Вся моя жизнь Фонда Джейн
Смотрела в окна богачей
И так была бедна…
<…>
Мне голод не грозил, я знала,
Что голод – лишь предлог
Для тех, кто за окном
И внутрь попасть не мог.
Эмили Дикинсон, 1862[15]Голод пришел в то лето, проведенное со Сьюзен. Я постоянно пребывала “вне себя”, и образовавшуюся внутреннюю пустоту заполнила неотвязная подспудная тревога. Я не понимала ее происхождения, просто подумала, что так, видимо, воспринимает жизнь девочка, которая вошла в возраст “ты-должна-быть-женственной” и чувствует себя сторонним наблюдателем с прижатым к стеклу носом, страстно желая попасть внутрь и не понимая, что на самом деле смотрит извне на себя же; но могла ли я находиться внутри себя, если, как выяснилось, я далека от идеала? Кому же хочется оказаться внутри чего-то неидеального? До этого лета, когда мне было тринадцать, идея “совершенства” не застила мне горизонт – я была слишком увлечена лазаньем по деревьям и армрестлингом. Теперь время пришло.
Ощущение несовершенства в основном было связано с моим телом. Это стало моим Армагеддоном, внешним доказательством моей неполноценности – я была недостаточно худа. Оглядываясь назад, я думаю, что самоубийство моей матери непременно должно было сыграть свою роль; в конце концов, благодаря худобе можно отсрочить превращение в женщину и отодвинуть угрозу стать жертвой, так как андрогинность дает свободу. Маме ее тело тоже не давало покоя. Конечно, сказалось и влияние индустрии моды с ее идеей изящной худощавости и стремлением как можно прочнее вбить эту идею в головы девочкам, едва начавшим формировать собственный стиль. Но и мой отец внес свой вклад. По его глубокому убеждению, женщина должна быть тощей. Кузины Фонда говорили мне, что этого мнения придерживались все мужчины в их роду, много поколений назад. Дау Фонда на смертном одре спросил свою дочь Синди: “Тебе удалось сбросить вес?” Она была вовсе не толстой. Многие женщины фамилии Фонда страдали пищевыми расстройствами, и по крайней мере две из папиных жен мучились от булимии. С тех пор как я достигла подросткового возраста, папа лично высказался по поводу моей внешности лишь однажды, заметив, что я полновата. Обычно он просил свою жену сообщить мне, что он недоволен мною и что ему хотелось бы видеть меня в другой одежде – в менее открытом купальнике, с более свободным поясом и в платье подлиннее.
На самом деле я никогда не отличалась полнотой. Но это не имело значения. Если девочка старается кому-то понравиться, важно то, какой она сама себя видит, как она привыкла смотреть на себя – чужим оценивающим, осуждающим взглядом.
Моя детская подруга Мария Купер Дженис однажды рассказала мне, как когда-то – ей было лет шестнадцать – ее родители, Рокки и Гэри Купер, приехали к нам в гости на ланч в Малибу. И, видимо, пока мы сидели на пляже, мой отец сказал Рокки: “Джейн досталась фигура, зато Марии – лицо”. Странно, что ее мама ей это передала, но больше всего меня поразило то, до какой степени, судя по этой фразе, мой папа критично относился ко мне и запросто мог унизить меня даже при посторонних.
Проблема, очевидно, заключалась в том, что стремиться к идеалу – значит стремиться к чему-то недостижимому. В конце концов, все мы простые смертные, и никто не ждет от нас совершенства. Оставим совершенство Господу Богу, а мы, люди, как сказал Карл Юнг, должны стремиться к завершенности. Но до тех пор, пока мы не прекратим гонку за идеалом, завершенности (то есть целостности) нам не достичь. Совершенство искушало меня, и из-за этого я путала голод духовный с голодом физическим.
Губительная тяга к совершенству свойственна женщинам. Многих ли мужчин волнует, идеальны они или нет? Более или менее нормально – ну и хорошо, думает большинство мужчин.
Папа решил, что надо отправить нас с Питером в закрытую школу с пансионом, как в те годы делали все, кто мог это себе позволить. Питера определили в школу для мальчиков Фэй в Массачусетсе, а меня – в школу Эммы Виллард, которая находилась в городе Трой, в штате Нью-Йорк. С самого первого года моего пребывания в школе Эммы Виллард худоба ценилась выше по иерархии важных качеств, чем хорошие волосы.
Однажды мне попалась в журнале реклама, которая обещала выслать в обмен на вырезку из журнала и 2 доллара особую разновидность жевательной резинки с яичками глистов – если сжевать эту резинку, глисты вылупятся и сожрут всё, что ты съела. Мне это показалось прекрасной идеей – как говорится, и волки сыты, и овцы целы. Я выслала 2 доллара и вырезку, однако жвачку так и не получила. Недавно я поведала подруге эту историю, и она сказала: “Джейн, ты же была умной девочкой. Разве можно было быть такой балдой, чтобы поверить этому и перевести деньги?” Можно, потому что мне было тринадцать, что равносильно бессмертию, а когда речь шла о похудении, здоровье в расчет не принималось. Я знала, что от глистов не умирают. Возможно, я дважды подумала бы, прежде чем подписаться на рассылку вируса бубонной чумы. Но всё, что позволяло похудеть, ничего для этого не делая, казалось мне очень заманчивым. Я, заметьте, не ударялась в крайности, в отличие от других девочек, которые отказывались принимать пищу и попали в больницу, но гордилась тем, что была одной из самых худых в классе.
Затем, на второй год, в нашу школу пришла Кэрол Бентли, синеглазая брюнетка из Толедо (Огайо), которая сразу стала моей лучшей подругой. Я помню, как впервые встретилась с ней, когда вылезала из душа в общежитии. Она была голая, и у меня дух перехватило. Я никогда не видела такого тела – хорошо развитая, крепкая, высокая грудь над тонкой талией, узкие бедра и длинные, точеные ноги, как у Сьюзен. С первого взгляда мне стало ясно, что рано или поздно она покорит мир, а может, если подольше с ней пообщаться, какая-то доля ее власти передастся и мне. Я уже привыкла отождествлять власть и успех с совершенством женского тела.
Невзирая на совершенство своего тела, Кэрол тоже заинтересовалась проблемами формирования фигуры. Это она научила меня объедаться, а потом принимать слабительное – сейчас это называется булимией. Она додумалась до этого на уроке истории, когда мы изучали Римскую империю. Она прочла, что римляне устраивали оргиастические пиршества, обжирались, а затем засовывали пальцы в глотку, чтобы вызывать рвоту и вновь вернуться к еде. Можно есть самую калорийную пищу, и тебе ничего за это не будет – звучало соблазнительно.
Объедались и очищались мы только перед школьными танцами и каникулами, когда собирались ехать домой, и тогда мы сметали с прилавков все шоколадные пирожные и мороженое, какие попадались нам на глаза, и лопали, пока наши животы не раздувались до размера пятимесячной беременности. Потом мы запихивали в рот пальцы и вываливали всё обратно. Нам казалось, что после древних римлян мы первые такое проделывали, наша общая тайна приятно щекотала нервы.
Позже это превратилось в ритуал с особыми условиями – мне надо было остаться одной и надеть удобную, свободную одежду. В бессознательном состоянии я отправлялась в магазин за вкусной едой, начиная с мороженого и заканчивая выпечкой, – только один, самый последний разочек. Дыхание мое учащалось (как во время секса) и становилось неглубоким (как от страха). Перед трапезой я пила молоко, потому что, если оно поступало в желудок первым, легче было под конец вызвать рвоту. Еда возбуждала уже сама по себе, и мое сердце начинало колотиться. Но, поглотив всю пищу, я испытывала непреодолимое желание исторгнуть ее, пока мой организм ее не усвоил. Ничто не могло помешать мне избавиться от съеденного, дистанцироваться от всей этой нездоровой массы, которая поначалу так напоминала о материнском вскармливании, ибо я точно знала, что, если это всё останется у меня в желудке, мне не жить. Затем я падала на кровать и засыпала мертвым сном. С завтрашнего дня всё пойдет иначе. Ничего не менялось.
Не будет никаких последствий, за которые придется расплачиваться, – это оказалось иллюзией! Прошли годы, прежде чем я позволила себе признать, что занималась опасным делом, вызывающим привыкание. Анорексия и булимия, как и алкоголизм, – это болезни отрицания фактов. Кажется, что ты владеешь ситуацией и сумеешь остановиться в любой момент, но это самообман. Даже когда я поняла, что не в силах остановиться, я не думала о зависимости – скорее о собственной слабости и никчемности. Сейчас это кажется мне абсурдом, но самобичевание – один из симптомов болезни. Мой недуг принимал то одну форму, то другую, но не оставлял меня со второго класса школы-пансиона до тех пор, пока мне не перевалило за сорок, с ним я дважды выходила замуж и родила двух детей. Ни мои мужья, ни дети, никто из моих подруг и коллег так и не узнали о моей болезни.
Булимию, в отличие от алкоголизма, легко скрыть. Как и многие люди с пищевыми расстройствами, я тщательно маскировалась – не хотела, чтобы меня остановили. Я была уверена в том, что контролирую себя и при желании могу прекратить хоть завтра. Я часто уставала от булимии, раздражалась, злилась, тосковала, но так стремилась сохранить приличия, что по большей части никто не знал, что за этим стояло.
В колледже я пристрастилась еще и к декседрину – начала принимать его, когда готовилась к экзаменам, и обнаружила, что он гасит аппетит. Когда я стала подрабатывать моделью, чтобы платить за актерские курсы и жилье, один бессовестный нью-йоркский врач-“диетолог” охотно выписывал мне рецепты на декседрин вместе с диуретиком, который выводил из организма добавляющую объем воду, а заодно мог необратимо повредить почки. Декседрин взвинчивал меня, усиливал эмоциональность, и я начала думать, что без него играть уже не смогу.
Булимия мучила меня годами, за исключением тех периодов, когда она сменялась анорексией (голоданием), что Мэрион Вудман, психоаналитик, придерживающийся теории Юнга, сравнивала с поведением алкоголика, который бросил пить, но сохранил повадку пьяницы. В эти дни я почти ничего не ела, разве что сердцевинку яблока (ни в коем случае не целое яблоко) или крутое яйцо (за весь день). Мои кожа да кости свидетельствовали о моей моральной стойкости. Лет в двадцать с небольшим я работала моделью, играла на Бродвее, снималась в кино, мне приходилось больше обнажаться, и тогда болезнь особенно обострялась. Я просматриваю некоторые свои фильмы и вижу на лице и во взгляде ее признаки – безотчетную, задавленную грусть, вижу вызванное декседрином возбуждение во время телевизионных интервью, противоестественную худобу – следствие приема мочегонных препаратов. Если бы тогда я могла раскрыться в роли полностью, не будучи наполовину изуродованной мучительным недугом, о котором не догадывалась ни одна живая душа, насколько лучше я смотрелась бы в тех первых своих фильмах!
Болезнь неизменно одолевала меня всякий раз, когда я изменяла себе, пыталась изобразить не то, что чувствовала на самом деле, в известном смысле предавала сама себя. Раньше, до подросткового возраста, я могла уклониться от притворства – просто погрузиться в образ Одинокого рейнджера. Но став старше, я напускала на себя тот вид, который нравился моему отцу и знакомым мальчикам, – лишь бы не остаться в одиночестве. Меня всегда волновало, довольны ли мои мужчины. Мне приходилось терпеть ложную близость, а это требовало самоотречения, что приводило меня в состояние вечной тревоги. Но я предпочитала отделаться от своих подлинных ощущений и “закормить” их, только бы не остаться одной.
Если я сидела за накрытым столом или просто оказывалась рядом с едой, меня охватывала тревога, поэтому я старалась избегать ситуаций, требовавших общения во время трапезы. Свои самые прекрасные, веселые, полные чувственности годы я прожила в коконе, прячась за собственным оцепенением. Всю свою способность к близости я берегла для разбитых полов уборных в общежитии, а позже – для изысканного кафеля в туалетах лучших ресторанов Беверли-хиллз. Я отлично навострилась изрыгать обратно всё, что съедала, и возвращаться за стол аккуратной и подтянутой, с жизнерадостной улыбкой.
После сорока я избавилась от пищевых зависимостей, но лишь в третьем акте – после шестидесяти – я начала принимать себя со всеми своими пороками и вновь заселилась в собственное тело, поняв, что, как сказано в последних строках стихотворения Эмили Дикинсон, “голод – лишь предлог для тех, кто за окном и внутрь попасть не мог”.
Эмма Харт Виллард, первопроходец в сфере женского образования, основала духовную семинарию для девочек в 1814 году. До тех пор пока она не встала на защиту права женщин на образование, последние надеялись только на частные фонды и курсы, в том время как мужские образовательные учреждения получали государственную поддержку.
Помните фильм “Запах женщины” с Аль Пачино в главной роли? Его снимали в школе Эммы Виллард. Ее великолепное готическое здание возвышается над лесистыми холмами в окрестностях Нью-Йорка. Башенки, горгульи, витражи, невероятно широкие лестницы с точеными деревянными перилами – всё это там сохранилось. Я в этом шикарном заведении чувствовала себя несчастной почти всегда. Горевать да сетовать на отсутствие мальчиков и строгие правила – чем не развлечение? На самом деле я не задумываясь вернулась бы туда. Учителя там были чудесные, уроки побуждали к учению.
Каждое воскресенье полагалось посещать церковь, в шляпе и перчатках. На моей памяти служба лишь однажды произвела на меня глубокое впечатление – когда его преподобие доктор Говард Терман, первый афроамериканец среди деканов церкви Бостонского университета, стал молиться за нас. Мой отец был агностиком, и вопросы религии мы не обсуждали. Но мне очень нравились протестантские гимны – и петь нравилось, и слушать. Я до сих пор ловлю себя на том, что напеваю их, когда рыбачу или дергаю сорняки. В фильме “Клют” есть сымпровизированный эпизод – я в роли Бри Дэниел сижу на столе одна в квартире, курю травку (как бы) и вдруг начинаю тихонько петь сама себе: “Отец наш Бог, брат наш Христос, все, кто живет в любви, – твои…” Не знаю, зачем я это сделала, как-то само собой вышло, и режиссер, Алан Пакула, который всегда уважал чужое мнение, оставил эту сцену.
Однажды мы – группка первокурсниц – собрались после обеда в маленькой комнате в общежитии, расселись на кроватях и принялись болтать. Тогда-то я и обнаружила, что я – одна из немногих в классе, у кого еще не начались менструации. Девочки без конца обсуждали, какие прокладки лучше (Kotex), кто пользуется тампонами (мало кто), больно ли их запихивать (не больно), у кого бывают спазмы и как долго длятся месячные. Я во время этих дискуссий помалкивала. Не хотела, чтобы кто-то узнал о моей неполноценности “там”. Вообще-то тогда мы уже называли этот орган вагиной. Моя вагина была с дефектом. Примерно в это же время, когда мы учились на втором курсе, человек из Бронкса по имени Джордж Йоргенсен-младший поехал в Данию и стал Кристиной Йоргенсен – так мир впервые услышал об операции по перемене пола. “Природа ошиблась, а я исправила ее ошибку, – написала Кристина своим родителям. – Теперь я ваша дочь”. Перемена пола взбудоражила всю Америку, на месяц обеспечив ее новостями, которые отодвинули на второй план войну в Корее и испытания водородной бомбы.
Эта история захватила меня, вслед за Йоргенсеном я тоже решила, что со мной произошла ошибка и, возможно, я – мальчик в девичьем облике. Преследуемая этой мыслью, я ложилась на пол, задирала ноги на стул и пыталась разглядеть в зеркале хоть какие-то признаки пениса. Осмотреть свое влагалище довольно трудно. Это требует упорства. Надо извернуться и принять подходящую позу, так чтобы попадал свет и не падала тень, или взять фонарик, но в любом случае нелегко приладить зеркало. Мне хотя бы не пришлось бороться с лобковыми волосами. На них не было и намека, и появились они лишь через годы. Естественно, я отыскала клитор и еще целый год была уверена, что это пенис, который должен вырасти, и очень жалела, что рядом не оказалось мамы и ей не суждено было узнать, что ее дочь на самом деле была долгожданным сыном. Я ни с кем не поделилась своими тревогами и никогда никому не рассказывала ни о своих странных детских фантазиях, ни о том, что, как мне показалось, бойфренд моей няни приставал ко мне, ни о приключившемся со мной в лагере заболевании половых органов. Всё это осталось во мне моим тайным проклятьем.
О своих половых органах и связанных с ними страхах я пишу потому, что в третьем акте своей жизни нашла новое дело – иногда мне кажется, что это и было моим “призванием”. Я занимаюсь проблемами пола, сексуальности, ранней беременности и родительских обязанностей, которые волнуют молодежь. Говорят, учишь тому, что хочешь узнать сам, и благодаря своей работе я узнала, что мои детские травмы и волнения далеко не редки. Если я вообще способна писать о своих половых органах, так это благодаря Ив Энслер, автору пьесы “Монологи вагины”. Вероятно, кому-то из вас больше понравилось бы, если бы меня осенило прозрение, но этого не случилось, а женщинам и девочкам порой необходимо поговорить о самых непростых вопросах. Это могло бы объяснить очень важные наши особенности. В конце концов, наше влагалище обладает разнообразными свойствами и на многое способно. Оно умеет растягиваться, ужиматься, рожать, радоваться и дарить радость. В 2001 году, перед тем как ненадолго вернуться к работе – я играла в “Монологах вагины” в Мэдисон-сквер-гарден, – выступая в тележурнале “20/20”, я сказала Барбаре Уолтерс: “Если бы пенис был способен на половину того, на что способна вагина, он заслужил бы изображение на почтовой марке и двенадцатифутовую статую в ротонде вашингтонского Капитолия”. Но поскольку вагина принадлежит другому полу, ее на протяжении многих веков насилуют, бесцеремонно разглядывают, режут, ушивают, унижают и всячески порочат – так поступают с тем, что внушает страх (надуманный), зачастую необходимый мужчинам для того, чтобы установить свое превосходство.
Вплоть до старшего подросткового возраста мое собственное влагалище отзывалось лишь болью в попе. Все остальные мои части и органы успешно адаптировались к обстановке, но влагалище упорно не желало этого делать. На втором курсе я решила купить прокладки, причем так, чтобы все обратили на это внимание, и сделать вид, что у меня тоже месячные. Проснувшийся у меня в среднем возрасте интерес к здоровому образу жизни и фитнесу тогда ничем себя не обнаруживал. Я ненавидела уроки физкультуры и командные виды спорта, частенько от них отлынивала, поэтому у меня чаще всех в школе наступали самые продолжительные и болезненные менструации, которые освобождали меня от занятий в спортзале. Так я жила месяц за месяцем под угрозой разоблачения. На уроках биологии мы узнали, что иногда, если девочка боится стать женщиной, гормоны не вырабатываются, и половая зрелость наступает позже. Вероятно, это со мной и случилось, потому что, видит Бог, я боялась стать женщиной – боялась превратиться в свою мать!
На каникулах я обычно возвращалась в Нью-Йорк, в уютный, роскошный дом из песчаника, где жили папа и Сьюзен и где отвели по комнате нам с Питером. Под Рождество 1951 года состоялось мое первое настоящее свидание. Дэнни Селзник, сын легендарного продюсера “Унесенных ветром”, пригласил меня в бродвейский театр на спектакль “В случае убийства набирайте М”, куда пошли также его отец и мачеха, Дженнифер Джонс. Я с детства время от времени встречалась с Дэнни, иногда приходила к нему домой поиграть, но свидание – это было что-то новенькое. Я знала, что Дэнни гораздо опытнее меня в таких делах, у него были свидания с Брук, поэтому пришла в возбуждение и очень нервничала. Брук, кстати, по-прежнему жила в Гринвиче и вскоре после этого появилась в качестве дебютантки года на обложке журнала Life.
Для этого свидания Сьюзен дала мне свое нарядное платье из серого шантунга с глубоким вырезом и показала, как вставить вкладыши в лифчик. Под платье я надела жесткую нижнюю юбку с кринолином по тогдашней моде – пышная юбка в сочетании с тонкой талией выгодно подчеркивала достоинства моей фигуры. А дальше как в кино: позвонили в дверь, Сьюзен открыла, я спустилась вниз встретить Дэнни, мы вышли, сели в лимузин, где нас ждали мистер Селзник с Дженнифер Джонс, и все вчетвером отбыли в модный ресторан поужинать перед спектаклем. Помнится, я заказала бифштекс. Когда я резала его, один кусочек выскользнул из тарелки и попал мне в вырез платья, но застрял во вкладыше и потому не провалился дальше, до талии. Я сделала вид, что ничего не произошло, надеясь, что никто ничего не заметил. Но вскоре жир просочился сквозь серый шантунг, и образовалось темное пятно. Я извинилась и, проклиная свою злую участь, чувствуя себя неуклюжей коровой и прикрывая грудь сумочкой, пошла в туалет. Только я закрыла дверь и сунула руку в платье, вошла Дженнифер Джонс и увидела меня. Дженнифер Джонс из “Песни Бернадетт” и “Дуэли под солнцем” засекла, как я извлекала кусок мяса из выреза платья! Униженная до предела, я попыталась замаскироваться, но Дженнифер всё отлично видела и рассмеялась, весело и мило. “Джейн, бедняжка, – сказала она, – давай я тебе помогу!” И она подложила мне под платье бумажные полотенца (Боже, только бы она не заметила вкладыши!), промокнула жир, вытерла теплым влажным полотенцем, дала мне свою шаль, чтобы я прикрыла мокрое пятно, и, нежно обняв меня, проводила обратно к нашему столику. С тех пор Дженнифер возглавляет мой рейтинг благородных людей.
Второе лето мы – папа, Сьюзен, Питер и я – провели все вместе в арендованном лесном домике на Лонг-Айленде, на окраине Ллойд-нек, так что папа мог ездить в город, где играл в спектакле “Точка невозврата”.
Тем летом я боролась с приступами депрессии, хотя никто их не признавал – и в последнюю очередь я. Это “жизнь”, считала я. Могла проспать часов до двенадцати, а то и до часу дня, и папа ругал меня за лень и мрачность. Я впервые почувствовала себя изгоем на празднике жизни и думала, что навсегда останусь за бортом. Я не видела перед собой будущего. Даже леса больше не манили. Поскольку переход к подростковому периоду ознаменовал начало отторжения моего тела, постольку я начала отдаляться от природы, от которой зависела в детстве.
На шикарных вечеринках в соседних домах вступающие в светскую жизнь девочки танцевали с мальчиками из лучших частных средних школ, таких как эндоверская и эксетерская Академии Филлипса. Я мечтала тоже туда попасть, но сама не могла это устроить, а папа не был вхож в эту элитарную прослойку лонг-айлендского общества.
Потом, в довершение всех моих страданий, меня пригласили в гости к девочке из моей школы, которая на первом курсе была как бы моей “старшей сестрой” и очень хотела стать моей подругой, хотя нас мало что объединяло; она жила в Сиракузах (штат Нью-Йорк). Я вовсе не хотела ехать, но не понимала, как отказаться, – я еще долго не могла справиться с этой проблемой, гораздо дольше, чем мне хотелось бы признать. На вокзале в Сиракузах меня ждал неприятный сюрприз – нас поджидали два репортера, которые хотели получить интервью: ДОЧЬ ГЕНРИ ФОНДЫ ГОСТИТ У ШКОЛЬНОЙ ПОДРУГИ В СИРАКУЗАХ – разумеется, с фамилией принимающей стороны на видном месте. Мне неловко было отвечать на вопросы, ведь я никакая не звезда, мне нечего было поведать публике, и я злилась на подругу, которая так меня подставила, хотя ей я, конечно же, ничего не сказала.
На следующий день мы поехали на озеро Онтарио. Я решила попробовать нырнуть по-новому, как недавно видела в кино – надо было разбежаться и прыгнуть поперек небольших волн, касаясь их вскользь. Но я недооценила свои силы и вместо того, чтобы проскользнуть по волнам, стукнулась макушкой о дно. В то же мгновенье я поняла, что случилась беда, и быстро оттолкнулась от дна, вынырнула и разинула рот, чтобы позвать на помощь, но не смогла издать ни звука. Не сумев закричать, я перепугалась. Кое-как я преодолела волну, выбралась на песок и осталась лежать, не шевелясь. Я не могла ни двинуться, ни говорить, в спине я ощущала тупую боль. Моя подруга с мамой подбежали ко мне, но я жестами попросила их дать мне немного отлежаться. Спустя какое– то время я смогла заговорить, медленно поднялась, доплелась до машины, вернулась с ними в дом и легла в кровать.
Утром я сказала, что должна уехать в город. Мне было не по себе, но, скорее всего, я перегнула палку, заторопившись домой. На обратном пути, в поезде, я заявила кондуктору, что у меня сломан позвоночник и мне необходимо лечь, вытянувшись на всём сиденье, – а потом почувствовала себя виноватой из-за своего вранья.
Еще четыре-пять дней я слонялась по дому в городе, а потом пошла к папе в театр, за кулисы. “Папа, – сказала я, стараясь не ныть, – кажется, с моей спиной что-то стряслось. Наверно, мне надо сделать рентген”. Папа позвонил Сьюзен, она приехала и отвезла меня в больницу. Рентген показал трещины в пяти позвонках между лопатками. Врачи говорили, что я чудом не осталась инвалидом. Одно неверное движение в последние пять дней, сказали они, и меня парализовало бы навсегда.
В наше время переломы позвоночника лечат совсем иначе, но тогда были пятидесятые годы. Меня заковали в гипс от ключиц до лобка, словно в толстую, тяжелую смирительную рубашку. Врачи не позаботились оставить мне хотя бы видимость талии. За несколько недель до этого события я впервые получила вожделенное приглашение на грандиозный, торжественный танцевальный вечер. И на кого я теперь похожа? Моя жизнь определенно рухнула. Ничего подобного, возразила Сьюзен, и мы с ней отправились в магазин для будущих мам, где мне подобрали вечернее платье для беременной. В назначенный день она лично занялась моей прической, сделала мне легкий макияж и не отходила от меня, пока я не приколола к платью орхидею, которую принес мне мой партнер, и не уселась благополучно на заднее сиденье автомобиля.
На балу я пользовалась колоссальным успехом. От кавалеров отбоя не было: вероятно, мальчикам было интересно, каково это – прижаться грудью и животом к гипсовому корсету. Мне же было интересно ощутить своей грудью и животом грудь и живот мальчика, однако с первым опытом волнующего, приятно щекочущего телесного контакта, пусть и через одежду, пришлось подождать.
Настала осень, пора было возвращаться в школу Эммы Виллард, на этот раз – в гипсе и потому в платье для беременных. Можно было не ходить на физкультуру – это плюс. Но непонятно, что делать с грудью, – это минус. Мне казалось, что грудь выросла уже у всех, кроме меня. Конечно, и два месяца назад, когда меня загипсовали, ее не было, но теперь, под неэластичным гипсом, не осталось пространства для ее роста. Я была уверена, что, если моя грудь начнет увеличиваться, она окажется стиснутой. Мало того, что у меня половые органы ущербные, так теперь еще и грудь будет расти внутрь!
Летом 1954 года, в шестнадцать с половиной, у меня наконец начались месячные. Когда они пришли, после всех связанных с ними переживаний, я узрела в этом страшную перспективу истечь кровью через мою неправильную вагину. Сьюзен вправила мне мозги, объяснив, что это менструация. Она приготовила мне полотенце, помогла приладить между ног прокладку, а когда я вылезла из-под душа, обняла меня и сказала: “Поздравляю, Джейн, ты стала женщиной!” Женщиной? Ее слова утишили мой страх скончаться на месте от потери крови, но породили новые тревоги.
Женщиной? Но я не хочу становиться женщиной. Женщин ломают.
Днем Сьюзен посоветовала мне обратиться к гинекологу – она знает очень хорошего доктора. Кроме того, сказала она, раз я отныне способна забеременеть, следует обсудить с врачом способы контрацепции, причем мои беседы с ним должны остаться между нами. “Надеюсь, Джейн, у тебя пока не будет половых связей, – добавила Сьюзен. – Для этого ты еще слишком молода. Но о контрацепции надо знать”. Какая мудрая мачеха! Она сделала всё, что должна сделать любая мать, родная или приемная, когда у ее дочери начнутся менструации.
Доктор по имени Лазарь Маргулис одним из первых начал применять столь популярные сейчас пластиковые внутриматочные спирали. Усевшись на стул у него в кабинете, я разревелась и описала ему свои связанные с половой сферой страхи, накопленные за многие годы тревоги, волнения из-за Кристин Йоргенсен и “наверно, я рождена быть мужчиной” – рыдая, я выплеснула всё. Очевидно, он привык к вопросам испуганных подростков, поэтому терпеливо слушал меня. Чудесно было встретить специалиста, который не судил меня строго и к которому можно было обратиться с этими непростыми проблемами. Пусть так везет всем детям! Во время осмотра я крепко зажмурилась и чуть ли не перестала дышать, пока он производил свои гинекологические манипуляции. А когда он объявил, что я нормальная на все сто процентов, я снова заплакала – на этот раз с облегчением.
Мы обсудили возможные способы контрацепции – противозачаточных таблеток тогда еще не было, но были диафрагмы и медные ВМС. Мне понравилось предложение со спиралью, так как можно было не волноваться, что я криво вставила диафрагму. Решение было принято незамедлительно.
Помню, однажды в школе кто-то пустил по рукам перечень всевозможных сексуальных техник, какие только можно было вообразить, и мы отмечали те, что когда-либо попробовали. Кэрол Бентли проставила галочки почти по всем пунктам – французский поцелуй, половое сношение, оральный секс и всё прочее, от чего у меня перехватывало дыхание, даже если об этом просто говорили. Я преклонялась перед ней. В моем арсенале оказались лишь поцелуй (без языков) и петтинг, и я отметила кое-что, чего не делала, – например, французский поцелуй и половой акт. В старших классах я встречалась с двумя мальчиками (по очереди) и с обоими пыталась совершить половой акт. Но как мы ни пыхтели и ни терлись изо всех сил, ничего не получилось. Мое тело не воспринимало их и не пускало в себя. Несмотря на уверения доктора, у меня появился новый повод думать, что я не такая, как все.
Глава 8
В ожидании смысла
Подростки благоразумно прячутся за карикатуры, которые мы рисуем на них. И к несчастью как для них самих, так и для нас, слишком часто сохраняют карикатурные черты, которые они едва ли хотели в себе видеть.
Луиза Дж. Каплан, психолог
Несколько лет после окончания школы, прежде чем я стала актрисой, прошли без толку – в ожидании смысла. Болтают о моих диких выходках – будто бы я въехала на мотоцикле в бар, танцевала на столе стриптиз, устроила в общежитии пожар. Якобы в колледже Вассар, где к ужину полагалось являться в перчатках и жемчугах (что неправда), я поглумилась над традицией и спустилась в зал, не надев ничего, кроме перчаток и жемчуга. Это я-то! Признаюсь, мысленно я любила шокировать публику, но подобных наглых поступков, честное слово, никогда не совершала. Вне стен школы я вела себя совсем не так, как другие девочки. Они запросто созванивались с друзьями и ездили с ними смотреть кино, сидя в машине, танцевали с мальчиками босиком под быструю джазовую музыку у себя дома. Я ничего такого не делала. Лучи славы Генри Фонда падали и на меня, поэтому люди думали, что его дочь, которая живет в Нью-Йорке и, вероятно, надевает на себя маску приличий, гораздо более опытна и искушена, чем я была на самом деле.
Дабы компенсировать свою неполноценность и как-то выкрутиться на свиданиях и вечеринках, я перенимала чужие манеры, пытаясь таким образом залатать прорехи в собственной индивидуальности. Дополнить эту тщательно вылепленную личность неповторимыми чертами именно моего характера я могла только в том случае, если мне с кем-то было комфортно, но в основном я выглядела и вела себя вполне стандартно и идеально вписывалась в заурядный, обывательский, удобный для восприятия мир пятидесятых.
Актерство меня не привлекало. Я была слишком застенчива и ни разу ни от кого, тем более от моего отца, не слыхала, чтобы актерская игра приносила эмоциональное удовлетворение. Актерская игра не ассоциировалась у меня с радостью. Напротив, у меня выработалось такое представление об этой профессии: “Актеры чересчур эгоистичны. Мне и так хватает проблем. Я не хочу подогревать собственный эгоцентризм – это не для меня”. По правде говоря, я казалась себе толстой и неинтересной, к тому же до смерти боялась провала.
Летом, после того как я закончила школу, наша семья уехала в Европу, где папа снимался с Одри Хепбёрн в “Войне и мире”. Тем же летом Сьюзен решила, что она по горло сыта одиночеством в браке, и попросила у папы развода.
“Я не могла оставаться сама собой, – рассказывала она Говарду Тейхманну. – Я хотела поговорить с ним о наших трудностях, но он всё пропускал мимо ушей. Он умел уходить от ссор со мной… [Но если] его злость прорывалась, это был кошмар. В конце концов я осознала, что всегда боялась этого человека”. И в конце концов она поняла, что его застенчивость, которая поначалу была ей симпатична, – это куда более болезненная жесткость, которую ей не сломить, как ни старайся. Мне она говорила, что папа мог за целый день ни словечком с ней не перемолвиться, а ночью, просто на основании права мужчины, плюхнуться в кровать и ждать от нее любви.
“Я не машина, Джейн”, – грустно сказала она. Она умоляла его пойти вместе с ней к психотерапевту, но он отказался. Когда же она сама обратилась к психотерапевту (по поводу булимии), папа заявил, что ей придется оплатить лечение из своих средств.
Благодаря Сьюзен я поняла, что некоторые давно подмеченные мной свойства папиного характера – вовсе не моя выдумка и не моя вина. Эта женщина, в отличие от моей матери, не желала мириться с поверхностными, несерьезными отношениями, нашла в себе силы отказаться от них и уйти – не к другому мужчине, а к себе самой. Она была третьей папиной женой, но папа, как и всё его поколение, не был склонен ни к самоанализу, ни к психоанализу с помощью профессионального врача. В итоге менее чем через два года он снова женился – на итальянке, с которой познакомился на съемках в Риме. Этот четвертый его брак не продержался и четырех лет.
Сьюзен вошла в нашу жизнь, а теперь уходила. Но мы с Питером всегда будем благодарны ей за то, что она нам дала.
В 1955 году я поступила в колледж Вассар (потому что туда же поступала Кэрол Бентли) и следующее лето провела на мысе Кейп-Код, в Гианнис-Порт, вместе с Питером, папой и тетей Гарриет. Папа только что закончил сниматься в первой художественной ленте Сиднея Люмета “Двенадцать разгневанных мужчин” (этому режиссеру еще предстояло прославиться с фильмами “Серпико” и “Собачий полдень”). Cнятый нами дом был расположен прямо за владениями семьи Кеннеди. Поскольку папа был знаком с Кеннеди, мы время от времени встречались. Они держались с королевским достоинством – замечание банальное, но абсолютно верное.
От нашего дома было удобно добираться на машине до кинотеатра “Деннис Плейхаус” с летними курсами, которые, как думал папа, могли бы заинтересовать меня – по крайней мере то, что касалось работы вне сцены и постановки спектаклей. Хотя в программу входили занятия по актерскому мастерству и даже была возможность получить маленькую роль в летнем передвижном театре, который приехал туда на гастроли, меня записали на курсы вовсе не для того, чтобы подтолкнуть к выбору актерской профессии. Папа ясно дал понять и мне, и Питеру, что добиться успеха на сцене или в кино очень и очень нелегко. Слишком многие из его знакомых закончили свою карьеру массовиками-затейниками на автомобильных выставках.
В первый день занятий нас представили помощнику режиссера Джеймсу Францискусу, которого все звали Гоем, и как только я увидела его, все оттенки лета поменялись. Он был светловолос, голубоглаз и красив как кинозвезда; вообще-то впоследствии он и стал своего рода звездой – играл в разных телесериалах, в частности в “Обнаженном городе” и “Мистере Новаке”, а также в тридцати с лишним фильмах. К тому же тогда он учился в Йеле на втором курсе. Я влюбилась без памяти. Мой прежний невразумительный флирт не дал мне опыта для настоящего романа, и я ужасно стеснялась при нем. Гой, как вскоре выяснилось, при своей внешности плейбоя тоже был застенчив.
Гой курировал курсы, поэтому у нас была масса возможностей для общения. Оказалось, что он тоже обратил на меня внимание. Мы много говорили. Я обнаружила, что Гоя было за что полюбить помимо его внешности и принадлежности к йельскому кругу – он был умен, много читал, у него было хорошее чувство юмора, он жил в Нью-Йорке, выглядел как выпускник дорогой частной школы (исключительно благодаря Йелю), но не входил в студенческое братство. Он был вынужден работать, так как родители не могли его содержать, не любил футбол и имел одно страстное увлечение. Другие молодые люди, которые мне нравились, тоже чем-то увлекались, но не страстно. Страстью Го я была эпическая драма – он писал ямбическим пентаметром. Его последнее произведение, примерно треть которого он мне прочел, звучало героически и глубокомысленно.
Наконец, незадолго до моего возвращения домой, в субботу, он спросил, нельзя ли пригласить меня завтра вечером на ужин, благо по воскресеньям не было вечерних спектаклей, которые требовали бы его присутствия. Он заехал за мной на стареньком красном “форде” с откидным верхом – это я запомнила, но не запомнила ничего из того, что он говорил за ужином, равно как и самого ужина. О том, что произошло после, я всегда вспоминаю с волнением. Мы приехали на пирс, который находился рядом с нашим домом, на краю участка Кеннеди, дошли до его конца и стояли, любуясь закатом. Я не знала, что сказать, потому просто стояла молча. Сердце мое страшно колотилось, мне казалось, что Гой слышит его стук. Он обнял меня за плечи, повернул к себе и внимательно посмотрел в глаза. Взгляд его был таким долгим и пристальным, что я занервничала и попыталась отодвинуться, но он не пускал меня. Он держал меня крепко, а потом, всё так же глядя в глаза, медленно прижал к себе. Тело мое безвольно приникло к нему, колени подкосились, ему пришлось поддерживать меня, чтобы я не упала, и, целуя меня, он рассмеялся – явно от удовольствия. Когда наши губы разъединились, я отступила назад и вынуждена была сесть, буквально шлепнулась наземь. Всё закружилось – море, небо. Небо! Никогда не забуду ту картину. Небо стало совершенно другого цвета по сравнению с тем, что было две минуты назад, затянулось мерцающей дымкой. Мне вспомнилась строчка из Хемингуэя: “И земля поплыла”. Так вот что он имел в виду! Земля плывет.
Я впервые впала в экстаз, и хотя это случилось со мной не в последний раз, тот первый опыт был особенным – как и парень, который довел меня до такого состояния. Мы с Гоем стали всюду ходить парой. В то лето мы проводили вместе каждую свободную минуту. Мне было восемнадцать, ему двадцать, и по сравнению с современной молодежью того же возраста мы казались детьми. Мы подолгу целовались и украдкой ласкали друг друга при луне, но не занимались любовью, и мне было легко и приятно от того, что я получила отсрочку. Это было лучшее лето за всю мою жизнь.
Папа привез в Гианнис-Порт новую любовницу. Венецианка за тридцать с зелеными глазами и рыжими волосами обладала каким-то назойливым шармом, что у нас с Питером сразу вызвало недоверие. Мы, не сговариваясь, подумали: “Липа”. Поскольку обычно папа не представлял нас своим подругам до тех пор, пока не намечалась свадьба, мы поняли, что он на ней женится. Нам было ясно, что из нее не получится такой любящей и отзывчивой мачехи, как Сьюзен, но мы выросли, и это уже не имело такого значения, как прежде. По мере того как я становилась женщиной, мы с папой в определенных отношениях всё больше отдалялись друг от друга, а с появлением в его жизни итальянки разрыв увеличился. Однако я горячо любила его, и его влияние по-прежнему сильно сказывалось на мне.
Еще по меньшей мере год я пыталась лишиться девственности с тремя парнями по очереди, но ощущения глубокого проникновения не возникало – почти, но не совсем. Это как курить, но не затягиваться. Если ты пытаешься убедить себя в том, что твое половое развитие нормальное, технические детали весьма важны. Я отторгала свою задержавшуюся невинность порциями, и, как выразилась Кэрри Фишер в своей наполовину автобиографической книге, “ее пришлось вышибать тремя ударами вовсе не из-за огромных масштабов”. Скорее, мое тело говорило: “Прости, я пока не готово”. Я не говорю, что мы тогда занимались любовью, – это и не было любовью, и я тогда не понимала, как много для меня значит собственно любовь. Вот для Кэрол Бентли она ничего не значила – во всяком случае, сама Кэрол так утверждала. Впоследствии в разные годы я с восхищением и завистью слушала рассказы двух моих мужей об их первом опыте.
Вадим лишился девственности во Франции во время Второй мировой войны, испытав восторг на сеновале. Как он потом писал в своих “Мемуарах дьявола”, когда он кончил, потолок амбара “покачнулся. Земля задрожала… По небу прокатился апокалипсический рокот”. Сначала Вадим решил, что это эффект оргазма (и здесь Хемингуэй). Однако на деле оказалось, что его обесчестили “в один из величайших исторических моментов – в ночь на 6 июня 1944 года, когда в Нормандии высадился первый десант союзных войск”, – а амбар находился всего лишь в нескольких километрах от моря.
Что касается Теда Тёрнера, до девятнадцати лет у него не было секса, а когда это случилось, он ощутил такое просветление, что “через десять минут повторил”; эту историю он поведал мне на нашем втором свидании и неоднократно повторял в течение десяти лет, если еще не все в его окружении ее слышали.
Мне нечего рассказать о подобных поворотных моментах в моей жизни. Я просто не помню ничего такого. Знаю, что это случилось той осенью в Йеле с Гоем. Очень четко помню впечатления от первого раза, когда мы впервые провели наедине друг с другом целый уик-энд, пока бушевала буря, на маленькой ферме его родителей в окрестностях Нью-Йорка – весь дом был наш, и мы не боялись, что нас услышат, просыпались в одной постели, вместе принимали ванну, и он учил меня смешивать коктейль из виски с лимонным соком. Это я помню. А секс – нет.
Постоянный бойфренд, который сочиняет классические драмы, повысил мою самооценку. Я решила попросить в колледже отдельную комнату, желательно крошечную мансарду, где можно было бы без помех тешить свои экзистенциальные тревоги, декламировать Шекспира, слушать Моцарта и григорианские псалмы и до глубокой ночи читать Канта.
В середине пятидесятых большинство моих знакомых девушек посещали колледж не для того, чтобы получать знания в интересующей их области и развивать свои таланты, которые пригодились бы им в профессиональной деятельности. Этим они занимались до тех пор, пока не выскакивали замуж. Невесты разлетались одна за одной. Кэрол Бентли покинула колледж Вассара ради замужества на втором курсе, вслед за ней ушла и Брук Хейуорд. В те годы в Америке бытовало мнение, что нормальная девушка до окончания колледжа должна быть хотя бы помолвлена. Меня это не касалось. Я была счастлива, встречаясь с Гоем, но о свадьбе даже не помышляла. По крайней мере в этой сфере мне хватало ума понять, что, если сейчас мною завладеет один мужчина, я застряну в некоем чуждом для себя пространстве.
Однажды (я училась на втором курсе) мне позвонил директор частной школы Вестминстер, куда перешел Питер, и сказал, что Питер сошел с ума и я должна за ним приехать.
Я нашла его в каких-то кустах, с высветленными волосами. Он просил звать его Холденом Колфилдом, как героя повести Сэлинджера “Над пропастью во ржи”, которого выгнали из школы за отказ подстраиваться под царившие там лицемерие и фальшь. Я собрала Питера, но куда мне было везти его? “Домой” в Нью-Йорк, но папа в тот момент уехал, а одним нам в его доме жить не разрешалось. Со мной в Вассаре он не мог оставаться. Я решила позвонить в Омаху тете Гарриет. С ней и дядей Джеком Питер прожил четыре года.
Первым делом дядя с тетей обследовали его на предмет нормальности и выяснили, что он нуждается в помощи. Кроме того, они подумали, не имеет ли смысл оставить его на второй год; Питер показал IQ выше 160 – на уровне гениальности. Поэтому он начал курс психоанализа (с тестем финансиста Уоррена Буффало) и поступил в Университет штата Омаха. Питер был бунтарем-“притворщиком”. В книге “Не хочу об этом говорить” психотерапевт Терренс Рил называет таких мальчишек “маленькими мятежниками; они не желают бодро шагать к состоянию отчужденности – по-нашему, к возмужалости – и устраивают сидячую забастовку… У нас их обычно считают нарушителями порядка”. “Да он просто хочет привлечь к себе внимание”, – говорили люди о Питере, а я согласно кивала и думала: “Что ж вы не уделили ему немного внимания, в котором он так нуждается, и не дали любви, пока он не начал выделываться?”
Я тоже по-своему притворялась. Но гораздо охотнее участвовала в системе, чем Питер. Я никогда не подходила слишком близко к краю пропасти. Я умела играть в обе стороны, так чтобы не влипнуть по-настоящему, хотя иногда была к этому очень близка.
Кроме романа с Гоем, я мало что помню из двух моих последних лет в колледже. Я слишком много пила, мало училась вопреки благим намерениям, “экспериментировала со страстями”, подсела на декседрин, получала незаслуженно высокие баллы на экзаменах и не вдохновлялась лекциями. С годами я поняла, что формальный курс гуманитарных наук не побуждает меня к учебе. Я должна понимать, зачем я учусь, какая цель передо мной стоит, я должна испытывать потребность в учении, поскольку это ощутимо связано с моей жизнью, должна понимать, чем я занимаюсь. Последние лет двенадцать я работаю на благотворительной основе с молодыми людьми и их родителями, и мне необходимо понимать, почему люди ведут себя так или иначе и что заставляет их меняться. Поэтому я штудирую книги по психологии, теории отношений и поведения, о раннем детском развитии, изучаю мировой опыт и биографии женщин. Но в колледже Вассара я не понимала, зачем я учусь.
На последнем экзамене по истории музыки я изрисовала экзаменационные листы силуэтами кричащих женщин. Через несколько дней меня вызвали к декану, и я была абсолютно уверена, что меня отчислят. Но мне объяснили, что они понимают, какой трудный период я сейчас переживаю – мой отец недавно женился в очередной раз (на итальянке), – поэтому мне позволят пересдать экзамен. Ерунда какая-то. Папина женитьба вовсе не расстроила меня – к этому я уже привыкла, – и такой способ избежать проблем мне не нравился. Я хотела – и должна была – отвечать за свои поступки и справляться с трудностями. Тогда-то я и решила, что зря трачу свое время и отцовские деньги и что колледж надо бросить.
Я сообщила папе, что провалила сессию и не собираюсь осенью возвращаться в колледж, а потом вдруг заявила, что хочу учиться живописи в Париже. По правде говоря, я вовсе не была уверена в этом своем желании и втайне надеялась, что папа откажет мне и спасет меня от себя самой. Может, его сбила с толку новая жена. Может, они оба хотели, чтобы я поменьше им досаждала. Так или иначе, он меня отпустил.
На лето 1957 года папа снял виллу на французской Ривьере, недалеко от города Вильфранш, где по сей день сохранился милый стиль рыбацкого поселка. Это была большая вилла с великолепным садом перед домом, бассейном и лужайкой, простиравшейся до самого края скалы высотой не менее сотни футов над уровнем Средиземного моря. Светская жизнь бурлила всё лето – точнее, Афдера, папина жена, вела бурную светскую жизнь. Папа никогда не тяготел к многонациональным тусовкам. Трогательно было видеть, как он прячется за свою камеру, чтобы скрыть неприязнь, и старается подстроиться под общее веселье. Я обожала это его свойство.
Джанни и Марелла Аньелли, Жаклин де Риб, принцесса Марина Чиккония с братом Бино, граф и графиня Вольпи с сыном Джованни, сенатор Кеннеди с Джеки – звезды международной элиты сменяли друг друга. Ближайшую виллу арендовала Эльза Максвелл, известная всему миру “хозяйка гостиной”. Мы были в гостях у греческого корабельного магната Аристотеля Онассиса на его колоссальной яхте “Кристина”, где в салоне висел Пикассо, ванные были отделаны золотом, бассейн выложен мозаикой и красавицы с загадочным взглядом непринужденно беседовали с мужчинами, владельцами Пикассо. Мы посетили и студию Пикассо, расположенную по соседству. Встречались с Жаном Кокто, Эрнестом Хемингуэем и Чарли Чаплином.
Как-то раз приехала Грета Гарбо с подругой. Они обе, как положено, выпили с гостями, после чего удалились в дом и вышли уже в купальных халатах и шапочках для плаванья, какие надевают профессиональные пловцы. Гарбо спросила меня, не хочу ли я искупаться с ней в море. Я приросла к месту. Грета Гарбо! Между прочим, она единственная из всех наших гостей выразила желание отвлечься от светских бесед и спуститься по выдолбленным в скалистом уступе ступеням к морю. Я сама сделала это всего несколько раз – идти далековато, да и вода была холодная. Но мы пошли вниз – Гарбо, ее компаньонка и я. Когда мы дошли до того места, где волны заливали скалы, Гарбо сбросила халат, продемонстрировав голое тело спортсменки, залезла на самый дальний камень и безукоризненно выполнила прыжок – отнюдь не в моем любимом стиле “постепенного привыкания”, когда сначала в воду входят пальцы ног, а потом колени. “Она-то из Скандинавии”, – подумала я, вдохнула и прыгнула за ней следом – в купальнике, разумеется. Она энергично проплыла какую-то дистанцию, развернулась и поплыла обратно, встретившись со мной, когда я пыталась ее догнать. Мы зависли в воде, работая ногами и глядя друг на друга. На идеально чистом, сияющем лице Гарбо не было ни следа косметики.
Затем она спросила хрипловатым голосом Ниночки[16]:
– Вы собираетесь стать актрисой?
– Нет, – ответила я. – У меня нет таланта.
– Что вы, – сказала Гарбо. – Есть наверняка, и вы достаточно красивы для актрисы.
О Боже!
– Спасибо, – выговорила я, изрядно глотнув соленой воды, а в голове у меня вертелось: “Это обычная вежливость. Но минуточку – человек, который сбежал с вечеринки, чтобы поплавать голышом, не станет говорить что-то просто из вежливости. Но с чего Гарбо взяла, что я красивая?”
Мы выбрались на камни обсохнуть на солнышке, и я заметила, что тело у нее крепкое и здоровое, но не идеал красоты. Это меня подбодрило – видимо, даже с небезупречной фигурой можно вызывать восхищение. Помню, как шла за Гретой Гарбо наверх к дому и пыталась сдержать глупую улыбку, расползавшуюся по моему лицу от уха до уха.
Вильфранш расположен у западной границы независимого карликового государства Монако, главой которого был принц Ренье со своей супругой Грейс Келли. В изгибе бухты Монте-Карло разместился курорт с казино, где испытывали судьбу богатые и знаменитые. Летом каждую субботу по вечерам устраивались грандиозные балы, и светская публика ела, пила шампанское и танцевала под звездами. Под конец запускали великолепные красочные фейерверки. Афдера пыталась свести меня с сынками богатых графьев и промышленников; я думаю, она надеялась выдать меня замуж – и, возможно, спровадить из нью-йоркского дома, а заодно поднять свой престиж. В то время я и не думала о серьезных отношениях с молодыми людьми: как с хорошо обеспеченными бездельниками из бомонда, так и со школьными знакомыми из Лиги плюща. Мне нужен был человек, который дал бы мне нечто другое – не богатство, а страсть и активную жизнь. Мне нужен был мятежник, искатель приключений, оригинал.
Приехали на неделю Гой и его друг по Йелю, Хосе де Викунья. У элегантного испанца Хосе нашлись и свои дела на побережье, и знакомые, у которых он мог остановиться, а Гой поселился у нас на вилле, в одной из многочисленных гостевых комнат. Пока взрослые отдыхали в своих спальнях после обеда, нам удавалось уединиться в моей комнате. Я полюбила послеполуденный секс, мне нравилось безмятежно валяться под медленно вращающимся на потолке вентилятором. Холщовые тенты за огромными окнами отбрасывали длинные тени на холодный плиточный пол, шум вентилятора ассоциировался с наслаждением.
Как-то раз после обеда мы с Гоем и Хосе поехали на машине вдоль берега в Сен-Тропе, старинный рыбацкий городок цвета сепии. Мы добрались туда на закате, и я была очарована его красотой. Недавно вышедшая на экраны лента молодого режиссера Роже Вадима “И Бог создал женщину” с Брижит Бардо, женой Вадима, в главной роли привлекла туда туристов.
Примерно тогда же, летом, я поняла, что наш с Гоем роман идет на убыль. Я начала скучать. Гой как бы законсервировался, и я подумала, что классическая драма с ямбическим пентаметром символичны – он мог так и не преодолеть первый акт. Я слышала какой-то холодный шепоток у себя в душе, но боялась огорчить Го я и ничего ему не говорила. Мне было стыдно, что я делаю вид, словно ничего не происходит, хотя чувства мои изменились. Поступая таким образом, я заставила его страдать гораздо сильнее, когда наконец пришло время расставаться, и у меня вновь возникло знакомое ощущение, будто я изменяю самой себе. В следующем году Гой сделал мне предложение, я отказала, мы сочли невозможным для себя встречаться дальше как друзья, и мой первый настоящий роман, который длился полтора года, закончился плачевно.
В конце 1957 года папа и Афдера поехали вместе со мной в Париж и устроили меня на полный пансион в квартире на Правом берегу, на зеленой авеню Йена. Дочь одной из подруг Афдеры училась в пансионе для девушек из состоятельных семей и жила там же. Афдера хотела и меня записать в такой же пансион, где богатые девицы обучались светским манерам. Но я заартачилась и поступила в Академию де ла Гранд Шомьер, школу искусств на более богемном Левом берегу, чтобы учиться живописи и рисунку.
В Париже уже почти год жила и Сьюзен, моя бывшая мачеха, – приятно было иметь ее под боком. Но Сьюзен теперь жила своей жизнью, к тому же она, вероятно, полагала, что я в свои девятнадцать лет столь же разумна, какой была она в моем возрасте. Кое-какие признаки зрелости у меня наблюдались, но я еще не повзрослела окончательно, меня необходимо было направлять. Через меня всё просачивалось, как через дуршлаг, вливалось и выливалось – там не оставалось там[17]. Я слишком много на себя взяла, мне было одиноко и страшно. И вот я оказалась в чужом городе, в другой стране, никого не знаю, кроме Сьюзен, говорю с запинками на деревянном французском и не ведаю, куда податься.
Квартира, где я поселилась, принадлежала седовласой даме, некогда представительнице высших слоев буржуазии, о чем свидетельствовали элегантный интерьер, столовое серебро и фарфор, а теперь впавшей в скаредность. И она, и ее взрослая дочь, которая жила с ней, ходили с мрачным видом и одевались во всё черное. Они никогда не включали свет и не раздергивали шторы, с мебели в гостиной не снимали полиэтиленовых чехлов. Если бы не слабый кисловатый запах вареной репы, казалось, пропитавший ковры и портьеры, можно было бы подумать, что ты в морге.
Стыдно признаться, но за два с половиной месяца в Париже я лишь три раза посетила занятия. Я заявила, что хочу учиться живописи, только ради того, чтобы уйти из колледжа. Большую часть времени я проводила в уличных кафе за чтением книг и газет.
Париж меня покорил – модернистские входы в метро Гектора Гимара, причудливые и волнующие, как иллюстрации Максфилда Пэрриша, плакучие ивы и платаны вдоль берегов Сены, прогулочные катера, которые сновали вверх и вниз по реке под низкими нарядными чугунными мостами, серо-бежевые каменные здания на набережных с мансардами и покатыми шиферными крышами, поделенные на кварталы узкими, мощенными булыжником улочками. Мне нравилось, что всюду веяло историей. Это напоминало мне о том, как еще молода моя родная страна.
Как-то вечером я с несколькими знакомыми, среди которых были французская актриса Мари-Жозе Нат и актер Кристиан Маркан, пошла поужинать и потанцевать в ресторан “Максим”. К нам подошел высокий брюнет с необычным для француза разрезом глаз, и в нашей компании сразу повеяло эротикой. С ним была очень красивая женщина, похоже, на девятом месяце. При его появлении весь ресторан всколыхнулся, подобно тому как это было, когда мы с папой посещали публичные места. Так я впервые встретилась с Роже Вадимом.
Он проснулся знаменитым после премьеры фильма “И Бог создал женщину”, который благодаря молодости режиссера (ему не исполнилось тогда и тридцати) и дерзкому, иконоборческому духу сочли началом новой волны (nouvelle vague) во французском кино. Но публика, особенно в США, валом валила в кинотеатры, прежде всего ради сногсшибательной Брижит Бардо.
Я еще не знала, что Вадим и Бардо разошлись. Кажется, она была влюблена в исполнителя главной роли в фильме, а Вадим якобы закрутил с Аннет Стройберг, блондинкой из Дании, которая тоже вскоре забеременела своим первенцем и тоже снялась в главной роли у Вадима. Тогда они были не женаты, что меня слегка шокировало. Я не привыкла к французскому “обычаю” сначала рожать, а потом, может быть, играть свадьбу. Рядом с Вадимом мне стало страшновато и как-то неуютно, я казалась себе простушкой, тупой американкой. Впоследствии он признался, что так про меня и подумал. Мне было невдомек, сколь важную роль эти люди еще сыграют в моей жизни.
Сьюзен иногда приглашала меня в свою компанию, и однажды мы отправились потанцевать после ужина в шумный ночной клуб “Белый слон”. Ее несколько раз приглашал какой-то мужчина, который, по ее мнению, танцевал лучше всех ее партнеров; приятно было смотреть, как они кружились и скользили по танцполу, точно Джинджер и Фред. Он оказался итальянским графом лет тридцати с лишним, плейбоем из обедневшей семьи, вынужденным работать в американской брокерской компании в Париже. Он явно был своим в парижском свете и любил хорошо отдохнуть. И когда он позвал меня танцевать, я пошла. Я приняла его за приятеля Сьюзен и наделила теми качествами, которыми он не обладал. Кроме того, я была одна, а благодаря ему почувствовала себя более причастной к общему веселью. Меня не особенно влекло к нему, но, когда он пригласил меня на выходные в его загородный дом, я не смогла отказать. Мне не пришло в голову просто ответить: “Мне очень весело с вами, но заводить с вами роман я не собираюсь, поэтому откажусь от вашего предложения”. Я не знала, чего он хотел, однако согласилась.
А он хотел, помимо флирта, сфотографировать меня обнаженной. С трудом могу объяснить сама себе, почему даже не подумала возразить, хотя это мне совсем не нравилось. Как ни тяжело мне об этом писать, но я выполнила его просьбу – пусть читатели, особенно читательницы, знают, что самая умная и хорошая девушка способна на необъяснимые поступки, если она себя недооценивает и считает, что женщина должна “уступать”. Если бы я могла сказать, что больше ничего подобного в моей жизни не было! Наша недолгая связь вызывала у меня отвращение. Больше всего я ненавидела себя за предательство по отношению к своему телу, мне самой было непонятно, зачем я на это пошла. Его фотографии ни в коей мере не были порнографическими – напротив, довольно эстетичными и сдержанными. Думаю, его вдохновлял тот факт, что ему удалось уговорить девятнадцатилетнюю дочь Генри Фонды позировать ему голой. Он не замедлил оповестить весь мир о своей гнусной победе. Афдера с ее острым на сплетни нюхом доложила обо всём моему отцу, и когда я приехала на Рождество домой, он велел ей передать мне, что в Париж я не вернусь. Я чувствовала себя униженной, перепугалась, но вместе с тем мне стало легче. Возвращаться я не хотела. Мне казалось, что моя жизнь пошла наперекосяк.
Следующие полгода я провела в Нью-Йорке, в папином доме. Он играл на Бродвее в спектакле “Двое на качелях”, что не доставляло ему удовольствия. Слава богу, о моей фотосессии он со мной не заговаривал. Наверно, он испытывал неловкость и наверняка решил, что я стала “дурной девкой”. Но это было не так.
Я не понимала, как мне дальше жить. Я погрузилась в депрессию, снова начала спать по двенадцать-тринадцать часов в день, могла задремать даже на свидании и в театре, словно в приступах нарколепсии. Думаю, отчасти таким образом проявлялось глубокое экзистенциальное огорчение из-за отсутствия смысла жизни, томительного ожидания, когда же раскроется мое подлинное “я”, если оно вообще было.
Потом наступило лето, и папа отвез нас в Санта-Монику; оттуда была примерно миля до Оушн-Хаус, где мы когда-то проводили лето. Через Афдеру я узнала, что мне предстоит осенью подыскать себе собственное жилье и начать содержать себя самой. Для моих двадцати лет – вполне резонное требование, но я понятия не имела, что буду делать, и запаниковала.
Несколько лет назад Хосе (друг Гоя, испанец, позже – мой любовник) вернул мне письма, которые я писала ему по-французски тем летом из Малибу, и по их содержанию можно судить о состоянии моей души:
Любимый, я страшно подавлена, не вижу никакого смысла в дальнейшем; в конце концов, зачем бороться, если жизнь всё время вставляет палки в колеса и разлучает нас с теми, кто нам дорог, чтобы мы стали совсем несчастны. В такие моменты я начинаю горевать безо всякой видимой причины, мне кажется, что счастья и успеха в жизни не будет уже никогда. Что делать, не знаю. Я ничего не соображаю, словно после наркотика. Афдера (папина четвертая жена) повторяет вслед за ним, что я “их ужасно разочаровала”, что я “ленивая”, “легкомысленная”, “слабая” и т. д. Вряд ли я такая уж плохая, но, может, она и права. У меня есть всё, а я не делаю ничего. Есть рояль, но я не умею играть. Есть итальянские книги, но я не умею читать. Не умею рисовать. Меня вообще ничего не интересует, и, видимо, такой и останусь на всю жизнь!
И позднее в другом письме:
Афдера чуть ли не заявила мне, что больше не намерена оставаться с моим отцом, что у их брака “нет будущего” и ей кажется, что с Лорен Бэколл ему будет лучше. Мне тоже так кажется, и я думаю, ей надо немедленно уйти, чтобы могла приехать мисс Бэколл.
Многие молодые люди страдают от такой же беспросветной тоски и опустошенности, не зная, как распорядиться своей жизнью. Все мы хотим видеть перед собой цель, которая придает смысл нашей жизни. Если ее нет, мы начинаем винить себя, считаем себя чем-то вроде мусора, который запросто можно выбросить на помойку. Мое чувство одиночества и отчуждения выливалось в сонливость, булимию, заурядность в поведении. Другие пытаются убежать от действительности с помощью наркотиков, эпатажа, алкоголя и сверхбыстрой езды на машине, чтобы убедиться в собственном существовании – иначе они не ощущают своего “я”.
Но где-то в середине лета, когда всё выглядело совсем безнадежно, счастливый случай наставил меня на путь истинный. Всегда надо быть готовым к случайностям – как говорит Билл Мойерз, “Бог использует случайные стечения обстоятельств, чтобы оставаться инкогнито”.
Глава 9
Переломный момент
Способность творить – это величайший дар, который приближает нас к божественному. Когда ты творишь, то живешь не ради себя, а ради чего-то внешнего, цвета становятся сочнее, звуки – ярче, ты чувствуешь прилив энергии; для сценической работы это сильнодействующий фактор.
Трой Гэрити, мой сын, актер
Пока я прошла недолгий путь по пляжу Санта-Моники до того места, где он жил, летняя гроза унеслась на запад; туфли я несла в руках, решительно подставив лицо ветру и убеждая себя, что мне всё равно, примет он меня или нет. В любом случае я не собираюсь становиться актрисой. Однако, когда я приблизилась к задней двери его дома, отряхнула ноги от песка и надела тщательно подобранные к платью туфли на высоких каблуках, в которых ноги должны были казаться красивее, сердце мое бешено пульсировало в глотке.
Я глубоко вдохнула, постучала в дверь и стала ждать, прислушиваясь к биению своего сердца. Наконец дверь открыл невысокий мужчина в очках, с необыкновенно высоким лбом, обрамленным седыми волосами. Говоря отрывисто и немного в нос, не глядя на меня и не представившись, будто оторвался от важных дел, он впустил меня и предложил присесть в гостиной. У него был какой-то незнакомый мне акцент – нью-йоркского еврея средних лет из Нижнего Ист-Сайда, но тогда я этого не поняла. До меня дошло, что это и есть тот самый Ли Страсберг, к которому я шла на собеседование. Он походил скорее на раввина или зубного врача, нежели на прославленного педагога по актерскому мастерству. Вид у него был недовольный – наверное, сердится, подумала я. Мне редко доводилось общаться с людьми, не соблюдавшими светские правила приличия, хотя позже я оценила это его качество – никаких фальшивых любезностей. Ему можно было доверять. Он говорил то, что хотел.
Он сел, посмотрел на меня и произнес: “Итак…” Последовавшую паузу прервал странный звук – он резко выдохнул через носоглотку. В фильме “Крестный отец II” он весьма эффектно проделал тот же фокус в сцене с Аль Пачино. Холодный взгляд его глаз, чудовищно огромных за толстыми стеклами очков, парализовал меня. Затем я почувствовала, как его отпустило и в душе что-то смягчилось. Возможно, он заметил, до какой степени я напугана. Как он сказал мне несколько месяцев спустя, я так отчаянно старалась выглядеть воспитанной, приличной барышней, что буквально впала в ступор. Я спросила, почему же он меня всё-таки принял на курсы, и он ответил: “Твои глаза. Что-то такое было в твоих глазах”.
Еще раньше, тем же летом, мне довелось познакомиться с его дочерью Сьюзен. Она, ее брат Джонни, примерно того же возраста, что и Питер, и протеже Ли по имени Марти Фрид часто бывали в доме на берегу моря, который снимал мой папа. У Сьюзен Страсберг было маленькое личико с правильными чертами и сияющая, словно цветы магнолии, кожа; она имела огромный успех на Бродвее в спектакле “Дневник Анны Франк”, а годом раньше составила дуэт с моим отцом в фильме Сидни Люмета “Очарованная сценой”. Мне она казалась опытной и чрезвычайно уверенной в себе.
В течение месяца с лишним, день за днем, играя с ней и Марти в шахматы, я отбивалась от их попыток привлечь меня к частным занятиям с ее отцом. “Почему бы не попробовать?” – приставали они. Я упорно отвечала, что не хочу быть актрисой, однако впереди у меня маячил непростой вопрос – что делать осенью. И в конце концов я неохотно сдалась. Я стала актрисой за неимением других вариантов!
Ли Страсберг известен как автор и пропагандист особого метода, основанного на системе Станиславского. Это была даже не строгая теория, а исключительно американская адаптация его учения, которое Ли, сам прежде актер и режиссер, а позже – преподаватель актерского мастерства, дополнил многими собственными тезисами. В 1949 году, через два года после того, как Элиа Казан, Шерил Кроуфорд и Роберт Льюис основали свою Актерскую студию, Ли пригласили туда работать, и вскоре он стал художественным руководителем Студии и единственным педагогом по актерскому мастерству. Среди его воспитанников были многие знаменитые актеры и актрисы того времени – Джеймс Дин, Пол Ньюман, Джоан Вудворд, Энн Бэнкрофт, Джеральдин Пейдж, Аль Пачино, Джули Харрис, Рип Торн, Бен Газзара, Салли Филд. Они играли с новым, невиданным доселе реализмом, вкладывали в свои роли больше личного и сокровенного, чем могла воспринять основная масса театралов. Они не изображали – они были.
Меня приняли на частные курсы Ли Страсберга – ступенью ниже Актерской студии и вместе с тем на ступеньку ближе к кружку одного из лучших театральных педагогов в стране. Всё это стало возможным благодаря тому, что Пола Страсберг, супруга Ли, занималась с Мэрилин Монро, а та играла в голливудском фильме “В джазе только девушки”. Так семья Страсбергов попала в Голливуд и поселилась на побережье недалеко от нас. Это случайное стечение обстоятельств изменило мою жизнь.
Помню, как мы со Сьюзен Страсберг пришли к ее матери на съемку ленты “В джазе только девушки”. Девочкой я не раз бывала на съемках у отца, но взрослой оказалась на киностудии впервые – и постаралась ничего не упустить. Как только за нами с глухим стуком захлопнулась тяжелая, обитая мягким материалом двустворчатая дверь киносъемочного павильона, я будто перенеслась в другой мир, неведомый и таинственный, – мой сын, тоже актер, называет его “цивилизацией внутри цивилизации”. Съемочная площадка – не самая комфортная среда для постороннего человека. В таких случаях всегда чувствуешь себя лишней, не посвященной в тайну, позволяющую проникнуть в это огромное, загадочное помещение с мягкой обивкой на стенах и таким высоченным потолком, что разглядеть его можно, лишь запрокинув голову. В самом его центре – круг света, средоточие энергии, хранилище тайны. На черном полу змеями извиваются кабели, поднимаются в гигантские короба на шестах – к “солнечным” прожекторам, силуэты которых вырисовываются в ореоле сияния, словно спины стражей. У всех, кроме тебя, есть связанная с этим светом работа. Все говорят полушепотом, кажется, что приглушенные голоса зависают перед лицами. Люди вежливы, но ты чувствуешь, как невидимые канаты тянут их от тебя к этому месту. Пронзительно взвывает сирена. Ты подскакиваешь, оборачиваешься и видишь вертящийся над двойной дверью красный фонарь, как на полицейской машине. “Тихо!” – раздается чей-то крик. После слышен только шепот. Еще возглас: “Камера!” Потом: “Внимание, начали!” – и световой вакуум поглощает все звуки и энергию.
Тот съемочный день выдался страшно напряженным и волнительным как из-за большого скопления ярких кинозвезд – Мэрилин, Тони Кёртиса, Джека Леммона и режиссера Билли Уайлдера, – так и из-за того, что Мэрилин Монро всё время забывала слова и приходилось делать много дублей. Снимали самое начало фильма, когда она едет в поезде, в спальном вагоне, с переодетыми в женские платья Тони Кёртисом и Джеком Леммоном.
Сьюзен Страсберг молча указала своей маме на меня. Пола сидела в складном матерчатом кресле позади камеры и внимательно следила за событиями в круге света. Пола Страсберг была большой женщиной. Всё в ней было большим – глаза, лицо с высокими скулами, тело в свободном черном платье, шаль песочно-бежевых тонов и этнические украшения. Так и хотелось залезть на ее широкие колени и прижаться к широкой груди. За толстыми стеклами очков глаза казались большими, как у совы, светло-рыжие волосы, заплетенные в косы, собраны на затылке в пучок. Когда-то она, очевидно, была красавицей, как ее дочь Сьюзен.
Казалось, дальше не дышать было бы уже невозможно, но тут чей-то голос выкрикнул: “Стоп!” Люди вдруг активно зашевелились, вышли из темноты, приступили к выполнению своих обязанностей в круге света, предписанных регламентом киносъемки. Затем в темноту шагнула Мэрилин Монро, унося свет на поблескивающих волосах и коже. Вместе с Полой она подошла к нам, кто-то накинул ей на плечи розовый махровый халат – прикрыть ее полупрозрачную ночную сорочку. Ее тело как бы предшествовало ей, и я с трудом удерживалась от того, чтобы не пялиться на нее. Но, взглянув на ее лицо, я увидела большеглазое, испуганное дитя. Поразительно! Никак не верилось, что прямо передо мной – она, в золотистом радужном сиянии, здоровается со мной и говорит с придыханием, голоском маленькой девочки. Я сразу полюбила ее за эту беззащитность и обрадовалась, что у нее есть такая большая добрая няня – Пола. Она была очень любезна со мной и Сьюзен, но, безусловно, претендовала на неразделенное внимание Полы – без нее она не сумела бы вернуться и еще раз проиграть эпизод. Я не понимала, как чуть ли не самая знаменитая женщина в мире может выглядеть такой перепуганной. Мы поболтались там еще немного, поздоровались с Билли Уайлдером, которого я знала в детстве, и с Джеком Леммоном, с которым я встречалась на той же киностудии, когда он снимался с моим отцом в “Мистере Робертсе”. Потом мы вышли из сумрака на слепящий солнечный свет в ту цивилизацию, которая была реальностью. Но впервые я оставила частицу себя в том световом круге посреди темного пространства, за двойной дверью с мягкой обивкой.
Всё это произошло незадолго до моего визита к Ли и задолго до того, как я сама ступила в круг света и вынуждена была бороться со страхами, которые не в силах унять даже кинозвезды.
Месяца через полтора папа привел меня на открытую съемочную площадку студии “Уорнер Бразерс”, чтобы обсудить с Джимми Стюартом, не взять ли меня на роль его дочери в фильме “История ФБР”. Эта мысль пришла в голову режиссеру, Мервину Лерою, а поскольку Джимми был лучшим папиным другом, думаю, папа не видел вреда в почти семейном предприятии. По той же причине меня эта идея не привлекала ни в малейшей степени: это навевало неприятные мысли о “папиных дочках”, и милейшему Джимми мой скепсис передался в достаточной степени, чтобы стало ясно – дальше первого разговора дело не пойдет. Однако в свете моих разборок с ФБР в последующие годы забавно получилось бы, начни я свой путь в кино с роли в “Истории ФБР”.
Итак, Ли Страсберг принял меня в свою нью-йоркскую частную школу, и проблема моей занятости с осени была улажена. Оставалось решить, где я буду жить и как платить за учебу. По счастливой случайности, Сьюзен Стейн, младшая дочь Жюля и Дорис Стейнов, сестра Джин (Стейн) Ванден Хейвел, закончила колледж Вассара и искала напарницу, чтобы снимать квартиру в Нью-Йорке.
Сьюзен Стейн посоветовала мне обратиться к Эйлин Форд, главе известного модельного агентства. Я могла бы подрабатывать моделью и платить за обучение и квартиру. Я вернулась в город и через два месяца начала заниматься у Ли, подписала первый контракт в модельном агентстве, подыскала двухуровневую квартиру для двоих на Восточной Семьдесят шестой улице и, к вящей радости Афдеры, съехала из папиного дома. Я шла своим путем, просто плыла по течению – по крайней мере, куда-то двигалась, пусть и без четкой цели.
Работа модели, благодаря которой я могла платить за курсы, оказалась нелегкой. Мне не нравилось постоянно думать о том, как я выгляжу, к тому же из-за своих толстых щек я считала себя не слишком фотогеничной, но довольно быстро нашла врача, который выписывал мне декседрин и мочегонные препараты, отчего я без конца бегала в туалет и избавляла свой организм от жидкости. Мой вес и раньше не дотягивал до нормы – 120 фунтов при росте 5 футов и 8 дюймов[18], – а стал ниже 110 фунтов[19]. Лицо мое, в 1959 и 1960 годах не сходившее со страниц многих модных журналов (Life, Esquire, Harper’s Bazaar, Look, Vogue и Ladie’s Home Journal), выглядело изнуренным, глаза – пустыми. Но я не простаивала без заказов. Когда на уличных стендах появлялись свежие журналы с моим лицом на обложках, я, никем не узнанная, наблюдала за реакцией прохожих на мои фото. Эйлин Форд, в чьем агентстве я работала, однажды сказала обо мне: “Она была не похожа на других. Ужасно волновалась из-за своей внешности и мнения других людей. Когда ей предлагали работу и хороший гонорар, она искренне удивлялась”.
Занятия проходили в центре города, в ничем не выдающемся здании на Бродвее. Мы поднимались на стареньком тесном лифте на шестой этаж в небольшой театр с авансценой и зрительным залом примерно на сорок мест. Помните, как в детстве вы впервые шли в новую школу, озираясь и пытаясь угадать, где вы окажетесь своим, а где чужим? Так вот, мне стало ясно, что я белая ворона – чистюля, дилетантка из высшего сословия, у которой на лбу написано: “Не знаю, хочу ли остаться с вами, пока только попробую”. Остальные, как и подобает богеме, всем своим слегка неряшливым видом как бы заявляли: “Мы нью-йоркские актеры, профессионалы и занимаемся своим делом, нравится вам это или нет”. Я одевалась довольно элегантно, а моя речь с характерными для выпускницы элитарного университета интонациями мне самой казалась чересчур напыщенной. Все знали, что Генри Фонда – мой отец, и я ловила на себе косые взгляды – хотя, возможно, это была просто мнительность.
Время от времени появлялись известные лица – например Франс Нгуен, которая играла на Бродвее в спектакле “Мир Сьюзи Вонг”, или Кэррол Бейкер, которую прославила ее сексапильная героиня из фильма Элии Казана “Куколка”.
Посещала курсы и Мэрилин Монро, самая звездная ученица Ли Страсберга; она тихонько сидела на галерке, в плаще, с шарфом на голове и очень серьезным видом. В течение месяца дважды в неделю я садилась позади нее и пыталась понять, что происходит, очень надеясь, что Ли не обратит на меня внимания. Я точно не собиралась идти в актрисы и вовсе не была уверена в том, что вообще здесь останусь. Мне рассказывали, что Мэрилин Монро не способна была ничего изобразить в классе. Все ее попытки заканчивались приступами тошноты от страха. Однажды после занятий я вышла вслед за ней на улицу. Она ловила такси, а я, стоя в сторонке, наблюдала за тем, как она уехала, не обратив на себя ничьего внимания. Я видела ее в кинохрониках, в центре всеобщего внимания, в окружении поклонников и папарацци – удивительно, как она, кумир восхищенной публики, совершила столь резкое перевоплощение и стояла теперь с тревожным видом, совсем одна на нью-йоркской улице, никем не узнанная.
Несколько лет назад ее агент по рекламе (который работал и со мной тоже), рассказал мне, как однажды перспектива выйти из номера и предстать перед журналистами в отеле привела Мэрилин в такой ужас, что ее рвало без остановки. Ее бросало из крайности в крайность – то она считала себя не просто звездой, а “небесным светилом”, то волновалась: “Вот сейчас все поймут, что я просто самозванка”. Как я хотела бы взять ее за руку!
Первое из двух еженедельных занятий было посвящено тренировке так называемой “чувственной памяти”. Один или двое студентов должны были воссоздать впечатления, которые возникают в той или иной ситуации, попытаться воспроизвести конкретные чувства – запахи, ощущения, звуки. В отличие от пантомимы, где в точности изображают какую-то деятельность без театрального реквизита, здесь требуется время, чтобы действительно ощутить тепло и вес чашки в руках, а затем почувствовать на губах горячий кофе. Этим воспроизведение действия отличается от воспроизведения чувств. Ваша цель – сконцентрироваться и добиться более глубокого осознания чувств. После того как задание было выполнено, его разбирали – сначала Ли, затем все остальные.
Затем мы “пели” – один из учащихся выходил на середину сцены и запевал на одной ноте, стараясь как можно дольше тянуть каждое слово. Каким-то образом такое протяжное выпевание одной ноты на одном вдохе помогало раскрыться чувствам и играть голосом, словно на струнах арфы. Если голос начинал вибрировать, а лицо и тело – дрожать, Ли, как всегда, спокойно, немного в нос, подбадривал ученика, чтобы тот продолжал и постарался расслабить те или иные зоны лица и тела. В этом упражнении актер учился контролировать себя и расслабляться, что помогает доиграть эпизод, даже если тебя захлестывают чересчур сильные эмоции.
После этой части упражнения все пели, хаотически перемещаясь по сцене, безвольно дергаясь, подскакивая и размахивая руками.
Всё это было весьма увлекательно, но тогда я не понимала, в чем смысл таких занятий. Я знала, что папа крайне отрицательно относился к актерским курсам вообще и к методу Ли Страсберга в частности. Он считал, что научить актерскому искусству нельзя, а метод Ли – вздор, потакание прихотям бездарей, которые считают себя многогранными, серьезными мастерами. Сидя в аудитории, я думала: может, он и прав. Всё это выглядело довольно смешно.
Второе (и последнее за неделю) занятие посвящалось сцене; двое учащихся разыгрывали эпизод на выбранную ими тему, а Ли высказывал свои замечания. Я смотрела на очень талантливых, как мне казалось, актеров и актрис – на Лэйн Брэдбери, Элли Вуд, Лу Антонио и других, чьих имен я не помню. У многих были маленькие роли во второстепенных театрах и телевизионных шоу. Кто-то подрабатывал официантом, кто-то – как я, моделью. Поразительно, как Ли умел акцентировать внимание на любых деталях, которые требовали отработки. Иногда актерам было с ним легко, иногда он бывал груб и нетерпелив. Очевидно, кое-кто из его учеников посещал студию не один год, ему были известны все их сильные и слабые стороны, и, если они не прогрессировали в работе, он терялся. Меня больше всего страшила мысль о том, как Ли будет критиковать меня перед всей группой. Хуже того – иногда он предлагал учащимся прокомментировать выступление товарищей.
Прежде чем покинуть курсы, я должна была хотя бы попытаться освоить метод чувственной памяти; я выбрала себе тему – выпить стакан апельсинового сока. Тогда я еще жила с папой. Каждый вечер, если моя работа в фотостудии не затягивалась допоздна, я выжимала дома стакан апельсинового сока, усаживалась с ним в библиотеке и изо всех сил старалась сосредоточиться на нюансах чувственного восприятия.
Как-то раз папа, придя домой, застал меня за этим занятием и спросил:
– Джейн, что это ты делаешь?
– Тренирую чувственную память к уроку в студии, – ответила я и содрогнулась, так как понимала, что за этим последует.
Он посмотрел на меня с нескрываемым презрением, покачал головой и удалился, пробормотав себе под нос:
– Боже святый!
Но я упорно продолжала свое дело. Упорство – наш фамильный девиз.
Отзанимавшись на курсах полтора месяца, я наконец сказала Ли Страсбергу, что готова к первому испытанию. На следующей неделе он меня вызвал. Никогда еще я так сильно не волновалась, как в тот день, сидя на стуле посреди сцены. Мне казалось, что пришло гораздо больше народу, чем обычно, – очевидно, чтобы насладиться зрелищем моего провала. Однако я начала – обхватила пальцами воображаемый стакан холодного апельсинового сока, закрыла глаза и вскоре поняла, что осталась одна в мире чувств; нервные окончания в моих пальцах ощутили холод. Я открыла глаза, медленно подняла стакан, как бы взвешивая его в руке, поднесла стакан ко рту, и вкусовые рецепторы на языке активизировались в предвкушении кисло-сладкой влаги. Впервые я испытала чувство, знакомое только актерам, – я понимала, что стою на сцене перед зрителями и что-то изображаю, и вместе с тем в тот момент я была одна на целом свете.
Следующее мгновение стало самым важным в моей жизни до того дня.
Ли молча смотрел на меня. Потом тихо произнес: “Джейн, я повидал на этой сцене немало людей, но у тебя настоящий талант”.
Я чуть не рехнулась; вокруг замелькали бабочки, зал залило светом. Ли Страсберг сказал, что у меня талант. Он не мой отец и не работает на моего отца. Он наблюдает за актерами каждый день с утра до вечера. Он мог бы этого не говорить. Он точно не из “вежливых”.
Хотя тогда я не поняла, почему это так подействовало на меня, в тот миг жизнь моя резко повернула в другое русло. Когда я вышла на улицу, город показался мне совсем другим, словно теперь мне принадлежала какая-то его часть. Я легла спать с сильным сердцебиением, а наутро уже точно знала, зачем живу и чем хочу заниматься. Ничто не доставляет такого удовлетворения, как возможность заработать на жизнь любимым делом, – разве что еще способность к любви. Мне всего-то и надо было, чтобы меня похвалил профессионал, которого ничто не обязывало это сделать.
Я, по своему обыкновению, сразу взяла быка за рога. Стала посещать занятия не два раза в неделю, как это было принято, а четыре. Готовила не одну сценку каждые несколько месяцев, а две. Не уверена, что я полностью постигла Метод, и, честно говоря, не понимала, как применить его на практике, в настоящем театре. Но курсы дали мне уверенность в себе, которой мне катастрофически не хватало. Кое-кто, я знаю, объяснял мой неожиданный успех тем, что я дочь Генри Фонды. В такие минуты надо было найти силы сказать себе: “Я упорно занимаюсь, чтобы выработать хоть какие-то навыки. Я не дилетантка. Я не принимаю это как должное”.
Папа, прежде чем вышел на бродвейскую сцену и начал получать главные роли в кино, много играл в летних передвижных театрах. Они стали его университетами, там он смог научиться актерскому мастерству. В конце пятидесятых, когда я приобщилась к этой профессии, конкуренция была гораздо более острая, многие актеры искали работу, и на меня, дочь Генри Фонды, поглядывали ревниво, мне труднее было скрыть от критиков свои неудачи и ошибки. Моей племяннице Бриджет Фонде и моему сыну Трою Гэрити приходится еще труднее. Нельзя научиться таланту, но можно освоить профессиональные приемы, которые помогают проявить актерский талант в условиях жесткой конкуренции. Напрасно папа думал, что курсы не нужны, – для меня, во всяком случае, они были полезны. Много лет спустя Трой учился в нью-йоркском отделении Американской академии театрального искусства, и он говорит, что это спасло его, так же как меня когда-то спас Ли Страсберг.
Меня с детских лет приучили не давать воли чувствам, у моего отца сильные эмоции вызывали отвращение, и я не привыкла к людям, которые открыто проявляли свои чувства, даже если рисковали показаться смешными. Поэтому занятия с Ли стали для меня откровением, бальзамом на душу. Салли Филд очень точно сформулировала роль актерской игры в жизни таких девушек, как мы, выросших в пятидесятые годы: “Думаю, это позволяло мне выразить все свои эмоции допустимыми средствами и избежать ответственности за это”. На сцене я могла проверить новые для себя состояния – печаль, злость, радость – без опаски показать их публике. Я чувствовала, что меня ценят не за приятную внешность “хорошей девочки”, а за всё, что во мне есть. Я была невероятно счастлива.
Ли привнес на свои курсы и в Актерскую студию, куда я ходила на прослушивание и поступила следующей осенью, еще один ключевой элемент – представление о театре как о великом искусстве. Актерская студия, которая выросла из нью-йоркского “Группового театра”, продолжала традиции коллективного творчества актеров, направленного на достижение высокого уровня реалистичности и правдивости.
Ли читал запоем, стены его большой, но скромно обставленной квартиры на улице Сентрал-Парк-Уэст были с потолка до пола заставлены книжными стеллажами. Мы с удовольствием приходили к нему в гости – пили на кухне чай из стаканов с подстаканниками и говорили о театре. Для меня кухонные посиделки с долгими спорами и возможностью высказать свое мнение были внове. Пригрели в этом очаге культуры и еще одну неприкаянную душу – Мэрилин Монро.
Я не сомневалась в том, что актерскому мастерству надо учиться по методу Ли, и чем очевиднее мне это становилось, тем лучше я понимала, почему папа отвергал его. Музыканты самовыражаются с помощью музыкальных инструментов. Художники уединяются на какое– то время, берут кисть и краски и выражают себя на холсте. У актеров, особенно театральных, которые творят не в одиночестве, а перед зрителем, вместо холста и музыкальных инструментов – их собственное бытие. Нет никакой гарантии, что твое бытие будет готово выразить себя во всей полноте в любой момент, по первому зову. Подобные ощущения испытывает только бейсболист, который готовится выполнить решающий удар по мячу в самом конце игры (я поняла это гораздо позже, когда вместе с Тедом Тёрнером болела за команду “Атланта Брейвз”). Всё зависит только от него, к нему приковано внимание всего мира – справится или нет? Кроме того, и для спортсменов, и для актеров жизненно важно еще одно условие – умение оставаться спокойным.
Ли Страсберг однажды сказал: “Напряженность – профессиональное заболевание актеров”. Я с интересом наблюдала за второразрядными бейсболистами – как они после трех неудач с руганью отправляются на скамейку запасных, огорченно качают головой, кое-кто со всей силы бьет битой о землю. Сильные игроки – такие как Чиппер Джонс и Грег Мэддакс, – напротив, уходят с невозмутимым видом, словно всё идет по плану. Они научились сохранять физическое и душевное спокойствие. Если вы не сможете действовать спокойно, у вас ничего не получится – ни в спорте, ни в любви, ни на сцене или в кино. Но актеру спокойствие необходимо не для того, чтобы правильно замахнуться битой или быстро пробежать от базы к базе, а чтобы высвободить энергию своего тела, вызвать прилив вдохновения и передать его посредством своего духа – в глазах, голосе, жестах… посредством своего тела. Это не значит, что ты выходишь на сцену и командуешь себе: “Расслабляйся давай, чтоб тебя!” Даже если спокойствие кажущееся, надо забыть о гложущих тебя сомнениях и часто подсознательных комплексах, которые мешают творчеству и не дают сделать на сцене то, что хочется.
Иногда актер становится знаменитым в одночасье, и после в каждой роли его просят повторить те приемы, благодаря которым он прославился, так что он начинает играть сам себя. На самом деле слава – это предвестник гибели таланта. Ли иногда напоминал нам, что актер делает карьеру перед публикой, а искусство свое развивает в одиночестве. Ужасно, когда звезда театра или кино теряет внутреннюю энергию и не понимает, куда что девалось. Что-то не так, а что делать – неизвестно. Вот тогда-то и пригодились бы курсы. Не на работе, а в тиши класса актер может попробовать новые методики, попытаться сделать что-то новое, потерпеть фиаско, научиться полноценно и в нужный момент использовать разные средства актерского мастерства. Чтобы этого добиться, надо отдавать себе отчет в том, благодаря чему нам удается вести себя адекватно в тех или иных реальных жизненных ситуациях. Мы имеем дело с различными запретами, страхами, эмоциями и тем, что их провоцирует, и профессиональные приемы Ли помогают актеру осознать и устранить подобные внутренние проблемы. Ли не дает строгой теории, применимой к каждому актеру. Напротив, его замечания и советы основаны на анализе индивидуальных особенностей каждого – в моем случае это стремление к совершенству. Это сковывает меня, я пытаюсь доказать свою одаренность за счет выражения более сильных чувств (что мне всегда легко давалось). Поэтому для меня Ли подбирал роли людей скучных, неторопливых, с медленной речью. Мне надо было научиться бездействовать.
Еще одна серьезная проблема для актера – где найти источник вдохновения. Знаете, как это бывает – то каждый ваш нерв возбужден и напряжен, то вам всё надоело и всё лень? В таких случаях выручает профессионализм. Постоянно упражняясь, тренируя чувственную память и разыгрывая различные сценки, которые вам, возможно, и не придется никогда сыграть по-настоящему, но которые помогают заблокировать те или иные зоны психики, вы можете наработать целый арсенал технических средств и пользоваться ими, когда вам это понадобится.
Я уже говорила, что мой отец не признавал метода Ли – копаться в себе, выставлять свою личность на всеобщее обозрение, особенно в учебном классе, было ему не по праву. Он ставил подобные методики в один ряд с ненавидимыми им религией, психотерапией и со всем, что противоречило его аскетической натуре. “Это всё отговорки!” – повторял он.
Спустя много лет мы снимали фильм “На Золотом пруду”, и в одном из эпизодов я, стоя в воде рядом с его лодкой, говорю ему, что хочу стать его другом. Мы репетировали эту сцену много раз, и я подавляла в себе желание коснуться его руки – хотела приберечь свою уловку до папиного крупного плана, когда эффект был бы наиболее сильный. Папа редко пускал слезу перед камерой, а я хотела заставить его заплакать в этом эпизоде – для меня лично это было бы очень важно. Момент настал, камера повернулась, приблизилась, я произнесла: “Я хочу с тобой дружить” – и дотянулась до его руки.
На долю секунды он растерялся. Затем, похоже, разозлился – дескать, мы совсем не то репетировали. Потом эмоции взяли верх, глаза его увлажнились, но он снова собрался и отвернулся, уже сердито. Едва ли камера зафиксировала всё это, но мне всё было ясно, и мое сердце потянулось к нему. В тот миг я очень его любила. Я поражалась силе его таланта, которому не мог помешать страх перед спонтанностью и проявлением чувств. Леора Дэна, игравшая с ним в пьесе “Точка невозврата”, однажды сказала о нем:
Он играл потрясающе. Настолько точно, что мне тоже хотелось делать всё безупречно. Он умел полностью расслабляться. Мне это нравилось… Но как-то раз я дотронулась до него, хотя не должна была. Просто накрыла его руку своей, и вместо абсолютно спокойного живого человека ощутила металл. Его рука была закована в сталь.
Конечно, ему метод Ли не мог нравиться. Зато я попала “домой”.
Глава 10
Наложение кадров
Если ты никто, то единственный способ стать хоть кем-то – это быть кем-то другим.
Неизвестный пациент из книги “Ребенок из прошлого внутри тебя”
Весной 1959 года Джош Логан провел со мной кинопробы и решил дать старт моей карьере в кино, предложив мне роль в экранной версии бродвейской пьесы “Невероятная история” на пару с Энтони Перкинсом и контракт на 10 тысяч долларов в год. Съемки должны были проходить в Бербанке на киностудии “Уорнер Бразерс”. Самое сильное впечатление на меня произвела костюмерная – два этажа комнат, где хранились костюмы всех времен и народов, с именами игравших в них актеров и названиями фильмов на ярлычках. Обтянутые муслином манекены – коренастые, худощавые, полногрудые, сделанные точно по меркам кинозвезд, которые снимались на “Уорнер Бразерс”, – покорно ждали портних с их булавками. Иногда тот или иной обезглавленный манекен привлекал внимание своими изящными формами (Мэрилин Монро) или миниатюрностью (Натали Вуд) – можно было спросить кого-нибудь из пятнадцати портних, кому он принадлежит. В костюмерном цехе я испытала благоговейный страх перед историей Голливуда и сильнее, чем где-либо еще, впервые ощутила, что тоже могу стать ее частицей. Прежде чем я уехала в Нью-Йорк, с меня сняли мерку, и мой манекен – до боли простой, без каких-то особых примет, выделявших его среди прочих, – занял свое место в общем ряду.
Затем настал день проб в гримерной. Гримерный цех киностудии возглавлял многоуважаемый Гордон Бо. Я видела там Энджи Дикинсон, готовую к съемке, в соседнем кабинете работали с Сандрой Ди. Я легла на спину и отдала свое лицо во власть мистеру Бо, уверенная, что он превратит меня в настоящую кинодиву. Когда он закончил, я села и… О господи! Кто это там в зеркале? Он полагает, я так должна выглядеть? Шок, ужас! Кто я такая, чтобы возражать ему – мол, та, в зеркале, мне не нравится? Но это была не я. Мой рот поменял форму, огромные, темные брови вразлет напоминали орлиные крылья.
Моя новая внешность абсолютно меня не устраивала, но спорить я не посмела. Поэтому меня, согласно правилам киностудии, отправили к другому гримеру, который занялся моим телом уже в другой комнате – с зеркалами на всех стенах! Полный обзор со всех сторон. Сущий кошмар. Мне велели встать на маленькую платформу, и какая-то дама обработала тональным кремом Sea Breeze все участки моего тела, которые должны были остаться открытыми. То есть практически всё тело, так как мне предстояло играть капитана группы поддержки баскетбольной команды. Запах этого средства до сих пор приводит меня в бешенство. Я начала думать, что киноиндустрия не для тех, кто, вроде меня, не в восторге от своего тела и лица.
На следующий день я увидела на экране результаты кинопроб в костюме и гриме, и мне захотелось провалиться сквозь землю – до такой степени меня раздражало мое круглое лицо с неестественным макияжем. Прическа мне тоже совсем не понравилась. В довершение всех бед в тот черный день Джек Уорнер, который отсматривал пробы в отдельной комнате, распорядился, чтобы я вставила вкладыши в бюстгальтер. Джош передал мне его указание, а заодно сказал, что после съемок в его фильме я могла бы подумать о том, не перекроить ли мне челюсть, чтобы задние зубы подвинулись и овал лица стал более четким, с впавшими щеками, как у тогдашней супермодели Сьюзи Паркер. Он взял меня за подбородок, повернул мое лицо в профиль и сказал:
– С таким носиком тебе не быть драматической актрисой, для драмы он слишком симпатичный.
С этого момента съемки в “Невероятной истории” пошли для меня по сценарию кафкианского страшного сна. Я не справлялась с булимией, снова, как в детстве, начала бродить по ночам, не пробуждаясь, но уже по-другому. Мне снилось, что я лежу в кровати в ожидании эротической сцены, но постепенно осознаю, что совершила чудовищную ошибку. Я лежу не в той кровати, не в той комнате, а где-то – где, неизвестно – меня ждут, чтобы начать снимать этот эпизод.
Дело было летом, стояла жара, и я часто спала обнаженной. Однажды я очнулась на тротуаре перед домом, в котором снимала квартиру, голая и продрогшая, тщетно пытаясь сообразить, где я и кто я.
Мне не удавалось вновь вызвать в себе тот восторг, который я ощущала на занятиях с Ли Страсбергом. Я не понимала, как применить полученный там опыт, чтобы сделать свою героиню – капитана девичьей группы поддержки – более интересным персонажем. Казалось, камера была против меня. Я чувствовала себя перед ней так, словно лечу с обрыва в никуда. Слишком много внимания уделялось внешним качествам, и, похоже, чуть ли не все вокруг готовы дать мне понять, что моя внешность оставляет желать лучшего, – за одним-единственным исключением.
В выходной день я посетила пластического хирурга. Я показала ему свою грудь и заявила, что мне необходимо ее увеличить. К моему удивлению – и к его чести, – он рассердился.
– Вы с ума сошли, если собираетесь сотворить с собой такое, – сказал он. – Идите домой и выбросьте это из головы.
Однако его резолюции было недостаточно для того, чтобы собрать Шалтая-Болтая. Во время съемок “Невероятной истории” меня вновь начали мучить мысли, что я убогая, скучная и бездарная личность. Когда всё закончилось, я вернулась в Нью-Йорк, поклявшись больше никогда не связываться с кино.
В двадцать два года меня ждала слава, я сама зарабатывала себе на жизнь и ни от кого не зависела.
Почему же, когда я дошла до этого периода, мою работу на полгода остановил творческий кризис? У меня была масса уважительных причин – на моем ранчо в Нью-Мексико надо было опрыскать осот, убрать валуны и срубить деревья, чтобы освободить конские тропы… Жизнь есть жизнь. А через полгода я поняла, что те несколько лет после переломного года у Страсберга дались мне тяжело. Почему после столь бодрого старта наступил период печали и фальши? Были и светлые моменты, но плохое глубже впечатывается в память.
Разве не странно, что лишь на курсах Ли Страсберга я впервые со времен детства поняла, где следует искать истину и подлинность? Я почувствовала, что он “видит” меня, с того самого момента, когда выполнила свое первое упражнение. Всю жизнь мне внушали: нечего копаться в себе и раскладывать по полочкам свои эмоции. Ли призывал меня глубже вникнуть в собственную душу и раскрыться, что я и сделала – словно заново родилась, абсолютно беззащитная. А потом – бац! Я начала работать, и мои первые достижения в студии Ли потеряли значение, а на первый план, едва я успела обрести себя, вылезли прическа, круглые щеки и маленькая грудь – и я ничего не могла с этим поделать. Далее последовали три мучительных года наедине с самой собой, депрессий и бездействия. Я не пытаюсь вызвать жалость к себе. Подумаешь – тело мое раскритиковали, да и вообще, не так уж тяжела актерская доля, бывает и похуже. Однако за время съемок в “Невероятной истории” сработали все мои опасные кнопки. Выглядела я так, словно у меня всё шло прекрасно. Мои друзья, с кем я общалась в те годы, удивились бы, узнав, каково мне жилось на самом деле. Делать вид я умею.
Для начала, вернувшись из Голливуда в Нью-Йорк, я могла восемь раз в день обожраться и сразу же принять слабительное. Я не могла справиться с этой напастью, из-за чего вечно ходила усталая, злая и подавленная. Попробовала обратиться к психотерапевту-фрейдисту; я лежала на кушетке – скорее всего, сам доктор на ней же спал и мастурбировал, – а он сидел сзади. Довольно скоро я поняла, что не хочу пересказывать свои сны потолку. Я хотела, чтобы кто-нибудь, глядя мне в глаза, побыстрее помог мне, во-первых, остановить обжорство с поносом, а во-вторых, понять, зачем я это делаю. Но я понятия не имела, куда бежать.
В эти годы я начала бояться мужчин, и моя чувственность надолго притупилась. В обществе геев и бисексуалов мне было комфортнее. Тогда же в мою жизнь вошел балет. Строгие требования к выполнению балетных па и обязательная худоба – как раз то, что нужно женщинам с нарушениями питания. Балет, как и анорексия с булимией, требует жесткого контроля над собой. В те годы приличной женщине не полагалось потеть. Оздоровительные женские клубы обзаводились саунами, вибротренажерами, которые заставляли ваше тело смешно вихляться, и прочими приспособлениями для пассивных тренировок. Гантели и силовые тренажеры предназначались исключительно для мужчин. Поэтому только в балетном классе я узнала, что такое тяжелая тренировка до седьмого пота, благодаря которой можно вылепить себе новое тело, и с 1959 года до 1978-го, когда я разработала собственную систему под названием “Программа тренировок от Джейн Фонды” (Jane Fonda Workout), лишь балет обеспечивал мне регулярные физические нагрузки, и я занималась всегда и везде – во время съемок в своих первых фильмах, включая “Барбареллу” и “Клют”, во Франции, Италии, США и СССР.
Я вернулась в Нью-Йорк со съемок “Невероятной истории” и через месяц начала репетировать с Джошем Логаном пьесу Дэниела Тарадаша “Жила-была девочка”, права на которую он купил. Там шла речь об изнасиловании. Папа боялся, что критики сочтут мою роль чересчур откровенной, поэтому всячески отговаривал меня. Но я углядела в ней шанс расширить свой диапазон по сравнению с “Невероятной историей”, и, хотя сценарий был небезупречен, идея показалась мне интересной, с передовым феминистским посылом – юная девственница отмечает свое восемнадцатилетие вместе со своим мальчиком и надеется, что он займется с ней любовью. Он явно не готов к этому, они ссорятся, и она убегает в парк, где какой-то мужчина при содействии приятелей ее насилует. Оглушенная произошедшим, в полубессознательном состоянии она возвращается домой, но родители и сестра, которую весьма выразительно сыграла пятидесятилетняя Джой Хидертон, винят во всём ее – типичная реакция “видимо-ты-этого-хотела”, “сама виновата”. Поскольку девушка отдает себе отчет в том, что хотела секса в этот вечер и что действительно сама во всё это ввязалась, она почти на грани нервного срыва отправляется на поиски насильника, надеясь привлечь его к установлению истины.
Это был мой первый опыт игры на профессиональной сцене. Я получила чрезвычайно яркую, эмоциональную роль, дневала и ночевала в театре, стараясь сделать свой костюм более заметным в полумраке сценического круга и отработать различные эпизоды эмоционального краха. В процессе репетиций проявились все драматургические изъяны пьесы, и Дэн Тарадаш каждое утро начинал с поправок в сценарии. Мне всегда нравилось преодолевать трудности, но такого я не ожидала.
В первый день 1960 года, за неделю до начала нашего гастрольного прогона в Бостоне, мы получили известие о том, что Маргарет Саллаван, маму Брук Хейуорд, нашли мертвой в ее номере в отеле, в Нью-хэвене, и очевидно, это было самоубийство. Я будто получила удар под дых. Джош, который дружил с ней еще со времен университетского театра, тоже очень тяжело воспринял эту новость.
За два дня до премьеры в бостонском Колониальном театре Джош снял с роли моего главного партнера и поставил вместо него Дина Джонса, не дав ему времени даже выучить текст. Еще через два дня, посреди второго акта, прямо перед выходом на сцену Луис Джин Хейт, который играл отца моей героини, умер от обширного инфаркта. Еще через два дня у самого Джоша, давно страдавшего маниакально-депрессивным расстройством, о чем я не знала, случился нервный срыв, и он исчез на десять дней, оставив нас на попечение автора, который ни разу в жизни не пробовал режиссировать пьесу.
Последнюю гастрольную неделю мы провели в Филадельфии. Через три дня Джош вернулся как ни в чем не бывало, но судя по тому, что его жена Недда не отходила от него ни на шаг, не всё с ним было хорошо. Мы занимали соседние номера в отеле, и однажды вечером, уже собираясь лечь, я услышала какое– то мурлыканье; мне стало интересно. Я воспользовалась старым способом, которому меня научила подруга: если приставить к стене перевернутый стакан, получится как бы рупор, и вы услышите то, что говорят за стеной. Тогда я в первый раз с изумлением услыхала, как Недда поет Джошу колыбельную. На следующий вечер я снова воспользовалась своим подслушивающим устройством и на этот раз узнала такое, что подкосило меня гораздо сильнее колыбельной, – Джош говорил кому-то, что хочет списать налоги, а для этого надо продержать пьесу не меньше трех недель, даже если отзывы в Нью-Йорке будут плохие.
Он знает, что критики разнесут пьесу в пух и прах, но его волнует не наша профессиональная репутация, а его налоги!
Сердце мое оборвалось. Рецензии в Бостоне и Филадельфии не воодушевляли, однако обо мне без преувеличений отзывались неплохо, и в последней надежде я сумела себя убедить в том, что Джош и Дэн Тарадаш поправят сценарий. Теперь мне стало ясно, что они даже не пытаются это сделать. Списать налоги! Что там говорил Ли Страсберг о высоком искусстве театра? Как насчет идеалов?
Пьеса “Жила-была девочка” влачила на Бродвее жалкое существование. Я преодолела трудную премьеру и научилась входить в ресторан твердой походкой, несмотря на довольно ругательные рецензии – иногда, впрочем, благосклонные ко мне. “В роли несчастной героини безвкусной мелодрамы она демонстрирует живую, многогранную игру и профессиональную зрелость, что говорит о ее верном выборе жизненного пути”, – написал Брукс Аткинсон[20] в The New York Times. Джон Чепмен в Daily News отозвался обо мне так: “При столь многообещающем даровании, которое мы увидели минувшим вечером, она может стать Сарой Бернар 1990-х годов. Но ей стоит поискать для себя более талантливую драму, нежели эта невнятная пьеска”.
Пьеса выдержала шестнадцать показов. Джош получил налоговый вычет, а я – премию Нью-Йоркского кружка театральных критиков как “самая перспективная молодая драматическая актриса года”.
Меня будто снимали методом наложения, как при комбинированной съемке; люди видели меня – это я открывала и закрывала рот, произнося слова. Никогда не забуду кастинг на главную женскую роль в фильме Элии Казана “Великолепие в траве”. Казан, уже снявший ленты “В порту” и “К востоку от рая”, подозвал меня к краю сцены, представился, дотянулся до моей руки, чтобы пожать ее, и спросил: “Как вы полагаете, вы честолюбивы?” “Нет!” – прозвучал мой мгновенный ответ. Это вырвалось у меня автоматически, против моей воли, заглушив мою настоящую страсть и творческую энергию. По лицу режиссера я в ту же минуту увидела, что совершила ошибку. Раз во мне нет честолюбия, значит, нет и азарта, я не профессионал. Но воспитанной девушке амбициозность не к лицу. Я проделала всё, что полагалось на прослушивании, но поняла, что провалилась. Роль получила Натали Вуд, ее партнером стал Уоррен Битти. Они оба на вопрос Элии Казана, не задумываясь, ответили “да”.
Я была практически бесплотна. Даже мой голос, как в профессиональной жизни, так и в повседневной, звучал где-то в верхней части головы. На этот мой тонкоголосый образ накладывался другой – чуть ли не чужой мне, в котором я жила сама по себе, когда мне не надо было ничего никому доказывать, вовсе не тот, который я могла предъявить публике. Этот другой мой образ начал атрофироваться подобно неработающим мышцам, я почти забыла о его существовании и удивлялась, когда кто-то умудрялся разглядеть его и ждал от меня большего, чем я давала или думала, что могу дать. Я не воспринимала себя всерьез и потому разбазаривала сама себя – на посредственное кино, на людей, которые меня мало интересовали.
Осенью 1960 года, только я открыла свой второй бродвейский сезон в пьесе Артура Лоренца “Приглашение в март”, в нью-йоркской квартире Бриджет Хейуорд, сестры Брук, обнаружили ее тело; она покончила с собой. Над некогда благополучной, счастливой семьей сгустилась тьма. Стало быть, никто не мог чувствовать себя в безопасности; в любой момент некая сила могла затянуть тебя во мрак.