Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919) Хазан Владимир
– Кто у телефона? – спрашиваю я.
– Вы меня не узнаете? – отвечает голос, чуть-чуть картавя. Прислушиваюсь. – Ба! Николай Сергеевич Каринский, которого я очень хорошо знал как радикального адвоката, почти постоянно жившего в Харькове. Мне, в качестве эксперта, с ним приходилось очень много раз выступать на судебных процессах по сектантским делам, и он всегда вел эти процессы очень умело, энергично, со знанием дела и настолько свободно, что его речи и допросы миссионеров, священников и всех шпионов православного ведомства нередко вызывали протесты прокурора и председателя суда.
Во время Февральской революции он был вызван в Москву, и прокурор республики Переверзев, будучи с ним лично хорошо знаком, предложил ему занять место его помощника. К сожалению, он согласился и этим очень много напортил себе.
До этого телефонного звонка я давненько его не видал и совершенно не знал, в каком он настроении.
– Я звоню к вам, – сказал он мне, – чтобы предупредить вас: против Ленина здесь собирают всякие документы и хотят его скомпрометировать политически. Я знаю, что вы с ним близки. Сделайте отсюда какие хотите выводы, но знайте, что это серьезно, и от слов вскоре перейдут к делу.
– В чем же дело? – спросил я его.
– Его обвиняют в шпионстве в пользу немцев.
– Но вы-то понимаете, что это самая гнуснейшая из клевет! – ответил я ему.
– Как я понимаю, это в данном случае все равно. Но на основе этих документов будут преследовать его и всех его друзей. Преследование начнется немедленно. Я говорю это серьезно и прошу вас немедленно же принять нужные меры, – сказал он как-то глухо, торопясь. – Все это я сообщаю вам в знак нашей старинной дружбы. Более я ничего не могу вам сказать. До свиданья. Желаю вам всего наилучшего… Действуйте…
– Благодарю за предупреждение…
Только и успел я сказать, как телефон умолк (Бонч-Бруевич 1931: 82-4).
И хотя Временное правительство имело прямую политическую выгоду от акции разоблачения Ленина и его гвардии – «холопов кайзера», как в одном из стихотворений их назвал поэт
В. Пяст (Пяст 1917: 2), юридические основания для обвинения большевиков как пособников немцев были безвозвратно утрачены. Среди историков превалирует мнение, что заявление Переверзева спугнуло двигавшегося из Стокгольма в Петроград Я.С. Фюрстенберга-Ганецкого6, у которого находились деньги и компрометирующие документы. Будучи вместе с К. Радеком посредником между Лениным и немцами, Я.С. Фюрстенберг-Ганецкий, мгновенно оценив ситуацию, вернулся в Стокгольм. Министру юстиции Временного правительства пришлось после этого уйти в отставку7. Ушел в отставку и Н.С. Каринский (см., к примеру: К уходу Каринского 1917: 4; Левицкий 1917: 2). Одним из тех, кто в особенности активно впоследствии, находясь уже в эмиграции, развивал версию об утечке информации о большевиках, был Керенский:
Поздно вечером 4-го июля министр юстиции Переверзев передал в распоряжение некоторых журналистов ту часть собранных правительственных материалов о государственной измене Ленина, Зиновьева и прочих большевиков, которая находилась уже в распоряжении судебных властей. 6-го июля данные эти были распубликованы в печати, а еще раньше ночью отдельными листовками розданы по гвардейским полкам. На солдат эти разоблачения произвели ошеломляющее впечатление. Колеблющиеся полки очнулись и примкнули к Правительству; примкнувшие к большевикам – потеряли всю свою «революционную» энергию. Днем 5-го июля быстро было покончено с восстанием. Самая цитадель Ленина – дворец Кшесинской – был занят войсками Правительства. Но…
Но мы, Временное прав<итель>ство, потеряли навсегда возможность документально установить измену Ленина. Ибо ехавший уже в Петербург и приближавшийся к финляндской границе, где его ждал внезапный арест, Ганецкий-Фюрстенберг повернул обратно в Стокгольм. С ним вместе уехали назад бывшие на нем и уличающие большевиков документы. Сейчас же после выдачи Перевер-зевым части секретных данных журналистам поспешили накануне моего приезда с фронта бежать в Финляндию и сам Ленин и Зиновьев (Керенский 1928: ЗОБ)8.
Так или иначе, для нас важно, что во время июльского кризиса Рутенберг находился еще в Америке, а в дальнейшем, когда Ленин скрылся в Финляндии и пользовался защитой и покровительством сочувствующего большевикам начальника Гельсингфорсской полиции Г. Ровио, настаивать на его аресте было практически бесполезно. Поэтому следует думать, что сожаление Рутенберга о том, что он не изловил Ленина, если им и высказывались, то вряд ли как сетования на конкретную упущенную возможность, а в некой абстрактной форме, как это мог сделать спустя время любой другой участник петроградских событий.
Что касается Троцкого, то, прибыв в Россию в начале мая 1917 г., он возглавил небольшую социал-демократическую группу («межрайонка»). Был избран председателем Петроградского Совета, и, между прочим, лишь его вмешательство предотвратило расправу с главным оппонентом Рутенберга по гапоновскому делу, министром земледелия Черновым, когда мятежные кронштадтские матросы окружили 5 июля Таврический дворец, где заседал ВЦИК (Троцкий 2001/1930-32: 307-08; Катков 1987: 48; Злоказов 1999: 78-9; Никитин 2000/1938: 113-14). Вскоре после июльского выступления большевиков Троцкий 23 июля был арестован, препровожден в «Кресты», но, отведя от себя все обвинения, 4 сентября отпущен под залог в 3 тыс. рублей, внесенный его сестрой О.Д. Каменевой (Злоказов 1999: 75; Никитин 2000/1938: 133, 135). Позднее, в воспоминаниях, написанных в 1928 г. в эмиграции, главнокомандующий войсками Петроградского военного округа генерал П.А. Половцов рассказывал, как он «не без удовольствия» принял из рук Керенского одобренный Временным правительством «список 20-ти с лишним большевиков, подлежащих аресту, с Лениным и Троцким во главе». Однако спустя короткое время сам же премьер отменил арест Троцкого и Стеклова-Нахамкеса:
Только что рассылка автомобилей закончилась, как Керенский возвращается ко мне в кабинет и говорит, что арест Троцкого и Стеклова нужно отменить, так как они – члены Совета. Недурно! Особенно, если вспомнить, что мне было поставлено в вину чрезмерное уважение к Совету. Отвечаю, что офицеры, коим поручены эти аресты, уже уехали и догнать их нет возможности. Керенский быстро удаляется и куда-то уносится на автомобиле. А на следующий день Балабин мне докладывает, что офицер, явившийся на квартиру Троцкого для его ареста, нашел там Керенского, который мой ордер об аресте отменил. Куда девались грозные речи Керенского о необходимости твердой власти! Лишний раз убеждаюсь, что у большевиков есть какой-то таинственный способ воздействия на Керенского, более могущественный, чем у Пальчинского (Половцов 1999/1928: 152).
Ни Половцов, ни кто другой из многочисленных авторов, писавших впоследствии об излишне либеральной политике Временного правительства, упущенных им возможностях и, в частности, о том, что большевистское руководство не было вовремя обезврежено, имя Рутенберга в этой связи не упоминают.
Не упоминается имя Рутенберга и в связи с «делом Корнилова» (см., например: Керенский 1918; Савинков 1918; Катков 1987; Вырубов 1993: 7-27; Милюков 2001/1921-24: 205–433; Дело Корнилова 2003; Ушаков, Федюк 2006 и др.) – основные связанные с ним события происходили в конце августа 1917 г.9, когда Петр Моисеевич уже находился в Петрограде, но вряд ли, вопреки мнению современного ученого (Будницкий 1996: 451), имел к ним какое-либо отношение: во-первых, хотя бы потому, что не располагал для этого никаким серьезным должностным статусом, а во-вторых, Керенский наверняка не простил бы ему этого демарша. Между тем их отношения и тогда, и в дальнейшем, к чему мы еще вернемся, оставались самые безоблачные.
Странную ошибку допускает обычно исторически точный М.В. Вишняк, называя Рутенберга «губернатором Петрограда» в дни корниловского мятежа (Вишняк 1957: 83)10. Ср. с тем же искажением в цитировавшемся в конце последней главы предыдущей части фрагменте из воспоминаний X. Вейцмана:
Он <Рутенберг> вернулся в Россию и занял место в рядах Керенского. Мы слышали, что он сделался губернатором Петрограда (Weitzmann 1966/1949:170).
Это неверно. 27 августа 1917 г. в Петрограде было объявлено военное положение – военным губернатором города и одновременно исполняющим обязанности командующего войсками
Петроградского округа стал Савинков (он также продолжал оставаться управляющим Военным министерством). Помощником Савинкова по гражданским делам был назначен П.И. Пальчинский, как мы помним, знакомый Рутенберга по Италии. Спустя несколько дней, 30 августа 1917 г., Савинков, на котором лежала тень замешанности в корниловском мятеже, подал прошение об отставке; его освободили от всех должностей. Место военного губернатора Петрограда занял Пальчинский, а Рутенберга сделали его помощником. По-видимому, с назначением на эту должность связан его отказ от сотрудничества с Поалей-Циону о чем говорилось выше.
Превращение сугубо штатского инженера Пальчинского в военного губернатора столицы у многих вызвало чувство недоумения. Известный меньшевик Н. Суханов (Гиммер) в «Записках о революции» сопровождает это назначение такой иронической ремаркой:
И на место Савинкова в генерал-губернаторы <Керенский> тут же пожаловал Пальчинского. Великолепно. Удачнее кандидата, по всей совокупности обстоятельств, не мог бы и в три года выдумать другой глава правительства и государства (Суханов 1922-23, V: 332).
Имя Рутенберга Суханов не упоминает.
На этой должности Пальчинский пробыл, впрочем, недолго – через несколько дней он занял пост председателя Особого совещания по обороне. Вместо генерал-губернатора решено было учредить упраздненную какое-то время назад должность главнокомандующего Петроградским военным округом (см.: Упразднение генерал-губернаторства 1917: 1). 8 сентября на нее был назначен принявший в период корниловского кризиса сторону Временного правительства полковник Г.П. Полковников11, а Рутенберг стал его помощником по гражданским делам. Так, 20 сентября он выступал в этой новой роли на заседании директории (особом совете, созданном при Временном правительстве, который занимался вопросами продовольствия). На данном заседании, говорилось в прессе, Рутенберг
выступил с обширным докладом о мерах, чтобы облегчить продовольственное положение столицы и упростить дело передачи продовольствия в ведение городского самоуправления.
Из доклада инж<енера> Рутенберга выяснилось, что находящиеся на пути к Петрограду продовольственные продукты значительны, что при умелом их распределении столица может быть более или менее обеспечена продовольствием.
Инженер Рутенберг наметил целый ряд мер: расширение и развитие городского траспорта, культивирование домовых комитетов, организация особых школ инструкторов по обучению домовых комитетов продовольственному делу и т. п. Инж<енер> Рутенберг придает особенное значение в деле урегулирования продовольственного вопроса домовым комитетам, деятельность которых он предлагает всячески поощрять.
После инж<енера> Рутенберга выступил Г.И. Шрейдер городской голова> и указал, что руководители городского самоуправления вполне солидарны с г. Рутенбергом (Во Временном правительстве 1917: 2).
Взявшись решительно за дело и стараясь спасти город от голода, Рутенберг, несмотря на уважение к демократическим институциям, нередко эти институции, говоря парламентским языком, преодолевал своей неуемной энергией. В мемуарах товарища председателя Петроградской городской думы И.И. Мильчика запечатлелся такой эпизод:
…На имя городского головы поступает грозное требование за подписью помощника петроградского главнокомандующего эсера инженера П.М. Рутенберга, в котором он приказывает Городской Думе немедленно принять меры к восстановлению работы городской скотобойни. Это требование эсера П.М. Рутенберга поддерживает кадетская газета «Речь» и думская кадетская фракция. Обидевшись, думские эсеры постановляют требовать отставки Рутенберга, умаляющего достоинство Городской Думы, избранной на основе прямого, равного и т. д. голосования. По этому поводу в Городскую Думу являлся главнокомандующий военным округом полковник Полковников, взявший под свою защиту Рутенберга, а А.Ф. Керенский прислал в Думу письмо, смысл которого был, что он, Керенский, обещает внушить военным властям уважение к органу, избранному народным голосованием (Мильчик 1927: 196-97).
Ср. в очерке Н. Сыркина о Рутенберге:
Мне кажется, что он несколько перегнул палку своими строгими декретами, и в Городской думе подали против него протест (Syrkin 1919: 3).
Следует, кстати, выправить ошибку, которая возникла по какому-то недоразумению и кочует ныне из одной типовой биографии Рутенберга в другую, будто бы он занимал должность товарища (заместителя, помощника) петроградского городского головы (см., например, в биографической справке, вообще грешащей рядом неточностей, в кн.: Раупах 2007: 316-17).
О Рутенберге, помощнике командующего войсками Петроградского округа по гражданским делам, оставил воспоминания упоминавшийся в предыдущей главе K.M. Оберучев:
Трудное было его положение, но с большим интересом и горячо говорил он мне о том, как штаб округа вынужден был предпринять ряд шагов для того, чтобы несколько облегчить разрешение продовольственного вопроса в Петрограде и обеспечения городской бедноты самым необходимым. Говорил о том, как гибнут продукты на вокзалах железных дорог, потому что нет рабочих рук для выгрузки, а солдаты отказываются от работы по разгрузке, исходя, что они могут в это время заработать нечто на улицах Петрограда. И стоят вагоны с продуктами-овощами, мукой, крупой, картофелем не разгруженные, и гниют, и пропадают эти продукты в то время, когда население страдает от недостатка продовольствия…
С каким огорчением говорил он о применении к служащим в городских продовольственных лавках требования о восьмичасовом рабочем дне и ярко описывал тяжелые переживания публики, стоящей в хвостах и ожидающей очереди, чтобы получить по карточке тот или иной продукт. Вот-вот женщина в платочке, стоящая с утра в хвосте у лавки, подходит к заветным дверям, чтобы получить причитающееся, как служащие запирают лавку и уходят на глазах у всех, оставляя иззябшую толпу ждать лишние часы, пока пройдет урочный отдых.
Он ничего не имел ни против восьмичасового рабочего дня, ни против отдыха в положенное время, но он находил необходимым иметь дополнительный штат служащих в продовольственных лавках, дабы стоящая в хвостах публика находилась там ровно столько времени, сколько нужно, чтобы дождаться своей очереди.
«Вы едете в Копенгаген, – говорил он мне, – но ведь вы скоро возвратитесь оттуда, и вам надо остаться в Петрограде для той организационной работы, которую мы предпринимаем и которая так необходима везде, а здесь, в Петрограде, в особенности» (Оберучев 1930: 432).
И далее мемуарист рисует по существу то же, во многом продиктованное необходимостью, столкновение властного по характеру Рутенберга с Петросоветом, о чем в связи с городской думой рассказывалось в воспоминаниях Мильчика:
И он верил в то, что ему предстоит в ближайшем будущем эта огромная организационная работа, верил в то время, когда Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов уже хотел распинать его за его якобы антидемократическую работу.
Я не знаю существа происходивших там недоразумений между штабом округа в лице старого социалиста-революционера Рутенберга и Петроградским советом, но накануне моего отъезда Рутенберг говорил мне, что его требуют к ответу.
И я чувствовал, что тут начинается разрыв, а когда произошел срыв власти большевиками, я был уверен, что они в первую очередь арестуют Рутенберга. И он был арестован в первый же день (там же: 433).
В истории Октябрьского государственного переворота имя Рутенберга связывается с защитой Зимнего дворца. Как уже повелось в описаниях его биографии, здесь вновь не обошлось без выплачивания чуть ли не обязательной дани гиперболическим увлечениям и легендам. Один из авторов нью-йоркского «Русского слова», издалека обозревая события в революционном Петрограде и, возможно, поэтому несколько меняя масштабы и преувеличивая роль личности Рутенберга в истории, писал:
Рутенберг был одним из первых схвачен и посажен в крепость, потому что отсутствующий из Петрограда <sic> Керенский отдал приказание Рутенбергу заменить его в подавлении большевиков (Як. 1917: 4).
Примерно то же самое пишет вообще-то более осведомленный М. Новомейский, но здесь также не устоявший перед искушением украсить «житие» Рутенберга эффектной небылицей:
Когда из-за успешных действий большевиков Керенский был вынужден покинуть столицу, чтобы искать военной помощи за ее пределами, он призвал Рутенберга и передал ответственность в его руки: «Помогите исполнить обязанности главы правительства». В его помощники он приставил инженера Пальчинского, члена партии эсеров из Иркутска (Novomeiskii 1962:13).
К этой шаткой в фактологическом отношении конструкции Новомейский монтирует еще знаменитую легенду о предложении Рутенберга ликвидировать Ленина и Троцкого, что заставило бы историю двигаться по-другому. Правда, ориентирующийся в российских реалиях все-таки лучше, чем иностранцы, он «смягчает» ситуацию оговоркой о том, что следовать этому предложению было все равно слишком поздно (там же).
В действительности же роли распределились следующим образом: когда выяснилось, что начальник обороны Петрограда Г.П. Полковников действует нерешительно, было решено заменить его министром призрения Н.М. Кишкиным, назначив его «уполномоченным по водворению порядка в Петрограде с правами генерал-губернатора». Это решение приняли утром 25 октября на заседании Временного правительства, которое проходило под председательством А.И. Коновалова. Керенский, который в это время уже покинул Петроград, писал впоследствии, что именно Кишкин остался после его отъезда руководить обороной города (Керенский 1922а: 13). В помощники Кишкину дали Пальчинского и Рутенберга.
Как отмечал сам Керенский, накануне решающего выступления большевиков 25 октября 1917 г. в стане Временного правительства и подчиненных ему сил царили смятение, развал и измена, включая предательский план ареста самого премьера и замены его фигурой, способной обеспечить сильную власть (Керенский 1922а: 10).
Защите Зимнего дворца в день большевистского переворота и деятельности остатков «лимонадного правительства» посвящено большое количество мемуарной и исследовательской литературы. Ее анализ указывает на то, что нет никаких оснований представлять дело так, будто бы Рутенберг был главным организатором обороны последней цитадели российской демократии. Не случайно его имя отсутствует в целом ряде воспоминаний рядовых защитников Зимнего дворца, для кого он был и остался неведомой фигурой (см., скажем, воспоминания адъютанта Школы юнкеров А.П. Синегуба (Синегуб 1922: 121-97) или кадета 2-й Петергофской школы прапорщиков К. де Гайлеша (Гай-леш 1971: 6–7), ср.: Суханов 1922-23, VII: 159–222, и др. Более того, у некоторых современников боевая дружина, оставшаяся защищать Зимний, и Рутенберг в их числе, вызывала ироническое недоверие. 25 октября 1917 г., накануне падения Временного правительства, В. Амфитеатров-Кадашев сделал в своем дневнике запоминающуюся запись:
Ну какой же полководец назначенный чем-то вроде диктатора Николай Михайлович Кишкин2! Со шприцем для впрыскивания мышьяка я его очень представляю, но с пушкою??? Или – «военный генерал-губернатор Пальчинский»? Или, наконец, тоже получивший какую-то воинскую должность милейший Петр Моисеевич Рутенберг, который боится даже незаряженного пистолета3? Ведь это же курам на смех, а тут хотят, чтобы за ними шли на смерть люди, ими непрерывно в течение 8-ми месяцев оскорбляемые в угоду как раз тем, кто сейчас осаждает Зимний (Амфитеатров-Кадашев 1996: 492).
Как бы то ни было, но в тот день, который вскоре будет объявлен «началом новой исторической эры», Рутенберг находился среди тех, кто, пусть и тщетно, пытался отстоять завоевания Февральской революции. В ночь с 25 на 26 октября в 2 ч. 10 мин. защитники Зимнего дворца были арестованы. Имя Рутенберга фигурировало в списке комиссара Г.И. Чудновского14 наряду с именами других 17 арестованных министров: морского министра Д.Н. Вердеревского, министра призрения Н.М. Кишки-на, министра торговли и промышленности А.И. Коновалова (он же действующий министр-председатель), министра земледелия С.А. Маслова, министра путей сообщения A.B. Аиверовско-го, управляющего военным министерством A.A. Маниковского, министра труда К.А. Гвоздева, министра юстиции П.Н. Малянтовича, председателя Экономического совета С.Н. Третьякова, министра государственного контроля М.Г. Борисова (Рафеса), государственного контролера С.А. Смирнова, министра народного просвещения С.С. Салазкина, министра финансов М.В. Бернацкого, министра иностранных дел М.И. Терещенко, министра почт и телеграфов А.М. Никитина, министра религии A.B. Карташева и товарища министра торговли и промышленности Пальчинского (Browder, Kerensky 1961, III: 1790, и др.).
Дж. Рид в своей знаменитой книге «Десять дней, которые потрясли мир» писал об этом так:
«Пожалуйста, товарищи! Дорогу, товарищи!» В дверях появились солдат и красногвардеец, раздвигая толпу и расчищая дорогу, и позади них еще несколько рабочих, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. За ними гуськом шло с полдюжины штатских, то были члены Временного правительства. Впереди шел Кишкин, бледный, с вытянутым лицом; дальше Рутенберг, мрачно глядевший себе под ноги; Терещенко, сердито посматривавший по сторонам. Его холодный взгляд задержался на нашей группе… Они проходили молча. Победители сдвигались поглядеть на них, но негодующих выкриков было очень мало. Позже мы узнали, что на улице народ хотел расправиться с арестованными самосудом и что даже были выстрелы, но солдаты благополучно доставили их в Петропавловскую крепость… (Рид 1987/1919: 121).
Ср. в воспоминаниях одного из арестованных министров – А.М. Никитина15:
Толпа набросилась на нас с криками: расстрелять их, кровопийцы наши, поднять их на штыки, к черту автомобили и т. д. Толпа прорвала окружавшую нас охрану, и если бы не вмешательство Антонова, то я не сомневаюсь, что последствия были бы для нас очень тяжелыми. Нас повели пешком по Миллионной, по направлению к Петропавловской крепости. Антонов в пути все время торопил нас, опасаясь самосудов. Мы шли, окруженные разъяренной толпой. Когда мы вышли на Троицкий мост, нас встретила новая толпа солдат и матросов. Матросы кричали: «Чего с ними церемониться, бросайте их в Неву». Нам снова грозила опасность. Тогда мы взяли под руки караульных и пошли с ними шеренгой. В это время с другого конца моста началась усиленная стрельба. Стреляли красногвардейцы, а также вооруженные солдаты с автомобиля. Сопровождавшая нас толпа моментально разбежалась, что и спасло нас от самосуда. Мы все легли на землю вместе с караульными (это не совсем верно: трое министров: Ливеровский, Терещенко и Третьяков – последний особенно открыто и демонстративно – остались стоять). Стрельба длилась долго, и только когда мы выслали вперед караульных, которые объяснили, что это – свои, стрельба прекратилась. Мы встали и были приведены в крепость (цит. по: Милюков 2001/1921-24: 625).
В этой стычке с жаждавшей крови революционной толпой Рутенберг был легко ранен. В дневнике 3. Гиппиус имеется запись, сделанная на следующий день после последнего дня свободы, 26 октября 1917 г.:
К X6 из <Петропавловской> крепости телефонировали, что просят доктора, – Терещенко7 и раненный вчера при аресте Рутенберг: «А мы другого доктора не знаем» (Гиппиус 2001-06, VIII: 321).
Сам И.И. Манухин впоследствии вспоминал, что у М.И. Терещенко «оказался острый бронхит с повышенной температурой», а Рутенберг был слегка контужен в голову
осколком камня, когда арестованных вели по Троицкому мосту из Зимнего Дворца в крепость. Укрываясь от пуль, они полегли наземь, благодаря чему никто другой и не пострадал (Манухин 1958: 105).
В сообщении газеты «Дело народа» (1917. № 193. 29 октября. С. 2) об этом столкновении говорилось, что при сопровождении арестованных министров
на Троицком мосту они попали под случайный обстрел, причем Рутенберг получил легкую царапину от пули.
По свидетельству Дж. Рида, при оглашении в Смольном списка арестованных
имя Терещенко было покрыто громовыми аплодисментами, радостными криками и смехом. Рутенберг произвел меньшее впечатление, но при имени Пальчинского разразилась буря криков и рукоплесканий… (Рид 1987/1919: 126).
Об аресте Рутенберга и Пальчинского, оказавшихся в компании свергнутых министров Временного правительства, писал также В.Л. Бурцев (1962: 206), реконструировавший в воспоминаниях произошедшие 25 октября 1917 г. события:
А.Ф. Керенский уехал в Ставку. Совещание, назначенное на 12 ч. дня для обсуждения мер для защиты правительства и столицы, решено перенести в Зимний дворец, где особое совещание Временного Правительства состоится в Малахитовом зале под председательством А. Коновалова. Председатель особого Комитета Обороны, а также инженер Рутенберг также приглашены на это совещание (Бурцев 1962: 199).
Ср. со свидетельством арестованного Пальчинского, напечатанным в газете «Русское слово»:
– Свое пребывание здесь считаю не из скверных по сравнению с другими моими пребываниями в тюрьмах. При взятии дворца и при сопровождении нас в крепость матросы неоднократно требовали нашей смерти, по дороге неоднократно грозили бросить нас в воду. Другой критический момент был в первое после ареста воскресенье, когда толпа матросов и красногвардейцев наполнили <sic> коридоры крепости и с шумом и криком отпускали угрозы против нас.
Никакого обвинения ему до сих пор не предъявлено и никакого допроса не учинено (Рыссов 1918: 5).
Корреспондент другой газеты, «День», сообщал о своей беседе в Петропавловской крепости с Рутенбергом (1917. № 199. 26 октября. С. 4):
Рутенберг, рассказывая подробности ареста министров в Зимнем дворце, указывая на провокационную роль служителей, высказал уверенность, что служители дворца до начала действий провели во дворец группу вооруженных матросов. Когда он, по поручению министров, просил служителей указать ему выход, то двое служителей преднамеренно долго водили его по всему дворцу вплоть до момента, когда толпа вооруженных красногвардейцев и матросов с гиканьем ворвалась во дворец.
Весть об аресте Рутенберга достигла и далекой Америки. Одним из тех, кого известила об этом Рахиль Рутенберг, был Осип Дымов. Ее письмо напечатала на своих страницах газета «Русское слово», в которой Дымов тогда сотрудничал (Рутенберг Р. 1918: 4):
3/16 декабря 1917 г. Петроград
…Много воды протекло с тех пор, как не виделись. Много и крови у нас. Грязи. Гадостей. Вы, пожалуй, можете считать себя счастливым, что не уехали тогда в Россию. Почти с самого приезда у нас не было ни одной спокойной минуты. Трудно себе представить, что творится сейчас в России и что-то еще будет. Мы переживаем какие-то кошмарные дни. Мы накануне гильотины, правда, на почетном месте, на Дворцовой площади, которую уже вчера народный комиссар по иностранным делам г. Троцкий обещал поставить. Все лучшее затравлено, загнано, избито самым настоящим образом. Ничего подобного не было даже в самые страшные дни реакции.
Вчера, например, была в Петропавловской крепости у брата <…> на свидании. Было там много таких «контрреволюционеров», «врагов народа», к которым пришли родные на 20 минут. Все чувствовали себя совершенно разбитыми и измученными. Ждали Учредительного собрания и думали быть свободны в этот день, а получили ночью какую-то ворвавшуюся пьяную банду, которая грозила самосудом.
Pardon: не ворвавшуюся. Это предусмотрительное начальство сменило внутреннюю охрану и чиновников (делают это очень часто, чтобы не сбежали). И Вы вообразите. Лишенные света, воды, в страшной грязи, в руках этой пьяной банды разбойников «без злого умысла», не ведающих, что творят. Трудно было смотреть, как жена профессора Бернацкого (министра) целовалась с ним, точно видела его в последний раз. Прямо душу раздирающие, но все же «гордо»-немые сцены. Что можно поделать против штыка?! Петр Моисеевич самый бодрый среди них, но все же выглядит ужасно. Нет, далеко нам еще до социализма и даже демократической республики. И сейчас происходит такое разделение. Все более или менее живое, культурное, в пальто и шляпе, с мытым лицом против этой массы безграмотных солдат и всякой черной сотни дезертиров. Ведь Петроград сейчас центр и оплот дезертиров. Самые ужасные подонки сплотились возле большевиков. И ежедневно слышишь и читаешь: а вот этот комиссар – вор, мошенник, охранник и т. д., и все основано на документах. И все же масса идет за ними. Но все же я думаю, что временно выйдет Россия из союза согласия, выкупается, вываляется в грязи и крови своей, ведь у нас все время теперь особая графа «на братоубийственном фронте», но все же выйдет она победительницей из этой войны. Иначе быть не может. Иначе конец революции, конец России.
Я лично живу в Петрограде всего две недели. Пока вся жизнь как-то сосредоточивается вокруг да около крепости: достать пропуск, пойти на свидание, снова пропуск, сделать передачу, исполнить кое-какие поручения, и так все время. Думала устраивать школу-гимназию для детей, но время такое, что и думать пока отложила. А эта вещь у нас на Руси довольно нужная.
…И столько немцев и немецкого у нас сейчас! Здесь, например, уже некоторые немцы торгуют снова. Не перед кем ответить, не с кого спросить, нет даже ни одного городового, и не знаешь, возвратимся ли сегодня домой, – если сам, то без пальто.
Какое несчастное поколение детей растет сейчас. Стоит послушать их разговоры – волосы дыбом становятся. И наряду со всем этим такое швыряние деньгами, обжорство, крикливое платье. Мне лично на днях пришлось переждать со знакомой у портнихи даму, которая меряла не более не менее как сто платьев.
Эхма! Мы-то мечтали – свободная Россия! Волшебная сказка! Нет, не легко сказка сказывается даже теперь, у нас. Надо было видеть этот ужас и позор 28 ноября, когда предполагалось открытие Учред<ительного> собрания. Надо видеть эти способы одурманивания масс и… и черт знает, чего захочется.
Однако – всего Вам доброго. Пишите, как живете-можете. Вы, право же, в прекрасной Америке. Я еще приеду и низко кланяться буду американцам за их хоть и синематографическую культурность.
П<етр> М<оисеевич> очень просит Вам кланяться.
Р. Рутенберг
По издевательско-едкой иронии истории, точнее, благодаря большевистской политической лжи в прокламации Военно-революционного комитета Петрограда и Совета рабочих и солдатских депутатов, напечатанной после Октябрьского переворота в «Известиях» (1917. № 210. 29 октября. С. 2), Рутенберг, активнейший деятель мирового сионистского движения, по крайней мере бывший таковым еще недавно, был зачислен в лагерь черносотенцев. Раскручивавшаяся советская пропаганда представляла его как одного из главных виновников того, что в Петрограде начались перебои с продовольстием. В будущем эту беззастенчивую ложь подхватит автор доноса на Рутенберга – из противоположного советам лагеря и прямой их враг – представитель деникинской контрразведки. Наступала новая историческая эпоха, которую О. Мандельштам выразительно окрестил «советской ночью».
За несколько месяцев до октябрьских событий, после Февральской революции, на свободу были выпущены те, кто томился в тюрьмах при царском режиме, в частности социал-демократы, и среди прочих будущий министр просвещения в большевистском правительстве A.B. Луначарский. Покинув «Кресты», Луначарский писал:
С тяжелым чувством покинул я моих товарищей по заключению. Не могу сказать, чтобы материальные условия существования в тюрьме были несносно тяжелы. Режим в общем свободнее и гуманнее, чем в старые времена… Самым слабым местом является, конечно, питание… Не в материальных тягостях суть дела. Тяжело сидеть потому, что мысль не мирится с ярким выражением бесправия, в то время как повсюду только и слышишь речи о завоеванной русским народом свободе и о господствующей в России демократии. Чувство своего гражданского права и достоинства безмерно поднялось. Нельзя же, чтобы от правительства, именующего себя демократическим, мнящего себя таковым, требовать чуть ли не меньше, чем от враждебного обществу старого режима? (Луначарский 1917).
После смены исторических декораций представители новой власти мгновенно забыли, что они говорили и писали еще короткое время назад, и бросили в тюрьмы тех, кому были обязаны своим освобождением. Теперь, как сказал бы Бабель, «по капризу гражданской распри», в тюрьмах собрались представители разных антибольшевистских партий и сил.
Министр юстиции и председатель Государственного совета И.Г. ГЦегловитов был арестован сразу же после Февральской революции. Современник, который присутствовал в тот день в Таврическом дворце (в котором, напомним, размещались Государственная дума и Петроградский Совет рабочих депутатов), так описал эти события:
Помню следующий эпизод из первых дней революции. Я находился в зале Таврического дворца, когда туда привели арестованного министра юстиции Щегловитова. Беднягу привели в том виде, в каком застали при аресте, то есть в сюртуке, без пальто и шубы. И провезли так по улицам в изрядный мороз. Щегловитов от холода, а может быть и от волнения, был красен. Сконфуженный и похожий на затравленного зверя, огромный, он сел на предложенный ему стул. Кто-то дал ему папиросу, которую он закурил. Толпа с любопытством на него глазела. Зрелище несомненно было очень любопытное. Вдруг раздались голоса: «Родзянко, Родзянко идет». Председатель Государственной Думы действительно прибыл и приветливо обратился к Щегловитову, назвав его «Иваном Григорьевичем». Однако руки ему не подал. Он обнял его за талию и сказал: «Пройдемте ко мне в кабинет». Но арестовавшие Щегловитова солдаты, а может быть и матросы, и частные лица запротестовали. Они-де не имеют права его отпускать без приказа Керенского. В это время раздались крики: «Керенский, Керенский идет». Удивительный контраст представляли собой встретившиеся Щегловитов и Керенский. Первый – высокий, плотный, седой и красный, а второй – видом совершенно юноша, тоненький, безусый и бледный. Керенский подошел и сказал Щегловитову, что он арестован революционной властью. Впервые было тогда сказано это слово, сказано, что существует революционная власть и что приходится с этой властью считаться и даже ей подчиниться. Это было в первые дни революции. Кажется, 27 февраля. Щегловитова увели в павильон Таврического дворца, куда в скором времени стали помещать и других арестованных (Демьянов 1922: 58–59).
О тех же самых событиях рассказывал Керенский в написанных в эмиграции воспоминаниях «Russia and History Turning Point» (1966):
Вернувшись в Екатерининский зал, я обратился с речью к заполнившей здание Думы толпе. У этих людей, пришедших сюда из всех районов города, не было ни малейших сомнений в том, что революция совершилась. Они хотели знать, как мы собираемся поступить со сторонниками царского режима, и требовали для них сурового наказания. Я объяснил, что самых опасных из них возьмут под стражу, однако толпа ни при каких условиях не должна брать в свои руки осуществление закона. Я потребовал не допускать кровопролития. На вопрос, кто будет арестован первым, я ответил, что им должен стать бывший министр юстиции, председатель Государственного совета Щегловитов. Я распорядился, чтобы его доставили непосредственно ко мне. Выяснилось, что некоторые из солдат Преображенского и Волынского полков по своей инициативе отправились арестовывать Протопопова, но тому удалось бежать. Однако в 4 часа пополудни я получил сообщение, что Щегловитов арестован и доставлен в Думу. Депутаты были этим крайне обескуражены, а умеренные призвали Родзянко освободить Щегловитова, поскольку как председатель законодательного органа он пользовался личной неприкосновенностью.
Я отправился к Щегловитову и обнаружил, что, окруженный толпой, он взят под стражу наспех созданной охраной. Там же я увидел Родзянко и нескольких других депутатов. На моих глазах Родзянко, дружески поздоровавшись с ним, пригласил его как «гостя» в свой кабинет. Я быстро встал между ними и сказал Родзянко: «Нет, Щегловитов не гость, и я не допущу его освобождения».
Повернувшись к Щегловитову, я спросил:
– Вы Иван Григорьевич Щегловитов?
– Да.
– Прошу вас следовать за мной. Вы арестованы. Ваша безопасность гарантируется.
Все отпрянули. Родзянко и его друзья в растерянности вернулись в свои кабинеты, а я отвел арестованного в министерские апартаменты, известные под названием «Правительственный павильон».
Это был отдельный флигель, состоявший из нескольких комфортабельных комнат, соединенный полукруглой галереей с главным залом Думы. В этих комнатах располагались министры, когда приезжали выступать в Думе. Поскольку павильон как таковой не считался помещением собственно Думы, то он находился под юрисдикцией правительства. Его обслуживал свой штат слуг, и депутатам не разрешалось входить туда без особого разрешения. Используя эти комнаты как место временного заключения, мы избежали, таким образом, превращения в тюремные камеры помещения самой Думы, а государственные чиновники получили возможность содержаться под стражей в своих собственных апартаментах. К Щегловитову вскоре присоединились Протопопов, Сухомлинов, целая плеяда светил старого бюрократического мира (Керенский 1993/1966:138)8.
Эта же сцена, переданная глазами В. Шульгина, иронически сопроводившего ее пушкинскими цитатами, создавала в восприятии читателя гротескный эффект:
Группа, тащившая высокого седого Щегловитова, пробивалась сквозь месиво людей, и ей уступали дорогу, ибо поняли, что схватили кого-то важного… Керенский, извещенный об этом, резал толпу с другой стороны… Они сошлись…
Керенский остановился против «бывшего сановника» с видом вдохновенным:
– Иван Григорьевич Щегловитов – вы арестованы!
Властные грозные слова… «Лик его ужасен».
– Иван Григорьевич Щегловитов… Ваша жизнь в безопасности… Знайте: Государственная Дума не проливает крови.
Какое великодушие… «Он прекрасен…» (Шульгин 1925:171).
В Трубецком бастионе Петропавловской крепости, а затем в «Крестах», куда позднее были переведены арестованные, члены Временного правительства лицом к лицу столкнулись со своими вчерашними врагами – подобно И.Г. ГЦегловитову, «бывшими людьми», «обломками империи»: военным министром В.А. Сухомлиновым, министром внутренних дел А.Н. Хвостовым, широко известным членом Государственной думы В.М. Пуришкевичем, директором Департамента полиции С.П. Белецким и пр. Встреча вчерашних врагов, уготованная по мановению небезыроничной судьбы, была не лишена известной пикантности. В тюрьме сошлись не просто представители двух противоположных политических станов и идеологий, но, как в случае с Рутенбергом и тем же ГЦегловитовым, два крайних национальных полюса: с одной стороны, тайный организатор и вдохновитель дела Бейлиса, лютый юдофоб19, покровитель правых сил, на которого, кстати, Боевая организация готовила покушение (правда, сам Рутенберг в то время уже сошел с российских политических подмостков), с другой – вчерашний борец с царским режимом, еврей-националист, который не должен был испытывать к поверженному врагу и – одновременно – товарищу по участи ничего иного, кроме ненависти и презрения. Однако в обстановке сходной судьбы, перед лицом общего врага – большевизма ничего подобного не происходило, и представители разных полюсов мирно уживались друг с другом из-за отсутствия выбора. Об этом свидетельствуют воспоминания многих арестантов.
В.А. Бурцев, вспоминая впоследствии о Белецком и Хвостове, писал:
…Я наперед знал, что надо встретиться без вражды и что прошлое есть прошлое, а что у всех нас мрачное настоящее, что теперь есть много, о чем поговорить нам всем, как о чем-то общем. Я встретился с ними без какой-либо вражды, и мы скоро заговорили с полным доверием друг к другу (Бурцев 1933: 12).
Другой мемуарист, Л.А. Кроль, со слов Н.М. Кишкина, рисовал еще более пасторальную сцену в «Крестах»:
Играют в винт. За столом визави – бывший военный министр Сухомлинов20 и эсер Рутенберг (убийца Гапона); их партнерами являются бывший директор департамента полиции Белецкий и видный эсер (кажется, насколько мне не изменяет здесь память) Авксентьев21. За игрой наблюдают Кишкин, Бурцев и другие.
Сухомлинов, уже почти впавший в детство, с трудом отличающий туза бубен от туза червей, сделал нелепый ход. Рутенберг мало стесняется в выражениях, негодуя по поводу ошибки: «Если бы я знал, что вы такой сердитый, то я не сел бы играть с вами», – шамкает Сухомлинов. – «Кто? Он? – восклицает Белецкий. – Да еще ни один человек не создавал столько хлопот в Париже нашим филерам, как он». И эти вчерашние, а может быть, и завтрашние враги, сегодня объединенные общим несчастием, живут общим интересом. Белецкий и Бурцев мирно спорят по вопросам так интересующей их, хотя и с разных сторон, общей специальности (Кроль 1922: 21).
Ср., по всей видимости, эту же сцену, которую, со слов все того же Н.М. Кишкина, передает С.П. Мельгунов (путающий Сухомлинова со А.И. Спиридовичем):
Судьбы людей неисповедимы. Наступило время, когда Бурцев и Спиридович сидели уже вместе в Петропавловской крепости, может быть, даже в одной камере. Многое, вероятно, Бурцев здесь узнал и того, о чем прежде не догадывался. Мне, со слов Кишкина, рассказывали о таком инциденте.
Играют в винт Кишкин, Бурцев, Авксентьев и Спиридович. Можно ли было прежде представить себе подобное сочетание. Жаль, что картина эта не запечатлена фотографией (Мельгунов 1964: 141).
О том, что непримиримые в прошлом враги были поставлены в рамки ведения чисто словесных баталий, вспоминал позднее А. Аргунов:
Щегловитов и Сухомлинов становятся частыми моими гостями. Если дверь в камеру не закрыта, они, идя на прогулку, заходят и заводят беседу, пока часовой не окликнет. А окликает их он резко, не так, как Пуришкевича22. Вид у всемогущих царских министров пришибленный. Щегловитов в своем поношенном пальто с потертым бобром держится еще не без осанки; в нем видна породистость. Но Сухомлинов, с вечной полуулыбкой на лице, совсем жалок и выглядит паралитиком. Разговаривает обычно один Щегловитов. Разговор не прямой, издалека. «Вот что непонятно, г. Аргунов, каким образом вы, редактор социалистической газеты и член Учр<едительного> Собрания, тоже находитесь при нынешнем правительстве в одиночном заключении и притом без предъявления какого-либо обвинения или статьи». И дальше сравнение с прежним режимом, когда господствовал закон. Видимо, хочется человеку разобраться в положении вещей и, главное, заглянуть в будущее, которое его ждет. Но делает он это не просто. Сильно раздражает манера его ссылаться на прошлое, на закон. Знали ведь хорошо этот щегловитовский закон! Пришлось напомнить об его «законе», о произволе, о бессудных расправах. Беседы временно оборвались, а вскоре и совсем прекратились. Стало не до них (Аргунов 1925: 107-08).
В эту экспрессивную картину, создаваемую совместными усилиями непримиримых вчерашних врагов, разделивших общую участь узников новой власти, органично вплетается краткий мемуарный набросок Рутенберга, обнаруженный нами в RA и относящийся, по всей видимости, к началу 30-х гг.:
Иван (Григор? Гаврилов?23) Щегловитов. Знал о нем, как всякий, умевший читать, в России. Узнал его в Петропавловской крепости. Когда был, как и он, арестован у большевистского правительства конца <1>917-го – начала <1>918-го годов.
Нелегко вообще сидеть в одиночном тюремном заключении при самых крепких нервах и «нормальных» условиях24. Сидеть в тюрьме революционеру у революционеров во время революции – утомляющий нервы абсурд по существу своему.
Однажды в сырой осенний вечер тяжело стало на душе. Почти невыносимо. Позвонил дежурному солдату принести что-то и попросил оставить открытой дверь в коридор, покуда вернется. Вышел в коридор. Там сидели Щегловитов и Сухомлинов, которых знал по портретам. Подходит Щ<егловитов>.
– Вы г. Рут<енберг>?
– Да.
– Разрешите представиться. Я Щегловитов.
Раскланиваюсь. – Пожалуйста.
– Это генерал Сухомлинов.
Раскланиваюсь.
Щегл<овитов> говорит:
– Хотел спросить Ваше мнение о происходящем сейчас в России.
Молчу. Жду.
– Не думаете ли Вы, что во всем происходящем есть большая доля мести и злорадства<?>
– Вы хотите сказать, что евреи, участвующие в теперешнем правит<ельстве>, сознательно или бессознательно мстят за специфические преследования евреев как таковых?
Молчит.
– Вы ошибаетесь. Я тоже еврей и сижу здесь с Вами. Ленин и Луначарский дворяне и ответственны за жестокость и ненависть России не меньше евреев – Троцкого и Зиновьева. Разрушительные элементы России и среди евреев и среди неевреев и созданы не евреями, а бывшим вашим правительством.
– Но не думаете ли Вы…
Появился солдат. Надо было идти по камерам.
Через несколько дней в камеру ко мне приходит вольноопределяющийся. Представляется: – Я член совета солдат крепости. Господин Щ<егловитов> обратился к нам с просьбой разрешить ему повидаться с Вами. И ехидно ухмыляясь, предлагает – если Вы, товарищ, хотите его видеть, мы ничего против не имеем.
– Отчего же. У меня свободного времени сейчас достаточно.
– Он просит, не можете ли принять его сейчас, в 4 часа.
– Нет, сегодня не могу. Но завтра в 4 часа могу его видеть.
Большая сводчатая мрачная камера крепости № 42. Привинченная к каменному полу железная кровать и стол. В углу параша. Под потолком небольшое окно25. Все убранство, кроме обитой железом с «глазком» двери. Сидим оба на моей кровати. Бывшие когда-то враги. Теперешние товарищи. По крайней мере по тюрьме.
Бывший всемогущий министр царского правительства Российской имерии, несомненно большой государственный человек, по-своему любящий родину, тонет внутренне, надо хвататься за соломинку. И эту соломинку <запись обрываетсях
Добавим к этой обрывающейся, к сожалению, записи еще один рутенберговский рассказ – о словесных поединках между вчерашними неприятелями, приводимый Н. Сыркиным в его очерке о Рутенберге:
Интересно то, что Рутенберг рассказывает о своих знакомствах в Петропавловской крепости. Он там познакомился с царским министром Щегловитовым, с ярым антисемитом Пуришкевичем и подобными ему типами. При том, что их взаимоотношения были корректными, вежливыми, даже джентльменскими, они не стеснялись говорить друг другу правду в глаза. «Будь моя власть, я бы расстрелял вас в течение 24 часов», – таким «дружеским» заявлением заканчивал Рутенберг свой разговор с Пуришкевичем. «А будь у меня власть, тогда бы я вас расстрелял в течение 24 часов», – платил той же монетой Пуришкевич.
При обоюдном обмене столь изощренными «комплиментами» противники, собственно говоря, уже не испытывают непримиримой вражды друг к другу. Натянутая струна страстей лопнула и возникли новые отношения, отношения, направленные как бы навстречу друг другу, со временем они могут стать более мягкими и человеческими, даже уважительными (Syrkin 1919: 3).
Отношение к «именитым» заключенным было относительно щадящее. О том, что двери в камеры нередко не запирались и что узникам разрешалось посещать друг друга, о чем рассказывает Рутенберг, подтверждает и упоминаемый им Сухомлинов, который, в свою очередь, также называет имя своего визави:
Разрешили приносить продовольствие, газеты и даже водили нас в Петропавловский собор на богослужение. Позволили мне и Щегловитову привести в порядок каталог и книги библиотеки, для чего мы сидели по соседству с моей камерой в особой комнате. В последнее время даже, от 8 до 10 ч. вечера, нам было дозволено бывать друг у друга в номерах.
Пуришкевичу, Пальчинскому, Де-Боде, Рутенбергу разрешено было топить печи в коридоре, и они большую часть проводили поэтому вне камер. Сплошь и рядом двери оставались не на запоре (Сухомлинов 2005/1924: 412).
Из Петропавловской крепости Рутенберг направил телеграмму в США, адресованную Временному социалистическому комитету. В ней он поздравлял американских евреев с Декларацией Бальфура – письмом министра иностранных дел Великобритании лорда А.Д. Бальфура лорду Л.У. Ротшильду от 2 ноября 1917 г., в котором говорилось о благосклонном отношении англичан к восстановлению национального очага еврейского народа в Палестине26. О телеграмме Рутенберга сообщало нью-йоркское «Русское слово» (Як. 1917: 4).
В феврале-марте 1918 г. большевики стали выпускать из заключения бывших министров Временного правительства. Именно к освобождению A.B. Карташева О.Э. Мандельштам приурочил посвященное ему стихотворение «Среди священников левитом молодым», которое было напечано в независимой газете «Страна» 7 апреля 1918 г. Позднее, включая это стихотворение в сборник «Tristia» (1922), поэт снял название-посвящение «A.B. Карташову» и поставил под ним, возможно, ложную дату 1917 г., чтобы полностью лишить его какой-либо политической злободевности. Любопытно, что двумя неделями раньше, в другой независимой газете – московской «Накануне», появилось поэтическое посвящение тому же адресату – с более верным написанием фамилии «A.B. Карташеву», принадлежащее С.М. Соловьеву и также, как следует думать, связанное с его выходом из большевистского застенка (о двух этих стихотворениях см.: Струве 1963: 179–184).
Чаще всего освобождение Рутенберга связывают с хлопотами М. Горького и почему-то А. Коллонтай27, хотя версия эта никем всерьез не проверялась и доказательств никаких не приводилось. Так, например, Ф.М. Лурье в книге «Хранители прошлого: Журнал "Былое”: История, редакторы, издатели» сообщает, что в неопубликованной рукописи «Что я знаю о П.М. Рутенберге и его семье» «историк Е.Ф. Пашкевич, дальняя родственница Рутенберга, пишет:
Туда <в тюрьму> на свидание к нему приходила его сестра Рахиль Моисеевна. По-видимому, через нее он снесся с А.М. Горьким. По ходатайству Алексея Максимовича, В.И. Ленин дал распоряжение на освобождение и выезд П.М. Рутенберга из Советской России за границу. Горький поручился, что П.М. Рутенберг никогда не будет бороться против Советского государства, и ему не пришлось жалеть о своем поручительстве: в борьбе эсеров против Советской власти П.М. Рутенберг никогда участия не принимал» (Лурье 1990: 140; то же: Лурье 2006: 282).
Не говоря уже о том, что последнее утверждение фактически неверно: антибольшевик Рутенберг принимал непосредственное участие в борьбе против советской власти – не на стороне эсеров, правда, а на стороне Добровольческой армии (чему посвящена следующая глава), что дела, разумеется, не меняет, – весь благостный тон этого рассказа, пропитанный советским сладкозвучием о вмешательстве милосердного вождя в рутенберговскую судьбу, больше смахивает не на исторический факт, а на семейное предание. Последнее же мало по сути отличается от легенды, согласно которой помилованный впоследствии большевиками в свое время якобы настойчиво рекомендовал поставить своего будущего судью и благодетеля к стенке.
Забегая вперед, следует, правда, сказать, что во второй половине 30-х гг. Рутенберг действительно проявлял исправный советский сервилизм, о котором с удивлением писал, например М. Вишняк (Вишняк 1970: 173). Однако, как мы покажем в дальнейшем, это было все же достаточно временное настроение, вскоре сменившееся резким переходом в другую крайность – авантюристической инициативой антисоветского и конкретно антисталинского террора.
Возвращаясь в послеоктябрьский Петроград, следует сказать, что Горький действительно принимал участие в облегчении участи большевистских узников – так, по его ходатайству был, например, освобожден Бурцев, и не он один. В воспоминаниях «Маска и душа» (1932) Ф.И. Шаляпин рассказывал следующий эпизод о своем и Горького визите к министру юстиции в ленинском правительстве И.З. Штейнбергу, после того как в Мариинской больнице в начале января 1918 г. были варварски убиты А.И. Шингарев и Ф.Ф. Кокошкин:
Я помню, как после этого убийства потрясенный Горький предложил мне пойти с ним в министерство юстиции хлопотать об освобождении других арестованных членов Временного правительства. Мы прошли в какой-то второй этаж большого дома, где-то на Конюшенной, кажется, около Невы. Здесь нас принял человек в очках и в шевелюре. Это был министр юстиции Штейнберг. В начавшейся беседе я занимал скромную позицию манекена – говорил один Горький. Взволнованный, бледный, он говорил, что такое отношение к людям омерзительно. «Я настаиваю на том, чтобы члены Временного правительства были выпущены на свободу немедленно. А то с ними случится то, что случилось с Шингаревым и Кокошкиным. Это позор для революции». Штейнберг отнесся к словам Горького очень сочувственно и обещал сделать все, что может, возможно скорее. Помимо нас, с подобными настояними обращались к власти, кажется, и другие лица, возглавлявшие политический Красный Крест. Через некоторое время министры были освобождены (Шаляпин 1990: 361).
Однако никаких других свидетельств о вмешательстве Горького в освобождение Рутенберга, кроме самих по себе не очень надежных семейных воспоминаний, не существует. Поэтому гораздо более вероятным представляется то, что решающую роль в этом отношении сыграл упоминавшийся выше доктор И.И. Манухин.
Имя ученика С.П. Боткина и И.И. Мечникова было широко известно в России. Оно связывалось не только с деятельностью крупного врача-практика, представителя академической медицинской науки, но и с либеральными традициями и демократическими взглядами русской интеллигенции.
Следуя по неисповедимым путям революции, – писал о нем Н. Суханов, – он сначала был благодетелем царских слуг и приближенных, затем большевиков и, наконец, меньшевиков и эсеров, сменявших друг друга в уготованных царем застенках и казематах (Суханов 1922-23,1: 204).
Честное имя Манухина было каким-никаким прикрытием тонкого и сложного процесса освобождения политических узников. По свидетельству 3. Гиппиус (и не ее одной), арестованные освобождались из-под стражи не столько благодаря влиятельным ходатаям, но прежде всего по причине переезда – из-за угрозы немецкого наступления – большевистского правительства из Петрограда в Москву. При этом в лихорадке срочной эвакуации действовала «упрощенная схема»: тюрьмы расформировывались подушно – за известный денежный выкуп. Ср. в гиппиусовских «Черных тетрадях» (запись от 20 февраля 1918 г.):
Бедный Ив<ан> Ив<анович> <Манухин> уходил <в> себя, мучаясь с заключенными. Нынче ночью у него был сильный сердечный припадок. Теперь сидит, как худая, печальная птица.
Но уже «мечтает» ехать вызволить двух последних: Рутенберга и Пальчинского.
И спустя 3 дня:
В тот же самый день и час Ив<ан> Ив<анович> как на базаре торговался в главной следственной комиссии за Рутенберга и Пальчинского. Уступали по рублишкам. «Нам деньги нужны!» Наконец-таки ударили по рукам. Значит, в «главной» предпочитают пока сделки без ухлопыванья, да и заключенные эти более на виду. Но с отъездом «главных» в силу вступают упрощенные районники (Гиппиус 2001-06, VIII: 406, 408).
Рассказами о выкупах заключенных из-под ареста питал Гиппиус сам Манухин, который позднее вспоминал:
Комиссаром юстиции был тогда левый с.-р. И.З. Штейнберг. Мягкий, отзывчивый человек, он как представитель новой власти был связан постановлением большевистского большинства и, согласно этому постановлению, требовал, чтобы каждый заключенный за свое освобождение на поруки уплачивал известную сумму. Размеры взноса колебались в зависимости от представления комиссара о степени «буржуйности» данного лица. Приходилось торговаться. Родственники очередного заключенного находились обычно в приемной и тут же выплачивали сумму, которую удавалось для них выторговать. Дешевле всех И.З. Штейнберг оценил Н.М. Кишки-на – 3000 рублей, но и этих денег не оказалось и выкупать его пришлось Политическому Красному Кресту. Высшая сумма – 100 000 рублей наложена на А.И. Вышнеградского. Вероятно, суммы были бы больше, если бы национализация банков уже не была проведена, т. е. «буржуи» еще располагали бы своими текущими счетами и сейфами (Манухин 1958:110).
У нас нет точных данных, какие суммы пошли в ход для того, чтобы вызволить Рутенберга и Пальчинского, но похоже, что цинизм происходящего в передаче Манухина-Гиппиус полностью соответствовал действительности.
Следует заметить, что в будущем Рутенберг никогда не забывал того, что сделал для него «добрый доктор». Уже живя в Палестине и бывая в Европе, в Париже, где поселились Манухины – Иван Иванович и его жена писательница Татьяна Ивановна (урожд. Крундышева; псевд. Таманин; 1886–1962)28, он навещал их, поддерживал материально, а в праздники старался сделать что-то особенно приятное – прислать, например, под Новый год экзотические фрукты «made in Eretz-Israel» или какую-ту сокровенную вещь с библейской земли, которая в глазах глубоко религиозной Татьяны Ивановны обладала особой духовной ценностью. В суровых условиях эмиграции, где проявление человеческого внимания и финансовая поддержка ценились в особенности дорого, со стороны Рутенберга это было жестом подлинного благородства и благодарной памяти. В RA сохранилось письмо Манухиных, которое о том красноречиво свидетельствует:
Сочельник
24. XII <19>30
Париж
Дорогой Петр Моисеевич!
Благодарю Вас сердечно за память о нас – за все Ваше баловство! Наша маленькая столовая буквально завалена «райскими плодами», и прибыли они прямо под сочельник, как игрушки на елку. Очень тронула нас Ваша память.
Еще – благодарю Вас за травку. Вы, может быть, и не представляете, как она мне нужна и как мне хотелось ее иметь. У меня совсем особые отношения – глубокое почитание – к Илье Пророку, и гора Кармил мне тоже очень нужна29. Так все в присланной Вами травке и сочеталось! Дорогой она немного пострадала, но не пропала: я ее наклеила, и все было этим спасено. Потом она будет заключена под стекло и повешена на подобающем ей месте. Когда приедете, Вы ее увидите. Может быть, в Вашей деловой жизни и не совсем понятно это маленькое пристрастие к видимому пустяку, но ведь всякий символ по форме обычно пустяк, а между тем есть что-то в жизни, которое иначе, как символом, и не реализуешь.
Как же Ваше здоровье? Последовали ли Вы нашим дружественным советам? Или по-прежнему работаете без всякой меры и попечения и жалости к себе? И<ван> И<ванович> хочет Вам написать несколько слов, а я на этих вопросах – думаю, что Вы, быть может, найдете минутку нам ответить? – закончу мое письмецо.
Еще раз спасибо сердечное за доброту и память.
Душевный привет и пожелания многих радостей к Новому Году!
Татьяна Манухина
Далее – рукой И.И. Манухина:
Дорогой Петр Моисеевич,
Когда существовали «американские дядюшки», я думал, что семьи, связанные с ними, испытывали что-то аналогичное тому, что мы – не от «дядюшки» и не от «американского», а от Вас – переживаем в эти дни. Травка от Ильи Пророка… 1000 франков (за что, милый? почему мне 1000 фр<анков>? Сейчас они оказались мне очень кстати, но, может быть, и Вам они также кстати?)… два ящика чудесных фруктов… Спасибо Вам, большое спасибо! Но ведь «спасибо» мало. Что же мы можем сделать для Вас? У нас, ни кругом нас, тут ни пещеры Ильи Пророка, ни денег, ни фрукт… Верьте только в нашу искренюю любовь, в столь же искреннюю благодарность и во
всегдашнюю радость Вас видеть и излить при встрече эти чувства, которые мы всегда к Вам питаем. От всего сердца прошу Бога Вас порадовать.
С Новым Годом!
Ваш И. Манухин
Рутенберговское благородство и чувство справедливости проявлялось не только «после драки». По свидетельству мемуаристки, известный революционер-народник Г.А. Лопатин рассказывал ей следующий эпизод, произошедший в большевистской тюрьме:
Некий Павлов, не то комендант Петропавловской крепости, не то начальник стражи, особенно нагло донимал политических заключенных и после убийства Шингарева и Кокошкина стал еще пуще глумиться над ними. Однажды он стал особо грубо придираться к бывшему министру религиозных дел при Временном правительстве, человеку тихому и физически слабому <Карташеву>. Рутенберг был свидетелем этой сцены. Сжав кулаки, он тяжелым шагом надвинулся на Павлова и угрожающе произнес: «Отойди сейчас, а не то я тебя…» Случилось чудо. Вооруженный стражник отступил перед арестантом и с тех пор притих (Эттингер 1980: 53).
За столь решительную выходку могло, разумеется, последовать суровое наказание, но – судьба Рутенберга хранила. Ложным оказался слух, о котором рассказывает в своих мемуарах Н. Сыркин, что он был якобы расстрелян большевиками:
В ноябре 1918 года мне с уверенностью рассказывал эсер и антибольшевик полковник Лебедев30, с которым я встретился в Вашингтоне, что большевики несколько месяцев назад расстреляли Рутенберга.
Мы тогда горько оплакивали нашего Рутенберга (Syrkin 1919: 3).
Рутенберга, к счастью, не расстреляли, и в марте 1918 г. он был освобожден. Пасхальный седер 1918 г. он справлял в доме Моносзонов, родителей Р.Н. Эттингер31, куда попал по воле случая. Впоследствии Роза Николаевна вспоминала, что Г.А. Лопатин, с которым она была знакома через С. Ан-ского, просил подыскать убежище для освободившегося из большевистского заключения М.И. Терещенко.
Я вызвалась устроить его в нашей квартире на Петроградской стороне (на Большом проспекте), – рассказывает Р.Н. Эттингер, – где в одной из комнат был прямой выход на лестницу, и таким образом его пребывание в нашей квартире могло быть скрыто от посторонних глаз, и даже от моих родителей, потому что была не вполне уверена, согласятся ли они на такой риск. Но я недооценила мужества моей матери (Эттингер 1980: 51).
Вместо Терещенко, однако, явился Рутенберг, попросивший приютить его на две недели. Все это время, вспоминает Р.Н. Эттингер, он
провел в своей комнате, принимая у себя ограниченное число знакомых и друзей. Чаще других к нему приходила его младшая сестра Рахель, к которой он был очень привязан. Обедал и ужинал он вместе с нами, очень сдружился с моей матерью и в беседе с ней любил вставлять словечки на идиш. Много времени проводил в моей комнате, подбрасывая дрова в печь, изредка сидел, глубоко задумавшись, иногда говорил о текущих событиях с отчетливой резкостью, с вдумчиво вспоминающим взглядом. Говорил, что научился топить печи в крепости, и это занятие развлекало его и занимало его руки, тяготившиеся бездельем.
Голос его звучал властно, говорил скупыми словами, четко, безаппеляционно. С ним было трудно спорить. Весь массивный, голос глухой, не утративший украинского напева. Во мне, тогда молодой и робкой, его категоричность вызывала внутренний отпор. Но когда он улыбался, его лицо становилось простодушным и необычайно привлекательным. Вертелись в голове мысли о его революционном прошлом, о истории с Гапоновым <sic>, но он, говоря самое, с его точки зрения, нужное, никогда не упоминал в разговоре со мной об этом. Только прощаясь, оставил на моем столе журнал «Былое», где был напечатан его рассказ о расправе с Гапоновым, который я прочла уже после его отъезда (там же: 52).
На пасхальном седере, рассказывает далее Роза Николаевна, среди гостей были С. Ан-ский и М.А. Алданов; Рутенберг выглядел против обычного оживленным и
вспоминал о близком друге Ан-ского – Хаиме Житловском, с которым познакомился в Америке, и говорил, что был ему многим обязан в возвращении к еврейской деятельности (там же: 53)32.
Из Петрограда Рутенберг переехал в Москву, где появился не позднее 22 марта. На следующий день, 23 марта, А. Соболь писал жене Р. Бахмутской в Тверь: