У подножия вечности Вершинин Лев

— Вот те, кто достоин поощрения, — сказал старик. — Пусть благородный господин покажет пример великодушия, вознаградив прилежных свободой…

И это было нарушением закона степей. Но совсем другой закон непререкаемо мерцал в узеньких щелках под космами бровей, и был этот закон намного древнее.

Урусов накормили, как черигов после битвы, одели в теплые тулупы, снабдили едой на три перехода и, вручив поводья, забыли о вернувшихся в жизнь. Только завистливый шепот понесся вслед скрывшимся за стволами счастливцам из толпы, сгрудившейся на прореженной топорами опушке.

Этим, оставшимся, толмач перевел слова мудреца:

— Сказано: честный труд способен прославить и низкое имя. Уважаемые поселяне видели, как вознаграждается усердие и как наказывается нерадивость. Прочим положена пища. Но завтра каждый, кто сумеет отличиться, поедет вслед за теми…

Рукав качнулся в сторону леса.

А у самого берега, высокий, угловатый и невыразимо чужой серому урусскому небу, громоздился ляован, завораживая взгляды странной соразмерной грубостью очертаний. Высокие распорки, соединенные балкой, были намертво скреплены витыми медными веревками, медные же цепи, ввинченные в перекладину, удерживали на весу добела вычищенное бревно с насаженной на торец железной головой барана…

— Ляован готов к исполнению долга, — произнес старец. — Необходимы еще полозья и настил, но это легкий труд, и факелы помогут завершить его ночью. Если отважный и могучий сочтет возможным принять совет, то завтра, когда звезда Тайбо note 54 померкнет, следует начинать…

А ночью, когда все уже было готово, в Великой Пустоте промчалась стая небесных псов note 55; они перечеркнули Северный Ковш и скрылись, сбросив огненные хвосты. И это предвещало поражение одному из сражающихся, но разве допустима была мысль, что бородатые духи здешних лесов сумеют противостоять испытанной мудрости Поднебесной?..

…И пополз, расплывчатый в едва забрезжившем рассвете, «железный князь» через твердую воду, влекомый урусскими руками; сперва медленно, потом быстрее двинулся к правому берегу и, споткнувшись, притих, гусеницей взбираясь по взгорку.

Обнадеженные посулом, пленники не жалели усилий, натягивая ременные лямки; двое, надорвавшись, забились с воплями у начала взвоза, и еще один завыл зверем, угодив ногою в полоз, но крики оборвали саблей, а живые упрямо шли вперед, выводя деревянного зверя на простор, приближаясь с каждым рывком к наглухо запертым створкам ворот.

Они шли к смерти, и смерть не стала медлить. Стрелы густо брызнули из-за заборов, вырывая урусов из натужно мычащей толпы, и цзиньши прищурил глаз, соразмеряя число павших с путем, пройденным ляованом. Сам он стоял на открытом месте, не тревожась о стрелах: если и долетят, Лю поймает…

Сразу пятеро бородачей, вскинув руки, рухнули под полозья, и шестой, не выдержав вида смерти, кинулся вспять, бросив лямку, но тут же упал, истыканный десятком стрел. Изготовив луки, у склона стояли стрелки, по грудь укрытые щитами из тонких, плотно пригнанных досок. Лучших мэргэнов note 56 отобрали в джаунах по слову старика еще вчера и свели в отдельную полусотню; не мешая друг другу, стояли они цепью, стрелки, расщепляющие при факельном свете удаленный прут, и у каждого в саадаке note 57 густились тяжелые башкортские стрелы.

И ударил ляован!

Оттягивая бревно, чериги, укрытые настилом, вбивали бараний лоб в звонкое дерево, и стена содрогалась, а ненужные более бородачи бежали прочь; сверху не стреляли в них, и мэргэны, помня предупреждение мудреца, щадили проявивших усердие. Ставшие свободными, спешили урусы уйти, пока еще не ощущая холода. Но о тулупах ни слова не говорил старик…

Дан! Дан! Дан! — бьет ляован.

Но пришло и прошло время, а ворота стояли неколебимо, и это противоречило учению Сунь Цзы. Урусские же чериги метались по стене, странно неуязвимые, и только трижды сумел отметить цзиньши, как, став на миг отчетливо виден, опрокидывается пойманный стрелой бородач.

К исходу четвертой дневной стражи удары сделались глуше; обе смены черигов растратили силы, а черный дым над воротами стал густым, и с надвратных башенок полилась горящая смола; она вспенивалась и затухала на утоптанном снегу, прикрывавшем настил, но наука предупреждает, что жизнь ляована не дольше жизни покрытия, а снег таял неумолимо, и день еще не кончился, но уже выбросил сумеречные нити, и смола перестала угасать; снопы искр с треском рассыпались по сторонам, желтое пламя, торжествуя, прыгнуло вверх, стекая по бревнам, и в его шелковых лохмотьях извивались, уходя в темнеющее небо, медно-багровые драконы.

И наконец оглушительно громыхнуло, огонь стал огромен и в один миг охватил «железного князя», скрыв его от замерзших в ожидании сигнала всадников; темные фигурки выскочили из костра, покатились по снегу, поползли к склону, но стрелы, летящие сверху, нашли их и швырнули на вспаханный полозьями ляована наст…

Что ж! Любая попытка имеет два исхода, и неудача таит в себе зерно успеха, и путь к жатве лежит через размышление. Кто бы ни бросил вызов — дикари, злые духи, сама судьба, — Мао Линь сумеет дать достойный ответ!

Но у шатра, мешая войти и сосредоточиться, раздувал ноздри мальчишка-сотник, и речь его не была учтивой.

— Ты! Ты! — захлебывался Ульджай.

Что обращать внимание на подобное? Зрелой мудрости должно презреть несдержанность варвара.

— Духи диких лесов не пожелали устлать шелками победный путь господина,

— негромко отвечает цзиньши, — и гнев полководца закономерен. Но жалкий неудачник спешит в свою лачугу, чтобы обдумать…

— Ииии! — Из горла юнца вырвался визг, ладонь дрогнула, готовая упасть на рукоять сабли, но пока еще не решаясь.

Вот как? Ну что ж: обороняясь, наступай — учил Сунь Цзы.

— Виновник неудачи оказался недостоин доверия великого хана и готов приподнять рукава note 58, — железным голосом говорит Мао Линь, поглаживая пайцзу. — И все же прошу господина отойти и не пугать благородной яростью моего бедного слугу…

Старик улыбается. Двойной удар — вот как названо такое напоминание в учебниках словесного поединка.

А Ульджай отшатывается.

Что это было? Пайцза ли блеснула, напоминая о гневе Бату, или впрямь — два меча, описав перед носом свистящие круги, вернулись в наспинные ножны? Но сотник явственно ощутил на губах вкус смерти и торопливо отдернул ладонь от сабельной рукояти; а спустя миг с облегчением понял, что непоправимое не случилось, что алмыс стоит, как стоял, безучастный, а уйгурские знаки все еще только предупреждают…

А старик, отвесив церемонный поклон, проходит в шатер, оставив Лю на пороге, сбрасывает жаркую шубу и, лишь немного помедлив, ссыпает в ларец бесценные карточки с багровой каймой по краям. Зеленое нефритовое зеркало укрепляет цзиньши на чернолаковой подставке, три витых свечи цветного воска ставит так, чтобы свечи отражались в полированной глади, и бросает в крохотную курильницу горсть пряно пахнущих лепестков ба-гуа.

Нежный дымок струйкой вьется сквозь мелкую решетку…

…Нельзя не признать очевидного: силы Страны Девяти Источников встали на сторону дикарей и заветы отца побед неприменимы здесь. Но есть иные пути, кроме трудной тропы наук. Со дней первого пушка на щеках Мао Линь чурался гаданий, хотя и не отрицал их бесспорного могущества. Ведь надежда на сверхъестественное ослабляет руку воина и разум воителя. Но если распахнулись Яшмовые Ворота, то стыдно из глупого упрямства не воззвать к помощи священного зверя Цилинь… note 59

Дымок, вначале светлый, стал темнее, приобрел благородный фиолетовый оттенок, пощекотал ноздри тягучим сладковатым ароматом — и сущее подернулось пеленой, открыв сокровенное; стало труднее дышать, и три свечи превратились в сто, и в тысячу, и слились воедино, образовав медленно вращающееся кольцо, а сквозь мелькание огоньков из нефритового озера вынырнул зверь Цилинь.

Четыре глаза имел он, как и указано в «Да юань дао», и два из них, темные, лучились весельем, а два светлых источали печаль; по два зрачка было в каждом из глаз, и пять зрачков глядели благосклонно, а два — сурово, а еще один устремлялся в неведомое, и витой рог во лбу светился у стража Яшмовых Ворот, и был свет подобен сиянию перламутра, похищенного некогда у драконов смельчаком Юэ.

— …Цилинь, о Цилинь, — не раскрывая глаз, прошептал цзиньши, — вот позвал тебя мельчайший из мелких, недостойный трех сфер чистоты; нет для тебя скрытого во мраке, и нет для тебя недоступного в свете, и некому, кроме тебя, доверить сомнения, снедающие сердце; но разве может мудрость Чжунго отступить перед дикой силой варварской тьмы?.. и потому приоткрой Врата, о Цилинь, позволь тем, кто уже впитал свежесть девяти струй, помочь трижды ничтожному…

Лохматыми клубами пыхнула жаровня, и расплывчатые тени окружили старца, омывая зелень нефрита и просачиваясь сквозь едва уловимые разводы божественного камня; легкий дым растекся по зеркалу… и вместо ушедшего зверя Цилинь проглядывали другие: вот внучка… она бежит, растянув розовый ротик в неслышном крике, бежит от чего-то страшного, но цзиньши не может разглядеть преследователя… вот на мгновенье выглянул из пелены Тигренок Дэн и почтительно кивнул, едва не задев наставника оперением торчащей из глаза стрелы… вот Чжу-Семирукий; он не замечает учителя, боевой молот в его правой руке, и сразу от восьми мэнгу отбивается Чжу… и это на одного больше, чем по силам ему одолеть…

— Нет! нет! — вздрагивает редкая бородка, — не вас, незабвенные, хочет видеть несчастный старик; о зверь Цилинь! пошли того, чья мудрость способна дать совет!..

И еще один клубок дыма взлетает с курильницы…

С прозрачным звоном раскалывается надвое зеркало, и в сизых разводах возникает из трещины в нефрите фигура, плохо различимая среди струящегося шелка халата.

— Вы звали меня, досточтимый друг? — незнакомым, пришепетывающим голосом спрашивает Бань Гу, и лицо его расплывается, колеблется в мареве жаровни и пластах благовонного дыма.

И следует спешить, пользуясь милостью зверя Цилинь!.. но вопросы повисают на устах, они стерлись, выцвели… а Бань Гу тянет и тянет шею, словно журавль, и зубы у него остроконечные, лисьи, и серый мох прорастает сквозь дряблые складки студенистой кожи… он стоит на месте, но и приближается, раздваиваясь и снова сплетаясь воедино…

— Не бойтесь, коллега… я пришел помочь… — шипит Бань. Гу, но это вовсе не Бань Гу; шкура на нем вместо халата, и глаза мертвые, пустые…

— Я помогу… — шелестит ужас, и цзиньши знает: это не ложь, не ложь!.. но в груди становится горячо. Старик раздирает одежду, пытаясь выкрикнуть одно, только одно слово, самое важное… но воздуха не хватает, и нет сил вздохнуть; и все же воля еще не изменила Мао Сокрушителю Твердынь, и одной волей, ничем иным, он заставляет голос звучать:

— Лю…

Это не крик, это лепет ребенка, но на зов врывается в шатер человек, не знающий боли; глянцево-сизая морда оборотня обращается к бритоголовому, но раньше, чем Лю успевает оценить опасность, руки его совершают привычное: сверху и снизу два меча рассекают воздух звонкими молниями, мягко коснувшись статуэтки-дракона… и фарфоровая голова, срезанная наискось, тихо сползает на ковер, а сквозь прорубленный кончиком лезвия полог тянет свежим дыханием зимы…

И Лю вновь наносит удар, но клинки проходят сквозь неясное колебание светлеющего дыма, и пряно пахнет в шатре недогоревшими лепестками ба-гуа…

— Наставник!

Рухнув на колени, алмыс приподнял седую старческую голову, прижал ухо к груди слева… и заскулил тоненько, встряхивая тающей косицей; а из многогранного осколка нефритового озерка вдруг выглянул сказочный зверь Цилинь, но цзиньши уже ничего не видел…

СЛОВО О НОЯН-ХУРАЛЕ (*), СЕМИ СФЕРАХ И ПЛАМЕННЫХ КЛИНКАХ

Плошка подогретого хурута note 60 дрогнула в слабой руке, и Саин-бахши лишь в последний миг не позволил вязкой белой гуще пролиться на войлок. Только несколько капель спрыгнули с выщербленного края, коснулись раскаленного бортика жаровни и злобно зашипели, умирая.

— Ешь, отец. Ешь… — оборвав речь на полуслове, попросил Ульджай.

И это было неуважительно для сидящих у очага, но так мягко, почти по-детски прозвучала просьба, что сотники, восседавшие на кошмах поближе к рдеющим углям, простили неучтивость и, не тая обиды, потупились, не желая смущать юного нояна.

…За три дня и три ночи совсем маленьким стал Саин-бахши, крохотным и сморщенным, похожим на невесомый сверток тугого шелка, уложенный в сани громко плачущим бритоголовым алмысом. Он не демон, этот чжурчжэ, демоны не знают слез; он всего лишь человек, и пусть он плачет! Степному же воителю не пристало выказывать слабость — даже если в отцовских глазах все еще клубится тень забытья.

Саин-бахши очнулся ближе к полудню, в тот миг, когда улеглась суматоха у шелкового шатра: он открыл глаза и приподнял голову, а Ульджай, заметив, без слов опустился на колени и прижался щекой к щеке старика, с наслаждением вдыхая запах сухой морщинистой кожи.

Но уже входили в юрту, кланяясь на пороге, сотники — и надменное лицо юноши с каменно-твердыми скулами подернулось морозом…

Благодарно кивнув, Саин-бахши откинулся на высоко уложенную кошму и прикрыл глаза; Ульджай же выпрямился и стал еще надменнее, сделавшись похожим на неподвластного буре степного истукана.

Он не стал говорить с ноянами сотен прошлой ночью, когда они потребовали хурала. Ибо не должно подчиненным требовать. Но и отказать в просьбе не мог, ибо хурал разрешен Ясой. Он сказал: «Подумайте день, и если сочтете, что правы, придите — и поклонитесь как должно…»

Они ушли. И пришли к вечеру. И поклонились.

И вот — сидят…

— Несомненно, демоны урусских лесов встали преградой на пути нашей удачи. Но пришло ли время для прощального костра? — внимательно, с надеждой во взоре оглядел Ульджай сидящих. — Пусть каждый скажет, не скрывая. Я жду!

Сотники понимающе щурились. Этот спрашивающий был уже наполовину мертв и сам знал об этом. Воля Бурундая не выполнена, бунчук, присланный им, опозорен, и даже сам темник, пожелай он того, не сможет смягчить наказание. Впрочем, сердце Великого благосклонно к Ульджай-нояну; быть может, он сочтет достаточной шелестящую тетиву, не прибегая к каре железом. Но, сознавали сотники, Ульджай слишком молод, чтобы поступить верно; он хочет жить, хотя сам пока не догадывается об этом. И в этой неумной, безоглядной жажде жизни — источник многих ненужных смертей, неизбежных, если прозвучит приказ снова идти на приступ.

— Говорите же!

Тишина давила, вязким ядом вливаясь в уши.

И наконец сотник-мэнгу, седой и поджарый, чье слово по старшинству было первым, презрительно скривив губы, сказал, не глядя на неудачника:

— Мне было указано: оберечь чжурчжэ-сэчена note 61 и оказать поддержку твоему джауну. Сэчена нет, а в джаунах шепчутся по ночам. Пора возвращаться!

— Так, — невозмутимо отозвался Ульджай и перевел взгляд на пожилого кара-кырк-кыза с сабельным шрамом, стянувшим щеку.

— Уходить! — резко бросил тот. — В моей сотне осталось семь десятков черигов!

— Так!

— Демоны лесов очень сильны, но это не смягчит гнев того, кем мы посланы, — заговорил третий сотник, рябой кипчак, известный своей осмотрительностью. — Возможно, духи уже насытились кровью и новый приступ будет удачен, возможно, и нет; а гнев Бурундая страшен… э-э… можно уходить, а можно и не уходить…

Квадратноплечий, с выступающим животом канглы, всего лишь десятник, но лично награжденный Бату, прежде чем высказать суждение, некоторое время размышлял, поглаживая тонкий, свисающий на грудь ус, из-под приспущенных век бросал быстрые взгляды на сумрачные лица соседей.

— Что ж! — проговорил он наконец, — конечно, Бурундай не станет набивать нам рты лукумом; отступление есть отступление. Но и духи есть духи; как с ними воевать? Если останемся, положим людей и все равно уйдем. Лучше раньше, я думаю.

— Так, — очень тихо повторил Ульджай. — Что скажешь ты, ертоул-у-ноян?

Становится так тихо, что отчетливо слышно потрескивание распадающихся угольев. Ертоулы не ходят на стены; если они встанут на сторону Ульджая, жизни сотников не стоят и дирхема. Воины не поднимут сабли на высшего из ноянов. А сломав сотникам спины и обвинив казненных в непокорности, юнец, пожалуй, сумеет оправдаться перед Бурундаем…

— Гх! — ободранным стужей голосом выхаркнул кряжистый богатур, зябко кутаясь в никак не просыхающий тулуп, и к сказанному не прибавил ни слова.

Скулы Ульджая взбугрились.

— Ладно… — уронил он, помолчав. — Довольно. Я понял. Кто хочет сказать иное?

И Тохта, хоть и не водил еще сотню в бой, хоть и лишен пока права говорить на ноян-хурале, подается вперед.

— Я! Я хочу сказать!

— Говори!

— Разве духи лесов сильнее Тэнгри? — на едином дыхании с провизгом выпалил кипчак. — Разве есть ноян лучше и справедливее Ульджая? Мои чериги готовы хоть сейчас идти на приступ!

На краткий миг в воздухе повисла тишина. Но вот кто-то хихикнул в тени, и вслед за этим громовой хохот потряс пропотевшую юрту. Только что хмурые и настороженные, сотники веселились от души, и только Саин-бахши, умудренный жизнью, сумел сквозь дремоту различить в этом смехе ярость и затаенный страх.

Смеялись все: мрачный мэнгу, тучный кара-кырк-кыз, осторожный канглы; беззвучно тряс головой начальник ертоулов, то и дело вытирая кулаком глаза. Только Тохта сидел спокойно, без улыбки, и преданно заглядывал в глаза нояну.

И смех сказал то, что было непосильно словам.

Ульджай вскинул руку и резко опустил, словно саблей рассекая веселье.

— Я вижу, — выкрикнул он, — вы думаете, что Бурундай мог довериться трусу? Вы полагаете, что я брошу вас на стены, оттягивая заслуженное наказание? Внимание и повиновение!

Сотники вскочили.

— Приказываю: готовить все для костра прощания. Завтра мы с почестями проводим павших богатуров. И пусть чериги готовятся в дорогу. От вас же хочу одного: когда вернемся, пусть каждый из вас подтвердит, что Ульджай исполнил долг и заслужил хорошую смерть!

В одно мгновение изменился облик юного нояна, словно тетивные жилы, стягивающие тело и душу, разом лопнули, освобождая воина от смутного ужаса перед неизвестностью.

Теперь Ульджай сидел, жестко скривив губы, напружинив упершиеся в колени руки, и было видно, что грудь его дышит по-тигриному свободно, легко и мощно. И хмурый сотник-мэнгу, кивнув, ответил за всех:

— Внимание и повиновение, ноян-у-ноян!

Когда же сотники вышли, Ульджай повернулся к отцу, и глаза его были сумрачны, но спокойны.

— Я выбросил твоего уруса, отец, мертвецу не нужно тепло. У тебя нет сил на забавы, отец…

И — не смог говорить о незначительном.

— Ты ведь слышал, отец? Пусть будет, как они хотят… а потом ты совершишь нужные обряды. Бурундай не станет запрещать; он справедлив, но милостив.

Твердо, но грустно было сказано, и Саин-бахши, встретившись с сыном взглядом, захлебнулся. Словно наяву увиделось: Ульджай, разметав руки, лежит навзничь на грязном снегу, шея туго захлестнута тетивой, а в выкаченных глазах замерзает стылое небо… но это небо было серым, урусским!..

Слишком страшно было видение, этого никак нельзя было допустить, никак; плошка выскользнула из пальцев и, опрокинувшись, упала на войлок. Густая белая струя поползла к жаровне.

— Синева не хочет этого! — Старику показалось, что от крика качнулся тяжелый полог, но всего лишь шепот сорвался с сухих губ, и Ульджаю пришлось наклониться ближе, чтобы услышать.

— Синева? Возможно… — ответил он так же тихо. — Но город стоит, а урусские копны иссякают, и коней нечем кормить…

Щадя отца, умолчал Ульджай о знамениях: о тихой смерти, что незаметно пришла и увела шелкового сэчена, смеясь над всей мудростью его свитков; и о шепотливом ропоте у ночных костров; и об урусах, выгнанных из темноты морозом: вернув хозяевам ненужную свободу, приползли полуживые бородачи, прося тепла и пищи, готовые валить стволы для прощального костра…

И разве все это не было ясно выраженной волей Небес?

— Мой путь окончен, отец, — отстраненно, будто не о себе говоря, усмехнулся Ульджай. — Но я рад, что ты будешь рядом, когда это случится…

«Не оставь меня в пищу воронам», — сказал, не сказав, сын, и никакой отец не смог бы смолчать, услышав такое.

— Кто знает цель своего пути?

Лишь жестокое усилие заставило губы шевельнуться, но слова, связываясь в пучки, мягкими метелками развеивали обрывки мутной одури, пробуждая в затылке тягучую боль. Боль была другом, она напоминала телу о жизни, едва не оборвавшейся после беспощадного удара. Самого удара не помнил Саин-бахши…

С каждым словом боль вырастала, суля стать огромнее степи — и вернуть память о чем-то важном, о том, что было до тьмы; о чем-то очень нужном Ульджаю…

— Человеку не дано выбрать себе дорогу. На то есть воля Тэнгри. Ты думаешь, я мечтал встретить старость в урусских снегах? — Старик качнул головой, и дымка в выцветших зрачках истончилась, приоткрыв темные точки зрачков. — Нет, сынок, не мечтал. Я покинул родной улус, ушел к порогу того, чье имя неназываемо, ради мудрости и могущества; я хотел стоять перед Синевой и говорить с нею… Но только Тэнгри знает, чем кончаются тропы судьбы…

Это были вовсе не те слова, которые были нужны; слова складывались тяжело и неуклюже, но само покорное звучание голоса помогло боли вытеснить одурь. Пелена забытья, шурша, уползала, и где-то вдали, а потом все ближе и ближе зарокотала смуглая кожа бубна, смешиваясь с тонким перезвоном медных подвесок. И Ульджай осекся, не успев возразить, потому что темные отцовские зрачки, утонувшие в прищуре воспаленных век, внезапно расширились, заполняясь искрами цвета каменных слез северных морей. Чуть промелькнула бледная желтизна и сгустилась, замерцала яростным рыжим огнем, словно угли, оживленные дыханием…

…А боль взвизгнула — и сгинула, гулко расхохотавшись напоследок; хохот ударил в затылок молотом, и багровый занавес беспамятства приподнялся, обнажая минувшее. И вспомнилось: распадается надвое войлочная стена юрты, и две стремительные тени влетают в порыве морозного ветра; тяжелая рука взлетает вверх и опускается на лоб, и нет времени уклониться от оглушающего удара; вспыхивает перед взором огненный столб… и сквозь огонь видно: срастается, возрождается изломанный бубен и некто огромный в распахнутой, пахнущей тлением шубе ударяет по ожившей, опять туго натянутой коже… и глаза его полыхают рыжим пламенем, забивающим огненный столб боли… и все шевелится вокруг, источая запахи могилы и цветущего можжевельника…

— Отец! — вскинулся Ульджай, но не смог встать с кошмы; мягкие ладони легли незримо на плечи, не позволяя пошевелиться. А Саин-бахши замер, закатив глаза, — и затрясся мелкой дрожью, будто расплываясь, сливаясь с полумраком. Белая пена вскипела на пляшущих губах, судорога побежала по лицу, плечам, вскинутым кистям рук, жила набухла на тонкой шее, и она стала похожей на узловатую ветвь обожженного молнией деревца.

Растопыренные пальцы проскребли воздух, пытаясь ухватить что-то невидимое, янтарное сияние залило белки глаз, стало ярче, полыхнуло непредставимым заревом…

…и Кокэчу, воспрянув, вышел из содрогающегося на испятнанном хурутом войлоке сухого старческого тела, а Саин-бахши, обмякнув, откинулся назад и окунулся в безмолвную пустоту, исчерченную быстрыми следами неуловимых снов…

И белый конь Борак note 62, призывно заржав, ударил копытом о войлок.

…Расправил светлые крылья скакун Борак, оттолкнулся от заснеженной тверди и взмыл ввысь, выстелив в полете вихревую гриву, перепутанную лентами лунного мерцания. И вмиг остался далеко-далеко, в выстуженной тьме угрюмого леса, табор, испятнанный язвами тусклых костров.

Расступился перед широкой грудью коня непрочный облачный ворс, вскочил огнеглазый на пушистый ковер Первого Слоя Небес и помчался вдоль туманных наплывов, похожих на застывшую степную поземку, разрывая искристое сияние, озаряющее путь.

Отпустив поводья, летел Кокэчу, несомый конем и ветром, и вставали вокруг удивительные видения, схожие с обманчивыми миражами летних степей: округлые холмы выстраивались в дымке тумана, плавно стекали в широкие, дышащие спокойной свежестью лощины, а вдали то и дело возникали темные сгустки туч и заострялись, рассекая сияние клыками зловещих скал, — но тотчас и оседали, рассекаясь бесконечными ворохами белоснежных мехов.

А порой вырывался из зыбкого пуха клубящийся комок, выпрыгивал бесшумно из-под острых копыт и уносился прочь, оборачиваясь на бегу то тяжело скачущим куланом, то изящно стелющейся в полете сайгой, а то и рассыпаясь вдруг смутно различимыми стайками диких коз.

И нес ветрогривый седока в неведомое, неостановимо стремясь вперед по заоблачным дорогам; изредка же слегка расползался клочковатый ковер, приоткрывая скрытое.

Тогда мелькали внизу осколки земных стран, и узнавал их Кокэчу:

…вот изгибается, рассекая кипчакскую степь, синее лезвие реки Итиль note 63; так широка она, что студеному ветру, хлещущему с выстывшего до звона востока, не под силу сковать медленно текущую воду, и лишь густеет она, покрываясь мелкой ознобной дрожью…

…вот взметнулись черные копья гор, вскинув под самые облака ослепительно сверкающие острия; это Кау-Кас, край картлов и кахов, владение Белого Всадника Гурге, змееборца, бесстрашного и все же не сумевшего помочь детям своим, смуглым усачам с длинными кинжалами на поясах; еще вьется дым неостывших пожарищ, и ненавидяще щерятся обгорелые рты башенок на скальных клинках, безмолвно вопия о мести над пробитыми черепами в кольчатых колпаках…

…а вот и застывший, оседающий равнодушной пылью пепел давних костров; покорным желтым пятном раскинулся безропотный Хорезм, серыми струпьями руин встопорщились усмиренные города, а люди в полосатых халатах прильнули к глине, подобно червям, и лишь жилища незримого бога безнадежно грозят Небесам пустыми четырехпалыми ладонями…

…когда же развернулся внизу, весь в соцветиях лисьего лая, шелестящий шелк, исчерченный говорящими знаками, когда лучистыми трелями фарфоровых бубенцов сверкнул встречный ветер, овевая лицо терпкими благовониями страны Чжунго…

…встал на дыбы быстрокрылый Борак и, встряхнув гривой, прянул во Второй Слой Небес, покинув облачные пути.

И стало черно. Но не густая чернь смолы, и не влажная темень южной ночи, и не мглистый сумрак ночи северной лежали кругом — непостижимостью забытья было это и повисало клочьями на мохнатых бабках скакуна; множество далеких холодных искр мигало издалека, и вся пустота пребывала в непрестанном движении, приподнималась и опускалась, вращалась и возвращалась, дышала и стонала, но не слухом слышал, не зрением видел все Кокэчу, а иным способом, неподвластным пониманью.

В центре же бормочущей тьмы-нетьмы блистал, не освещая ничего, столб Золотой Коновязи, наматывая на себя ничто и распуская намотанное; два старца сидели, скрестив ноги, у столба, спокойны и благодушны были круглые лица; тепло-желтое, подобное блину, и морозно-белое, словно затканное серебряной нитью.

Не подложив кошмы, не постелив ковра, сидели они и бросали кости, поочередно тряся глиняную плошку. Вот выкатились альчики и покатились сквозь тьму, прочертили желто-серебряный след, окольцевали дорогу, не позволяя Бораку продолжить бег. И прогремело во мгле:

— Остановись, путник! Нет тебе дальше пути…

Но, не смутившись, ответил Кокэчу:

— Привет и поклон вам, дядюшки, — и тебе, Отхан-Галахан, огонь живой, и тебе, Шидургу-Хаган, мертвое пламя; пропустите меня, ибо слышу зов того, кто рожден прежде вас!

Услышав, кивнули старцы и отвернулись, вновь встряхивая плошку; а пламенный круг истаял вмиг, открыв дорогу к Третьему Слою Небес…

…и еще выше взлетел могучий конь.

Прозрачно и пусто сделалось вокруг; было ничто черным, стало ничто белым, пронизанным неуловимым блистанием сплетенных лучей. Словно бы росой был напоен мир, прилипали капли влаги к распростертым крыльям Борака и стекали по перьям, растворяясь в пляшущей завесе, скрывающей пустоту и бывшую пустотой.

А навстречу мчалась дивная колесница, запряженная конем соловым и конем буланым; вились над нею никем не удерживаемые поводья, у бортов же стояли двое: лучник в одеянии цвета гнева, изготовившийся к стрельбе, и копьеносец в одеянии цвета ярости, вскинувший руку для броска.

И громыхнуло в прозрачном мерцании:

— Стой, проезжий! Нет тебе дальше пути…

Но, не отпрянув, откликнулся Кокэчу:

— Почтение и привет вам, старшие братцы, — и тебе, Хухедей-мэргэн, метатель стрелы огненной, и тебе, Эрхий-мэргэн, обладатель копья грохочущего; не удерживайте меня, ибо слышу зов того, кем вы рождены!

Сами собой натянулись чудесные поводья, заставляя неразличимоногих скакунов освободить всаднику путь; громом окатив, пронеслась мимо колесница, молнии брызнули из-под обитых зарницами колес — и растаяло видение; только отдаленный раскат докатился из светлоблистающего ничто и затухающий сполох мелькнул, разрубив пустоту.

Взвихренное грохотом и огнем, смутилось ничто — и раскрылась в призрачном свете дверь: колеблющаяся, неверная, тронутая по краям желто-палевой пляшущей каймой.

Хлестнув мохнатыми перьями крыл по влажной пелене, прыгнул в дверь волшебный конь, пронес седока в Четвертый Слой Небес сквозь теплый багрянец сплетенья вечерних и утренних зорь.

На первый взгляд ничем не смущал этот мир: опушенные нежно-розовой кисеей, распахнулись вширь рощи и перелески, пологие взгорки и необозримые луга; чем-то неясно сладостным повеял слабый ветерок — может, то донеслось прохладное дыхание реки, неспешно текущей через этот кристальный мир? И тихой истомой замерло в груди дыхание, ставшее внезапно неимоверно глубоким, — ибо Онон это тек, отливая ласковым светом, играя золотыми бликами, прыгающими на глади; река рек, исток вод, отрада степей — Онон-мэнгу, Онон-алтан, неповторимый Онон… note 64 Мелькнула рядом и заступила дорогу необъятная тень; громадная лань глядела сверху вниз на гарцующего всадника, а из продолговатых влажных глаз ее, печальных и нежных, исходил невыразимый покой.

— Что ищешь в моем краю? — прозвенел вопрос.

И откликнулся Кокэчу:

— О мать матерей, о Хо-Марал, Каурая Лань! Вот сижу пред тобою в седле, удивляясь красоте мира твоего; укажи же короткий путь к ставке того, кто зовет меня!

Величаво кивнула гордой головой Великая Прародительница, дрогнули тонко очерченные ноздри, розово-золотым теплом наполнились дивные глаза — и легла под копыта Борака широкая чистая тропа, рассыпался в тонком трепете благоуханного ветра мелодичный звон…

…и поплыл, замирая в восторге, вихрехвостый, паря в дурманяще сладком запахе трав.

А вдоль дороги стояли беловойлочные юрты, и сидели у светлых костров все матери, жившие в мире со дня появления в степи Эхэ-мэргэна, первого всадника. Из-под приставленных ко лбу ладоней следили старухи за путником и заботливыми руками протягивали чаши, полные свежего кумыса…

А одна-единственная, увидев и узнав, ахнула, бросилась поперек тропы, преграждая путь.

— Не спеши, побудь со мною, ягненочек мой!

Невыразима любовь, смягчившая старческий голос, — но не успел Кокэчу ни ответить, ни вглядеться всласть в родное, уже и вытертое из памяти временем лицо, ни даже рукой махнуть ответно, а маленькая юрта уже затерялась вдали, среди тысяч таких же, и осталась матушка там, среди всхлипов розового мерцания, у теплого очага, где вечно кипит варево в казане, осталась ждать сына, который не придет никогда…

Вот сделалась круче тропа, и обвисли могучие крылья Борака. Не сумев взмахнуть ими, прижал перья к бокам конь и двинулся быстрой рысью. А розовый свет угасал понемногу, темнело вокруг, окутали край небосвода хмурые тучи — бородатые, седые с прочернью, опаленные по краям, повисли тучи взлохмаченными шкурами на далеких отрогах, тоскливый вой донесся издалека…

…и черная глыба обрушилась на тропу, заслонив порог Пятого Слоя Небес. Мрачно блеснули зеленые огни в глубоких, заросших мехом глазницах, оскалилась клыкастая пасть, и капля слюны, упавшая к копытам Борака, обожгла траву, обугливая душистые стебли.

— Зачем тревожишь мой улус? — пронесся рык.

И отозвался безбоязненно Кокэчу:

— Эгей, отец отцов, о Бортэ-Чино, Сивый Волк! Вот стою перед взором твоим, пораженный величием силы твоих краев; укажи же мне короткий путь к ставке того, кто сильнее тебя!

Ревниво вспыхнули зеленые солнца в глубоких пещерах, но смирил ярость Великий Предок; приподнялись плотно прижатые уши, улеглась вздыбленная шерсть на загривке — и узкая тропка, заросшая колючим чертополохом, раскатилась от ног Борака в пахнущую болотом даль…

…и тронулся с места легконогий, чуя за собою неотрывно следящие зеленые огни, понесся вскачь, подстегнутый лучшей из плеток — беспросветным ужасом, не отрываясь от жухлой травы, ибо здесь не имели силы его крылья.

А вокруг лежала степь, однообразная и бескрайняя; высокий серый ковыль что-то шептал, волнуясь, и метелки его, вырвавшись вверх, задевали лицо. И топтали высокие травы, сойдясь в жестокой битве, все отцы, прошедшие по степям со дня, когда познал славный Эхэ-мэргэн лоно супруги своей, струеволосой Оэлун. С хищным клекотом секлись всадники, обливая друг друга снопами искр; падали, пропустив удар, раскидывая руки, — и снова взлетали в седла, горячили коней, направляя в гущу боя, чтобы снова познать счастье гибели и воскрешения. И не глядели на путника отцы…

Лишь один из многих, мельком взглянув, замер, зазевался — и слетела с плеч голова, успев на лету промолвить:

— Не спеши, помоги мне, щит старости моей!

Но не смирил бега торопливый Борак и не дал мгновения поклониться родителю с должным усердием; унесся вдаль Кокэчу и не видел уже, как, поймав голову, приставила ее к обрубку шеи левая рука, свободная от сабли,

— и приросла голова, и опять ненадолго пала наземь, ибо слишком задержала прощальный взгляд на пыльном облаке, застлавшем дорогу…

А рубеж владений Бортэ-Чино был уже недалек; вспыхнуло все вокруг, осветив Шестой Слой Небес небывалым синим огнем, переливаясь в прихотливых отблесках голубизны, отраженной зеркальными стенами.

И спешился Кокэчу. И пошел, ведя в поводу усталого скакуна по выглаженным плитам, устилающим пол, многократно отражаясь на каждом шагу; шагая, бросил взгляд по сторонам — и не сумел сосчитать себя, идущего вперед.

Впереди же колыхались складки тяжелого занавеса, скрывающего вход в последний, Седьмой Слой Небес, и гудел ветер — но не было ветра; некто дышал гулко там, впереди, колебля непроницаемый для глаза полог.

Один в необъятных, как жизнь, палатах был Кокэчу, но, не обманываясь, знал: сквозь стены, и сквозь плиты, и сверху глядят на него многие тумены глаз — иные со злобой, иные сочувственно, иные равнодушно.

И, встав перед завесой, скинул шапку Кокэчу и, смяв, отшвырнул в сторону; выдернув из ножен, бросил кинжал на зазвеневший железным отзвуком пол.

Вздохнул полной грудью и, не боясь, расправил плечи.

— Вот, пришел я — и стою перед тобой, Синева!

…И вонзились слова, сияя отвагой, в медлительное струение складок завесы, но не сумели пробить путь к непостижимому; звонко ударил крик в зеркала, отброшенный хлесткой силою, царапнул синие отражения самым кончиком отточенного острия и, разбившись, осыпался на блестящий пол тонким дребезжанием искрошенных столбиков льда.

И дрогнули стены. Там, далеко, за равнодушной пеленой разносинего войлока Небес, зародился низкий глухой гул, словно некто огромный и могучий зевнул, неохотно пробуждаясь от глубокого сна.

— Зачем тревожишь меня, смертный?

Протяжный голос тысячекратно отозвался под высокими сводами, мимоходом пригасил мельтешение испуганных сиянии, заглушил и прогнал шевеление струящихся голубоватых наплывов.

— По воле и разрешению твоему пришел я, о Тэнгри, — выкрикнул Кокэчу, удерживая за повод рванувшегося Борака. — По праву Великого Шамана пришел я к тебе!

— Вот как? — Вкрадчивая насмешка просочилась сквозь завесу. — Не дано тебе никаких прав, и не помню я твоего лица. А Великий Шаман — всего лишь сон твоих снов, Кокэчу…

Неведомо откуда приходит знание, как должно ответить.

— Не я ли стоял пред тобой, о Хормуста-Хаган, призванный тобою на вершину горы Сумбер, о Хормуста? Не я ли клялся быть Голосом твоим, положив руку на священные ветви дерева Галбурвас? По праву знающего заветное имя твое, Тэнгри-Хормуста, заклинаю тебя!

Дрогнула завеса, качнулась внутрь, словно под порывом ветра, но только язвительный смех донесся из сокровенных глубин:

— Даже самый последний бахши в степи знает главное имя мое, глупец; назови неявные имена или уйди, не поминай всуе дерево Галбурвас…

И рассмеялся бесстрашно Кокэчу:

— Станет ли лгать свободный мэнгу, о Шагджитуби Несотворенный, о Бурхан-Бахши Непостижимый?.. вот, стоя у твоих ног, заклинаю именами неявными, о Майдари Чистоглазый, о Манджури Печальный!.. и настаиваю на праве своем говорить, о Арья Бало Светлый, Очирвани Многорожденный!..

— Хорошим учеником учителя своего был ты, Кокэчу! — рокочет надменно звучный голос, уже свободный от сонных пут. — Но если ты, и никто иной, стоял на горе Сумбер, то не станет тебе труда повторить сделанное Великим Шаманом!

И тотчас грянули из тяжелых складок завесы два зигзага огненных, два сполоха жарких, распороли зыбкий покой палат, потянулись к Кокэчу, стремясь повергнуть и сокрушить…

Но, подставив ладони, остановил посланные Синевой стрелы Великий Шаман и, поймав, спрятал в извивах линий судьбы; лишь искры сине-голубого огня затрещали, стираясь в белую пыль о твердые ногти.

Дрогнула завеса — и распалась надвое, открыв лик Синевы, и был он несоразмерим ни с чем и не похож ни на что: спокойный и грозный, неразличимый и ясный, начальный и конечный; все сущее было им, и он был всем сущим, и разумом нельзя было постигнуть его суть.

И мягко, приветливо промолвила Синева:

— Узнал я тебя теперь, Тэб-Тэнгри, Голос мой; отчего давно не являлся на зов?.. зачем в скверной одежде пришел?.. и чего хочешь от силы моей?..

Нежным прозрачно-синим светом овеяло Великого Шамана — и беззвучно, подобно змее, сбрасывающей дряхлую кожу, сбросил он облик Кокэчу; сухой рыбьей чешуей осыпалось внешнее, и, отпустив повод, пал на колени Тэб-Тэнгри, ударившись лбом в лоб своего отражения.

— Отмщения хочу, Синева! Нечестивый Тэмуджин преступил волю твою, и отказал в повиновении, и убил меня; лишенный внешней силы, чужой рукой вырастил я орленка, посланного тобой, выкормил продолжателя воли моей и верю: судьба ему, повзрослев, развеять прахом по ветру проклятое семя Тэмуджина! Не позволь же, о Хан-Хормуста, духам холодной земли сломить неокрепшую грудь, поставь злой город ступенькой под ноги его!

— Ничто не творится вне воли моей в Срединных Слоях, — спокойно ответила Синева, — и твоя судьба, человек, лишь твоя; да и разве повредила тебе смерть, мой Шаман? Недостойно ради своих обид тревожить мой сон…

Яростно тряхнул головой Великий Шаман, грузно топнул ногою о прозрачное лицо плит.

— Нет, Тэнгри-Хормуста, не обиду утолить хочу, не себе прошу утоленья! Взгляни: иссякает народ мэнгу, брошенный Тэмуджином по ветру войны горстью песка! Совсем недолго еще — и исчезнет он, и не станет поклоняющихся тебе; хочу вернуть народ мэнгу домой, чтоб не осиротела степь, чтобы Небо не пожелтело над ковылем!

Рыжая ярость глаз впилась в сияние Синевы.

— Слышишь ли, Хормуста-Хаган? Дороги гудят под копытами, стелются все дальше на закат, и не повернуть людям мэнгу коней, пока длинная воля Тэмуджина гонит потомков его, пока живет кровь, порожденная им, пока сила его сильнее велений твоих, Синева!

Густо-синие тени пробежали по неразличимым чертам того, кто восседал за вратами Седьмого Слоя Небес; дрожь тронула сгустки жаркохолодного свечения, и особенно грозен сделался вечнозвучный рокот.

— Ты хорошо сказал, Голос мой, но обида живет в тебе, и сам не знаешь, не ее ли словами говоришь. Кто подтвердит твою правоту?

— Я! — звонко откликнулась даль.

И, прозвенев серебром копыт, вышла из стены, встала по левую руку Великого Шамана Каурая Лань; встряхнув головой, окуталась легкой дымкой и обернулась женщиной, статной и сгорбленной, юной и дряхлой, чернокосой и седовласой; дэли note 65, сияющий шелком, облегал стан, черным мехом подтравных зверьков оторочена была матовая ткань, и живая светлая прозелень стекала, струясь, к нежным ступням…

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Плотный ветер насквозь проглаживал бетонную полосу бульвара, спотыкаясь на перекрестках: там он схл...
Коммерсант от бога Виллем ван Моондооте оказался в тюрьме инквизиции, его обвиняют в ереси. Шансов н...
Кто такая грыбра, почему они становятся жертвой браконьеров, какая приманка лучше всего подходит для...
«…неправдоподобно белые кафельные стены. И мертвый неоновый свет, опоясывающий камеру, скрадывает те...
Корки Лапута, сам себя провозгласивший служителем Хаоса, решил разрушить этот подлый мир. И сумел ст...
События заключительной повести Шандаларского цикла разворачиваются в землях, граничащих с Шандаларом...