Вся моя жизнь Фонда Джейн
– Не выйдет, Ричард.
– Почему?
– Это и есть армия [или ВВС, или ВМС, или морпехи].
Всю осень мы разъезжали по стране, выступая в районах военных баз США; наше шоу посмотрело около 15 тысяч военнослужащих, а в ноябре после представления в Нью-Йоркской филармонии мы улетели на Гавайи, где находилась база реабилитации и отдыха для тех, кто прибыл из Вьетнама.
В общей сложности мы дали двадцать одно представление на заморских территориях, нашими зрителями стали приблизительно 64 тысячи пехотинцев, моряков, морпехов и военнослужащих ВВС обоих полов. Им было очень непросто пробиться на шоу. Их фотографировали, они рисковали навлечь на себя гнев начальства; старшие офицеры давали ложную информацию о месте и времени спектакля, чтобы их подчиненные не успели к началу (мы всегда всех дожидались). Более того, эти 64 тысячи человек рассказали о нас бесчисленному множеству своих знакомых. Кен Клоук говорил, что, когда мы улетели на Филиппины и в Японию – выступать в тамошних армейских кафе, – сразу после нашего шоу кассеты с “пиратскими” записями концерта расходились, как горячие пирожки, и попали даже во Вьетнам. Еще он сказал, что после наших выступлений в военных кафе значительно прибавилось посетителей.
В Японии произошел один примечательный случай. Мы снимали интервью с несколькими военнослужащими на базе Ивакуни, и они рассказали, что им пришлось самолично – тайно и нелегально – заниматься размещением ядерного оружия в окрестностях баз, несмотря на то что после Второй мировой войны Япония и США заключили соглашение о полном запрете ввоза ядерного вооружения на остров. Они просили нас сделать запрос о расследовании, дабы открыть людям правду. Мы ничего не добились.
14 июля 1972 года в Вашингтоне компания “Американ интернешнл” впервые представила зрителям наш фильм.
Иногда солдаты злились на меня за то, что я не соответствовала их фантазиям. Один из них признался Холли Нир, что они с товарищами даже порвали постер со мной в роли Барбареллы. Мне не хватало внутренних сил, чтобы выдержать груз их разочарования. Разные мои ипостаси слишком зависели от того, какой меня хотели видеть мужчины; восхищенный мужской взгляд служил мне “признанием моей личности”. Что же теперь будет? Смогу ли я вообще работать? Захочет ли кто-нибудь снова видеть меня на экране? Но другая моя половина знала, что я не смогу отступить.
Потребность подстраиваться под мужские капризы возникла у меня вновь в последующие годы, ближе к пятидесяти. Я боялась, что мне уже не видать той самой вожделенной подлинной близости, и думала, что мужчина сможет полюбить меня только ненастоящую.
Почему исцеление всегда идет так долго?
Хотела бы я возобновить свои выступления такой, какой была тогда. Я вышла бы на сцену и сказала: “Я знаю, что разочаровала вас своим нынешним видом, тем, что я не куколка Барбарелла, а обычный человек в джинсах и без грима. Я могла бы сыграть Барбареллу, но это сгодилось бы для шоу Боба Хоупа. И еще: сексуальные фантазии – это всё понятно, но если ты обязана воплощать чужие фантазии, это уже обесчеловечивание, скажу я вам. Хорошо быть сексуальной, если не надо отрекаться от себя, – со мной как раз это и произошло. Я потеряла сама себя. Теперь я стараюсь стать настоящей и надеюсь на ваше понимание – и я люблю вас”.
Наверно, я нашла бы способ провести аналогию между тем, как “синдром Барбареллы” повлиял на меня и как военная служба лишала человечности их. Мне понадобилось бы не более четырех минут; я могла бы пошутить на эту тему, и в массе своей эти парни наверняка всё поняли бы и стали бы на мою сторону.
Когда я слышу в наши дни заявления, что в годы Вьетнамской войны активисты антивоенного движения выступали против армии, мне хочется снова показать людям тот наш фильм. Это не шедевр, да и не требовалось снять шедевр. Важен был сам факт, что мы сделали свою программу в поддержку военнослужащих. Это был беспрецедентный, возмутительный и грубый акт, в современных условиях такое было бы немыслимо. Наш успех объяснялся тем, что солдаты дозрели и готовы были восстать против войны и военщины.
Сразу по окончании нашего турне, на Рождество 1971 года, я улетела из Токио прямо в Париж, где должна была сниматься с Ивом Монтаном в фильме “Всё в порядке”, хотя мне вовсе этого не хотелось. Я не имела ни дома, ни любви, ни четкого жизненного плана, зато имела булимию. Не лучшая ситуация. Из-за постоянной хандры мне казалось, что рушатся какие-то капитальные основы моей жизни. Конца войне не было видно. Ванесса просыпалась по ночам с жуткими криками от страшных снов; я чувствовала себя ужасно виноватой, но не знала, что делать. Если у меня выдавался выходной, я играла с ней в роскошной квартире, которую Вадим снял для нас в районе Трокадеро, или водила ее гулять в сад Тюильри, где было полно всяких детских аттракционов.
“Всё в порядке” снимал французский режиссер авангардистского толка Жан-Люк Годар, которому в шестидесятые годы принесла мировую известность лента “На последнем дыхании” с Джин Сиберг и Жан-Полем Бельмондо. Прошлым летом Годар предложил мне роль, не дав прочесть сценарий, и я согласилась не глядя. В конце концов, Годар пользовался репутацией режиссера с политическими убеждениями, а таких в те времена было не так уж много. Но когда я получила сценарий, это оказалось нечто невразумительное. Сплошная нудная полемика. Как выяснилось, Годар был маоистом. Я кляла себя на чем свет стоит за то, что согласилась играть, не зная толком сюжета, и через своего агента сообщила Годару, что хочу отказаться от роли. Мне не нравилось, что он использует меня для денежного обеспечения проекта с какой-то сомнительной и мутной политической подоплекой.
Вероятно, финансирование этого фильма зависело от моего участия, а Годар не намерен был откладывать его на полку. Что тут началось!
Один из приближенных Годара заявился домой к Вадиму в Межеве, куда я приехала навестить их с Ванессой, и стал угрожать мне физической расправой за отказ сниматься. Вадим отреагировал так, что забыть это невозможно. “Sortez! Calviniste, vous tes un sale Calviniste![58] – заорал он на этого типа. Для меня это было что-то новенькое, и я не совсем понимала, что имелось в виду, когда этого на самом деле маоиста обозвали кальвинистом, но звучало впечатляюще, Вадим – просто молодец с его резкой прямотой. И всё-таки я снялась в этом отвратительном кино. Даже Ив в качестве напарника меня не вдохновлял, поскольку – это уже не было ни для кого секретом и, наверно, я последняя об этом узнала – он тогда изменял Симоне, и она была глубоко несчастна. Мы с ней много общались, и я с болью смотрела на нее, такую мрачную.
В конце февраля 1972 года, вернувшись из Парижа в Калифорнию, я узнала, что меня выдвинули на премию Американской киноакадемии за лучшую женскую роль в “Клюте”. Месяца полтора-два я скиталась с места на место, ночуя у друзей. Я отчаянно хотела иметь собственное жилье, чтобы Ванесса была со мной, поэтому одолжила у отца 40 тысяч долларов и купила дом на склоне горы в долине Сан-Фернандо, над Студио-Сити. Должно быть, папа понял, что это даст мне стабильность, в которой я нуждалась, а я настояла на том, что подпишу вексель и верну долг, – через год я отдала деньги. Папа по-своему, не проявляя чувств в открытую, давал мне понять, что я могу на него рассчитывать.
Приближался день церемонии, и все вокруг говорили, что премия будет моей, – и на этот раз я тоже так думала. Это предчувствие витало в воздухе. Но что я скажу, когда мне ее вручат? Может, стоит сделать заявление насчет войны? А если я не сделаю этого, не сочтут ли меня легкомысленной? Я решила посоветоваться с папой – с папой, который не верил ни в какие премии (“Как можно выбирать между Лоуренсом Оливье и Джеком Леммоном? Это же небо и земля!”). Однако он справился с этой задачей. Привычка не транжирить попусту слова оказалась полезной. “Скажи, что ты хотела бы многое сказать, но сейчас не самое подходящее время для этого”, – порекомендовал он, и я сразу поняла, что он прав.
В тот вечер я подхватила простуду. Дональд Сазерленд составил мне пару, я надела строгий брючный костюм от Ива Сен-Лорана из черной шерстяной ткани, который купила еще в Париже в 1968 году после рождения Ванессы. На голове у меня была всё та же стрижка каскадом, как у моей героини в “Клюте”, а весила я, наверно, не больше ста фунтов.
Номинация за “Лучшую женскую роль” всегда идет третьей с конца, после “Лучшей мужской роли” и “Лучшего фильма”. Когда объявили победительницу и прозвучало мое имя, я как-то умудрилась добраться по бесконечно длинному проходу до сцены и не упасть, подошла к микрофону – и меня поразил исходивший из зала поток дружеского тепла и поддержки. Помню гулкую тишину, пока я не начала говорить. Помню свой страх потерять сознание. Я стояла на сцене такая маленькая, одинокая, глядела в полукруглый зал, на обращенные ко мне лица в первых рядах, и все затаили дыхание, и энергия этих людей шла прямо ко мне. Я услыхала свой голос – я поблагодарила всех, кто за меня поголосовал, а потом произнесла: “Я многое хотела бы сказать, но не сегодня. Спасибо вам”, – в точности как папа предлагал. По аудитории прокатилась осязаемая волна облегчения, все были крайне признательны за то, что я не разразилась обличительной речью. Под грохот аплодисментов с “Оскаром” в руках я спустилась со сцены, отошла в уголок и там разревелась, исполненная благодарности. Я всё еще не чужая в этом бизнесе! А потом, уже с сомнением: как же такое могло произойти со мной, если у папы этого не было? После торжественной части я сбежала со всех фуршетов и банкетов, отправилась домой и поняла, что у меня сильный жар.
Для меня как для актрисы присуждение премии Американской киноакадемии стало событием огромной важности; что бы ни случилось дальше, она останется при мне навсегда. Но в моей жизни ничего особенно не переменилось – да я и не ждала никаких перемен. Хотя всегда остается призрачная надежда, что такая победа всё расставит по своим местам. Но нет.
Я болталась в неопределенности. Кто я – знаменитость? Актриса? Мать? Общественная деятельница? “Лидер”? Кто я?
Наша с Дональдом организация EIPJ, которую мы учредили год назад, почти приказала долго жить. Во многом благодаря моему руководству. Я по-прежнему испытывала настоятельную потребность бороться за окончание войны, но не понимала, как дальше работать с расколовшимся на фракции антивоенным движением ветеранов Вьетнама и с движением “Джи-Ай”, при том что большинство военнослужащих наземных войск уже разъехались по домам.
Каждое утро я дисциплинированно отвозила Ванессу в школу, но, как правило, делала всё на автопилоте.
Глава 8
Том
Когда я решила, что с меня хватит,
Когда уже выплакала все слезы,
Когда не осталось надежд
И все жестокие слова были сказаны –
Ты вдруг пришел и научил,
Как всё забыть.
Ты заставил мою душу вновь раскрыться,
И я нашла любовь – в последний миг,
Когда совсем ее не ждала.
Бонни Рейтт. Из песни “В последний миг”
Он возник откуда-то из темноты – странная фигура с длинной косичкой, с украшенной бусинами лентой на голове, в мешковатых штанах защитного цвета и резиновых сандалиях вроде тех, которые, как я слышала, вьетнамцы мастерили из старых камер от американских велосипедов.
– Здравствуйте, я Том Хейден… не помните?
Я оторопела. Он был вовсе не похож на того Тома Хейдена, с которым я познакомилась в прошлом году во время судебного процесса в Детройте.
По счастью, я не знала, что Том Хейден приехал посмотреть мое слайд-шоу об эскалации боевых действий авиации США, которое я только что показала, – я бы перенервничала. Том был кумиром антивоенного движения, человеком умным, отважным и харизматичным, одним из основателей организации “Студенты за демократическое общество” и одним из авторов “Порт-Гуронского заявления” – удивительно четко сформулированной и убедительной программы этой организации, – а также статьи в газете Ramparts, которая произвела на меня сильное впечатление.
На следующий день после нашей встречи в Детройте я оказалась в компании тех, кто провожал его в аэропорт. Я сидела в машине спереди, а он – за мной. Какое– то его фривольное замечание меня рассмешило. Не привыкшая к веселью, я обернулась к нему. Его глаза искрились, на нем была шерстяная ирландская кепка, которая придавала ему несколько ухарский вид. Наши взгляды на мгновенье встретились, и он напялил свою кепку мне на голову. Это было мило и чуть игриво. С тех пор я его не видела.
И вот спустя год он явился собственной персоной, энергичный и целеустремленный, и сказал, что ему необходимо со мной побеседовать. Том Хейден специально пришел побеседовать со мной! Мы нашли местечко в полумраке за сценой, где можно было присесть, и я сказала ему, что прошлым летом во время съемок фильма “Стильярд блюз” была в Беркли, в “красной семье”, но разминулась с ним (я не знала, что его исключили из этого сообщества). Теперь он жил в Венеции (пригороде Лос-Анджелеса) и вел курс о Вьетнаме в гуманитарном колледже в Клермонте.
– В прошлом году вы выглядели совсем по-другому, – сказала я. – Что означают ваша косичка и повязка?
Том объяснил, что недавно закончил книгу, в которой сравнивал Вьетнамскую войну с геноцидом США по отношению к коренным американским народам, и после этого почувствовал себя ближе к индейцам. О Боже! Ко всему прочему, Том Хейден поддерживал индейцев! Однако на мою презентацию он приехал, чтобы, как он сказал, попросить меня помочь ему организовать передвижную выставку постеров и шелкографии о Вьетнаме и вьетнамском народе. Он хотел с помощью искусства показать человеческие черты вьетнамцев и те особенности их культуры, которые дают им силы для борьбы с гораздо более мощным противником.
Положив руку мне на колено, он рассказывал о собственной только что подготовленной презентации; “Я хотел бы как-нибудь показать ее вам”, – сказал он, кажется. По моему телу пробежал электрический разряд, в тот момент меня интересовала только его рука на моем колене. Слайд-шоу? “Конечно, приходите в любое время”, – ответила я и дала ему свой телефон. Он посмотрел мою презентацию, теперь продемонстрирует мне свою – всё логично…
Придя вечером домой, я сообщила Руби, что встретила мужчину, с которым намерена провести остаток жизни. От волнения у меня кружилась голова. Мне нужен был мужчина, которого я могла бы любить, но чтобы он вдохновлял, учил, направлял и не боялся меня. Кто, как не Том Хейден? Авторитетный лидер общественного движения, увлеченный организатор, стратег, каких поискать, сторонник индейцев. К тому же он выглядел таким… основательным. Основательность мне была остро необходима.
В один прекрасный весенний вечер, вскоре после нашего разговора, он пришел со своим проектором. Ванесса уже заснула, но я представила его Руби и провела его по дому, показав даже бассейн и посаженные мной плодовые деревья. Я обратила внимание на то, как безразлично он воспринял экскурсию. Но через несколько дней, за чашкой кофе у меня дома, он сказал: “Грандиозную работу вы тут проделали”. Тогда я поняла, что он всё это не одобряет – ни мой участок, ни бассейн, ни наемную работницу. Конечно, я моментально почувствовала себя виноватой и подумала, что лучше бы мне до сих пор жить в задымленном домике на тупиковой улице. Тогда я не показалась бы ему аристократкой.
Когда мы шли обратно к дому, он спросил, есть ли у меня кто-то, имея в виду постоянного любовника, с которым я, может быть, живу. “Что вы, нет! Вообще не собираюсь еще когда-нибудь жить с мужчиной!” – ответила я с горячностью.
Том рассмеялся и произнес: “А…” – но так, словно хотел сказать: “Спокойнее, леди! Что вы так ощетинились?” Хороший вопрос. Не дай бог, он поймет, как я одинока.
Мы вошли, и он перешел к цели своего визита – стал показывать мне свои слайды. Мы уселись на полу в гостиной, и на облицованной панелями стене развернулось потрясающее зрелище: дети верхом на буйволах, тонкие как тростинки женщины, грациозные в своих национальных платьях-рубахах аозай пастельных расцветок, буддийские храмы с улыбающимися, загнутыми по углам крышами, и всюду бескрайние рисовые поля в горошек от конических шляп вьетнамцев, по пояс погрузившихся в изумрудные дали.
Том комментировал загоравшиеся передо мной сюжеты, рассказывая о том, что осталось за кадром: вьетнамцы “выращивают рис не только ради пропитания; это часть коллективного ритуала, который объединяет их с природой. Они хоронят мертвых на рисовых полях, кости мертвецов удобряют рисовые поля, рис питает их семьи, и люди верят, что таким образом возникает физическая и духовная преемственность, дети наследуют силу своих предков”. Ему не было нужды говорить, что наши ковровые бомбежки уничтожали не только землю и урожай, но и канву вьетнамской культуры. Это было очевидно, и никакая статистика не давала столь печальной картины.
К такому я оказалась не готова. Вероятно, всё это выглядело особенно убедительно благодаря интонациям Тома – бесстрастным в противовес поэтичным пейзажам и высокой духовности, – но так или иначе в моей душе что-то сдвинулось.
Параллельно тому, как он описывал эту абсолютно не знакомую мне культуру, Том подкрепил суровые факты умело подобранными цитатами из документов Пентагона… например, о том, что Вьетнам был на самом деле единой страной, которую в 1954 году, в конце французской войны, искусственно поделили на две независимые части, Северную и Южную, которым предстояло воссоединиться двумя годами позже.[59]
Последние слайды демонстрировали удручающую ситуацию в Южном Вьетнаме – во что он превратился в результате вторжения США: бордели в Сайгоне, где вьетнамские девушки с накачанными грудями, в мини-юбках и бюстгальтерах пуш-ап, развлекали американских солдат; зловонные городские трущобы и изнуренные голодом беженцы с ввалившимися глазами, появившиеся из-за нашей “политики урбанизации”, целью которой было согнать крестьян с контролируемой вьетконговцами земли в города, где заправляли американцы и наш ставленник Тхьеу. Огромный рекламный баннер приглашал на прием к американскому доктору, пластическому хирургу, который увеличит грудь и сделает вьетнамские глаза более округлыми. Том сказал, что на это купились тысячи вьетнамок.
Я не могла вымолвить ни слова. Сначала Том показал мне древнюю культуру, выдержавшую вторжения чужеземцев, колониализм, муки и войны, а потом – как Соединенные Штаты пытались свергнуть эту цельную культуру и насадить вместо нее не демократию, а западную культуру потребительства с идеалами Playboy, из-за которых вьетнамские женщины начали стесняться своих азиатских миниатюрных форм и готовы были изуродовать себя, лишь бы выглядеть по-западному.
Я заплакала – от обиды и за них, и за себя. Этот момент Том описал в своей книге “Примирение”: “Я говорил о самом примитивном образе сексуальности, который она некогда пропагандировала, а теперь пыталась разрушить. Я взглянул на нее совсем иначе. Возможно, такую женщину я смог бы полюбить”. Никогда не подумала бы, что пройдут годы, и я изуродую собственное тело грудными имплантатами, предав те надежды Тома, а заодно и саму себя.
Если Тому в тот день показалось, что он смог бы полюбить кого-нибудь вроде меня, то я могу точно сказать, что влюбилась в него – по уши, на том самом месте и в тот самый вечер. Знаю: влюбиться из-за того, что тебе показали слайды на политическую тему, можно было только в семидесятых. Но, конечно же, я влюбилась прежде всего в Тома с его активистской жизнью и восприимчивостью, которую я сама наблюдала в нем. Я точно поняла, что он человек глубокий и тонкий, совершенно не похожий ни на одного из моих знакомых мужчин.
Мы предавались любви на полу гостиной, и вдруг он услыхал, что Ванесса просыпается. C реакцией леопарда Том привел себя в порядок и был готов прежде, чем она, пошатываясь со сна, спустилась в прихожую и вошла в комнату. Он присел перед ней, представился сам и спросил, как ее зовут и сколько ей лет. Я отметила, что он обращался к ней с искренним интересом – не тем сладеньким, снисходительным тоном, которым иногда говорят взрослые, стараясь подмазаться к ребенку. Еще один добрый знак.
Наши с Томом встречи стали более продолжительными. Я сидела у него на занятиях и поражалась его преподавательскому обаянию, тому, с каким восторгом слушали его студенты. Меня восхищал его стратегический ум. Он рассматривал с исторической точки зрения не только войну, но и многие другие вопросы. Великолепный оратор, он мог уловить, казалось бы, бессвязные, спутанные чувства людей и сложить их в цельное, понятное им мировоззрение. Во время наших бесед с его давними соратниками у меня дома вскрылась масса малопонятных мне политических нюансов; я чувствовала себя примерно так же, как с Вадимом, когда еще плохо знала французский.
Но далеко не только его острый ум сыграл роль в наших отношениях. Я была без ума от его колоритной ирландской веселости, которая удачно смягчала мою, как я считала, протестантскую сухость. Его едкий юмор, гибкое тело и забавная манера ходить, подволакивая ноги в резиновых вьетнамках и слегка подавшись вперед, словно на плечи его легла вся тяжесть вселенной, притягивали меня в не меньшей мере. И кроме того, у меня было ощущение, что он действительно хочет узнать меня. Он умел внушать женщинам, что перед ними – наконец-то! – тот самый мужчина, который способен проникнуть им в душу и понять их. Безусловно, я понимала, что накладываю на Тома идеализированный образ героя, в точности как он проецировал свои слайды на стену моей гостиной. Словно благородный рыцарь, он подоспел как раз вовремя, чтобы расставить всё в моей жизни по местам и спасти меня от хаоса. Бедный Том. Как обманчивы проекции! Наверно, никто из смертных не оправдал бы подобных чаяний.
Но не только этим он меня пленил – я впервые близко сошлась с человеком подобной биографии, то есть с американцем со Среднего Запада в третьем поколении, имевшим ирландские корни и занимавшимся во всех смыслах чистой работой. Он не был ни марксистом, ни маоистом, как нравится думать кое-кому из его критиков. Достаточно прочесть “Порт-Гуронское заявление” – программный документ движения “Студенты за демократическое общество”, одним из авторов которого был Том, – чтобы понять, насколько крепки в его политике демократические ценности.
Его мама Джин, похожая на воробушка, двадцать пять лет прослужила библиотекарем, не пропустив ни одного рабочего дня. Отец, Джек, работал бухгалтером в “Крайслер Корпорейшн”. Оба были родом из Висконсина, но в годы Великой депрессии семья перебралась в Ройал-Оук, пригород Детройта, где Том восемь лет посещал католический храм и приходскую школу.
Однако детство Тома было далеко не безоблачное. После Второй мировой войны его отец сильно запил, и спустя какое– то время его родители развелись. Джин посвятила себя сыну, замуж больше не вышла и с мужчинами не встречалась. Тогда, в начале шестидесятых, Том активно включился в борьбу за гражданские права, и его отец, консервативно настроенный республиканец, отказался общаться со своим единственным сыном – на тринадцать лет! Я часто размышляла о своем собственном дедушке, который полтора месяца не разговаривал с моим папой из-за того, что тот хотел стать актером, – но тринадцать лет! Том рассказывал мне о ссоре с отцом абсолютно спокойно, безо всяких эмоций. Но я могла только гадать, какой отпечаток наложила на Тома юность в доме с зажатым, необщительным отцом, который затем и вовсе перестал видеться и разговаривать с ним, и матерью, которая, хотя и была более или менее либеральной демократкой, боялась политической активности Тома.
Вероятно, вследствие этого Том, как и Вадим, мог заплакать из-за детей, животных или войны, но в любви и других интимных сферах, связанных, например, с потерей близких или предательством, никогда не проявлял сильных чувств – не мог позволить себе такой слабости. Эмоциональность презентации Тома маскировала его неумение открыто выражать чувства. Но я так привыкла к мужскому равнодушию, что Том показался мне самым чувствительным из всех знакомых мне людей, – а впоследствии я решила, что в наших трудностях, возникавших из-за недостатка открытости, виновата была главным образом я сама. Замечу, однако, что, если бы Том в то время обладал бы большим запасом эмоциональности, наверно, я в ужасе сбежала бы от него, сама не понимая почему. Жить в знакомой среде гораздо проще.
Но другие люди знали его с другой стороны. Однажды вечером, вскоре после того, как завязался наш роман, на пороге моего дома появилась женщина; ее звали Кэрол Курц, и она хотела видеть Тома. Я поняла, что ей надо встретиться с ним наедине. Я немного знала Кэрол Курц – они с мужем принадлежали к сообществу “красной семьи”. Я передала Тому ее просьбу, но он не пригласил ее войти, разговаривал с ней на лестнице. Через несколько минут вернулся в дом с сердитым видом. Я вышла проводить ее и увидела, что она плачет. Кэрол хотела восстановить контакт с Томом, утерянный после того, как его исключили из сообщества, и сохранить с ним добрые отношения. “У него нет сердца, он бесчувственный”, – сказала она. А я подумала: не может быть, чтобы она имела в виду моего Тома. Он не рассказал мне о том, что произошло между ними в тот день, но я никогда не забуду слов Кэрол, так сильно озадачивших меня.
Мало-помалу я выяснила, что, покинув “красную сeмью”, Том переехал из Беркли в Санта-Монику и там, никем не узнанный, писал книгу об индейцах и Вьетнаме. Той весной, когда наши с ним пути пересеклись, он снимал небольшую квартиру на пару с Леонардом Вайнглассом, гениальным адвокатом с тихим, вкрадчивым голосом; Леонард представлял интересы Тома на процессе о сговоре в Чикаго. Они жили в Венеции, живописном прибрежном районе к югу от Санта-Моники, на первом этаже. Мне казалось, что Том и его друзья наконец-то обеспечат мне укрытие от нещадно бивших меня штормов неопределенности. Я чувствовала, что с ним моя жизнь станет последовательной, упорядоченной и безопасной… так и получилось во многих отношениях. А в каких-то – нет.
Но хотя мне и казалось, что меня страшно трясет, это были еще цветочки – ягодки ждали впереди.
8 мая президент Никсон отдал приказ расставить подводные мины в бухте Хайфона – предыдущие администрации отказались от подобных планов. Немного позже, примерно через месяц после того, как мы сошлись с Томом, появились сообщения европейских ученых и дипломатов о том, что американские самолеты наносят удары по дамбам в дельте Красной реки в Северном Вьетнаме. Посол Швеции во Вьетнаме Жан-Кристоф Оберг заявил в американском представительстве, что раньше он считал эти удары случайностью, но теперь убежден в преднамеренных действиях авиации.
Возможно, я не обратила бы внимания на эти сообщения, если бы Том не показал мне “Документы Пентагона”[60], где говорилось, что в 1966 году помощник министра обороны Джон Макнотон, пытаясь найти новые способы заставить Ханой подчиниться, предложил разрушить систему дамб и шлюзов в Северном Вьетнаме, что, по его словам, “при разумном применении могло бы… оказаться перспективным… такие разрушения не приведут к гибели людей, никто не утонет. Если просто затопить рисовые поля, без поставок продовольствия – а мы могли бы их предложить, сев «за стол переговоров», – голод рано или поздно охватит всё население (более миллиона человек?)”. Президент Джонсон, надо отдать ему должное, не принял этого решения. Теперь, спустя шесть лет, Ричард Никсон, похоже, приказал бомбить дамбы – неизвестно, то ли и впрямь намеревался разрушить их, то ли хотел продемонстрировать, что такая угроза существует.
Том объяснил, что Красная река – крупнейшая в Северном Вьетнаме. Ее дельта расположена ниже уровня моря. За многие столетия вьетнамцы вручную(!) соорудили сложную цепь земляных насыпей и дамб общей протяженностью аж 2500 миль, сдерживающих море. В преддверии сезона муссонов было особенно важно обеспечить надежность дамб и приложить все силы к тому, чтобы ликвидировать ущерб, наносимый норными животными и нормальными погодными явлениями. Июнь наступил, однако вьетнамцам пришлось противостоять не погодным явлениям. В июле и августе вода в Красной реке обычно начинает прибывать. Случись наводнение, доставить продовольствие через заминированную бухту Хайфон будет невозможно. Похоже, никто не собирался прекращать бомбардировки, пресса молчала о надвигающейся катастрофе. Необходимо было принимать решительные меры.
Администрация Никсона и Джордж Герберт Уокер Буш, посол США в ООН, категорически отрицали происходящее, но вот о чем свидетельствуют выдержки из записей бесед Никсона с высокопоставленными чиновниками его администрации, сделанные в апреле-мае 1972 года:
25 апреля 1972 г.
Президент Никсон
: …Нам следует подумать о тотальных бомбардировках [Северного Вьетнама]… Теперь, с тотальными бомбардировками, я думаю совсем о другом… о дамбах, железнодорожных путях, о доках, конечно же…
Киссинджер
: …Согласен.
Президент Никсон
: …И всё-таки, мне кажется, мы должны сейчас вывести из строя дамбы. Люди могут потонуть?
Киссинджер
: Где-то 200 тысяч человек.
Президент Никсон
: …Нет, нет, нет… Лучше уж атомная бомба. Понимаете меня, Генри?
Киссинджер
: По-моему, это уже чересчур.
Президент Никсон
: Атомная бомба – вас это волнует?.. Бога ради, Генри, я просто хочу хорошенько подумать.
4 мая 1972 г.
Президент Никсон Киссинджеру, Александру Хейгу и Джону Коннелли
: …Вьетнам: здесь эти гребаные лилипуты, вот они. [Ударяет кулаком по столу.] Здесь мы. Они на Соединенные Штаты прут. Сейчас, черт бы их подрал, мы это сделаем. Мы их на фарш перемелем… Я позабочусь о том, чтобы США не проиграли… Южный Вьетнам может проиграть… Но не США. Это означает, что в целом я принял решение. Что бы там ни случилось с Южным Вьетнамом, Северный мы в порошок сотрем… На этот раз мы должны выжать всё из этой страны… против этих маленьких засранцев ради победы. Мы не можем произносить это слово – “победа”. Но другие могут.
4 мая 1971 г.
Джон Б. Коннелли
: …Бомбите по-настоящему, не для предупреждения. Железные дороги, порты, электростанции, линии связи… за людей не переживайте. Мочите их всех… Все и так в этом уверены [что гибнут мирные люди]. Так что задайте им жару.
Ричард Никсон
: Правильно.
Г. Р. Холдеман
: В новостях каждый вечер дают картинки с трупами… Труп – он и есть труп. Никто не знает, чьи это трупы и кто убил этих людей.
Ричард Никсон
: Генри [Киссинджер] принимает это слишком близко к сердцу… из-за того, что нас так или иначе обвинят в этом [в убийстве мирных граждан].
[Далее в том же разговоре]
Ричард Никсон
: Мы должны победить в этой чертовой войне… и… он [?] там что-то говорил о сносе этих чертовых дамб – ладно, мы снесем эти чертовы дамбы… Если Генри не против, я тем более за.
Г. Р. Холдеман
: Не уверен, что он за дамбы.
Ричард Никсон
: Да, вряд ли он согласен, но я – за. Мне нравится предложение Коннелли.
[Далее в том же разговоре]
Ричард Никсон
: Насчет населения я тоже согласен с Коннелли. Меня это не волнует. Забудьте о свертывании военных действий. Забудьте о нашей озабоченности жертвами среди мирного населения и наших “союзниках” в Южном Вьетнаме.
В мае того же года я получила в Париже приглашение съездить в Ханой вместе с вьетнамцами из северной части страны. Том горячо поддержал эту идею. Наверно, для того, чтобы привлечь внимание публики, нужны были знаменитости. Чтобы противостоять надвигающемуся кризису, связанному с дамбами, необходимо было привлечь к нему внимание, даже пойти ради этого на конфликт. Я собиралась сфотографировать – если будет что – и привезти наглядные доказательства разрушения дамб из-за бомбежек, о чем ходили слухи.
Вьетнамская делегация на мирных переговорах в Париже помогла мне составить план поездки, я купила билет туда и обратно и сделала остановку в Нью-Йорке. Начиная с 1969 года американские посетители каждый месяц привозили и увозили почту для военнопленных в Северном Вьетнаме. Эту деятельность координировал Комитет по связям с семьями военнопленных, которые оставались во Вьетнаме. Я захватила с собой пачку писем от родных для солдат, которые находились в плену.
Глава 9
Ханой
Вот когда сострадание и отказ от насилия обретают свой истинный смысл и ценность – если они помогают нам понять точку зрения противника, услышать его вопросы и узнать, как он сам нас воспринимает.
Став на его позицию, мы лучше поймем слабые стороны собственного положения, и, если нам достанет зрелости, с умеем извлечь из этого урок, вырасти и использовать себе во благо мудрость братьев наших, которых мы именуем оппозицией.
Доктор Мартин Лютер Кинг-Мл.; Риверсайд-черч, Нью-Йорк, 1967
Любите врагов ваших.
Евангелие От Матфея, 5:44
Я поехала одна. Почему – точно сказать не могу. Вряд ли у нас не было денег на билет для Тома. Очевидно, Том решил, что вовсе не обязательно кому-то сопровождать меня в этом путешествии в Ханой. “Приглашали тебя”, – ответил он на мой недавний вопрос. “Кроме того, – добавил он, – тогда мы еще не появлялись на публике как супружеская пара”.
Я не знала, было ли что-нибудь из ряда вон выходящее в том, что человек – тем более личность известная, да еще женщина – в одиночку отправляется в зону военных действий. Однако я не жалею о той поездке. Единственно, о чем я жалею, – это что меня засняли в Северном Вьетнаме у зенитной пушки. То, о чем якобы говорило фото, не имело никакого отношения ни к моим действиям, ни к помыслам, ни к чувствам в то время – надеюсь, вы поймете это из дальнейших строк.
В начале 1965 года Северный Вьетнам посетило более 200 американских граждан – ехали в основном группами, чтобы увидеть всё своими глазами и рассказать об этом людям. Это были борцы за мир и представители американских религиозных общин, ветераны Вьетнама, учителя, юристы и поэты. Врачи и биологи из Гарварда, Йеля и Массачусетского технологического института ехали, чтобы оценить потребности жителей Северного Вьетнама в медицинской помощи. Том совершил такое путешествие одним из первых, еще в 1965 году, вместе с историком Стотоном Линдом и организатором Гербертом Аптекером. В 1967 году он еще раз побывал во Вьетнаме и вернулся в Америку с тремя первыми освобожденными из плена солдатами.
Все эти люди привозили сообщения об интенсивных бомбардировках гражданских объектов, в том числе храмов, больниц и школ, о нравственной стойкости людей в северной части страны, о том, что бомбежки не дали предполагаемого эффекта и не вынудили правительство Северного Вьетнама пойти на переговоры и что вьетнамцы готовы сесть за стол переговоров, если Штаты прекратят их бомбить и уберут свои войска.
Я неслась на всех парах по парижскому аэропорту Орли. Мой рейс из Нью-Йорка опоздал, и я рисковала, в свою очередь, опоздать на самолет в Москву, который должен был доставить меня в Лаос – во Вьентьян – и дальше в Ханой. Резко повернув за угол, я поскользнулась на гладком полу и на том остановила свой бег. Мне сразу стало ясно, что я сломала ногу, – ту самую, что и в прошлом году. Из-за булимии кости становятся слабыми, переломы у меня случались часто. Что делать? На раздумья оставалось несколько секунд: воспользоваться предлогом и вернуться домой или ехать дальше? Хорошо это или плохо, я не из тех, кто разворачивается на полпути. Поэтому я поковыляла к своему самолету и поспела ровно к закрытию дверей. Я приложила к больному месту обернутый полотенцем лед; стюардесса любезно разрешила мне устроить ногу на свободном переднем кресле. Вот бы Том оказался рядом!
К тому моменту, как мы приземлились в Москве, нога моя распухла и посинела, и я понимала: что-то надо с ней делать. До следующего этапа моего путешествия было четыре часа, поэтому служащие аэропорта вызвали мне такси и объяснили водителю, как доехать до ближайшей подмосковной больницы. Рентген показал перелом, и врачи наложили гипс, выдали мне костыли и отправили обратно в аэропорт.
Что подумают мои вьетнамские хозяева, когда увидят меня на трапе самолета в гипсе и на костылях? Им на голову свалится беспомощная американка, что совершенно им не нужно, да и как я заберусь на земляные насыпи, которые собираюсь сфотографировать?
Во Вьентьяне я решила дождаться следующего рейса на борту самолета – не только из-за ноги, но и потому что боялась, как бы меня не поймал какой-нибудь посланный вслед за мной американский соглядатай.
Из моего дела в ФБР, согласно секретной телеграмме из американского посольства во Вьентьяне советнику по национальной безопасности США Генри Киссинджеру, американской делегации на мирных переговорах в Париже, главнокомандующему ВВС США в зоне Тихого океана и американскому послу в Сайгоне:
8 июля актриса Джейн Фонда прилетела в Ханой рейсом “Аэрофлота” из Москвы. Во Вьентьяне утром 8 июля она не была зарегистрирована в списке транзитных пассажиров “Аэрофлота” и не выходила в зал ожидания транзитной зоны.
Наконец, после, казалось, бесконечного ожидания, мы вылетели в Ханой. В полупустом салоне я была единственной женщиной в компании дюжих мужиков, на вид русских и восточных европейцев, среди которых затесались один-два француза.
Вскоре мы летели уже над Вьетнамом. Я представила себе эту страну женщиной, прислонившейся спиной к Камбодже и Лаосу и выпятившей свой беременный живот в Южно-Китайское море, такой маленькой и беззащитной, что любая крупная держава может легко обидеть и обыграть ее. Она напоминала тонкий обломок страны, под стать населявшим ее хрупким, субтильным людям.
Рейс должен был быть коротким, но вот мы подлетаем к Ханою, и я вижу в иллюминаторе черные силуэты восьми американских истребителей-бомбардировщиков, которые нарезают круги над городом. Меня сковывает ужас. Уже по их виду я нутром понимаю раньше, чем разумом, зачем они тут. Я отмечаю в дневнике, который намерена вести во время путешествия, их сходство с ястребами, выслеживающими добычу. Резкий голос из динамиков объявляет, что Ханой бомбят и что мы проделаем по крайней мере половину пути обратно во Вьентьян (или вернемся во Вьентьян, если топливо будет на исходе) и подождем, пока бомбардировщики не выполнят задание. Позднее я прочла, что Северный Вьетнам не сбивал американские бомбардировщики при наличии в небе гражданских самолетов, и американцы этим пользовались.
Не отрывая взора, я слежу за удаляющимися истребителями. Авиация моей родины бомбит город, где меня ждут как желанную гостью. Нельзя мириться ни с гибелью американских солдат, ни с тем, что они убивают других. Я знаю, что мы спасем их, если прекратим войну и вернем их домой, что народ простирающейся под нами изумрудной страны борется против иностранного вторжения – и что вторглись как раз мы.
Я вспоминаю, как в детстве, в Калифорнии, во время Второй мировой войны ездила с мамой на авиабазу в Бербэнке провожать папу. Как красиво выстроились тогда в ряд самолеты под маскировочной сеткой! С какой гордостью думала я о том, что они будут нас защищать! Теперь наши самолеты несут в себе не защиту от другой могущественной военной державы, а гибель крестьян, которые нам ничем не угрожают.
Мы летим в Ханой. Сколько – час? день? Время потеряло свой смысл, точно во сне. Когда мы идем на снижение над небольшим гражданским аэропортом Зялам, я повсюду вижу воронки от бомб. После недавнего летнего ливня в этих поблескивающих розовато-голубых озерцах отражается сумеречное закатное небо. Союз смерти и красоты.
Не так-то просто спуститься по трапу, пятаясь не выронить костыли, сумку, камеру и пачку писем от солдатской родни. Я поднимаю глаза и вижу, что ко мне направляются пятеро вьетнамцев с букетом цветов. Они представляют комитет по встречам Вьетнамского комитета по солидарности с американским народом. По-моему, это отдает пропагандой, но чуть позже станет ясно, насколько глубокий, неожиданный и гуманистический смысл несет в себе это название. Как я и предполагала, мой вид их шокировал, они хотят вручить мне цветы, однако я не могу удержать одновременно и костыли, и букет. Они устраивают небольшое совещание прямо на летном поле, то и дело поглядывая в мою сторону. Мне понятно, что их беспокоит, – в ближайшие две недели эти люди будут отвечать за мое благополучие. Естественно, мое состояние внушает тревогу. Интересно, может, это специально обученные кадры и им поручено меня использовать?
Вдруг все просияли – видимо, какое– то решение найдено. Меня ведут в зал ожидания в аэропорту, мы садимся в жесткие кресла и мне предлагают чай, газировку (с привкусом ржавчины) и леденцы. Здание аэропорта, как я вижу, сильно обветшало – краска облупилась, на стенах видны пятна протечек с крыши. От жары и сырости нечем дышать. Я отдаю своим хозяевам письма и заверяю их, что травма не помешает мне ездить по окрестностям и фотографировать дамбы. Я предъявляю им свою маленькую восьмимиллиметровую камеру с фотоаппаратом и напоминаю о том, что в предваряющем мой визит письме ясно сказано о моей основной цели – запечатлеть факты, подтверждающие нанесенные дамбам повреждения. Вообще-то я не понимаю, как смогу выехать, тем более под бомбежками, поскольку бегство в укрытие, кажется, не предусмотрено; но вслух я говорю, что не намерена менять планы, и все кивают. Как потом выяснится, у них принято кивать всегда, независимо от того, согласны они или нет. На меня накатывает чувство полной беспомощности.
Сейчас, задним числом, я поражаюсь своей решимости продолжить начатое дело, невзирая на опасность. Конечно, от усталости и боли я отупела. Но в основном сказался мой характер – немыслимо было отступить из страха.
Куок, мой главный переводчик, вкратце рассказывает о графике моего визита. Как я вижу, на последний день всё-таки намечен осмотр противовоздушной установки, хотя я написала еще из Лос-Анджелеса, что военные объекты меня не интересуют. Я говорю, что не хочу оставлять в планах это мероприятие. Похоже, изменения в расписании пугают его до полусмерти. Всё уже решено. Я слишком устала, чтобы спорить.
Об этой уступке я буду жалеть всю жизнь.
Куок предлагает проводить меня в отель, и мне становится легче. Меня обещают вкусно накормить, а после того как я высплюсь за ночь, отвезти в больницу, чтобы там осмотрели мою ногу. Неплохо было бы и голову мою осмотреть!
Мы едем до Ханоя час, и всю дорогу я не перестаю удивляться. Я ожидала увидеть отчаяние. Вместо этого я вижу людей – много людей, – которые спешат по своим делам, несмотря на недавнюю бомбежку. Нас обгоняют изрядно помятые военные джипы и грузовики с маскировкой из листвы. Я вижу бесчисленное множество военных обоих полов в форме защитного цвета, также с лиственным камуфляжем на касках, и мирных граждан, которые идут пешком, едут на стареньких велосипедах или везут их за собой по грязи и рытвинам, по сильно разбитой снарядами дороге. На гражданских конические соломенные шляпы, свободные белые майки и черные штаны вроде пижамных – традиционная одежда вьетнамских крестьян. Многие, чтобы не пачкать штанины в грязи и о велосипедные цепи, закатали их, обнажив жилистые ноги в черных резиновых сандалиях, таких же, как у Тома. Повсюду руины, дома без крыш и воронки.
Дома я не раз говорила с трибун, что считаю большим свинством с нашей стороны лупить суперсовременной техникой по маленькой захудалой стране. Теперь, когда я здесь и вижу, до какой степени эта страна действительно первобытна, всё это еще больше заслуживает порицания. Если бы не слайды Тома (неужели это было всего три месяца назад?), я бы и не подозревала, что вьетнамцы настолько стойкий народ.
Мост Лонг-Бьен через Красную реку разрушен, но рядом по плавучей бамбуковой понтонной переправе в город и из города тянется нескончаемый поток людей, военных джипов и грузовиков с солдатами. Я слыхала о том, что вьетнамцы способны буквально за минуты соорудить мост из бамбука и так же быстро разобрать и спрятать его. По узкому мосту можно идти и ехать только в одну сторону, поэтому направление движения периодически меняется. Мы продвигаемся медленно, с частыми остановками, я чувствую, как мост качается. На нем столько народу, что я боюсь, как бы он не рухнул. Кроме того, я боюсь, что вернутся бомбардировщики, и мы окажемся для них удобной мишенью.
Я сижу в машине, не в силах говорить. Меня переполняют эмоции – печаль и чувство вины за то, что делает правительство моей страны, вместе с восхищением этими людьми, которые живут своей обычной жизнью, я не верю своим глазам – это не сон, я действительно здесь, одна. Чудовищность происходящего меня подавляет. Мои спутники тоже молчат: видимо, понимают мое состояние. Я просто гляжу в окно машины, а у меня на коленях лежат чудесные свежие цветы – словно в насмешку над реальностью за окном.
Одно дело – теоретически отказаться от того определения “врага”, которое дает мое правительство. Но, глядя на этих солдат и грузовики, я понимаю, что не всё так просто. Мне не страшно – дело не в этом. Дело в том, что мы – тут, рядом с теми, чья задача – нанести нам поражение. Хотя я понимаю, что они воюют, защищаясь, а агрессор – мы, что очевидная правда на “их” стороне, а “мы” – это я. Всё словно перевернулось с ног на голову, как в “Алисе в стране чудес”.
Когда мы въезжаем в Ханой – растянувшийся во все стороны отстроенный французскими архитекторами бывший колониальный город с парками, озерами и широкими, обсаженными деревьями бульварами, – уже начинает темнеть. Мне объясняют, что те восемь самолетов, которые я видела, в самый разгар рабочего дня целились по табачной фабрике, больнице и по кирпичному заводу, расположенным в окрестностях города.
Мы проходим в шаткие вращающиеся двери и попадаем в старинный колониальный отель “Тхонг Нят”. В вестибюле с высоким потолком я вижу нескольких европейцев и двух американских журналистов. Мне отвели огромный номер на верхнем этаже, с вентилятором на потолке и кроватью под москитной сеткой. Кровать! Ногу мою страшно дергало, мне не терпелось лечь. Для меня приготовлены термос с кипятком, баночка с чаем, чайник, чашки, конфеты и сложенная отдельными пачками коричневая туалетная бумага; горячей воды для ванны – сколько угодно, говорят мне. Для ванны я слишком устала, однако счастлива наконец оказаться в отеле и чрезвычайно благодарна за все эти роскошества.
Около полуночи пронзительный вой сирены, возвещающий о налете, выдергивает меня из глубокого сна. У двери моего номера появляется горничная со шлемом для меня. Она пришла, чтобы проводить меня в убежище на заднем дворе отеля. Ковыляя по черной лестнице и темному двору, я вижу, что служащие гостиницы спокойно занимаются своим делом. Позже мне рассказали, что горничные состоят еще и в народном ополчении и во время воздушных налетов тоже надевают шлемы, берут винтовки и отправляются на крышу. Меня ведут вниз по лестнице в длинный, словно туннель, бетонный бункер со скамейками вдоль стен. Там уже сидит с десяток человек, все иностранцы, проживающие в отеле.
Это воспринимается легче, чем американские бомбардировщики в небе. Джон Салливан, директор квакерской организации “Американский комитет Друзей на службе обществу”, тоже тут. Он меня не узнает: возможно, просто видит меня в необычной обстановке (обычной ее никак не назовешь), но я действительно сама на себя не похожа – без косметики, растрепанная, усталая. Меня так и подмывает обратиться к нему: “Вообще-то я Джейн Фонда”.
Салливан спрашивает, когда и зачем я приехала. Впоследствии, описывая свою поездку, он процитирует мои слова о том, что “американцы обязательно должны были высказаться против бомбардировок, поскольку мирный план Никсона не содержал даже намека на победу, и, если бы все промолчали, постепенно он всё разгромил бы”, что я “не верю в готовность Никсона принять коалиционное правительство в Сайгоне” и что “после того как американцы уйдут, Ханой больше не потерпит правительство Тхьеу”. Недурное выступление для полусонного человека со сломанной ногой – если я и вправду всё это сказала!
В ту ночь воздушную тревогу объявляют еще два раза. Когда сирена гудит в третий раз, мне уже плевать и я остаюсь в кровати.
В 5:30 утра я на ногах, выхожу из отеля и вновь, как накануне вечером, поражаюсь оживлению в городе. Все торопятся то ли потому, что до 9 утра обычно не бомбят, то ли традиция такая (бомбежки, безусловно, тоже стали традицией) – не знаю. Автомобилей не видать (мне говорили, что здесь у людей нет собственных машин), но очень много велосипедов и пешеходов, все целеустремленно куда-то бегут и едут. Поверх уличной сутолоки из установленных на перекрестках динамиков вещает мелодичный женский голос. Что говорит диктор, понять нельзя – это утренние новости, какая-то агитка или рассказ о героях Вьетнама былых времен? Как потом выяснится, этот голос не смолкает до самой ночи, иногда перемежаясь с песнями. Спустя какое– то время он уже кажется мне не таким милым, особенно когда я понимаю, что это главным образом политическая пропаганда. Я привыкаю не обращать внимания на радио.
Когда мы едем в больницу Вьетнамско-советской дружбы, где должны осмотреть мою ногу, становится уже светло. Приезжают и уезжают замаскированные машины с выключенными фарами. В больнице два вьетнамских доктора, которых предупредили о моем появлении, укладывают меня на стол, чтобы сделать рентген, – по крайней мере, они пытаются его сделать. Едва я улеглась, как взвывают сирены, и мне помогают спуститься в больничное бомбоубежище, точно такое же, как в отеле, только попросторнее; на этот раз его быстро заполняют врачи и те пациенты, кого можно транспортировать.
Паники я не чувствую – видимо, все привыкли к ритуальным нарушениям дневного распорядка. Я впервые попадаю в бомбо убежище вместе с вьетнамцами, из-за чего происходящее кажется мне еще более нереальным. Я испытываю чувство колоссальной вины за то, что занимаю место в убежище и отнимаю время у двух докторов, на чью страну напала моя страна. Госпожа Ти, переводчица, которая меня сегодня сопровождает, объясняет им, что я американка, и это вызывает всеобщее возбуждение. Я пытаюсь разглядеть в глазах окружающих признаки вражды. Не вижу. Еще долго после окончания войны передо мной будут стоять эти беззлобные лица.
Бомбежка прекращается, и мы возвращаемся в рентгеновский кабинет – лишь для того, чтобы нас снова остановили сирены. Наверно, только через час врачам удается наконец сделать снимок. У меня действительно оказалась небольшая трещина поперек стопы. Снимая гипс, который мне наложили в Советском Союзе, доктора вдруг начинают смеяться и весело переговариваться. Госпожа Ти, неотлучно находившаяся при мне, говорит, что их насмешила халтура советских врачей – между гипсом и кожей не было марлевой салфетки, а неправильно приготовленная смесь внутри не схватилась… и слава Богу! Застывший гипс пришлось бы отдирать вместе с кожей.
Мне объясняют, что сейчас сделают припарку на ступню и щиколотку из корня хризантемы. В нем масса полезных и целебных веществ, поэтому беременные женщины во Вьетнаме даже заваривают его, как чай, и пьют настой. “Война вынудила нас рассчитывать в лечении только на самые простые средства, которые есть у нас под рукой”, – говорит один из докторов. Интересно, Адель Дэвис знает про это средство?
Снадобье нещадно воняет, но врачи уверяют, что через несколько дней опухоль спадет и трещина зарастет. Лекарство с таким “ароматом” должно подействовать обязательно! Не могу не отметить скрытую в этом эпизоде иронию: аграрная страна, пешка Советов, как уверяют в США, живет на осадном положении, но разумом, духом и уж во всяком случае в медицине ее народ абсолютно независим – и отлично справляется.
Когда мы едем по Ханою, я отмечаю, что улицы чисто выметены, нигде не видно ни мусора, ни каких-либо признаков бедности, нет нищих и бездомных – и очень мало детей. Почти всех детей, говорит госпожа Ти, вывезли из города туда, где люди живут нормально. “Школы, университет, больницы и заводы эвакуированы и вновь отстроены в сельской местности, иногда под землей или в пещерах”. Должно быть, за годы борьбы против французского колониализма – а может, и против японского, китайского и монгольского вторжения – вьетнамцы научились прекрасно приспосабливаться к любым условиям.
По пути мы явно привлекаем к себе внимание. Машин вообще очень мало, и вероятно, люди думают, что в автомобилях ездят важные шишки. Прохожие машут руками, несколько подростков бегут рядом, пытаясь разглядеть через окна, кто же там внутри. Они видят меня и что-то кричат водителю. Госпожа Ти объясняет, что они спрашивают, откуда я – из России? “Американка”, – отвечает водитель, и это вызывает одобрение!
– Почему их так радует, что я американка? – спрашиваю я госпожу Ти, не веря своим глазам.
– Лозунгов “янки, убирайтесь домой” вы тут не увидите, – отвечает она. – Наш народ не против американцев. Воронки от бомбежек ассоциируются у нас не с Америкой, а с Никсоном и Джонсоном.
Уму непостижимо. Хотела бы я, чтобы Том тоже был здесь и мы вместе поразмыслили бы над этим.
Я еду в крупнейшую в Северном Вьетнаме больницу Батьмай. Несмотря на многочисленные обстрелы с воздуха, больница продолжает функционировать. Несколько хирургов, не сняв синих костюмов и масок, выходят побеседовать со мной. Я спрашиваю, как они умудряются работать. Они рассказывают о том, как во время бомбежек выводят пациентов в убежища с оборудованной там операционной.
Всего лишь через два дня я уже могу обходиться без костылей, отек на ноге практически прошел. Когда я вернусь домой, можно будет заняться продвижением на рынке чудодейственного корня хризантемы!
Я наношу визит в Комитет по расследованию военных преступлений США во Вьетнаме, который возглавляет полковник Ха Ван Лау, впоследствии посол Вьетнама в ООН. Полковник Лау показывает мне экспозицию. Там представлены осколочные бомбы калибра 12 тысяч фунтов, кассетные и шариковые бомбы, белый фосфор – о таких видах вооружения я слышала от ветеранов Вьетнама на процессе о военных преступлениях. Словно железная инсталляция, расположилась на полу оболочка “материнской” бомбы на 3 тысячи фунтов, начиненная мелкими снарядами колоссальной разрушающей силы, которые разлетаются во все стороны и взрываются не сразу, а с задержкой. На полках в застекленных витринах – менее громоздкие средства вооружения и фотографии, по которым можно судить о том, что будет, если всё это оружие применить против людей или, в случае дефолиантов, в лесах.
Вот оно, истинное лицо “вьетнамизации”, которого, как надеялся Никсон, народ Америки не увидит. Солдаты США, может, и возвращаются с войны на родину, однако военные действия становятся более активными и всё больше гибнет вьетнамцев. Неужели он полагает, что мы разучились реагировать на чужие страдания? Как бы там ни было, я твердо решила быть честной и искренней, а дома постараться донести до моих сограждан то, что видела своими глазами.
С тех пор как Никсон занял кресло президента, объясняет полковник Лау, оружие стало еще более высокотехнологичным и страшным. “Раньше хирурги могли извлечь пули, – говорит он. – А теперь пули такие, что, пока их удаляют, раны становятся еще более тяжелыми. Сейчас бывают и такие, которые разрываются уже в плоти”. И он показывает мне рентгеновский снимок. Я благодарна полковнику за бесстрастный тон. Если бы в его голосе прозвучал гнев, я бы не выдержала.
Из музея военных преступлений меня везут в больницу Вьетдук. Доктор Тон Тхат Тунг рассказывает мне о начатом исследовании связи “оранджа”, американского дефолианта, с врожденными патологиями у младенцев, чьи матери находились в зоне поражения в Южном Вьетнаме.
– Мы всё чаще наблюдаем такие патологии, – говорит он. И, будто читая мои мысли, добавляет: – Боюсь, и вы скоро начнете замечать их у детей ваших солдат.
Я знаю, что должна делать.
Глава 10
Бамбук
Американцы смотрели на фотографии Севера, на нищую страну, серую, зарегламентированную жизнь, и думали, что там ненавидят режим. Ненависть была, была и оппозиция, но это не имело ничего общего с тем, что происходило на Юге.
На Севере большинство населения относилось к власти лояльно.
Это заметно по фотографиям…
Об этом говорит отсутствие колючей проволоки…
Вьетнамские коммунисты не боялись своего народа.
Нил Шиэн. “Блистательная ложь”
Мы выходим из больницы Вьетдук на свет божий, и я привожу мысли в порядок.
– Я хочу выступить по вашему радио, – говорю я своим хозяевам. – Хочу рассказать американским летчикам о том, что вижу здесь, на земле.
Я привыкла говорить с солдатами, работа с активистами ветеранского антивоенного движения и поездки по стране дали мне некоторое представление о реалиях их жизни. Я знаю, что всё больше военнослужащих выступают против войны, помню их рассказы о том, что на картах с указанием целей обстрела не было вьетнамских названий – только отчужденные, безликие номера. Эти ребята никогда не были во Вьетнаме и не видели лиц своих жертв. Я просто обязана попытаться показать им то, что вижу я, чтобы этот опыт стал для них таким же личным, как для солдат на вьетнамской земле. Я приехала за доказательствами и считаю своим моральным долгом сделать это, хотя выступление по радио и не входило в мои планы. Я отдаю себе отчет в том, какие могут быть последствия, но это меня не останавливает – тем более что я знаю о выступлениях других американцев в Ханое. Потом меня еще обвинят в измене родине и подстрекательстве военнослужащих к дезертирству – вот уж чего не было.
Первая передача идет в прямом эфире. Другие прозвучат в записи через несколько недель.[61] 1 Я наметила себе кое-какие моменты, но в целом говорю экспромтом, честно рассказываю о том, что видела и что почувствовала. Комитет Конгресса по внутренней безопасности заслушал доклад Эдварда Хантера, внештатного сотрудника цРУ, который считался специалистом по коммунистическим методам идеологической обработки. По его словам, мое выступление по радио было “настолько профессиональным и лаконичным”, что он “весьма сомневается в том, что [я] подготовила его [сама. Я] наверняка работала с противником”. Председатель Комитета Ричард Айкорд был с ним согласен. Говорят, он сказал, что я “не могла так хорошо разбираться в военной терминологии, которую активно использовала”. Очевидно, они не знали, как много я общалась с солдатами.
Я говорю и вижу перед собой лица пилотов, с которыми встречалась раньше. Я словно обращаюсь к своим знакомым и со свойственным мне неисправимым оптимизмом надеюсь, что нарисованная мною картина вызовет у них такие же чувства.
Вот запись одного из моих выступлений:
По данным недавнего опроса, 80 % американцев больше не верят в эту войну и считают, что мы должны уйти из Вьетнама, должны вернуть вас [солдат] домой. На родине за вас очень переживают.
Сегодня вечером, оставшись наедине с самими собой, задайте себе вопрос: “Что мы делаем?” Не надо вспоминать готовые, заученные наизусть ответы, которые внушало вам командование на базах; ответьте себе как мужчины, как человеческие существа: есть ли оправдание тому, что вы делаете? Понимаете ли вы, зачем вылетаете на задание и за что получаете по воскресеньям денежную надбавку?
Те люди внизу не причинили нам никакого вреда. Они хотят жить в мире. Хотят заново отстроить свою страну… Известно ли вам, что предназначенные для уничтожения людей бомбы, которые вы сбрасываете из своих самолетов, запрещены Гаагской конвенцией 1907 года, подписанной в том числе и Соединенными Штатами? Думаю, если бы вы знали, что делают с людьми эти бомбы, вы здорово разозлились бы на тех, кто их изобрел. Эти снаряды не разрушают мосты и фабрики. Сталь и цемент они не пробивают. Они поражают только незащищенную человеческую плоть. Эти шарики начинены пластиковой дробью с неровными краями, и ваши начальники, которых интересует только статистика, а не живые люди, гордятся этой технической новинкой. Пластиковые пули не видны на рентгеновских снимках, и их невозможно извлечь. Местные больницы полны детей, женщин и стариков, умирающих в страшных мучениях с этой дробью в телах.
Можем ли мы вести такую войну и по-прежнему называть себя американцами? Так ли уж эти люди отличаются от наших собственных детей, матерей и бабушек? Нет – только тем, наверное, что они твердо знают, ради чего живут и за что готовы умереть. Я знаю, что, если бы вы увидели и узнали вьетнамцев в мирных условиях, вы возненавидели бы тех, кто отдает вам приказ их бомбить. Думаю, в наш век дистанционных войн, когда надо просто нажимать на кнопки, мы все должны приложить все силы к тому, чтобы остаться людьми.
Через несколько дней меня везут из Ханоя на юг. Следом за нами едет автомобиль французского кинорежиссера Жерара Гийома с его маленькой съемочной группой. Гийом приехал в Ханой снимать документальный фильм и заодно решил заснять и мой визит. Поскольку моя задача – привезти доказательства и поведать об увиденном как можно более широкой аудитории, я рада его присутствию.
От некогда процветавшего индустриального центра Фули остались лишь случайно уцелевший остов какого-то здания, фрагмент двери и завалившийся набок шпиль храма. Город превратился в сплошные руины. Я вижу то, что по замыслу наших стратегов не должно было попасться на глаза американцам.
На обратном пути в Ханой, когда мы проезжаем поселок Дукзянг, воздушная сирена извещает нас, что мы должны проследовать в убежище. Мы в панике выскакиваем из машины и со всех ног бежим в прикопанный треугольный бункер, который быстро заполняется местными вьетнамцами. Следом за нами вваливается вся съемочная группа. Вдруг, перекрывая рокот моторов американских самолетов, по всей округе начинают громыхать вьетнамские противовоздушные орудия. Выстрелы раздаются один за другим. Интересно, наши летчики слышат собственную стрельбу? Как они это выдерживают? Не понимаю, как можно привыкнуть к этому душераздирающему звуку. Однако люди в убежище сидят с невозмутимым видом – разве что с любопытством поглядывают в мою сторону. Меня снова принимают за русскую, и когда Куок говорит им, что я американка, это вызывает возбуждение и неимоверную радость. С чего бы это? Почему они не орут на меня? Мне хочется крикнуть им: “Неужели вы не понимаете, что вас бомбит моя страна?” Неожиданно я ощущаю приступ клаустрофобии и настоятельную потребность выйти поглядеть своими глазами, что там творится, заснять самолеты – как они сбрасывают бомбы. Я хватаю свою камеру и, прежде чем Куок успевает остановить меня, выскакиваю наружу.
Тридцать лет спустя, в Калифорнии, за ланчем, Куок напомнит мне, как уговаривал меня вернуться в убежище, но я отказалась. Бедняга Куок. Мне следовало бы его послушаться. В конце концов, он отвечал за мою безопасность.
Налет заканчивается, и воцаряется оглушающая тишина. Всё произошло так быстро! Самолеты улетают, никто не пострадал, признаков разрушения – по крайней мере в пределах видимости – я не замечаю. Куок ведет меня к группе солдат, которые управляют ближайшей артиллерийской установкой. К моему удивлению, это оказываются молодые женщины, одна из них беременна. Беременность и война. Если она на что-то надеется, то и мне можно, думаю я. Я немедленно решаю родить ребенка от Тома – как символ завещания будущему нашей страны.
Выясняется, что в той одежде, которую я взяла из дому, на улице жарко, поэтому госпожа Ти ведет меня в небольшой магазин рядом с отелем, и я приобретаю свободные черные брюки с резиновыми вьетнамками. Я посещаю школы в окрестностях города. На вопрос, не мешает ли война учебе, мне отвечают, что, наоборот, в северных областях страны удалось намного повысить процент грамотности. Поразительная тяга к знаниям для народа, который из колониального строя (когда образование было доступно лишь немногим избранным) попал сразу в войну.
Меня везут на ханойскую киностудию, где я встречаюсь с режиссером и смотрю, как Ча Зянг, вьетнамская кинозвезда, играет эпизод из фильма про героиню войны. Удивительно, что под бомбежками всё равно снимается кино. Ча Зянг – моя ровесница из Южного Вьетнама, редкостная красавица с бездонными печальными глазами. Она тоже ждет ребенка. Никогда не забуду ее лицо.
Нгуен Динь Тхи – известный вьетнамский писатель, и поскольку он говорит по-французски, мы можем побеседовать в саду отеля без переводчика. Он тоже оказался красавцем, похожим одновременно на историка Говарда Зинна и на моего отца, но с вьетнамскими чертами – высокий, худощавый, с выразительными руками и черными волосами, зачесанными надо лбом, как у папы в “Молодом мистере Линкольне”. Мне очень приятно с ним разговаривать, и дело не только в его внешности – у него особая манера вставлять в рассказ о борьбе своей родины краткие и точные метафоры; он преподносит их со смехом, радуясь им не меньше, чем его собеседник. “Мы живем в очень необычных условиях, и благодаря этому у нас выработалось необыкновенное терпение”, – говорит он. Затем внимательно смотрит на меня, желая убедиться, что до меня доходит смысл сказанного, и продолжает: “Здесь, в горах, на севере, есть огромные карстовые пещеры. Мы знаем, что их создали не великаны, обладающие сверхъестественной силой. Их проделали в горах крохотные капельки воды”. И его лицо расплывается в широчайшей улыбке – вот ведь мелочь какая, а может рано или поздно дать невероятный результат.
В 3 часа ночи в замаскированной машине мы выезжаем из отеля в Намсать, расположенный в сорока милях восточнее Ханоя. Едем ночью, чтобы не попасть под американские бомбы. Вчера 20 иностранных корреспондентов приехали осмотреть повреждения дамб, обстрелянных три дня назад, и во второй раз стали свидетелями атаки с воздуха. Двенадцать “Фантомов” и “А-7” спикировали в небе над насыпями, где стояли журналисты, сбросив множество бомб и ракет. Как написал 11 июля репортер из агентства “Франс-Пресс”, “всем было очевидно, что атаковали именно систему дамб”.
Соединенные Штаты именно это отрицали. Именно это я и собиралась заснять на пленку.
Когда мы подъезжаем к провинции, начинает светлеть. В полях уже вовсю трудятся люди. Мне объясняют, что они работают в основном ночью, когда бомбежки менее вероятны. Сложная, разветвленная система насыпей защищала земли от затопления.
С нами опять приехали киношники. Мы идем по узким, раскисшим дорожкам между рисовыми полями. Невозможно не извозить в грязи гипсовую повязку, но я хотя бы иду – и без костылей. Солнце поднялось высоко, по моему телу струится пот. Прямо над нашими головами проносится стайка птиц, похожих на скворцов. Я вижу впереди свою первую дамбу, ее склон поднимается над полем метров на восемь-десять; она полностью выстроена из грунта. По ее гребню едут несколько мужчин и женщин на велосипедах и еще несколько повозок, запряженных буйволами. Интересно, им так же жарко, как и мне, или они уже не чувствуют зноя? По другую сторону – река Тхайбинь.
Тот объект, который вчера утром подвергся атаке во второй раз, имеет особое стратегическое значение: здесь дамба удерживает воды шести встречающихся рек. Недели через две все эти потоки хлынут с гор. Мне рассказывают, что с 10 мая американские самолеты бомбили Намсать восемь раз и четыре раза бомбили дамбы. Все понимают, что самолеты еще вернутся, но повсюду на полях люди, по колено и локоть в грязи, сажают рис и тащат огромные корзины с землей, чтобы заделать бреши в насыпях.
Кто-то из членов комитета объявляет, что я американская актриса, и мне приветственно машут и улыбаются. Почему? Почему они не грозят мне кулаками и не выкрикивают ругательства? Я на их месте так и поступила бы. В их дружелюбии я вижу индифферентность, мне очень хочется схватить их за шкирки и хоть что-то вбить им в головы. Да разозлитесь же вы, черт возьми!
Я стою на насыпи и оглядываюсь вокруг. Я не вижу ни военных или промышленных объектов, ни линий передач – сплошь рисовые поля. Потом на обеих сторонах дамбы замечаю оставшиеся после бомбежек воронки – зияющие дыры, местами до десяти метров в диаметре и восьми метров глубиной. Дно воронок, говорят мне, ниже уровня моря. Огромную прореху в дамбе почти засыпали, но гораздо больше тревоги внушает вероятность попадания в склоны насыпи. Это может сильно всколыхнуть нижние слои, и по бокам поползут глубокие трещины. Сбрасывают и авиабомбы, предназначенные для уничтожения людей; они попадают в дамбу под углом, залегают под землей, а впоследствии срабатывают. На снимках аэроразведки ущерб такого рода не фиксируется. Если их вовремя не ликвидировать, объясняют мне, поврежденная дамба не выдержит давления воды, уровень которой вскоре достигнет шести-семи метров над землей, и угроза затопления нависнет над всей восточной частью дельты Красной реки.
Меня ведут к другой главной дамбе в провинции Намсать, на реке Киньтхай; несколько дней назад ее почти полностью разрушили. Вести восстановительные работы рядом с неразорвавшимися бомбами крайне рискованно. Жители провинции готовятся к самому худшему. Мне говорят, что здесь у всех есть лодки, люди укрепляют крыши и верхние этажи домов, исследователи пытаются вывести сорта риса, которые могут расти под водой.
На бровку воронки садится бабочка-белянка. Мелочь.
Вернувшись в Ханой, я рассказываю по радио о том, что видела:
Вчера утром я ездила в провинцию Намсать, чтобы посмотреть, насколько пострадали дамбы в этом районе… Без этих дамб 15 миллионов жизней окажутся в большой опасности, люди погибнут от наводнения и голода… Я призываю вас задуматься о том, что вы делаете. Там, где я вчера была, нет ни военных объектов, ни важных магистралей, ни линий связи, ни крупных промышленных предприятий, и в этом легко убедиться. Там живут крестьяне. Они выращивают рис и разводят свиней… Много лет назад на американском Среднем Западе фермеры были точно такими же. Возможно, ваши бабушки и дедушки были такими же, как эти крестьяне… Пожалуйста, подумайте, что вы делаете. Неужели эти люди – ваши враги? Что вы спустя годы скажете своим детям, когда они спросят, за что вы воевали? Что вы сможете им ответить?
Меня везут на юг, в поселок Намдинь, на который 18 июня сбросили 50 бомб, в результате чего было разрушено 60 % строений. Люди неустанно трудятся, стараясь восстановить свои дома, но Куок говорит, что этот район бомбят чуть ли не ежедневно. На днях кубинский посол в Ханое рассказывал мне, что десять с лишним кубинцев, привычных к работе на вьетнамских полях, часа три потаскали землю на дамбы и выбились из сил. Может, им надо было выпить чаю из корневищ хризантемы.
Мы возвращаемся в Ханой по обрамленной деревьями сельской дороге, мимо деревень и рисовых полей. Внезапно водитель тормозит и что-то быстро говорит Куоку по-вьетнамски. “Скорей, – командует Куок, – сейчас начнется обстрел!” Я ничего не слышу, но вьетнамцы натренировали слух за эту нескончаемую войну, а я – еще нет.
Куок велит мне выйти из машины и немедленно залезть в один из “люков” на обочине. Такие норы, достаточно большие, чтобы там мог поместиться человек, вырыты вдоль дорог повсюду в Северном Вьетнаме, примерно через каждые пятьдесят футов. В городах они сделаны из бетона с бетонными же крышками; в сельской местности просто роют в земле ямы и закрывают туго сплетенными соломенными крышками, чтобы защититься от смертоносных осколков.
Мне еще трудно бежать быстро, но я бегу со всей мочи, как вдруг меня хватает сзади молодая вьетнамская девушка со связкой учебников на плече, перевязанных резиновыми ремнями. Она тащит меня за собой по дороге и жестами велит лезть в яму перед домом с тростниковой крышей. Пропустив меня вперед, она вклинивается вслед за мной и тут же накрывает нас соломенной крышкой. Это укрытие рассчитано на одного – мелкого – вьетнамца. Но нас двое, и наши тела тесно прижаты друг к другу. Ее рука обнимает меня за талию, мои руки лежат на ее плечах, локти впиваются в бока. Через считаные секунды земля начинает вибрировать от рокота бомбардировщиков у нас над головами, затем следует глухой удар, еще один, и земля сотрясается, видимо, от падающих бомб. Кажется, совсем рядом, хотя точно оценить расстояние нельзя. Затем тишина. Девушка прижимается щекой к моей щеке. Я чувствую движение ее ресниц и тепло ее дыхания. Этого не может быть. Не может быть, чтобы я сидела в одной яме с вьетнамской девушкой, которая помогла мне спастись от американских бомб. Вот сейчас я очнусь, и окажется, что это сон.
Однако я слышу, как Куок кричит мне, что можно вылезать (в деревнях сирен не бывает). Девушка отодвигает крышку и выбирается наверх, и я ощущаю солнечное тепло на своей макушке. На краю ямы лежит маленькая стопка учебников, перетянутая черным резиновым ремнем, на том самом месте, где ее бросили. Куок помогает мне вылезти. Вдали видны облачка дыма – значит, бомбы упали не так близко, как я думала.
Я плачу и без конца повторяю, обращаясь к девушке: “Простите, ох, простите меня, простите”. Она прерывает меня и что-то говорит по-вьетнамски – вовсе не сердито, абсолютно спокойно. Куок переводит: “Не надо из-за нас плакать. Мы знаем, за что боремся. Жалеть надо вашу страну, ваших солдат. Они не знают, зачем воюют против нас”. Я гляжу на нее. Она в ответ смотрит прямо мне в глаза. Решительно. Уверенно.
За последние тридцать лет я не раз вспоминала этот случай. Ни с того ни с сего какая-то школьница в норе преподнесла мне урок о том, что война – это не их проблема, а наша! Как ни трудно в это поверить, но всё это действительно произошло – и не по заранее подготовленному сценарию. Невозможно было предугадать, что авианалет застигнет нас ровно в этом месте, и невозможно было подстроить, чтобы ровно в этом месте оказалась эта девушка.
На обратном пути в Ханой я размышляю о том, не служит ли Вьетнам этакой чашкой Петри, в которой Господь Бог выводит новых, более приспособленных к жизни особей. Дэниел Берриган однажды назвал себя и вообще всех борцов “неизлечимо больными идеализмом” – мне приятно, что и я такая же. Но пройдет немного времени, и окажется, что божественная сила не имеет ни малейшего отношения к тем поразительным событиям, при которых я присутствовала.
Мой визит во Вьетнам близится к концу. Меня пригласили на специальный просмотр спектакля Ханойского передвижного театра драмы по пьесе Артура Миллера “Все мои сыновья”. Вероятно, там хотели, чтобы я, американская актриса, вынесла свое суждение о постановке. Это история об американском владельце завода (в пьесе он именуется Фабрикант), где во время Второй мировой войны выпускались детали для бомбардировщиков. Он обнаруживает в этих деталях дефект, который может стать причиной аварии, однако боится упустить выгодный госзаказ и никому ничего не говорит. Но он дорого заплатил за это – один из его сыновей, пилот, погибает в авиакатастрофе, которая происходит из-за механического повреждения в самолете. Другой его сын знает, в чем дело, и проклинает своего отца за молчание и алчность, погубившие его брата.
Мне говорят, что театр ездил с этой пьесой в города и села, недавно подвергшиеся бомбардировкам. “Артур Миллер?” – недоумеваю я. В разгромленных вьетнамских городах?
Представление идет на уличной сцене. Я не могу оценить постановку, да и желания нет. Примечателен сам факт постановки, а не то, хорошая она или плохая. Рядом со мной сидит режиссер; он наклоняется ко мне и спрашивает: “Фабрикант так должен выглядеть? Мы не знаем”.
На актере, который играет владельца завода, двухцветные коричнево-белые туфли со шнурками, желтые брюки и галстук-бабочка… в горошек, если я ничего не путаю. “Да, – отвечаю я. – Всё отлично”. Я знаю одного преуспевающего архитектора, который так одевается.
После спектакля мы все фотографируемся вместе. Потом я спрашиваю режиссера, почему они выбрали для гастролей именно эту пьесу. Вот что он сказал: