются где-нибудь и сидят в одиночестве, пока не достигнут просветления и не смогут учить. А ты, – он качнул головой и рассмеялся, – ты вышла на трибуну раньше, чем сама усвоила материал. Даже говорила не своим голосом. Ты еще не стала полноценной личностью. Это была не ты”.
Я попробую объясниться, а объяснение – это не извинения. Я потратила немало времени на то, чтобы понять, почему я вела себя так, а не иначе.
Отчасти потому, что такая я есть. Мною движут добрые чувства, но я не рождена для медленной езды. Я моментально схватываю картину и, если появляется какое– то дело, которое задевает меня за живое и кажется мне осмысленным, иду до самого конца, jusqu’au bout. Я искренне верила то в одно, то в другое, часто опираясь только на интуицию и эмоции, а не на трезвый расчет и cобственное “я” или на какую-то идеологию. Как сказал о себе английский сценарист Дэвид Хэйр, “я оказываюсь там, где хочу, раньше, чем успеваю всерьез задуматься о том, как бы туда попасть”.
Потом, время было такое. Я вернулась в Америку, раздираемую невообразимыми распрями. Казалось, всё вокруг вот-вот взорвется и грянет революция. Год назад в Париже я не нашла ничего из ряда вон выходящего в том, что студенты, чернокожие, рабочие и представители других социальных групп, отстаивавшие свои гражданские права, могут и впрямь свергнуть правительство. О последствиях я даже не задумывалась. Мне не приходило в голову, что это может вызвать ответную реакцию и формирование еще более деспотичного государства – во Франции тем дело и кончилось. Никто из известных мне людей уж точно не предложил ясной и более демократической альтернативы тому, что мы имели в США.
Я хотела, чтобы меня воспринимали всерьез, и ошибочно полагала, что чем воинственнее я буду себя вести, тем серьезнее ко мне отнесутся.
Я хотела стать лучше – и чтобы стало лучше. Меня не волновало мнение публики обо мне. Я была слишком погружена в то, что узнала, и изо всех сил старалась разобраться в информации и в текущих драматических событиях. Если бы у меня было более развито самосознание, я больше заботилась бы о своем имидже, думала о том, как мои речи и поступки отражаются на отношении ко мне и на моей карьере, и сумела бы избежать многих проблем. Хорошо это или плохо, вещи такого рода и по сей день меня мало интересуют. Лишь когда мы снимали “На Золотом пруду” и я познакомилась с Кэтрин Хепбёрн, которая всегда заботилась о своем имидже, мне пришлось задуматься о том, до какой степени я пренебрегаю моей собственной репутацией.
Я хотела стать ретранслятором, который стоит на горе, ловит слабый сигнал и распространяет его в большом радиусе. Сейчас, задним числом, дожив до того, что пишу обо всём этом, я не жалею о своем тогдашнем энтузиазме. Прояви я чуть больше осмотрительности, стала бы просто неравнодушным наблюдателем, каких много. Один из персонажей романа Э. М. Форстера “Говардс-Энд” говорит, что истину можно найти лишь в метаниях из одной крайности в другую и что “хотя главная цель – достижение гармонии, любые попытки установить ее в начале пути гарантируют бесплодность поисков истины”.
У меня сложилась устойчивая репутация марионетки, всегда готовой подчиниться мужчине, который дергает веревочки. В этом есть доля правды. Вплоть до шестидесяти лет недостаток уверенности в себе мешал мне почувствовать собственную значимость, если рядом не было мужчины, и мои мужчины воплощали в себе нечто, с чем, как мне казалось, я могла бы стать лучше. Но хотя каждый новый роман открывал какие-то мои новые грани, под конец я неизменно приходила к одному и тому же выводу: “Чего-то не хватает. Что-то становится не так”. Потом я еще какое– то время – не более нескольких лет – жила сама по себе, начинала понимать, чего мне не хватало, и в мою жизнь обязательно входила очередная незаурядная личность, Он, который мог бы меня вести. Марионетка не может жить без кукловода. Свенгали слепил из Трильби[49] то, что нравилось и было нужно ему, без учета ее способностей. Что касается меня, я всегда завязывала новый роман где-то по пути к цели, и мой партнер помогал мне двигаться дальше. Мне было важно действовать именно по такому сценарию. Так я чувствовала себя, по меньшей мере, вторым капитаном своего корабля.
В этом отступлении я хотела ответить на некоторые спорные высказывания обо мне лично. Далее буду говорить скорее о том, как неоднозначно воспринималась моя политическая деятельность. Пристегните ремни, если вы этого еще не сделали. Будет трясти.
Глава 4
Фотоотчет
Здесь что-то случилось,
Не знаю что,
Мужчина с ружьем
Предостерегает меня.
Стойте, ребята, что за звук,
Надо взглянуть, что происходит.
Стивен Стиллз. Из песни “На всякий случай”, 1966
В апреле 1970 года я отправилась исследовать Америку. Слишком много здесь оказалось нового. Это вызвало у меня желание увидеть всё своими глазами и узнать, что и как, на собственном опыте. Я могла бы просто читать и изучать чужие работы, но по-настоящему усвоить знания можно, только если прийти к людям в дома, взглянуть им в лица, выслушать их рассказы и понять, как и чем они живут. Я хотела понять, как связаны жизненные и политические проблемы с реальными людьми, с которыми я успела поговорить за первые три месяца после возвращения в Штаты, – с индейцами, афроамериканцами, людьми в военной форме, представителями среднего класса. До сих пор я жила преимущественно у моря, а то, что находилось между разными берегами, выпадало, получался как бы сандвич без начинки. Во Франции я почувствовала себя настоящей американкой. Теперь я хотела знать, что скрывается под этим понятием, хотела видеть сердцевину, а не только элегантный фасад, – точно так же, как хотела познать свою сердцевину.
Режиссер Алан Пакула однажды сказал обо мне: “Она испытывает сильнейшую эмоциональную потребность найти средоточие жизни. Джейн из той категории женщин, которые сто лет назад способны были пересечь прерию в фургоне”. Вместо фургона я взяла напрокат машину и, словно первопроходец, поехала через всю Америку – только в противоположном направлении, на восток.
Вместе с Элизабет Вайан, моей подругой из Франции, мы нагрузили по самую крышу арендованный автомобиль с кузовом “универсал” спальными мешками, фотоаппаратами, книгами, прихватив мою гитару (я брала уроки у Дэвида Кросби) и холодильничек для моего специфического запаса продуктов, и тронулись в путь. Моя пищевая зависимость перешла в стадию анорексии, и я позволяла себе только яйца всмятку, сырую кукурузу в початках и шпинат. Я переживала из-за того, что придется на два месяца прекратить ежедневные занятия балетом, – с тех пор как мне исполнилось двадцать лет, это был самый длительный перерыв. Чтобы компенсировать недостаток упражнений и не набрать вес, я решила строже следить за тем, что попадает ко мне в желудок.
Едва мы отъехали, как на нас обрушились бурные события семидесятых годов – вторжение в Камбоджу, стрельба в Кентском университете в Огайо и Джексоновском университете в Миссисипи, студенческие волнения в кампусах. Некоторые моменты нашего путешествия предстают передо мной очень ясно, и я могу показать их вам, словно фотографии. Но многое видится смутно, с наложением драмы, опасности и стресса. К счастью, и я, и Элизабет вели дневники. К несчастью, вскоре оказалось, что в ФБР на меня завели дело – много толстых папок; позже законы о гласности, принятые после Уотергейтского скандала, открыли мне доступ к этим документам.
Элизабет была красива в стиле Джорджии О’Киф[50]. Кем только ни называли ее в прессе – моей парикмахершей, агентом по связям с общественностью, русской балериной. Как и следовало ожидать, намекали на роман между нами. Но мы не были любовницами.
Элизабет и ее тогда уже покойный муж, французский писатель Роже Вайан, разделяли Вадимово увлечение виски и сексом на троих, и он надеялся, что из пиетета перед их интеллектом я начну более благосклонно относиться к его сексуальным пристрастиям. В книге “Бардо, Денёв, Фонда” он писал о Роже Вайане: “Если дело касалось секса или прав человека на развлечения, он с негодованием отвергал и иудео-христианское пуританство, и коммунистическое ханжество”; под “человеком” подразумевался мужчина. Роже Вадим и Роже Вайан придерживались одной и той же моральной установки: подлинная любовь несовместима с ревностью и собственническими инстинктами. Элизабет не разделяла этой точки зрения, но нередко знакомила Роже с женщинами, которые, как она полагала, могли бы доставить ему удовольствие. Однажды я спросила Роже, приревновал бы он Элизабет, если бы она переспала с другим мужчиной. “Этого нельзя допустить!” – ответил он.
– Почему? – изумилась я.