Вся моя жизнь Фонда Джейн
В этой пьесе показано, что американцы бывают плохие и хорошие. Мы должны помочь нашим людям научиться различать их. У нас маленькая страна. Мы не можем позволить нашему народу ненавидеть американцев. Война когда-нибудь кончится, и нам надо будет дружить.
Я опять онемела. Что я могу произнести в ответ на эти в высшей степени прекрасные и мудрые слова? Могу лишь обнять этого человека. Я перешла на следующий уровень глубокого уважения. Мне наконец становится понятно, почему меня здесь так встречают и почему вернувшиеся из Вьетнама американцы тоже рассказывают о дружелюбном приеме. Это не случайное совпадение и не какое– то племя высших существ. Формирование такого отношения и мировоззрения потребовало от коммунистического правительства Северного Вьетнама титанических усилий, доброй воли и стратегического мышления. Этот спектакль тому пример.
“Все мои сыновья” – это пьеса о предательстве, об отце, который предает своего сына. Для меня война – это предательство: правительство США предало собственный народ, его сыновей. Театр помогает вьетнамскому народу простить наше правительство. Почему же мне это дается тяжелее?
Я начинаю понимать, что затеять войну легко. Восстановить мир труднее. Планомерно и кропотливо возводить мосты очень нелегко.
Я в этом деле новичок. Я впервые попадаю в революционную ситуацию. Я еще не знаю той исторической закономерности, что революционеры кажутся поэтами, пока идет борьба, а когда революция заканчивается и формируется государственный аппарат, всё выглядит куда мрачнее. Но сейчас, в Ханое, я не пытаюсь заглянуть вперед и защититься с флангов от вероятных последствий войны. Мне известно только то, что я вижу и чувствую.
Это вовсе не означает, что я желаю своей стране “поражения” в войне. Я не желаю нам гибели. Я просто хочу, чтобы мы ушли.
Перенесемся в 2002 год. Я снова встречаюсь с Куоком, на этот раз в Калифорнии, Маленьком Сайгоне, в округе Ориндж, где осело много вьетнамцев. Он постарел, как и я, но взгляд по-прежнему теплый и всё то же плутовское выражение округлившегося лица. Он возглавляет делегацию молодежи, которая приехала в США из Ханоя. Мы беседуем за ланчем, в компании с Джоном Маколиффом, моим старым знакомым с военных дней.
– Та девушка, которая затащила меня в яму, – говорю я. – Как ей удавалось так… глубоко мыслить… особенно при такой кошмарной жизни?
– Обычная девушка, – отвечает Куок. – Многие ваши молодые тоже так мыслят. Просто так получилось, что именно она в тот день вам это показала. Наша молодежь немало знает о вашей стране. У нас читают Марка Твена, Хемингуэя, Джека Лондона.
Возвращаемся в Ханой: на сегодня у меня запланирована встреча с семерыми нашими военнопленными, что американцы не раз делали и до меня. Из лагеря – из зоопарка – в штаб-квартиру армейской киностудии на окраине Ханоя, где должна состояться наша встреча, пленных привозят в автобусе с затемненными окнами. Французская съемочная группа уже прибыла, но удается заснять только самое начало разговора, после чего киногруппу просят удалиться. Потом я продемонстрирую эту запись на пресс-конференции в Париже. Пленные, в полосатой тюремной одежде, сидят рядком, а я сажусь перед ними. Помимо кинооператоров в комнате присутствуют несколько вьетнамцев – очевидно, это охрана. Ребята в неплохой форме, выглядят здоровыми. Один из них находится в заключении с 1967 года, другой – с 1971-го, остальные попали в плен в нынешнем, 1972 году. Все они публично выступали за прекращение войны и подписали эмоциональное антивоенное воззвание, которое отправили с предыдущей американской делегацией в Ханое.
Я начинаю с общеизвестных фактов – я против войны и решила приехать сюда, чтобы составить отчет о разрушениях дамб бомбежками. Это ни для кого не секрет: у них в камерах есть настенные радиоприемники, о чем я не знала, и они слышали некоторые мои выступления. Кто-то говорит мне, что они тоже против войны и желают Никсону проиграть на грядущих выборах. Они опасаются, что, если он снова победит, война продолжится (и они правы, так и будет), и бомбы могут угодить в их тюрьму. О подобных жалобах я слыхала и раньше, от бывшего военнопленного Джорджа Смита и тех, кто получал письма из Вьетнама от своих родных, угодивших в плен. Они хотят через меня попросить своих родственников проголосовать за Джорджа Макговерна.
Мой вопрос, применялись ли к ним пытки или методы психологического давления, вызывает у них улыбки – такого на их долю не выпадало. Не могу назвать атмосферу непринужденной. Вовсе нет. По понятным причинам обстановка напряженная и тягостная. Кроме того, всегда присутствует хотя бы один охранник. Лишь немногое из сказанного свидетельствует о глубоких переменах, которые произошли в этих людях за время заключения. Один парень говорит, что читает сейчас книгу Американского комитета Друзей на службе обществу и постепенно понимает, насколько очерствел душой за шестнадцать лет в армии. Другой человек, подполковник ВМС по имени Эдисон Миллер, рассказывает, что тоже много читает в тюрьме и пишет книгу об истории Вьетнама.
Крупный, импозантный мужчина в середине ряда, капитан ВМС Дэвид Хоффман, гордо размахивая рукой у себя над головой, говорит: “Пожалуйста, когда вернетесь в Америку, передайте моей жене, что моя рука зажила”. Он сломал ее, когда катапультировался из самолета. Я обещаю передать это его жене – что и делаю сразу по возвращении.
Минут через двадцать всех семерых уводят. Хотя все вроде бы говорили искренне, я понимаю, что они могли и соврать ради собственной безопасности, но следов пыток – по крайней мере недавних – я точно не вижу.
Наступает финал моего визита в Северный Вьетнам. Вопреки своим прежним уверениям, что военные объекты меня не интересуют, я намерена там побывать – как раз сегодня.
В том, что американцам, приехавшим в Северный Вьетнам, предлагают осмотреть вьетнамские военные объекты, нет ничего из ряда вон выходящего, надо только обязательно надеть каску вроде тех, что мне выдавали во время воздушных налетов. Меня везут куда-то за город, где располагается противовоздушная зенитная установка. Там нас приветствуют человек 10 молодых вьетнамских солдат в военной форме. Фоторепортеры и корреспонденты уже тут как тут – ни разу в Ханое я не встречала столько представителей прессы в одном месте. Как выяснилось позднее, среди них были и японцы.
Видимо, сегодня особый день.
Куока со мной нет, но другой переводчик объясняет мне, что солдаты хотят спеть для меня. Он становится рядом со мной и переводит слова на английский. В песне поется о том дне, когда Хо Ши Мин провозгласил на ханойской площади Бадинь независимость Вьетнама. Я слышу эти слова: “Все люди рождены равными. Всем даны неотъемлемые права, в том числе право жить, быть свободными и счастливыми”. Я аплодирую со слезами на глазах. Эти молодые ребята не должны быть нашими врагами. Они прославляют те же ценности, что и американцы. Песня заканчивается припевом о солдатах, которые клянутся сохранить “синее небо над площадью Бадинь” чистым.
Солдаты просят меня тоже спеть. Я была к этому готова. Перед отъездом из Штатов я разучила песенку, которую сочинили студенты из Южного Вьетнама, выступавшие за мир. Я исполняю ее с чувством – самой смешно, но мне всё равно. Вьетнамский язык очень трудный для иностранца, и я понимаю, что коверкаю слова, однако к моим стараниям отнеслись одобрительно. Все, включая меня, улыбаются и хлопают в ладоши. Этот последний день меня пьянил.
То, что произошло дальше, я с тех пор постоянно прокручиваю в памяти. Представляю на ваш суд свои самые отчетливые и правдивые воспоминания о том случае.
Кто-то – кто именно, не помню – подводит меня к орудию, и я сажусь, всё еще смеясь и аплодируя. Куда – для меня не имеет никакого значения. Вряд ли я вообще заметила, куда я села. Щелкает камера.
Я встаю, иду обратно к машине вместе с переводчиком, и тут до меня доходит смысл этого эпизода. Боже мой! Это выглядит так, будто я пытаюсь сбить американские самолеты! “Эти снимки ни в коем случае не должны быть опубликованы. Пожалуйста, не дайте им этого сделать”, – умоляю я переводчика. Меня заверяют, что они проследят. Что еще предпринять, я не знаю.
Может статься, вьетнамцы всё это подстроили.
Я никогда этого не узнаю. Коли так, могу ли я их винить в этом? Вся ответственность лежит на мне. Если меня использовали, значит, я позволила. Я дорого заплатила за свой промах и расплачиваюсь до сих пор. Будь у меня спутник, разумный человек, он мог бы предостеречь меня. Я сообразила, что к чему, через две минуты после, а могла бы – за две минуты до того, как уселась. Это двухминутное помутнение рассудка будет преследовать меня до конца жизни. Однако орудие не было готово к бою, в небе не было самолетов – я думала не о своих действиях, а о своих чувствах, я не виновата в тех выводах, которые можно сделать из этой фотографии. Но она существует и несет информацию независимо от моих подлинных мыслей и поступков.
Я сознаю, что на вьетнамской зенитной установке сидит, смеясь и хлопая в ладоши, не просто некая гражданка США, а дочь Генри Фонды, которая пользуется привилегированным положением и явно насмехается над страной, предоставившей ей эти привилегии. Мало того – я женщина, отчего мой короткий привал на орудии приобретает еще более предательский оттенок. Это предательство с гендерным подтекстом. К тому же меня знают в образе Барбареллы, а эта женщина воплощает в себе фантазии мужчин в их подсознании; Барбарелла стала их врагом. Последние годы я работала с антивоенным движением “Джи-Ай” и ветеранами Вьетнама, выступала с речами перед тысячами борцов за мир и убеждала их, что мужчины в военной форме нам не враги. Я ездила, чтобы поддержать их на военных базах в нашей стране и за океаном, мне еще предстоит сняться в фильме “Возвращение домой” и показать американцам, как обращаются с ранеными в военных госпиталях. Теперь же, по моей оплошности, моя фотография превратила меня в их врага. Всё это камнем лежит у меня на душе. И будет лежать вечно.
Назавтра, в день отъезда, Куок говорит мне: “Наверно, вам надо подготовиться. Кое-кто из американских конгрессменов требует отдать вас под суд за государственную измену”. Поводом для обвинения стали мои выступления на ханойском радио. Он показывает мне запись новостей агентства “Рейтер”. Моего фото на зенитке нет. Оно еще не опубликовано.
Я не знаю, насколько полно отражают вьетнамскую реальность мои впечатления. Я знаю, что этому маленькому народу, как и любому другому, не чужды самолюбие, злоба, мелочность и жестокость. Мне понятна вся гамма чувств, с какой наши солдаты возвращаются с войны и из плена, и я искренне им сопереживаю. Я знаю, что вьетнамцы расстарались для меня, – хотя это всё равно не объясняет поведения той школьницы, спектакля по пьесе Артура Миллера и взглядов крестьян в бомбоубежище, которым сказали, что я американка.
Однако я увидела какие-то симптомы, переосмыслила для себя понятие силы. Здесь уместно провести аналогию с бамбуком. Его вид обманчив. Бамбук, тонкий и гибкий, по сравнению с солидным дубом кажется слабым. Но в конечном счете именно бамбук с его гибкостью оказывается сильнее. Для вьетнамцев символом силы могло бы стать изображение связки бамбуковых стеблей. Бамбук несет в себе великодушие, податливость и мягкость, которые могут быть свойственны мужчинам и женщинам. Вьетнам – это бамбук.
Я становлюсь мягче. Неужели прошло всего лишь две недели?
В Париже, 25 июля, я устроила просмотр сорокапятиминутного фильма для международной прессы. Жерар Гийом наскоро смонтировал его в Ханое. Главной задачей моего сомнительного путешествия в Ханой было увидеть дамбы и привезти документальное подтверждение того, что их бомбили, – правительство США упорно отрицало все обвинения в этом.
Казалось, все новостные агентства мира прислали своих корреспондентов. Пришла и Симона Синьоре – моя личная система жизнеобеспечения. Пресс-конференцию вел известный французский фотограф Роже Пик. Не помню точно, я везла ленту из Вьетнама или Гийом плыл с ней на корабле из Ханоя, но, к сожалению, где-то между Ханоем и Парижем фонограмма стерлась, и мне пришлось показывать фильм без звука.
Я подробно рассказала об осколочных бомбах, которые попадают в насыпь под углом и взрываются внутри ее стенки, оставляя недоступные для аэрофотосъемки и крайне неудобные для ремонта провалы. Я объяснила, что во Вьетнаме вот-вот наступит сезон муссонов и, если пострадавшие от обстрелов дамбы не выдержат, сотни тысяч людей погибнут из-за наводнения и голода. Всё это было видно на экране: города и села в руинах, где я побывала, поврежденные дамбы, бомбовые воронки, места попадания бомб в склоны насыпей крупным планом, первые минуты моей встречи с военнопленными.
В Нью-Йорке я еще раз показала это немое кино – и больше я его не видела. Лента исчезла. Остались только фотографии в нескольких журналах – я на пресс-конференции и кое-кто из военнопленных, попавших в кадр на экране позади меня. Не знаю, почему лента пропала, – просто потерялась или ее выкрали шпионы.
Я выразила перед журналистами надежду, что вслед за мной и другими иностранцами, побывавшими во Вьетнаме, все увидят, что гражданские объекты и дамбы подверглись интенсивным бомбардировкам, причем самый тяжелый ущерб нанесен по жизненно важным заграждениям; я надеюсь, что все осознают необходимость прекращения бомбежек. Я рассказала о пожеланиях военнопленных, которые боятся попасть под бомбы и просят своих родных поддержать кандидатуру Джорджа Макговерна. Я привезла в США целую пачку писем от военнопленных.
Меня спросили, как я восприняла обвинение в государственной измене. Я попыталась ответить согласно “теории бамбука”, и на следующий день в газетах появилась такая цитата: “Что значит – изменник?.. Во Вьетнаме я плакала каждый день. Я плакала по Америке. Бомбы падают на вьетнамскую землю, но это американская трагедия… С точки зрения американских ценностей, военная агрессия против вьетнамского народа – это предательство по отношению к американскому народу. Вот где измена… Настоящие патриоты – те, кто делает всё возможное ради прекращения войны”.
Когда я прилетела, Том встречал меня в нью-йоркском аэропорту. Он умчал меня в город, в отель “Челси”, и мы, словно пара беженцев, укрылись там ото всех на двое суток. Мне надо было отдохнуть. Надо было прийти в себя.
Том чувствовал себя виноватым в том, что подбивал меня ехать, а мне пришлось столько всего вынести, и обещал загладить свою вину. Мы оба понимали, что отправлять меня без спутника было ошибкой. Но я ни в коей мере не считала виновным его. Не люблю валить с больной головы на здоровую.
Лежа в постели в старомодном номере отеля “Челси”, я сказала Тому о своем желании родить с ним ребенка – в залог надежды на будущее. Мы обнялись и оба расплакались.
Спустя какое– то время после моего возвращения члены палаты представителей Флетчер Томпсон (Республиканская партия Джорджии) и Ричард Айчорд (Демократическая партия Миссури) выдвинули против меня обвинение в государственной измене. По их версии, я призывала американских солдат не подчиняться приказам и “проявляла сочувствие к врагу”. Томпсон, сенатор от штата Джорджия, попытался вызвать меня в суд, чтобы я дала показания перед Советом Конгресса по внутренней безопасности (продуктом реорганизации Комитета по антиамериканской деятельности, которому сенатор Джозеф Маккарти обеспечил дурную славу), однако его инициативе хода не дали. Впоследствии он проиграл на выборах. Комитет призвал меня к ответу, но когда мы с моим адвокатом Леонардом Вайнглассом дали письменное согласие, нам ответили, что слушания откладываются и нам сообщат о новой дате заседания. Больше мы никаких вестей от комитета не получали.
Вскоре после этого Винсент Альбано-младший, глава комитета Республиканской партии округа Нью-Йорк, призвал к бойкоту моих фильмов.
Интересно получается: американцы и раньше ездили в Северный Вьетнам и выступали по радио в Ханое, о чем правительство и журналисты прекрасно знали. Однако впервые при этом прозвучало обвинение в государственной измене.
Привезенные мной и другими свидетелями факты о бомбежках дамб заставили администрацию поволноваться. Генсек ООН Курт Вальдхайм созвал пресс-конференцию и подтвердил, что слышал о бомбардировках от частных источников. Затем госсекретарь США Уильям П. Роджерс заявил: “Подобные обвинения – часть тщательно спланированной Северным Вьетнамом и их союзниками кампании, направленной на распространение этой лжи по всему миру”. Между тем сержант Лонни Д. Фрэнкс, специалист по разведке с военно-воздушной базы США “Удон” в Таиланде, был вызван в Сенат, в Комитет по вооруженным силам, для дачи показаний о причастности офицеров ВВС к фальсификациям при ударах по другим целям. В конце концов это расследование прекратили, а к ответственности привлекли только генерала Джона Лавеля, по чьему приказу (или с чьего одобрения) составлялись фальсификации.
Даже если не было тотальных бомбардировок с целью полного уничтожения дамб, весной 1972 года США бомбили дамбы. И я, и многие другие видели неопровержимые доказательства тому. Возможно, это делалось для того, чтобы припугнуть Северный Вьетнам и заставить его уступить на переговорах. По общепризнанному мнению, налеты на Ханой тяжелых стратегических бомбардировщиков Б-52 перед Рождеством, от чего весь мир содрогнулся, преследовали ту же цель. Оба раза все усилия оказались напрасны.
Вопреки своему воинственному настрою, в Министерстве юстиции США пришли к заключению, что я никаких законов не нарушила и восстаниями не руководила. 14 августа в Сан-Франциско генеральный прокурор Ричард Клейндинст объявил, что я не буду привлечена к ответственности. Позже, отвечая на вопрос, почему он не вынес мне обвинительного приговора за подстрекательство к мятежу, Клейндинст заявил:
Оказалось технически непросто доказать это с юридической точки зрения, но помимо этого я полагал – и думаю, большинство членов администрации разделяли мое мнение, – что вреда было немного, а проблема свободы слова очень всех волновала… Я думаю, в год выборов гораздо важнее было проявить уважение к свободе слова, чем выиграть одно частное дело по обвинению девицы, которая довольно глупо вела себя во Вьетнаме.
Через два месяца после моего возвращения из Ханоя президенту Никсону в ежедневном отчете доложили, что “согласно изученным в Конгрессе материалам, Фонда воспользовалась своим выступлением на ханойском радио, чтобы обратиться с вопросами к военнослужащим США, но не провоцировала их на дезертирство, а ограничилась призывами остановить бомбардировки”. В течение следующих месяцев ФБР отослало мое дело трем собственным штатным рецензентам, дабы они проанализировали досье и оценили, стоит или нет продолжать секретное расследование. Все трое нашли, что дело надо закрыть. Одна из них, по фамилии Хервиг, написала для ФБР:
У нас есть гораздо более опасные элементы, которыми мы должны заняться. Если не будет приказа [Министерства юстиции] продолжать расследование, его следует закончить. Основание для расследования всегда найдется – возьмите любое неугодное лицо и начинайте.
Вот уж правда – более опасные элементы. Недавно арестовали пятерых человек, которые на деньги секретного фонда кампании Республиканской партии пытались прослушивать офисы Национального комитета Демократической партии. Один из них оказался директором по безопасности Комитета по перевыборам президента. В конце сентября обнаружилось, что Джон Митчелл, занимая пост генерального прокурора, распоряжался средствами для взяток, которые шли на нелегальный шпионаж и организацию саботажа против демократов и прочих политических противников.
В августе того же года бомбардировки дамб были прекращены.
Глава 11
Напраслина
Мы не привыкли с детства к прямому обману и к той разновидности неправды, которая близка к правде настолько, что способна рядиться под правду, и обращает к идеалисту свое обольстительное, ласковое лицо.
Дэниел Берриган. “Ночной рейс в Ханой”
О моей антивоенной деятельности многое уже сказано, и только что вы прочли отчет о моей поездке, получившей неоднозначные оценки. Я отправилась во Вьетнам, потому что хотела разоблачить ложь администрации Никсона и сделать так, чтобы людей перестали убивать с обеих сторон. Я убеждена, что после моего возвращения Никсону уже не так легко было отвлечь внимание народа от эскалации воздушной войны, и, возможно, это помогло остановить бомбардировки дамб. Я хотела обратиться к американским летчикам, и не раз это делала во время гастролей с нашим антивоенным шоу FTA. Я не склоняла их к дезертирству. Как я однажды прочла в документах Конгресса, А. Уильям Олсон, представитель Министерства юстиции, изучив записи моих выступлений по радио, сказал, что я призывала военнослужащих “просто подумать, и ничего больше”. Я не совершила ничего, что могло бы привести к пыткам наших военнопленных. Пытки в лагерях пленных в Северном Вьетнаме прекратились еще к 1969 году, за три года до моего визита во Вьетнам.
Мне очень жаль, что по собственной воле я оказалась в такой ситуации, когда меня сфотографировали у зенитного орудия. Я уже объяснила, как это произошло и почему из-за этого мои мысли и поступки были истолкованы неверно. Я сожалею о том, что произнесла те резкие слова, когда наши военнопленные вернулись на родину, и дала повод апологетам войны раскрутить байку о “ханойской Джейн”. Меня обвинили понапрасну и использовали как громоотвод для злобы дезинформированных людей, запутавшихся и растерявшихся после войны.
Миф о “ханойской Джейн” жив по сей день; мне хотелось бы ответить на обвинения.
Когда я вернулась из Северного Вьетнама, моя поездка никого особенно не заинтересовала. В кулуарах Белого дома поднялась какая-то суета, однако бурной реакции общественности не последовало – никаких сообщений по телевидению, лишь одна маленькая статейка в The New York Times. В конце концов, до меня в Ханое побывали почти три сотни американцев и более восьмидесяти передач на ханойском радио предшествовали моим выступлениям. Когда же Министерство юстиции признало, что предъявить мне нечего, волнение вроде бы улеглось.
Мифотворчество началось в феврале 1973 года, после того как в результате масштабной операции “Возвращение домой” американские военнопленные прибыли в США. Никогда еще наших военнопленных не встречали с такой помпой. Боевым подразделениям такого почета не досталось, что меня здорово разозлило. Я понимала, что Никсон воспользовался случаем и попытался изобразить видимость победы, насколько это было возможно.
Четыре года администрация президента следила за тем, чтобы сообщения о пытках американских пленных в Северном Вьетнаме появлялись на первых полосах газет. На то были свои причины, о чем тогда не догадывался ни один человек. Начиная с 1969 года, когда заговорили о пытках, Никсон разрабатывал тайный план по эскалации военных действий, включая массированные бомбардировки оборонявшегося Северного Вьетнама, минирование бухты Хайфон и возможное применение ядерного оружия.[62]
Когда пленные вернулись в Америку, Пентагон и Белый дом отобрали нескольких старших офицеров, чтобы они совершили медиатур по стране и поведали людям о пытках. Их выступления взяли за официальную версию – этакую обобщенную “историю военнопленного”, согласно которой в плену все систематически подвергались пыткам вплоть до самого последнего дня, и такова была политика правительства Северного Вьетнама.
В частности, СМИ широко растиражировали повесть о пытках капитан-лейтенанта Дэвида Хоффмана, одного из пленных, с которыми я встречалась в Ханое, – это он размахивал рукой и просил передать весточку его жене. В передаче национального телеканала он утверждал, будто бы его разговор со мной, а также с бывшим генеральным прокурором Рэмзи Кларком примерно неделю спустя, спровоцировал применение к нему пыток – то есть его пытками заставили пойти на это мероприятие и изобразить противника войны. Я в это не верю.
В 1973 году Хоффман шесть раз встречался во Вьетнаме с приезжими антивоенными активистами – чуть ли не больше, чем любой другой пленный. Судя по киноматериалам, отснятым во время некоторых из этих встреч с американскими делегациями – я их видела, – Хоффман был вполне здоров и красноречиво выражал свое негативное отношение к войне. Кроме того, он подписывал антивоенные декларации. Он ни разу не сказал, что его силой принудили пойти на те, другие встречи или подписать какие-то воззвания. Но наши с Кларком визиты активно обсуждались, и я полагаю, он должен был объяснить свое участие голословными заявлениями о пытках. Еще более важно, наверное, что правительству нужно было как-то опорочить Рэмзи Кларка и меня.[63]
Кое-кто из военнопленных писал в своих книгах, что в последние четыре года заключения – то есть с 1969 по 1973 годы – условия их содержания в лагерях стали лучше. Они пишут, что лучше стали кормить, разрешили жить с товарищами и отдыхать в игровых комнатах, играть в волейбол, настольный теннис, тренироваться. Вот почему журнал Newsweek дал такой отзыв на публикацию этих книг: “Эти повести [о пытках] как-то не вяжутся с рассказчиками – аккуратными, подтянутыми молодцами. Добавить им пару килограммов – и можно прямо на плакаты с призывами записываться в армию”.
Подполковник Эдисон Миллер (в отставке), один из тех пленных, с кем я виделась в Ханое, содержался в том же лагере, что и Хоффман. По его словам, там же находились от 80 до 100 американских военнопленных.
“Беседы с посетителями были абсолютно добровольными, – рассказывал мне Миллер недавно. – Из ста человек я знаю только двоих-троих, кто отказался от встречи с вами. Хоть какое– то развлечение среди серых будней”. Норрис Чарльз, второй пилот из экипажа Хоффмана и его товарищ по заключению, согласен с тем, что нашлось достаточно желающих пойти на встречу со мной и Кларком, и он ничего не слыхал о пытках в их лагере. Его слова подтвердил командир корабля Уолтер Уилбур, тоже отбывавший плен в зоопарке. Капитана Уилбура освободили весной 1973 года, до заявлений Хоффмана о пытках, и в Los Angeles Times он сказал о моем визите следующее: “Она могла понять, что мы нормально себя чувствуем и никто нас не пытал”.
Сосед Хоффмана по камере говорил, что пыток не было, да и сами пленные утверждали, что в 1969 году это прекратилось. Я не хочу сказать, что пыткам можно найти оправдание или что надо заткнуть рты тем, к кому они применялись. Но Белый дом представил искаженную картину событий.
От злости, что военнопленными манипулируют, а к тем, кто воевал на вьетнамской земле, отношение было совершенно противоположное, я допустила ошибку, в которой глубоко раскаиваюсь. Я заявила, что все эти люди с их россказнями о пытках в плену – лжецы и лицемеры, они пляшут под чужую дудку. “Отдельные случаи применения пыток наверняка были… Но утверждения летчиков, будто это происходило везде и всюду, будто такова была политика вьетнамцев, – неправда, уверяю вас”, – сказала я.
У меня нет сомнений в том, что тех пленных, кого я видела, никогда не пытали. Но тогда я еще не знала, что до 1969 года пленных действительно систематически истязали. Вспоминая свой визит и вьетнамцев, я не могла поверить в то, что пытки были санкционированы, – так же, как до процесса о военных преступлениях и связанного с тюрьмой Абу-Грейб скандала не могла поверить в изуверство американских военнослужащих. Я была неправа и глубоко раскаиваюсь.
Сердцем я всегда была с солдатами и говорю прямо – мой гнев был обращен на администрацию Никсона. Администрация президента в своем циничном стремлении поддерживать в людях враждебность использовала военнопленных. Мои высказывания о пытках и резкая реакция на то, как власти повернули в свою пользу проблемы военнопленных, вызвали шквал несправедливых обвинений в мой адрес. Из всего этого и из пересудов о моей поездке во Вьетнам и родилась басня о “ханойской Джейн”.
На меня повесили всех собак. Сторонники войны считали, что я против солдат, – чего никогда не было, и я надеюсь, это ясно из написанного здесь. Я знаю, что все претензии ко мне основаны на неверном толковании фактов, и всё равно душа моя болит, потому что я никогда не возлагала на солдат вину ни за военные действия, ни за те жестокости, которые они совершали по чьему-то приказу.
Мои обвинители не унимались. К концу девяностых в Интернете вновь пошли гулять всякие небылицы (и гуляют до сих пор), хотя даже капитан Майк Макграт, военнослужащий ВМС в отставке и бывший военнопленный, президент организации военнопленных Вьетнамской войны, говорит, что распространенная в Сети история – вранье.
Вопреки всем попыткам сделать из меня злодейку, в 1976 году по результатам проведенного журналом Redbook опроса я вошла в десятку самых популярных женщин Америки. В 1985 году американская молодежь отдала мне первое место в рейтинге журнала U. S. News, а Ladie’s Home Journal в том же году поставил меня на четвертую позицию в списке популярных американок. Мои книги и видео – по-прежнему бестселлеры, мои фильмы, по крайней мере начала восьмидесятых, пользуются большим успехом. Я говорю это не из хвастовства – мне кажется, я должна дать вам понять, что очень многие американцы не обращали внимания на ложь и обвинения, выдвинутые против меня.
Однако обвинители не унимались. В 1988 году новость о том, что я буду сниматься в “Стэнли и Айрис” с Робертом Де Ниро в Уотербери (штат Коннектикут) вызвала большой резонанс, широко комментировалась в прессе, и шум не утихал несколько месяцев. Первыми разволновались крайние консерваторы во главе с ветераном Второй мировой войны и бывшим председателем местного комитета Республиканской партии Гаэтано Руссо, который дважды проиграл на выборах – в Конгресс и на пост мэра. Руссо организовал “Коалицию американцев против «ханойской Джейн»” и городские митинги и даже пытался провести резолюцию, чтобы выдворить меня из Уотербери. Его поддерживал земляк, конгрессмен-республиканец Джон Дж. Роуленд, впоследствии губернатор Коннектикута, сложивший свои полномочия в 2004 году, когда в результате федерального расследования коррупционных преступлений над ним нависла угроза импичмента.
Едва стало известно, что я буду сниматься в Уотербери, городская газета подняла над улицей флаг Ку-клукс-клана, а в Ногатуке несколько куклуксклановцев заявились в зал организации “Ветераны американских зарубежных войн” и попытались настроить людей против меня. Их попросили удалиться. Однако в этих краях оказалось множество бывших “вьетнамцев”, которые тоже были вовлечены в конфликт. Бывший морпех Рич Роуленд позднее сказал мне: “Ветераны сорвали на вас злость. Ребята вернулись домой, а их, как им кажется, тут за людей не считают. Война здорово озлобила нас и разочаровала, но эти чувства не находили выхода, вот и вывалили всё на вас. А что мы могли сказать правительству?”
Однажды Гаэтано Руссо созвал митинг в уотерберийском парке Лайбрери, и мое чучело вздернули на суку. Туда пришло немало народу, поступило предложение обратиться к муниципалитету с просьбой не пускать меня в город.
За принятие резолюции высказался и Рич Роуленд, ветеран Вьетнамской войны, но, к его огромному удивлению, среди участников митинга оказалось всего восемь бывших “вьетнамцев”. Где они все, спрашивал он себя? Ерунда какая-то. Резолюция с треском провалилась.
За происходящим следил публицист Стивен Риверс, мой друг. Я работала в Мексике, где снимался “Старый гринго”, и Стивен держал меня в курсе, присылая газетные вырезки. Я помню, как вглядывалась в фотографии из газет, в лица ветеранов, которые были на том митинге. Знакомые лица. Такие же парни веселились на наших антивоенных шоу. Я знала, как с ними говорить. Я много общалась с солдатами и чувствовала, что понимаю их переживания лучше, чем те, кто не был во Вьетнаме.
Я попросила Стивена устроить мне встречу с бывшими “вьетнамцами” из Уотербери.
Когда я приехала в Уотербери, Стивен договорился с местным священником, чтобы тот позволил нам собраться в зале при его церкви. Не помню, чтобы мне было страшно туда идти. Коли уж на то пошло, мне становилось легче на душе от того, что встреча скоро состоится. Я решила действовать по обстоятельствам. Про себя я твердо могла сказать, что всегда сочувствовала нашим солдатам. У меня не было уверенности в том, что я сумею донести это до сознания каждого, но прямой разговор должен был дать хоть какой-то положительный результат.
Я вошла в зал, где уже сидели широким кругом двадцать шесть человек. Кое-кто был в военной форме. У кого-то были значки и кепки с надписями “ханойская Джейн” и “предательница”. Эти люди воевали в пехоте – они называли себя пешками.
Увидав меня одну, без сопровождения и без охраны, они явно удивились. Позже один из ветеранов сказал мне: “Вы вошли, и я подумал про себя: какая же она маленькая. Обычная маленькая женщина”.
Рич Роуленд надел камуфляжную куртку, в кармане у него лежала “карта смерти” – пиковый туз. В 1969 году он привез с собой во Вьетнам целую пачку таких тузов. Его рота получила название Delta Death Dealers[64], и морпехи оставляли на каждом убитом враге пикового туза.
“Я собирался швырнуть карту вам в лицо, если мне не понравится то, что произойдет в зале”, – позднее, в 2003 году, признался Рич.
Я заняла свое место в кружке и предложила всем по очереди рассказать о себе. Начали с меня. Я объяснила, что хочу поговорить о том, при каких обстоятельствах я поехала в Северный Вьетнам, тогда станет ясно, зачем я поехала. Объяснила, что бомбардировки дамб перед самым началом сезона дождей очень всех тревожили. Сказала, что наше правительство отрицало факт бомбежек. Рассказала многое из того, о чем уже написала в этой книге, и о своей прежней работе с военнослужащими и ветеранами. Мне очень жаль, что некоторые мои слова и жесты были восприняты как бессердечие по отношению к американским солдатам, я никак этого не ожидала. Я попросила прощения за это и сказала, что всю жизнь буду жалеть о нанесенной мною обиде и непонимании, – но не могу просить прощения за то, что поехала в Северный Вьетнам, старалась разоблачить ложь Никсона и боролась за прекращение войны.
“Я горжусь тем, что сделала это, – сказала я, – точно так же, как вы гордитесь тем, что выполняли свой долг. Никто из нас не более добродетелен, чем другие. Нас всех одолевал ужас, и все мы поступали так, как считали нужным. Эти события подействовали на всех нас. Никто больше не будет прежним. Нас всех обманывали”.
Мы продолжали по кругу. Пошли откровения, гнев, эмоции. Лились слезы. Это напоминало изгнание бесов. Я даже не подозревала, как много в этой части Коннектикута американцев в первом поколении. Для этих молодых людей военная служба во Вьетнаме была своего рода обрядом посвящения в истинное гражданство. “У нас было два пути к тому, чтобы стать настоящими американцами. Либо поступить в колледж, как моя сестра, либо пойти на военную службу. Я пошел в армию. И стал американцем”, – сказал мне один из них. Его сосед записался в армию по той же причине.
– Но до нас американская армия не проигрывала войн, – добавил он, стараясь сдерживаться.
Я поразилась. Мне и в голову не приходило, что эти ребята винят себя и думают, что они слабаки.
– Но не вы проиграли войну, – ответила я. – В этой войне никто не мог победить, и Кеннеди с Джонсоном отлично это понимали. За поражение несут ответственность не солдаты, а те, кто послал вас туда!
Мне отчаянно хотелось убедить их в этом.
Кое-кто поведал мне о том, на что их толкала ненависть ко мне.
“Я считал своим долгом, когда заходил в магазин видеотехники, выключить все телевизоры, где показывали вашу аэробику”, – сказал один. А другой добавил: “Я из принципа не читал журнал, если там была статья о вас”.
Рич Роуленд пришел на встречу уже злой, а после моих слов о том, как наши суперсовременные бомбы убивали невинных вьетнамцев, разозлился еще больше. “Объясните мне, в чем разница между убитыми мирными гражданами и нашим парнем, который лежит там с собственным хреном во рту”, – потребовал он, когда очередь дошла до него.
Не помню точно своего ответа, но для Рича это было и неважно; главным был сам факт, что он впервые выплеснул наружу всё, что накопилось у него на душе. “Хорошо, что я пришел, хотя и злился на вас. Мне было полезно дать выход своим эмоциям. Я услышал, что вы просите прощения, и готов был принять извинения”, – сказал он мне недавно.
Наше собрание продолжалось около четырех часов. Ближе к концу пришел Стивен Риверс и сообщил, что слухи о нас уже распространились. Я не хотела огласки, но за дверью группа с местного телевидения ждала момента, чтобы взять у нас интервью. Я спросила своих собеседников, как, по их мнению, следует поступить.
– Поверьте, это не я позвала репортеров, – сказала я, – но они всё равно пришли. Что вы будете делать? Мы можем незаметно улизнуть через заднюю дверь, а можем пригласить их и рассказать, что тут происходит. Решайте сами.
Они выразили желание пригласить прессу, и те вошли, как я полагаю, ожидая увидеть разъяренных, готовых полезть в драку людей. А увидели мирных собеседников – одни обнимались, другие сидели молча. Журналисты явно удивились, не обнаружив признаков напряженности в зале. “Она нам рассказала много всего, чего лично я до сих пор не знал и, думаю, мало кто здесь знал, и мы поняли, почему она сделала всё это в 1972 году”, – сказал журналистам ветеран Вьетнама Боб Дженовиз.
Своего пикового туза Рич швырнул не мне в лицо, а в урну, когда вышел на улицу. “Я тогда начал выздоравливать”, – сказал он.
До собрания мы с бывшими “вьетнамцами” занимали настолько разные позиции, что дальше некуда, однако четырехчасовое общение лицом к лицу сыграло колоссальную роль. Я поняла: противоборствующие стороны сами мешают себе вслушаться в слова, оттого раны и не зарастают.
Cопереживание – вот решение проблемы.
Чтобы охватить взглядом большую картину, надо отойти на несколько шагов. Если ваша жизнь изобиловала травмами, если вы столкнулись с ненавистью к “врагу”, к тем, кто выступал против войны и, как всем казалось, перешел на сторону врага, нелегко сделать эти несколько шагов. Поэтому затеваются никому не нужные войны и развиваются идеи отмщения и оправдания, основанные на неверных предпосылках, как, например, в нашей иракской войне, которая идёт, пока я пишу эту книгу. Мы должны гнуть свою линию. Не может быть, чтобы наши люди гибли напрасно. По другую сторону фронта – сущие дьяволы. Если мы сейчас отступим, наш авторитет пошатнется. Лучше всё так же посылать американцев в бой, где их могут убить, чем признать свою ошибку.
После моей встречи с ветеранами шум вроде бы поутих. Когда мы снимали какие-то эпизоды на натуре, рядом непременно собиралась кучка демонстрантов, но бывших “вьетнамцев” среди них было мало. Во время самой агрессивной акции с десяток женщин из Уотербери прислали мне видеозапись, на которой они все, одна за другой, выражали мне свою поддержку, восхищались моим образом жизни и благодарили за поданный пример. Они даже не представляют себе, как здорово помогли мне в те тяжелые времена.
Потом, тем же летом, мы с Робертом Де Ниро и группой ветеранов Вьетнама из Коннектикута, членом которой был и Рич Роуленд, провели благотворительную вечеринку на озере Куоссапог. Нам угрожали, обещали сбросить на нас с вертолетов всякую дрянь; местные официальные лица отказались от участия в мероприятии. Но несмотря ни на что, вечером 29 июля пришли две тысячи человек. Было закуплено еды на тысячи долларов добровольных взносов, сто волонтеров, в основном бывшие “вьетнамцы”, обслуживали гостей, изо всех сил стараясь сделать так, чтобы вечеринка имела успех. Мы собрали 27 тысяч долларов для детей с врожденными пороками развития, чьи отцы подверглись воздействию токсичного дефолианта во Вьетнаме.
Я всегда считала, что надо помогать нашей армии, отчасти потому, что выслушала немало рассказов солдат, ветеранов и их родных, хорошо понимала и принимала близко к сердцу их проблемы. Интересно, сколько американцев, как и я, пришли в бешенство, когда Конгресс урезал ветеранские пособия и целые слои населения выпали из поля зрения Министерства по делам ветеранов США, – и это вскоре после отправки нашей армии в Ирак в 2003 году под призывы администрации Буша “поддержать нашу армию”. При такой стратегии примерно 5 тысяч человек оказались бы исключены из системы охраны здоровья ветеранов. В результате попыток поднять жалованье и доплаты сотрудникам медицинских служб за бортом остался еще миллион ветеранов, федеральные дотации на образование детей военнослужащих сократились на 60 %. Это что – патриотизм?
Мы плодим новых жертв новых войн и даже не даем себе труда позаботиться о ветеранах войн прошедших.[65]
Глава 12
Прощай, Одинокий рейнджер
Проблема мира в том, что мы слишком сужаем круг нашей семьи.
Мать Тереза
Как ни удивительно, вопреки своему обету родить ребенка, мы с Томом никогда не обсуждали наше совместное будущее. Зная его прежних женщин, я, естественно, предполагала примерно такие его речи: “Что мы хотим получить от этого брака? К чему, по-твоему, это приведет?” Мне казалось, что мы избегаем брать на себя долгосрочные обязательства исключительно по моей вине. Я так долго оставалась Одиноким рейнджером, что теперь готова была допустить кого-нибудь к себе: затаив дыхание, жила в надежде на ровное, благоприятное развитие событий и вместе с тем в страхе, как бы пузырь не лопнул, если я попытаюсь прояснить будущее. Рискуя потерять то, что уже имею, я боялась попросить о том, чего хочу. Мы чувствовали, хотя не произносили этого вслух, что неожиданно составили мощный дуэт на политическом уровне – такая вот странная пара в странное время.
Теперь Том жил со мной и зарабатывал на жизнь литературным и преподавательским трудом. В июне 1972 года, незадолго до моего отъезда во Вьетнам, мы поговорили о нашем совместном осеннем туре по стране, который собирались предпринять с целью рассказать в наших публичных выступлениях о планах Никсона по эскалации военных действий и взбодрить мирное движение. Том назвал это Индокитайской мирной кампанией (ИМК). Мы спланировали беспрецедентный по масштабам двухмесячный тур с посещением пятидесяти девяти городов. Нас должны были сопровождать Холли Нир и Джордж Смит, который три года провел в плену у вьетконговцев.
Я отчетливо помню тот день, когда Том сидел на краю нашей кровати, а я стригла его длинные косички. Это было ритуальное действо, обряд перехода в новое состояние – мы расставались с бунтарскими атрибутами и вновь вливались в мейнстрим; если из-за нашего внешнего вида люди не воспримут наши слова, у нас ничего не выйдет. Поэтому я обрезала Тому волосы, купила ему костюм и галстук, кожаные коричневые туфли вместо его резиновых сандалий, а себе – одежду классического стиля из немнущейся ткани.
Наш тур стартовал в День труда, на ярмарке в Огайо, – весьма символично, притом что мы хотели понравиться консервативно настроенным жителям центральных штатов. Я сама в 1972 году получила лучший за все предшествующие годы шанс реализовать свой потенциал. Я жила в полную силу, выжимала из себя всю энергию до последней капли, каждая моя нервная клетка была напряжена. Я не просто обращалась к людям с трибуны; я наблюдала, слушала и ежедневно училась, отдавала делу, в которое верила, всю себя до капли, при этом работала вместе с человеком, которого любила и которым восхищалась, и вместе с десятками своих единомышленников. Многие из участников нашего тура впоследствии сыграли важные роли в моей жизни, мне хотелось бы назвать их имена: кроме моих соседей по комнате Кэрол и Джека (я еще расскажу о них позже), с нами были Карен Ниссбаум, Айра Арлук, Хелен Уильямс, Джей Уэст Брук, Энн Фройнс, Шэри Уайтхед-Лоусон, Сэм Хёрст, Пол Райдер, Ларри Левин и Фред Бранфмен. Любой из них достоин отдельной главы, но тогда моя книга получилась бы чересчур длинной. Многие годы они служили мне семьей и примером для подражания. Наконец-то я обрела политическое пристанище, которого мне так не хватало. Я уже не была Одиноким рейнджером.
Как правило, нас с восторгом встречали толпы слушателей. Я активно цитировала документы Пентагона в расчете на то, что слова правительства покажут людям, где правда. Именно тогда я впервые поняла, что одних только фактов мало. Иногда людям нелегко поверить в то, что подрывает авторитет власти в их глазах, – и неважно, насколько далеко от реальности может завести их необоснованная вера в президента и его администрацию и сколько молодых жизней будет загублено зря. Это массовое нежелание признавать факты проявилось с новой силой во время выборов 2004 года.
Время от времени меня спрашивают на интервью, имеют ли известные люди право открыто критиковать официальные органы? Я верю в демократию. Задавать вопросы и сомневаться должно быть дозволено всем. Как еще узнать правду, если народу врут? Мне кажется, именно потому, что знаменитости завладевают вниманием обширной аудитории, реакционеры зачастую ведут себя агрессивно по отношению к ним и пытаются принизить их: дескать, что вы о себе воображаете? Мы – неравнодушные граждане своей страны и хотим во всеуслышание говорить о том, о чем иначе люди могут не услышать. Что же еще остается делать неравнодушным, владеющим информацией гражданам, когда президенты, вице-президенты и госсекретари ради оправдания войны пичкают народ лживыми фактами?
За всё время у нас выдался единственный выходной, и мы с Томом провели его в постели и за разговорами. Я хорошо это помню, потому что Том попросил меня рассказать о себе – о моей матери, об отце, о том, что я думаю про кино, как, на мой взгляд, отразилась на мне слава. Прожив вместе пять месяцев, мы всё еще знакомились друг с другом, но никто из тех, с кем я бывала эмоционально близка раньше, не расспрашивал меня так досконально. Я сама увидела, с каким трудом прокладывала свой жизненный путь и как мало занималась самоанализом. В паузах, которые иногда случались при нашем утомительном графике, мы старались сделать ребеночка. Это произошло холодной октябрьской ночью в штате Нью-Йорк, где-то неподалеку от Буффало. Как и с Ванессой, я мгновенно поняла, что это свершилось.
Пока мы разъезжали, Ванесса жила в Париже с папой. Из-за нее у меня на душе постоянно скребли кошки, и я звонила ей по два-три раза в неделю – узнать, как дела, и сказать ей, что я всё время о ней думаю. Но в глубине души я понимала, что издалека это всё бесполезно. Мой отец делал то же самое со мной и моим братом – проявлял заботу на расстоянии и полагал, что мы расценим это как выражение любви. Уклонялась ли я от своих более важных обязанностей, чем борьба за прекращение войны? Не посетил ли меня призрак? Видимо, да. Но хотя бы я не ошиблась в Вадиме. Он был хорошим отцом для нашей дочери; он взял на себя роль матери. Но меня осуждали так, как редко осуждают отцов, когда они уезжают!
Отдельные яркие эпизоды тура врезались мне в память. Где-то на Среднем Западе в продуваемом сквозняками спортзале молодой парень, воевавший во Вьетнаме, признался перед аудиторией в одной школе, что сам насиловал и убивал вьетнамских женщин. Его прямо колотило, когда он это говорил. Слушатели явно не верили своим ушам: как мог такое сделать этот человек, вроде бы нормальный с виду? Кто-то крикнул ему, чтобы он заткнулся. Он замолчал, обвел взглядом зал и тихо сказал: “Послушайте, я буду жить с этим до самой смерти. Самое малое, что можете сделать вы, – это принять к сведению, что такое случалось”.
Порой нам приходилось непросто. В Кенсингтоне, в пролетарском районе Филадельфии, человек сто злобных мужиков прорвали полицейское заграждение и налетели на меня, буквально выдергивая пряди волос из моей головы. “Сидела бы себе дома и занималась бы хозяйством”, – сказал какой-то мужчина корреспонденту Associated Press.
Мало-помалу я обретала уверенность в своих силах и училась говорить от себя лично. Помню, как я впервые рассказала о своем жизненном пути от “Барбареллы” до начала моей активистской деятельности в 1968 году; о том, какой бессмысленной мне тогда казалась моя жизнь и как я тогда думала, что женщина не способна на перемены – разве что сменить скатерть на столе или подгузники. Я хотела донести до моих слушателей такую мысль: еще совсем недавно я понятия не имела, где находится этот Вьетнам, и не желала верить в то, что слышала о войне; теперь я стала другой; а раз я смогла, то и вы сможете.
Мне стало легче входить в контакт с людьми. В будущем, когда я полностью усвоила эти уроки, они мне очень пригодились. На это потребовалось время. В присутствии Тома мне почему-то не удавалось сохранять в речи собственные интонации. Я пасовала рядом с этим блестящим оратором и боялась, что мне недостает “политической зрелости”. За много лет активистской работы Том составил себе всеобъемлющую картину современности и мог говорить о Вьетнамской войне в контексте истории США и мира.
Но это была его всеобъемлющая картина.
Существовала ли такая картина современности – некий цельный сценарий, – которую я как женщина могла бы воспринять? Я не знала, а потому ухватилась за сценарий Тома, весьма привлекательный и поучительный. Свой собственный сценарий, с гендерными особенностями, я нашла лишь через тридцать с лишним лет.
Несмотря ни на что, на выборах 1972 года Никсон одержал убедительную победу. Джордж Уоллес, кандидат в президенты крайне консервативного толка, выбыл из игры после покушения на него, и его электорат перешел к Никсону. Незадолго до выборов Генри Киссинджер в своей знаменитой речи объявил, что “мир близок” и что в Париже достигнуто мирное соглашение с Северным Вьетнамом. Уставшие от войны американцы проглотили наживку. Президент Нгуен Ван Тхьеу, наш союзник в Южном Вьетнаме, возражал против формулировок мирного соглашения, но об этом американцам не сказали.
Никсон с Киссинджером были не первыми, кто сознательно вводил свой народ в заблуждение относительно войны. Линдон Джонсон – собственно, как и Никсон, – который хотел активизировать военные операции, чтобы не проиграть войну, утверждал, что корабли Северного Вьетнама безо всякого повода обстреляли американский флот в Тонкинском заливе. Это позволило ему убедить Конгресс принять Тонкинскую резолюцию и начать бомбить Северный Вьетнам. Информация об инциденте в Тонкинском заливе оказалась ложной.[66] 1 По-моему, эту страшную “утку”, целью которой было оправдание войны, превзошли только действия администрации Буша-младшего, сумевшей добиться у Конгресса санкции на ввод войск в Ирак.
Затем, в 1972 году, народ обманули окончательно: вопреки однозначному требованию Конгресса прекратить военные действия и предвыборным заверениям Киссинджера о близком мире, 17 декабря начались массированные бомбардировки Ханоя и Хайфона, которые продолжались до первой недели нового года. Северный Вьетнам задействовал средства ПВО, что дорого нам обошлось. 99 пилотов погибли, 31 попал в плен.
Обессиленные, с мерзким осадком на душе, мы с Томом отправились на показ “Последнего танго в Париже”, но ушли посередине сеанса: мысли о бомбежках не давали увлечься сценой анального секса со сливочным маслом.
Почему пять президентских администраций как демократов, так и республиканцев, зная (это следует из документов Пентагона), что в этой войне победить нельзя – если только не вести войну на полное уничтожение противника – и без эскалации военных действий поражения не избежать, почему они предпочли отсрочить провал, скольких бы жизней это ни стоило?
Отчасти ради победы на выборах. В ноябре 1961 года президент Кеннеди сказал Артуру Шлезингеру, что, если США ввяжутся в войну во Вьетнаме, мы проиграем точно так же, как французы. Однако Кеннеди опасался уступить правым на следующих выборах, откажись он от этой идеи.
На мой взгляд, тут дело в ложном понимании мужской силы, в боязни проявить нерешительность и излишнюю мягкотелость в чем бы то ни было, особенно по отношению к коммунизму, терроризму и любой другой кажущейся угрозе. Здесь уместно процитировать Дэниела Эллсберга, который посвятил анализу политики США во Вьетнаме, наверное, больше времени и сил, чем кто-либо еще в Америке.
“Я склонен думать, – сказал он в интервью журналу Salon 19 ноября 2002 года, – что Линдон Джонсон не желал прослыть слабаком перед коммунистами. Как Джонсон объяснял это Дорис Кернс, если он уйдет из Вьетнама, его сочтут бабой, тряпкой, конформистом… За последние полвека немало американцев и, пожалуй, еще в десять раз больше азиатов погибли из-за того, что американские политики боялись прослыть слабаками”.
К сожалению, святая вера некоторых американцев в наше всемогущество (в “мужской характер”) дает им основания думать, что США имеют право уничтожить любой неугодный им режим и не уважать ООН. В The New York Times это недавно назвали “рефлекторным подчинением” нормам международного права. Джошуа Голдстейн, эксперт в области международных отношений, профессор Американского университета (Вашингтон), пишет в своей книге “Война и гендер”: “У войны мужское лицо, и точно так же мир ассоциируется с женской половой идентичностью. Поэтому, если мужчина выступает против войны, его мужская сила становится объектом насмешек”. Его обзывают тряпкой, слюнтяем, бабой. Бойтесь мужчин, которые, отзываясь о “другой стороне”, используют оскорбительные для женщин слова. В их сознании национальная мощь объединяется с их собственной потенцией. Для них лучше уйти с арены публичной жизни, чем услышать обвинения в том, что они сдались. Самые опасные лидеры – те (как правило, мужчины, но не всегда), кого родители (как правило, отцы, но не всегда) воспитывали слишком сурово и часто стыдили. Свое право на членство в “клубе мужчин”, пропуском куда служат сила (агрессия, нетерпимость к гомосексуализму) и иерархические ценности (расизм, женоненавистничество, власть), они доказывают при помощи войн и пропаганды социального неравенства. Женщины – и думающие мужчины – должны показать пример демократической возмужалости, за которую не пристыдишь, потому что принцип превосходства для нее неактуален.
В последние несколько лет это стало ясно, как никогда ранее. Вспомним Джорджа Буша-младшего с его воинственным призывом “Вперед, в бой!” и вызовом Джону Керри: “Что, пороху не хватает?” Добавим к этому намеки Дика Чейни на мягкотелость Керри, который поддерживал позицию ООН, и фразу генерал-лейтенанта Уильяма Бойкина “я знал, что мой Бог главнее его Бога”. Это старозаветное “мой главнее твоего” и стремление к руководящей роли опасно раскачивают мир и губят не просто некоторых женщин, мужчин и детей, но и целые народы. Глория Стайнем в книге “Революция изнутри” написала, что нам следует сменить патриархальные установки, “если мы больше не хотим плодить лидеров, чьи юношеские, не известные нам комплексы проявятся потом во внутренней и международной политике”. Отчасти поэтому сегодня, в своем третьем акте, я не жалею сил на то, чтобы мальчики и девочки научились сопротивляться этим необоснованным и пагубным, порождающим жестокость гендерным нормам.
История показывает, что никто – ни нация, ни отдельно взятая личность – не может вечно занимать высшую ступень пьедестала. И если на пути к вершине вы остаетесь скромным, способным к сопереживанию человеком, значит вы подаете людям хороший пример и не останетесь в одиночестве, когда снова окажетесь внизу. Всегда лучше плавно завершить свой путь среди друзей, чем потерпеть крушение на территории противника.
Довольно нам одиноких рейнджеров во всех их ипостасях – даже в моем лице.
Глава 13
Последний рывок
Радость роженицы станет нашим оружием против вас.
Вьетнамский Поэт – Ричарду Никсону
Я любила Тома и благоговела перед ним одновременно. Он был мне другом, наставником, любовником, спасителем, опорой во всём, и я надеялась когда-нибудь стать такой, как он. Я видела в нем кристально честного, бескорыстного человека, неутомимого исследователя человеческой природы. Мне нравилось смотреть, как он “проглатывает” книгу за книгой, как, исписывая одну за другой желтые страницы в своих любимых больших блокнотах, выгибает кисть левой – рабочей – руки, словно крабью клешню.
Помню тот день, когда он позвонил своей матери, Джин, и сообщил ей, что я беременна. Последовала долгая пауза. “Что такое, мам?” – спросил он и дальше только слушал, время от времени поглядывая на меня.
Повесив наконец трубку, он сказал: “Знаешь, мама спрашивает, не собираемся ли мы пожениться. Она говорит, ребенка вне брака люди не одобрят. Она сказала, Джонни Карсона[67], когда вы начнете рассуждать в его программе о войне, гораздо больше может заинтересовать, почему вы не женаты. Сказала: вы хотите еще и с этим бороться, мало вам борьбы?”
Я подумала: Джин, ты попала точно в яблочко! Я хотела замуж. Хотела быть с Томом всегда. С Вадимом у меня не было такой уверенности. Но я избегала произносить это слово в разговорах с Томом, и вмешательство его матери вызвало у меня ликование. Наверно, и у Тома тоже, так как уже через несколько минут мы оба решили, что брак – это хорошая идея. Но мы придали ей политическую окраску. Потребность в политическом обосновании всего на свете вошла у нас обоих в привычку. Видимо, Тому так было лучше, а раз ему лучше, значит, и мне тоже.
В январе 1973 года я позвонила Вадиму с просьбой о разводе, и он отреагировал весело и благожелательно. В самом деле, мы уже два года жили врозь. Могу сказать, что наши отношения стали даже лучше, чем были в браке. Не только я – другие его бывшие жены тоже замечали подобные перемены.
Когда мы с Томом обручились – это произошло 19 января 1973 года, – я была на третьем месяце. Мы устроили церемонию в гостиной моего дома; мы вдвоем сели у камина на кирпичной приступочке, рядом с нами – мой брат, дальше Холли Нир, с другой стороны – священник-англиканец. Напротив расположилась пестрая компания – человек сорок, в том числе мой папа с четырехлетней Ванессой на коленях и со своей женой Шерли, из Детройта прилетела Джин, мама Тома. Холли с Питером исполнили для нас свадебный гимн ее сочинения. Конечно, не совсем Норман Роквелл[68], сказал Том, но тогда нечасто встречались сюжеты в духе Роквелла. Одним из пунктов нашего брачного обета стало обязательство сохранить чувство юмора – единственный, который нам не удалось выполнить.
С тех пор как мы с Томом стали жить вместе, мои отношения с папой начали потихоньку меняться. Рядом со мной снова был мужчина, с которым мне хорошо, – то есть, по крайней мере, не папа теперь нес за меня ответственность, и он полюбил Тома уже за это. Во-первых, Том так же, как и папа с Вадимом, обожал рыбалку; во-вторых, на папу производило большое впечатление умение Тома красиво говорить без шпаргалки; в-третьих, они оба родились и выросли в центральных штатах. Кроме того, папа явно хотел помириться со мной и был готов пойти мне навстречу. Даже сейчас я пишу об этом с волнением.
Мы с Томом хотели оставить память о том, при каких обстоятельствах мы познакомились и почему решили родить ребенка, поэтому выбирали ему такое имя, которое подошло бы и американцу, и вьетнамцу. Единственным подходящим, с моей точки зрения, именем, удовлетворявшим этому условию, было Трой[69]. Также мы решили не навьючивать на дитя свои фамилии (и Фонда, и Хейдены тащили излишний груз) и предпочли девичью фамилию матери Тома – Гэрити. Его вторым именем, как решил Том, должно было стать О’Донован – в честь ирландского национального героя О’Донована Россы. Трой О’Донован Гэрити. Звучало красиво.
Вскоре после нашей свадьбы против бывших помощников Никсона Дж. Гордона Лидди и Джеймса У. Маккорда-младшего в связи с Уотергейтским скандалом было выдвинуто обвинение в тайном сговоре, проникновении в помещение со взломом и прослушивании телефонных разговоров. Между тем в национальном центре прибрежного поселка Оушн-Парка, расположенного южнее Санта-Моники, стартовала Индокитайская мирная кампания. Как-то днем, работая над макетом нашей недавно учрежденной газеты Indochina Focal Point, я ощутила симптомы угрозы выкидыша, и меня на месяц уложили в постель – точно так же, как в конце первого триместра моей беременности с Ванессой. Это оказалось даже неплохо: мне необходимо было сделать паузу, подумать о моей, скажем так, карьере и о том, что я намерена делать на этом поприще, если вообще намерена что-либо делать. Том или Руби подавали мне утром кофе и отвозили Ванессу в школу, а я лежала и размышляла о том, насколько ничтожны мои шансы сыграть в интересном для меня фильме; несмотря на потребность в деньгах, я не готова была выбросить три месяца (в среднем за такой срок снималось кино) на нестоящее занятие, тогда как и без того дел хватало. А может, мне самой снять свой собственный фильм? Я понимала, что бизнес-леди из меня не выйдет: любые расчеты давались мне с трудом. цены, прибыли, расстояния, тоннаж бомб – всякие цифры повергали меня в ступор. Вероятно, это из-за того, что моя мать вечно что-то подсчитывала на арифмометре, а отца это бесило. Так или иначе, продюсер из меня был бы никудышный. Однако я, как мне казалось, могла бы сочинить сценарий.
За неделю до того, как слечь, я выступала на антивоенном митинге в Калифорнии, в Клермонте, и вместе со мной на трибуне находился ветеран Вьетнама, бывший морпех Рон Ковик; парализованный ниже пояса после осколочного ранения в позвоночник, он сидел в инвалидном кресле, весь увешанный орденами. Придет время, и о нем узнает весь мир, когда Том Круз сыграет его в фильме “Рожденный четвертого июля”, снятом по автобиографии Рона Ковика. Я всё еще вижу Рона на трибуне: он сидит в своем кресле со свирепым видом и четко, с напором излагает свою историю – как он верил, как записался в армию и продлил контракт, как был ранен, как его парализовало и как, оказавшись на обратном пути домой в госпитале, где было полно крыс и не хватало медперсонала, он понял, что его использовали и выкинули за ненадобностью. Тогда он задумался о сущности войны, об этике мачизма, на которой она держится, и, осознав это, спасся, как сам сказал. И добавил: “Я лишился своего тела, зато обрел разум”.
Лежа в кровати, я не могла отделаться от этой фразы. Она напомнила мне о тех искупительных путешествиях, которые предпринимали ветераны ради процесса о “зимних солдатах”. Нельзя ли выстроить сценарий на этой фразе Рона?
Я принялась сочинять: двое мужчин, убежденные патриоты, отправляются во Вьетнам; один из них возвращается, как Рон, злой, но способный отказаться от старых воинских идеалов и освободить свой разум, а другой, нервный и опустошенный, не может избавиться от милитаристских мифов о настоящих мужчинах. Я пока не видела возможности добавить роль для себя, но это не имело значения. Это было бы кино о двух мужчинах и о том, как один из них изменился и нашел свое спасение.
Я рассказала о своей идее Брюсу Гилберту, моему другу, штатному сотруднику нашей Индокитайской мирной кампании, который страстно любил кино и мечтал стать продюсером. Мы часто говорили о том, какое кино о Вьетнамской войне нам хотелось бы увидеть. Мы решили, что Брюс попытается развить из фразы Рона фабулу, а я настояла на том, чтобы над сценарием работала еще и Нэнси Дауд, которая могла бы показать женскую точку зрения.
Нэнси и Брюс приступили к работе и трудились практически бескорыстно, поскольку у нас не было студии, чтобы освоить стартовый капитал. Мой адвокат и агент Майк Медавой помог нам устроить Брюса сценаристом в независимую кинокомпанию, где можно было бы изучить это ремесло. За год работы Брюс, благо имел доступ к первым вариантам сценариев – в частности, шедеврального “Китайского квартала”, – получил возможность увидеть, как развивается сценарий по мере подключения к процессу режиссера и актеров. Однажды Брюс пришел ко мне и заявил, что хочет быть моим партнером, а не наемным работником, но я не углядела в этом нахальства желторотого юнца – напротив, ощутила прилив уверенности. Я решила, что человек, который способен организовать митинг по собственному плану, предусмотрев всё до мелочей, будет хорошим партнером. Так мы учредили кинокомпанию под названием IPC Films – в честь нашей Индокитайской компании IPC, которая нас свела (для посторонних мы не стали разъяснять эту аббревиатуру).
Без малого через шесть лет фильм “Возвращение домой” принес премии Американской киноакадемии Джону Войту, мне и сценаристам Нэнси Дауд, Уолдо Солту и Роберту Джонсу. Но я забегаю вперед.
Пока я находилась на постельном режиме, Том убедил меня найти жилье поближе к офису ИМК, в Оушн-Парк, где он жил до того, как перебрался ко мне. Продать мой дом? Где я прожила всего лишь год? Я любила свой дом. Но прежде всего я хотела поступать правильно с точки зрения Тома. По-моему, он считал, что образ жизни влияет на политическую деятельность – будешь ли ты простым человеком (человеком из народа) или либеральным начальником (то есть буржуа), хотя Том никогда не говорил этого прямо. После той клятвы, которую я дала сама себе три года назад в Скалистых горах, я придерживалась того же мнения, поэтому была готова к трудностям, уготованным мне Томом. Через несколько дней он пришел домой и сообщил мне, что нашел дом за квартал от пляжа, за 45 тысяч долларов. Мы купили его, хотя я его даже не видела.
В наши дни Оушн-Парк – это престижный район с бутиками и стильными ресторанами. Как я потом узнала, в 2003 году наш сорокапятитысячный дом продали за 2 миллиона. Но тогда, в семидесятых, там преобладали убогие бары и комиссионки, а банки помещали его за красную черту, как неблагоприятный для инвестирования, и не желали вкладываться в его застройку.
Когда опасность выкидыша миновала и мне разрешили вставать, Том повез меня осматривать новый дом, который он выбрал для нас. Дом находился на южной стороне узкой улицы с односторонним движением длиной в один квартал, спускавшейся почти к самому пляжу – Уодсуорт-авеню. Вдоль всех улочек тянулись ряды деревянных домов, выстроенных стенка к стенке в двадцатые годы для летнего отдыха богатых горожан, которые приезжали на знаменитом красном трамвае, ходившем от центра Лос-Анджелеса, с бульвара Сан-Висенте, до побережья. В те времена здания, наверно, были посимпатичнее, а теперь большей частью – и наше тоже – превратились в обветшавшие строения на две квартиры с тонкими неутепленными стенами и просевшими за многие годы в песок полами.
Население Оушн-Парк представляло собой любопытную социальную смесь рабочих, радикалов и представителей контр культуры. В одноэтажном доме рядом с нами жила семья консервативных католиков – дюжий ночной сторож с женой и множеством детей, один из которых был ровесником Ванессы. Дальше стоял двухэтажный дом; первый этаж занимал писатель-маоист с сыном, шустрым рыжеволосым мальчиком, тоже ровесником Ванессы. Напротив проживала компания женщин-активисток, знакомых Тома. За редким исключением, перед домами не было ни гаражей, ни подъездных аллей, так что машину приходилось оставлять прямо на улице.
Я вспоминаю, как впервые вошла в дом. Там было темно и сыро. У меня к горлу подкатил ком, но в мои намерения входило продемонстрировать, что я готова переехать без нытья, хоть и должна была расстаться с Руби Эллен, которая без малого три последних года была мне верной подругой и помощницей. В довершение всего Тому казалось, что нам негоже одним занимать весь этаж, и ради экономии на первом этаже следует поселить Джека Никола и Кэрол Курц, работавших у нас в ИМК. Это было как раз неплохо. В трудные дни нарастающих конфликтов (это время уже приближалось) Кэрол дарила мне свою заботу и ощущение стабильности, я могла рассчитывать на ее поддержку. Это была красивая, высокая и худощавая женщина на десять лет меня младше, смешливая, с мягкими каштановыми волосами. И она (та самая Кэрол, что плакала у меня на пороге и не вызвала у Тома ни малейшего сочувствия), и Джек входили в сообщество красной семьи; умные, убежденные активисты, они помирились с Томом и среди наших соратников были единственной парой, недавно создавшей семью, родителями десятимесячного мальчика Кори.
Джек с Кэрол заняли спальню, столовую и кухню на первом этаже, а гостиная у нас была общая. В комнатушку сбоку от нашего главного крыльца по настоянию Тома въехал писатель и ученый Фред Бранфман из Вашингтона, который подбирал материалы для наглядной агитации во время тура ИМК; Фред и его жена Тхоа, миниатюрная вьетнамка, спали на соломенном матрасе. Роста в нем было примерно шесть футов и пять дюймов[70], и по утрам, отправляясь с Ванессой в школу, я едва не спотыкалась о его ноги, неизменно торчавшие из двери.
Отдельный вход с другой стороны крыльца вел на узкую лестницу, на второй этаж, где жили мы. Там находилась спальня с окнами на улицу и тесным туалетом, а также, напротив нее, небольшая комната для Ванессы и Кори. Когда я включала плиту в крошечной, без вытяжки, кухне, иногда выбегали тараканы. Я только выметала их и каждый раз думала, что надо бы этим заняться.
Об уединенности можно было только мечтать. Если бы я захотела вбить гвоздь для картины в тонкую, составленную из панелей стену, он прошел бы насквозь; заниматься любовью в таких условиях надо было тихо. Папа обозвал наш дом лачугой, и не то чтобы шутил.
У нас не было ни посудомоечной, ни стиральной машины, поэтому дважды в неделю я носила нашу одежду в ближайшую прачечную-автомат. Однажды, когда я ненадолго вышла купить кофе, кто-то украл все мои вещи, включая шелковую пижаму, которую я носила еще в Северном Вьетнаме.
Я принялась украшать наше жилье с энтузиазмом беременной женщины, которая вьет гнездышко, и несмотря на все его минусы, мне там нравилось. До сих пор я никогда не жила в таком своеобразном общежитии. Улицы были такие короткие и дома с обязательными крылечками стояли так близко друг к другу, что все всех знали, и всегда можно было одолжить у соседей сахар и кофе, а заодно узнать все сплетни. Нашлись приятели для Ванессы, за квартал от дома находился пляж с качелями и горкой. Я слышала шум прибоя, вдыхала соленый аромат, и жизнь на Уодсуорт-авеню возвращала меня в летние деньки моего детства. Мы прожили там почти десять лет.
Мои звездные знакомые, бывая у нас, спрашивали, не раздражает ли меня такая открытость и отсутствие охраны. Мне нравилось быть досягаемой для окружающих по ряду причин: прежде всего, это отвечало идее “спуститься с горы”, кроме того, когда мои дети подросли, я отдала их в обычную среднюю школу, к ним приходили в гости друзья, и мы не хотели выглядеть не такими, как все.
Еще один момент – изменилось мое отношение к профессии. Я начала ощущать, что способна управлять процессом производства своих фильмов, благодаря чему мне стало интереснее играть и хотелось глубже вникнуть в роль. Как может актриса прочувствовать реальность, если она витает в облаках? Конечно, я была известной актрисой, и поэтому какие-то барьеры неизбежно возникали; многим трудно преодолеть робость перед знаменитостями. Но, представьте себе, подобные разрывы можно сократить в значительной степени, и я очень старалась. Мне это давалось достаточно легко. Я всегда спокойно относилась к тому, что другим знаменитостям могло бы показаться неприемлемым или неудобным.
Кроме того, я не связывала проблемы безопасности и охраны личного пространства, которые так волнуют кое-кого из моих более прославленных знакомых, с открытостью для поклонников. Гораздо больше неприятностей нам доставляли власти. В первый год нашей жизни в этом доме (при администрации Никсона) к нам вломились, перевернули вверх дном все ящики из столов, разбросали все папки и документы, наш телефон прослушивался, а однажды ко мне под видом репортера заявился агент ФБР с расспросами о том, действительно ли я к моменту свадьбы была уже три месяца как беременна. Откуда я это знаю? Из документов моего дела в ФБР, которые увидела позже.
Оглядываясь назад, я не променяла бы Уодсуорт ни на что другое, но сейчас не вижу необходимости стиснув зубы доказывать свою политическую честность. Вовсе не предосудительно нанять за достойную оплату с компенсационными выплатами кого-нибудь, кто поможет вам поддерживать чистоту и уют в доме, если вы можете себе это позволить и если материальные ценности – не главное в вашей жизни.
Во время беременности я много занималась различными исследованиями для фильма, над которым работали Брюс и Нэнси. Съездила в Сан-Диего, чтобы побеседовать с женами бывших “вьетнамцев”. “Я обращаюсь к мужу, а будто никого и нет. Он опустошен. Мне кажется, я слышу, как внутри него отзывается эхо моего голоса”, – рассказывала одна из них. Передо мной начал вырисовываться образ моей героини – мой муж уезжает на войну, а я остаюсь и, завязав отношения с парализованным солдатом в госпитале, переживаю перемены в себе.
Я многое узнала от ветерана по имени Шад Мешад, который служил во Вьетнаме военным психологом. Он был дружен с Роном Ковиком и, такой же харизматичный и бесстрашный, умел найти подход к бывшим “вьетнамцам” с их проблемами, дружно потянувшимся в теплые края – на юг Калифорнии. К тому времени, как мы познакомились, он был уже полноправным штатным сотрудником крупнейшей в Калифорнии психиатрической клиники для ветеранов – госпиталя Уодсуорт в Брентвуде, расположенного в соседнем с Санта-Моникой регионе. Тогда те симптомы, которые проявлялись у ветеранов Вьетнама, не относили к какому-либо медицинскому диагнозу. Лишь спустя годы медики описали эту симптоматическую картину как посттравматическое стрессовое расстройство, и то лишь благодаря настойчивому труду способных к состраданию докторов – Роберта Лифтона, Леонарда Неффа, Хаима Шатана и Сары Хейли, – а также самих ветеранов. Но к мнению Шада ветераны прислушивались. Он организовал групповые занятия в Венисе, Санта-Монике, Уоттсе и в пригородах и свел Брюса и Нэнси со многими членами этих групп.
Рон Ковик пригласил меня в Лонг-Бич в ветеранский госпиталь на митинг Комитета по правам пациентов, где и сам проходил лечение. Он хотел, чтобы я услышала из уст его товарищей, насколько там плохие условия. В полдень на лужайке за отделением, где лежали парализованные, собралось несколько сотен человек, большей частью на каталках и в инвалидных креслах. Рон и другой бывший морпех по имени Билл Унгер распространили брошюрки с анонсом моего визита. В знак протеста собрался еще один митинг – ветеранов Второй мировой и Корейской войн; они размахивали флагами и распевали патриотические песни, чтобы выдавить нас с лужайки.
Не помню своих слов, обращенных тогда к ветеранам, но помню, как шокировали меня их слова. Ребята из отделения для парализованных говорили, что мочеприемники не опорожняют вовремя, и моча вечно проливается на пол через край, что пациенты лежат в собственных испражнениях, и у них образуются гнойные пролежни, что даже если нажимаешь кнопку, никто не отзывается на вызов, а недовольных переводят в психиатрическое отделение и глушат аминазином, а то и вовсе отправляют на лоботомию. Рон прокатился в своем кресле по другим отделениям и с помощью скрытого диктофона записал эти рассказы, а журналист Ричард Бойл подтвердил их правдивость, когда работал над статьей для газеты Los Angeles Free Press. Я немедленно отправила в госпиталь Нэнси Дауд и Брюса Гилберта, чтобы они увидели всё своими глазами, и все эти материалы нашли отражение в фильме “Возвращение домой”.
Шел 1973 год. Это был последний рывок перед концом войны, а еще 73-й стал для меня годом рождения Троя. У наших друзей Джона Войта и его жены Марчелины недавно родился мальчик, Джеймс, и они порекомендовали мне пройти курс для будущих матерей у Фемми Делайзер, которая занималась с ними и жила тут же, в Оушн-Парке, чуть южнее нас.
Однажды утром, когда мы с Кэрол стояли на крыльце, у меня отошли воды. На этот раз я была к этому готова, да и вообще всё шло по-другому. Начать с того, что я была полноправной участницей процесса – Фемми за этим проследила. Никто не собирался прописывать мне лекарства без моей просьбы, медсестра не стремилась показать, что она лучше меня знает, как мне рожать. Я бодрствовала, рядом со мной находились Фемми с Томом и Кэрол, и хотя под конец, перед тем как меня увезли на каталке в родильную палату, я взмолилась об обезболивании, Трой появился на свет раньше, чем лекарство успело подействовать, так что фактически роды были абсолютно естественными.
Том принял рождающегося из меня ребенка, и в то же мгновение я увидела в зеркале у себя над головой, что это мальчик. Троя О’Донована Гэрити положили мне на грудь, и, слегка одуревшая, я с изумлением отметила, что он не кричит. Плакал Том. Плакала я. А Трой не плакал. Я ни разу не слыхала о том, чтобы новорожденные не кричали, и углядела в этом предзнаменование – его жизненный путь будет счастливым.
В первые недели я ни в какую не позволяла Тому взять на руки или перепеленать Троя. Думаю, я просто защищала свои владения, как человек, который знает что делает. Это была единственная область, где я, уже имевшая одного ребенка, ориентировалась лучше Тома и не собиралась уступать первенство. Но когда я всё-таки уступила, меня до глубины души тронуло то, как нежно Том обращался с сыном и как трепетно относился к отцовству. Он часами лежал обнаженный с Троем на животе и о чем-то ворковал с ним. “Там и тогда… я дал обет: до тех пор, пока этот малыш не станет взрослым мужчиной, я буду подстраивать свою жизнь под его нужды”, – написал Том в своей автобиографии. По-моему, ничто не могло в такой степени смягчить сердце Тома, как рождение Троя. Несмотря на наш с Томом развод спустя шестнадцать лет, он остался верен своей клятве и всегда был внимательным и заботливым отцом.
Я выступала с антивоенными речами в кампусах по всей Калифорнии почти до самого дня родов. Мой огромный живот, обычно прикрытый ярким вязаным пончо темно-красного цвета, напоминал демонстративно задранный нос корабля. Уже через несколько дней после того, как родился Трой, я вернулась на трибуны и всюду таскала его с собой. Это было совсем не то, что с Ванессой. В немалой степени это происходило из-за Тома: ему претила мысль, что можно оставить Троя, он был категорически против нянь, а ни один из нас не хотел бросать свое дело, и при таких условиях между мной и моим сыном складывались иные отношения, нежели были у меня с Ванессой. Наверно, впервые я понимала, для кого выступаю.
Когда я кормила Троя и он подолгу внимательно смотрел на меня из-за моей груди я сознавала, что моя любовь оставляет отпечаток в его душе, и мои прикосновения, как и эти долгие переклички взглядов между нами, очень важны. Я знаю, что ко многим матерям это приходит само собой, но со мной было не так – отчасти из-за последствий моего раннего детства. С годами я больше узнала о том, что значит быть родителями, и теперь понимаю, что если не зажили еще собственные раны – а мои не зажили, – то открыть свою душу ребенку бывает крайне нелегко, и ты стараешься от этого уклониться. Я всё время работала и таким образом уходила от контакта. Когда Трой родился, я только начала выздоравливать и с грустью сознавала, что даю сыну нечто, чего недодала Ванессе, – это было и горько, и радостно. Ей было без малого пять лет, когда появился Трой, и весь первый год его жизни она постоянно кочевала из Оушн-Парка, где жили мы, в Париж, где жил ее папа, и обратно.
Разгорающийся Уотергейтский скандал, в результате которого многие сотрудники администрации Никсона были вынуждены уйти в отставку, ослабил аппарат президента, и у нас образовалась стратегически важная возможность использовать антивоенный потенциал, наработанный нашей ИМК в прошлом году. Мы предприняли трехмесячное турне с трехмесячным Троем. Мы преследовали своей целью надавить на Конгресс, чтобы прекратилось финансирование режима Тхьеу в Южном Вьетнаме. Я вытаскивала ящики из шкафов, застилала их одеялами, ставила на пол рядом с нашей кроватью, и Трой в них спал. Пока я выступала, кто-нибудь держал его за кулисами, а однажды посреди моей речи у меня побежало грудное молоко, и мне пришлось передать микрофон Тому и уйти за кулисы кормить ребенка.
После этого турне я снова поехала в Северный Вьетнам – теперь уже с Троем и Томом. Мы хотели снять документальный фильм “Знакомство с врагом” – показать человеческие стороны Вьетнама, картину жизни людей и всё то, о чем по-другому основная масса американцев вряд ли когда-нибудь узнает. Это должно было быть кино не о смерти и разрухе, а о возрождении и восстановлении. Ленту отснял гениальный американский кинооператор и режиссер Хаскелл Векслер, прославившийся, в частности, фильмами “Холодным взором” и “Кто боится Вирджинии Вулф?”.
На этот раз всё было совсем иначе. Север страны уже не бомбили и со мной был Том, всегда готовый прийти на помощь и взять на себя все трудности, поэтому я могла расслабиться. Во время моего первого визита в Ханой слова о надежде побудили меня к решению родить ребенка. И вот Трой здесь, в Ханое, – маленький сверток, материализовавшаяся надежда.
Весной 1974 года, сразу по возвращении из Северного Вьетнама, мы затеяли полуторамесячную лоббистскую кампанию в Вашингтоне, с тем чтобы убедить Конгресс не оказывать правительству Тхьеу финансовую поддержку. В результате, как мы узнали, в управление Конгресса поступили тысячи писем и телефонных звонков. Один из конгрессменов, не в силах справиться с почтой, взмолился: “Пожалуйста, остановите своих людей. Я проголосую, как вы хотите, договорились?”
В 1973 году я подала иск против администрации Никсона с целью добиться признания государственных органов в том, что меня преследовали и запугивали, старались испортить мою репутацию и заткнуть рот. Я хотела добиться подтверждения неправомерности такого рода деятельности, хотела всё это прекратить. В один весенний день 1974 года мы вместе с моим другом и адвокатом Леонардом Вайнглассом отправились за информацией к бывшему специальному советнику из Белого дома Чарльзу Колсону. До этого мы уже побеседовали с Дэвидом Шапиро, партнером Колсона по юридическим вопросам и главным юрисконсультом по Уотергейту. Том пошел с нами.
Шапиро сказал, что взлом в комплексе “Уотергейт” санкционировал генеральный прокурор Джон Митчелл, и добавил откровенно: “На моем клиенте [Колсоне] клейма негде ставить. Он первый среди самых отъявленных сукиных сынов в городе, и говорят, всё указывает на него… но преступлений он не совершал”. Всего лишь “попсовый политик” – так выразился Шапиро о Колсоне, на совести которого лежит составление списков несогласных с политикой Белого дома и дискредитация оппонентов Никсона, а среди них были не только активисты, но и выступавшие против войны члены Демократической партии, руководители крупнейших корпораций, редакторы газет, профсоюзные лидеры и кандидаты в президенты.
Через полчаса пришел Колсон со стенографисткой, и начался официальный разговор. Я помню, как уставилась на гигантский крест, который свисал с его шеи и покоился на большом животе. Всё правильно, подумала я, он должен нести крест. Странно было сидеть в этом шикарном кабинете перед холеным, откормленным мужчиной с крестом на шее, принимавшем самое активное участие в подрыве американской демократии. Колсон признал, что в Белом доме на меня составлялись служебные записки, но утверждал, что этим занимался Джон Дин. Он отрицал какие-либо официальные контакты с правительством, кроме связанных с его всем известной работой, и заявил, что ничего не знает о списках оппонентов. Тем не менее 1 марта 1974 года Колсону вынесли приговор – по обвинению в заговоре с целью помешать отправлению правосудия и по обвинению в препятствовании отправлению правосудия.[71]
В 1979 году мой иск к администрации Никсона был удовлетворен. ФБР признало, что с 1970 по 1973 год, нарушая данные мне Конституцией права и задавшись целью “нейтрализовать” меня и “создать помехи в моей личной жизни и профессиональной деятельности”, за мной вели наблюдение с применением технических средств контрразведки; что за этот период мои банковские счета арестовывали без санкции, под выдуманными предлогами звонили мне по телефону и являлись ко мне домой и в офис, чтобы проверить, где я нахожусь.
Кроме того, цРУ признало, что мою почту вскрывали. Мне говорили, что это был первый случай, когда это ведомство открыто подтвердило факт слежки за частной почтой американского гражданина со стороны государства. В ходе судебного расследования выявилось также, что на меня были заведены дела в Госдепе, Министерстве финансов США, в налоговом управлении и в Белом доме. К тому времени Конгресс и новый генеральный прокурор уже ввели новые юридические нормы и законы, которые запрещали такую деятельность вне судебного разбирательства.
В 2001 году администрация Буша позволила Конгрессу провести “Патриотический акт”, который отменил полученные нами после Уотергейта гарантии наших конституционных прав, узаконил право властей прослушивать телефонные разговоры и удерживать под арестом иностранных граждан по подозрению в связи с террористами, не позволяя им проконсультироваться с адвокатом. Более того, этот акт давал полномочия ФБР, словно “Старшему брату”, требовать от сотрудников библиотек и книжных магазинов записывать имена тех, кто читал и покупал подозрительные, по мнению правительства, книги, и при этом закон разрешал делать всё это так, чтобы люди даже не догадывались, что за ними следят.
Весной 1974 года окончательно отменили постановление Никсона о дополнительных ассигнованиях правительства Тхьеу. В августе Конгресс начал процедуру импичмента. На той же неделе Никсон первым из всех американских президентов досрочно покинул свой кабинет. В добавление к Уотергейтскому скандалу Комиссия Сената по делам ВС представила доказательства того, что Никсон в нарушение закона санкционировал секретные наземные операции в Лаосе и Камбодже. Но в конечном счете причиной отставки Никсона стала не война как таковая, а менее глобальная проблема – в ответ на антивоенные выступления несогласных он незаконными методами пытался скрыть правду от народа. После того как отшумел Уотергейт, мне иногда задавали вопрос, что я обо всём это думаю, и я отвечала: “Я-то здесь, перед вами. В тюрьме оказалось бывшее правительство”.
Президентом выбрали Джеральда Форда, тот через месяц простил Никсону его вину и попытался возобновить финансирование правительства Тхьеу, тем самым подтвердив, что США вряд ли откажутся от сотрудничества с продажными союзниками из Южного Вьетнама и оставят Индокитай населяющим его народам. Но весной 1975 года, после десяти лет войны, Северный Вьетнам при поддержке своих сторонников на Юге занял Сайгон. Война закончилась.
В это верилось с трудом. Было радостно, что всё завершилось, и одновременно грустно смотреть телевизионные репортажи о том, как вьетнамцы, приспешники США, цеплялись за шасси вертолетов, на которых вывозили сотрудников посольства. Всё могло бы кончиться иначе. C самого начала вьетнамцы шли к нам с масличной ветвью в надежде на то, что мы поймем их, ведь мы и сами с оружием в руках отстаивали свою независимость. Сколько жизней загубили напрасно с обеих сторон! Сколько земли и лесов отравлено зря!
Я не была во Вьетнаме тридцать лет – с тех пор, как кончилась война, – и далеко не все новости о происходивших там событиях меня радовали. Авторы жесткого политического курса взяли верх над лидерами умеренного толка и, пытаясь вывести страну из хаоса, действовали деспотично, без учета мнения жителей южных городов. Тысячи бывших гражданских и военных руководителей из Сайгона попали в исправительные лагеря без права на апелляцию. Экономические реформы проводились крайне суровыми методами, потребности и чаяния жителей юга страны игнорировались. Ханойские власти насаждали централизованную экономику и социальный порядок, чуждые местным условиям, примерно с той же уверенностью в своих правах, с которой США пытались перекроить общество в Южном Вьетнаме на привычный нам западный лад, в духе урбанистической культуры потребления. Впрочем, это не оправдывало действий Америки, и, кажется, не отпугнуло ни американских туристов, которые ехали во Вьетнам отдыхать, ни американские корпорации, которые инвестировали в эту страну.
Вьетнамцы ждали, что Соединенные Штаты выполнят свои обязательства и помогут восстановить хозяйство. Вместо этого на всю страну наложили экономическое эмбарго, вьетнамские активы в Америке были заморожены, США не позволили Вьетнаму стать членом ООН. Страна отчаянно нуждалась в помощи. Без нее Южный Вьетнам терпел страшные лишения, сотни тысяч беженцев наводнили города. Северо-вьетнамским диктаторам пришлось самостоятельно – и довольно нелепыми способами – справляться с тяжелейшими проблемами. В довершение всех бед люди стали массово покидать свою родину. Этнические китайцы (гоа) в основном бежали на самодельных лодках, десятки тысяч людей утонули. Американские официальные лица заявили, что “люди в лодках” стали жертвами тотальных политических репрессий, и кризис дал повод в очередной раз сказать в оправдание войны: “Вот видите! Вам же говорили”.[72]
Какие бы беды ни обрушились на вьетнамский народ при новом коммунистическом режиме, любимый рефрен Пентагона о том, что коммунисты, получив власть, уничтожат сотни тысяч, если не миллионы, людей, на деле оказался отговоркой, позволявшей манипулировать общественным мнением, как и в 2003 году, когда заговорили об “оружии массового поражения” в Ираке.
Меня часто обвиняют в склонности идеализировать вьетнамцев. Что ж, не буду спорить. Пока шла война и они сопротивлялись военной мощи Америки, легко было поддаться такому соблазну. Миф о Давиде и Голиафе не зря актуален столько веков. Много ли вы знаете поклонников Голиафа, кроме тех, кто хотел что-то от него получить? Мы болеем за Давидов.
Заключение
В Америке по сей день бытует мнение, что США могли бы выиграть войну, “надо было только проявить решительность”. Поэтому я не могу закончить главы о Вьетнаме, не обсудив этот вопрос.
Армия США исполнила все требования главнокомандующего ВВС Соединенных Штатов во Вьетнаме генерала Уильяма Уэстморленда и его преемника Крейтона Абрамса – бомбили Лаос и Камбоджу, чтобы отрезать “тропу Хо Ши Мина”, заминировали бухту Хайфона и устроили блокаду на море, сбросили на Вьетнам больше бомб по тоннажу, чем в Европе за всю Вторую мировую войну, разгромили Ханой и Хайфон со стратегических бомбардировщиков Б-52 и вели тотальную воздушную войну на всей территории Северного Вьетнама.
Мы могли победить в отдельных сражениях – и побеждали. Наши солдаты воевали отважно и умело, но мы не могли вы играть войну, по крайней мере, в общепринятом смысле. Конечно, можно было бы сбросить на Вьетнам атомную бомбу, и Никсон грозился это сделать. Иными словами, если нам не удавалось подчинить себе вьетнамцев, мы могли хотя бы уничтожить их. Но если такой мощной Америке ради победы пришлось бы уничтожить страну рисоводов и рыбаков, что сталось бы с душой нашей нации? Наверняка найдутся мужчины – в их числе Генри Киссинджер и Дик Чейни, – которые считают, что все эти разговоры о “душе” свидетельствуют о мягкотелости и слабости характера. Если вы согласны с ними, забудьте про душу и подумайте о более земных проблемах мирового капитализма, и вы, очевидно, найдете достаточно оснований для того, чтобы послать наших ребят на смерть. Но даже из соображений экономики не было нужды воевать до победы: еще в сороковых годах Хо Ши Мин высказывал намерения превратить Вьетнам в “рай для американского капитала и предпринимательства”. Более того, он предположил, что, если бы мы помогли его стране отвоевать независимость у Франции, возможно, нам отдали бы военно-морскую базу в заливе Камрань.
На сегодняшний день даже при “вражеской” власти Америка разместила инвестиций во Вьетнаме более чем на миллиард долларов – ценой 58 тысяч американских жизней и миллиона жителей Индокитая; торговый оборот между нашими странами достиг 6 миллиардов долларов в год, США – крупнейший рынок экспорта для Вьетнама. Осенью 2003 года министр обороны Вьетнама Фам Ван Тра был принят в Пентагоне со всеми почестями. Пока что все костяшки домино стоят. Вьетнам считается одним из самых безопасных направлений для туризма и бизнеса.
Думать надо не о том, как мы вели войну, а о том, не была ли вообще кампания США во Вьетнаме ошибочной с самого начала. Наши люди гибли во Вьетнаме не ради того, чтобы помочь вьетнамцам стать свободными, а чтобы задавить национальное движение – иначе США потеряли бы свое влияние и контроль над страной, и к тому же нам было необходимо, как выразились в Пентагоне, сохранить “репутацию надежного союзника”. Все наши ценности были поруганы. Победа бамбука в противоборстве с Б-52 символизировала надежду для всего мира.
Американскому народу поражение США дало шанс на спасение. Однако мы не извлекли уроков из истории и попытались переписать ее, во всём обвинив тех самых людей, которые хотели предотвратить это поражение.
Глава 14