Незаконнорожденная Уэбб Кэтрин
Рейчел вдруг подумала о том, как восприняла бы такой поцелуй Пташка, и в животе у нее возникла неприятная пустота. Как будто почувствовав это, Джонатан немедленно отпустил ее руку. Еще несколько мгновений он не отрывал от Рейчел глаз, выражение которых, казалось, все время менялось, а потом отвернулся.
– Могу я задать вам деликатный вопрос, мистер Аллейн? – проговорила Рейчел едва слышным голосом.
– Думаю, вы заслужили такое право.
– Почему вы так рассержены на свою мать? Конечно, долгие годы, прожитые вместе при… нелегких обстоятельствах, могут породить неприязнь, это понятно, и все-таки, мне кажется, здесь кроется нечто большее. Похоже, вы в чем-то ее вините, – предположила Рейчел.
Джонатан скрестил на груди руки, словно обороняясь, и продолжал, не отрываясь, смотреть вдаль.
– Да, я ее виню, и даже очень. С ней связана причина… во всяком случае, мне так кажется. То есть я не знаю наверное, но уверен, она лжет и не говорит всей правды, хотя порой и снисходит до того, чтобы открыть ее часть. Но причина того, что Элис мне написала, связана с ней.
– Не понимаю.
– Я говорю о последнем письме Элис. О том, которое застало меня в Брайтоне.
«Я знаю». Рейчел только в последний момент спохватилась и не произнесла этих слов вслух.
– Она в нем сообщала… что нам нужно расстаться. Что мы никогда не сможем быть вместе, стать мужем и женой. Что это была бы гнусность, противная человеческой природе. Да, она употребила именно это слово. Гнусность. Так она описала любовь, которая освещала нашу жизнь с раннего детства, такую же сильную и чистую, как солнечный свет. Она сообщила также, что… наши отношения уже никогда не смогут оставаться такими, как прежде. И что нам больше не следует встречаться.
«Бриджит оказалась права, – поняла Рейчел. – С чего бы еще богатому и знаному человеку тратить деньги на безродную девочку?» А если в Элис текла кровь лорда Фокса, она приходилась Джонатану теткой. «Да уж, не сладко пришлось бедной девушке, если она об этом узнала». Рейчел судорожно вздохнула, на секунду закрыла глаза, и в дальнем углу ее сознания возникла Абигейл, уплывающая все дальше и дальше. Рейчел мысленно протянула к ней руку. «Джозефина могла ошибиться. Что, если лорд Фокс только ее удочерил? Нашел и удочерил», – подумала она с отчаянием.
– И там говорилось о чем-то еще… Я знаю, говорилось! Если бы я только мог вспомнить…
– Вы не сохранили это письмо?
– Я едва помню тот день. Мы только что приехали в Брайтон… Я был ранен, измотан, голоден и наполовину лишился рассудка. Путешествие в Батгемптон почти полностью изгладилось из моей памяти и лишь порой всплывает в ней страшным, темным сном. А когда я пришел в себя, письма при мне уже не было. Наверно, я его выбросил или где-нибудь обронил. Гнусность. Это слово я запомнил, оно мне вовсе не приснилось. – Он покачал головой. – Понимаете, всему виной наше злосчастное отступление к порту Корунья… С того момента, когда мы вошли в Испанию, времени писать у меня не оставалось, а когда оно наконец нашлось, пересылать почту стало не с кем. Элис не получала от меня вестей много недель и потому отправилась в Бокс узнать, нет ли там от меня писем, – сказал Джонатан, медленно покачивая головой. – Ох, Элис! Зачем она это сделала! Если бы что-то можно было изменить! Она, верно, думала, ее там примут с распростертыми объятиями и ей удастся найти с моими родными общий язык на почве любви ко мне и страха за мою жизнь. Элис не могла знать, что мои мать и дед руководствуются правилами, о которых она сама не имеет ни малейшего понятия.
– Выходит, ваша мать рассказала ей нечто такое, что заставило ее убежать?
«Интересно, догадывается ли он, что именно?»
– Да. Когда я вернулся и обнаружил, что Элис пропала, меня стали убеждать в том, будто она меня оставила, убежав с любовником. Мать заявила, что Элис послала деду записку, в которой все объясняла и просила прощения. Мне твердили, что она позор семьи, жалкая пария и о ней надо забыть.
– Но вы не поверили.
– Я знаю, когда моя мать лжет. Она занимается этим всю жизнь, и хотя правды мне от нее добиться не удалось, я все равно знаю, когда она меня обманывает, – произнес он жестким и злым голосом.
Рейчел задумалась, пытаясь найти смысл в клубке противоречивых сведений, которые только что получила.
– Но какое-то время назад вы мне говорили, что нашли записку, написанную… новым спутником Элис. Адресованную ей. В которой он назначал свидание.
– Да, я… – произнес Джонатан и замолчал, нахмурившись. – Я уверен, что так и было. Но она… В те дни я был сам не свой. И много забыл… Есть промежутки времени, о которых я не могу ничего сказать. Какие-то темные провалы. Они появились у меня после Испании. Да, темные провалы.
Он снова покачал головой, и Рейчел почувствовала, как по телу побежали мурашки. «В первый раз, когда я пришла ему читать, он тоже произнес эти слова. Черный провал. Тогда он не мог вспомнить, как меня душил». Затем она живо представила себе мозг в тяжелой банке, нависшей над головой, и глядящие на нее пустые, слепые глаза.
– Но если я и нашел записку, она все равно пропала. Исчезла. Вероятно, я уничтожил этот листок. Но не удивлюсь, если я… никогда его не видел. Возможно, он мне привиделся в одном из ночных кошмаров. Был навеян ложью, которой меня потчевали мать и дед.
– Пташка тоже так думает.
– Что?
– Я… – заколебалась Рейчел, не желая раскрывать, до какой степени они с Пташкой сблизилась. – Мы, то есть Пташка и я, однажды разговорились. Ее привлекло мое лицо… мое сходство с Элис.
Она затаила дыхание, но Джонатан посмотрел на нее печально, а не сердито.
– Да. Она любила Элис не меньше, чем я.
– Она не верит, что Элис завела знакомство на стороне. Что она могла убежать с кем-то другим.
– Знаю. Она думает, я убил Элис. – Он взглянул на Рейчел и улыбнулся, увидев на ее лице выражение ужаса. – Мы с Пташкой провели много лет, обмениваясь обидными и жестокими словами.
– Еще она мне сказала… – Рейчел снова замолчала, не зная, что лучше: продолжать или придержать язык. – У них была экономка. Бриджит Барнз.
– Бриджит видела, как Элис разговаривала с каким-то человеком незадолго до того, как пропала, – проговорил Джонатан.
– Так вы об этом знали? – спросила Рейчел.
Джонатан по-прежнему дышал глубоко и часто – теперь, по-видимому, от волнения.
– Да. Дед узнал об этом от нее и передал мне. Но все-таки я… не хочу осуждать Элис. Я знаю, когда мать лжет. Кем бы ни был тот человек и какие бы причины ни заставили Элис с ним уехать, она, скорее всего, думала, что поступает правильно. Ее просто обманули. Или увезли против воли.
– Но вы, кажется, сердились на Элис и винили ее за то, что она вас оставила!
– Да, какое-то время сердился. Наверное, я и сейчас допускаю такие мысли, когда падаю духом, потому что не понимаю, почему она уехала и почему не объявилась за все эти годы. Разве может быть что-то настолько ужасное, что мы вместе не смогли бы преодолеть? Нет, я все-таки думаю, что ее силой заставили со мной разлучиться.
– Но для чего это могло понадобиться, если она и так решила с вами расстаться? Ваша семья не хотела, чтобы вы поженились. Элис отправилась в Бокс и раскрыла ваши намерения, после чего ей что-то сказали, и это ее испугало. Она вам написала письмо, в котором расторгла помолвку. Отчего же тогда потребовалось идти еще дальше?
– Не знаю! Неужто вы думаете, что я не задавал себе этого вопроса снова и снова? Ответ на него знают лишь два человека – Элис и моя мать. Одна мне ничего сказать не может, другая не хочет.
– Так вы думаете… – Рейчел было трудно говорить. Слова застревали в горле, сердце учащенно билось. – Вы думаете, Элис еще жива?
– Конечно жива. Я молюсь, чтобы это было так. Я скорее… скорее соглашусь с тем, что она где-то живет, любит другого и не вспоминает обо мне, чем допущу, что она умерла. Одна Пташка считает ее смерть наилучшим исходом.
– И я с ней согласна, – прошептала Рейчел, причем так тихо, что Джонатан, похоже, не расслышал ее слов.
Они стояли еще некоторое время, погруженные каждый в свои мысли, солнце светило им в глаза, а высоко над головой кружил стервятник, распластавшись в потоке теплого воздуха, поднимающегося над холмом. Рейчел безвольно опустила руки и постаралась отогнать мысль о том, чтобы он снова поцеловал ее пальцы. Ей показалось это глупым ребячеством.
«Чего я достигну, если он это сделает?» – подумала она.
И эхо далекого голоса ответило ей: «Всего».
1808
Стояло начало ноября. С тех пор как в фермерский дом на окраине Батгемптона пришло последнее письмо от Джонатана, миновало уже более шести месяцев. Когда летом он приехал сказать, что уезжает в Португалию воевать с французами, Пташка даже не сразу поняла, где эта Португалия и почему французы находятся там, а не во Франции. Так что они еще долго потом листали атлас и разглядывали карты Европы. Казалось, Элис не помнила, как Пташка ее предала, и больше не строила планов убежать с Джонатаном. Война с Францией заставила о них забыть, и если Пташка считала, что они лишь отложили их на время, Бриджит встретила весть об отъезде Джонатана на войну с каким-то мрачным облегчением. Джонатан разрывался на части: он то принимался рассуждать о славе и долге, то начинал заверять, что будет ужасно скучать по Элис и Пташке и считать дни до возвращения. Когда он вел подобные речи, глаза Элис наполнялись слезами, которые она, однако, не хотела проливать в его присутствии. Зато когда Джонатан все-таки уехал, они потекли ручьями.
Письма от Джонатана приходили каждую неделю, иногда сразу по два и по три. Он строчил их практически ежедневно, хотя почта доставляла их нерегулярно. Джонатан заполнял словами абсолютно весь лист бумаги, каждый его дюйм, и делал это невероятно убористым почерком, который стало еще труднее разбирать. Письма приходили испачканными, порой от них пахло то пылью, то дымом и порохом. Одно пришло прожженным. Прямо посреди страницы, пропитанной запахом гари, виднелось странное отверстие с почерневшими краями. Слова, оказавшиеся в этом месте, были потеряны навсегда. Элис тут же хватала доставленное письмо, проглатывала залпом, а затем, пробежав по его строчкам еще несколько раз, читала вслух Пташке и Бриджит, но всегда с паузами, пропуская или заменяя некоторые слова. При этом она окидывала Бриджит взглядом одновременно извиняющимся и вызывающим. Затем письма приходить перестали, оставалось только ждать. После того как прошло две недели без единой весточки, Пташка заскучала, и ее стали занимать другие предметы. Но для Элис бремя ожидания с каждым днем становилось все тяжелее.
Однажды Элис разбудила Пташку ночью, когда в спальне было темно и холодно. Она не зажгла свечи, и ее цепкие руки, казалось, возникли из ниоткуда, словно ожившие тени. Пташка рывком села, пытаясь вырваться.
– Тише, тише! Это я! – прошептала Элис приглушенным, сдавленным голосом.
– Что такое? В чем дело? Я ничего не вижу!
– Дорогая, мне пришла в голову страшная мысль. – Одинокий голос словно отделился от хозяйки и жил сам по себе. – Что, если Джонатан убит? Если лорд Фокс узнал об этом… ему, наверно, и в голову не пришло нас известить. Он же не знает наших… обстоятельств. Что, если все именно так, Пташка? Как ты думаешь? Что, если они просто не захотели мне об этом сообщить?
Пташка никак не могла придумать, что на это ответить, и невидимые руки вцепились в ее запястья еще сильнее, так что ногти врезались в кожу.
– Я должна отправиться в Бокс. Схожу туда и все разведаю.
– Элис, нет! Тебе не велено этого делать! – воскликнула Пташка.
– Но я должна знать, – возразила Элис и на этом закончила разговор.
Утром, когда Пташка и Бриджит проснулись, они обнаружили, что Элис нет дома. Хотя у Пташки от страха подводило живот, она все-таки нашла в себе силы рассказать Бриджит, куда, скорее всего, ушла Элис. Губы у экономки побелели. До Бокса было пять миль, но дорога шла то в гору, то под гору, и Элис требовалось часа полтора, чтобы туда добраться, если кто-нибудь не согласится ее подвезти. Через три часа Пташка принялась ее высматривать, подходя то к одному окну, то к другому, в зависимости от того, в какой комнате находилась. Бриджит была мрачной, молчаливой и всецело отдавалась работе по дому, которую выполняла с самозабвенным усердием, лишний раз свидетельствующим о том, как сильно она взволнована.
– Лорд Фокс любит Элис, – сказала ей наконец Пташка. – Думаю, он будет к ней добр.
Но Бриджит лишь хмыкнула:
– Ты не имеешь представления ни о мужчинах, ни о мире, в котором они живут, безродная, глупая девчонка.
Пташка обиделась и решила не разговаривать с Бриджит, пока не вернется Элис. Примерно через полчаса Пташка в очередной раз глянула в окно кухни и увидела знакомую фигурку Элис, гибкую и грациозную, словно веточка ивы.
– Она вернулась! – с жаром крикнула Пташка, забыв про свою обиду.
Элис пересекла двор и вошла в дверь, сутуля плечи и понурив голову. Потом она повернулась, закрыла дверь и, покачнувшись, стала клониться вперед, пока не коснулась косяка лбом.
– Что случилось? Он все-таки мертв? – потребовала ответа Бриджит.
– Бриджит! Как ты могла такое сказать! – воскликнула Пташка.
– Лучше узнать сразу. Ну, Элис, какие новости?
Но Элис отвернулась к двери и ничего не хотела говорить. Когда Бриджит и Пташка заставили ее повернуться к ним, они были потрясены. Лицо девушки было пепельно-серым, губы посинели, широко раскрытые глаза смотрели в пространство. Ее трясло так сильно, что дрожь скорее напоминала судороги, пробегающие по всему телу.
– Элис! – воскликнула Пташка и обвила руками свою названую сестру.
– Отойди, детка. Если ей плохо, этим ты не поможешь, – проговорила Бриджит.
Пташка прижала ухо к груди Элис и стала слушать, как бьется ее сердце, которое то начинало учащенно колотиться, то почти замирало. Совсем как в тот вечер, когда Пташка попала к ним на ферму. Сердце Элис то пропускало удары, то выбивало короткую очередь бурного стаккато. Пауза, и опять бешеная скачка. Ни последовательного ритма, ни четкого рисунка. Словно какой-то маленький зверек отчаянно бился в ее грудной клетке. Затем последовал долгий перерыв между ударами. Пташка подняла взгляд на лицо Элис и увидела, как закатились ее глаза, почувствовала, как обмякло ее тело, прежде чем рухнуть на пол.
Пришел доктор и пустил Элис кровь, которая долго стекала в белую фарфоровую чашку. Он сказал, что ей следует отдыхать и пить темный эль для укрепления сил. Элис провела в глубоком сне целые сутки. Ее лицо было абсолютно белым, а тело неподвижным, и могло показаться, будто она умерла. Пташка время от времени заходила в спальню, чтобы убедиться в обратном, ощутив на щеке теплое дыхание Элис. Когда девушка проснулась, ее накормили и дали ей выпить бульон из говядины. Ее умывали и причесывали, но Элис была словно в забытьи, в течение двух дней она не сказала ни слова, а только смотрела прямо перед собой. Тени под глазами походили на синяки, а на висках проступали едва заметные голубые жилки. Пташка приносила в спальню горящие угли в жаровне, но это не помогало изгнать царящие там холод и мрак. В конце третьего дня она забралась в постель к Элис и легла рядом с ней.
– Он умер, да? – шепнула она. Трудно было предположить, что еще могло довести Элис до такого печального состояния. – Бриджит думает, что это так. Она права?
Сама Пташка не могла в это поверить. Не могла представить себе, что Джонатана больше нет на свете. Ей еще никогда не доводилось сталкиваться с тем, чтобы умер кто-то, кого она знала. Живой человек, которого она видела, к которому прикасалась, с которым разговаривала. Смерть была выше ее понимания, хотя при мысли о ней сводило живот и начинало подташнивать.
– Он погиб, Элис? Именно это сказал тебе лорд Фокс?
Она спросила просто так и не ожидала, что Элис ответит, но сестра повернула к ней голову.
– Нет, Пташка, – произнесла она голосом, скорее похожим на слабый шорох, чем на обычную человеческую речь. – Джонатан не погиб. Во всяком случае, вестей об этом не приходило.
– О, Элис! – радостно воскликнула Пташка и порывисто ее обняла. – Лорд Фокс тебя наказал? Он проявил бессердечие? Ничего, если даже и так. Пусть нам придется покинуть Батгемптон, но… это ничего не значит, потому что Джонатан вернется, женится на тебе и позаботится о нас. Все кончится хорошо, Элис! – улыбнулась она. – Все кончится хорошо.
Но Элис горестно покачала головой, и две большие набухшие слезы покатились по ее щекам.
– Нет. Все кончится плохо. Я, очевидно, являюсь… – Она моргнула, подыскивая слова. – Короче, выйти за него замуж я не смогу. Так что женой Джонатана мне уже не стать.
1821
Пташка поджидала Рейчел Уикс, пока та, как обычно, докладывала миссис Аллейн об очередном посещении Джонатана. Ее отчеты становились все более короткими, а визиты все более продолжительными. Пташке это казалось подозрительным, и девушку точил червь сомнения: «Теперь они начали ходить на прогулки, да еще под руку. Я хотела, чтобы ее лицо не давало ему покоя, а она принялась за его лечение». Пташка не находила себе места. Все годы тяжелой работы, все ее ухищрения могли пойти насмарку. А все из-за скрытых пружин, которые она сама привела в движение. Когда Пташка услышала, как хлопнула парадная дверь, она выскочила во дворик, стрелой взлетела по ведущей на улицу лесенке для слуг и, буравя глазами Рейчел Уикс, повела ее вдоль стены сада, подальше от чужих глаз.
– Что вы затеяли? Вы что, теперь на его стороне? – брякнула Пташка и сама удивилась своим словам. Она выпалила их прежде, чем успела обдумать.
– О чем ты?
– О том. Как вы гуляли по выгону. Словно… словно…
– Словно кто? – спросила Рейчел Уикс, похоже думая о чем-то своем.
Только тут Пташка заметила ее рассеченную губу и синяк на подбородке.
– За что вас побил муж? – спросила она, сгорая от любопытства.
Похоже, брак Рейчел Уикс пошел по тому же пути, что и ее собственная интрижка с Диком, только развязка наступила еще быстрее. Пташка по-прежнему злилась, что ее новая знакомая вышла замуж за Дика, но теперь уже потому, что та оказалась такой дурой и с ним связалась. Между тем Рейчел внимательно ее разглядывала.
– Что-то не так, Пташка? – спросила она спокойно.
– Что вы имеете в виду? – ответила вопросом на вопрос девушка, обиженная и озадаченная тоном собеседницы. – И потом, вы знаете, что не так. Я думала, вы хотите того же, что и я, – узнать, почему он убил Элис, и доказать это. Но теперь мне сдается, что ваши желания переменились. Вы сами-то этого не находите? Вы что, влюбились в Джонатана Аллейна?
– Нет, – ответила Рейчел с возмущением и испугом, которые говорили сами за себя.
– Если это так, вам крупно не повезло. Вы останетесь женой Дика Уикса, пока вас не разлучит Бог. И, кроме того, Джонатан любит Элис, не вас.
Наступила пауза, во время которой Рейчел смотрела на Пташку так пристально, что той в конце концов это показалось невыносимым. Тяжелый взгляд как будто пригибал к земле, грозя раздавить.
– Чем я тебе не угодила, что ты пытаешься причинить мне боль? – спросила Рейчел.
– Я думала, вы на моей стороне! – проговорила Пташка и сама поняла, насколько по-детски это прозвучало. С презрительным видом она сложила руки на груди, но лишь для того, чтобы не показать, как они дрожат, и скрыть растущее в ней чувство отчаяния. – Расскажите, что удалось узнать сегодня.
– Я спросила у него про последнее письмо Элис. Он сказал, что в нем она назвала их любовь гнусностью. А еще сообщила, что им больше никогда не следует видеться.
– Гнусностью… я что-то не возьму в толк, в чем тут дело.
– Это значит, что Бриджит, наверное, была права, и Элис оказалась дочерью лорда Фокса. Если бедняжка узнала, что любовь, которую она и Джонатан испытывали друг к другу, была кровосмесительной…
– Нет, – решительно тряхнула головой Пташка. От мысли, что это могло оказаться правдой, ей сделалось дурно. – Лорд Фокс не был отцом Элис. У мерзавцев, как он, не бывает таких чудесных детей.
– Чем провинился перед тобой лорд Фокс? Что он тебе сделал?
– А вы как думаете? То, что делают все мужчины, если чувствуют в своих руках власть. Они берут, что хотят, не спрашивая, – отозвалась Пташка и услышала, как в ее голосе прозвучали горечь и отвращение. На лице Рейчел Уикс отразилась жалость, и Пташка поспешно заговорила опять, чтобы перевести разговор в другую колею. – А как же насчет вашей пропавшей сестры? Теперь вы утверждаете, что Элис не имеет к ней никакого отношения?
– Нет, мне… мне по-прежнему хочется думать, что Элис – это Аби…
– Но ведь она вполне могла ею оказаться… могла, разве не так? А если она родилась от лорда Фокса, то почему он стал заботиться о девочке, лишь когда ей исполнилось три года? Почему не передал на руки Бриджит, как только она родилась? – проговорила Пташка.
«Что ты несешь, безмозглая идиотка? Элис была твоей, а не ее сестрой». Она резко вздохнула:
– В любом случае все это не имеет значения, потому что мы уже никогда не узнаем с полной определенностью, кто ее родители. Но теперь вы понимаете, что ее убил мистер Аллейн? Что он имел для этого все основания?
– Я… не уверена в этом. – Рейчел нахмурилась и принялась разглядывать свои руки. Она то потирала одну о другую, то проводила большим пальцем по коже, словно ища ранку или синяк. – Он говорил о… темных провалах. Темных провалах в памяти.
Эти слова, сказанные неохотно, вызвали в душе Пташки трепет.
– Все, как я говорила. Вы только посмотрите, как он начинает изворачиваться, что был не в себе и ничего не помнит. Разве это не очевидно? Он пытается уйти от ответственности и оправдать, простить самого себя.
– Нет. Я не думаю, что он когда-нибудь себя простит. И он больше не уверен, что видел письмо, написанное для Элис. То, которое он, по его словам, нашел в дупле дерева влюбленных. Он говорит… оно могло ему привидеться в одном из ночных кошмаров.
– Я так и знала! Так и знала! – едва выдавила из себя Пташка. Если бы не ком в горле, она бы закричала или расхохоталась.
– А как насчет слов Бриджит, которая видела Элис разговаривающей с каким-то мужчиной? Как насчет этого человека?
– Насчет этого человека? Мы никогда не узнаем, кто он такой. И вообще, я уверена, их разговор был совершенно невинным. Он ничего не значил.
– С чего бы Элис на людях ссориться с посторонним мужчиной?
– Ерунда! Он уже почти готов признаться! Я в этом уверена! Нужно только надавить. Когда вы придете снова?
Ее трясло от волнения, и она схватила Рейчел за руку, заставляя себя сосредоточиться.
– И что случится тогда?
– Когда он сознается? Тогда я…
Пташка замолчала, внезапно ощутив полное отсутствие мыслей на этот счет. Пустота в голове казалась такой звенящей и полной, что она обратила внимание и на то, как пахнет влагой сырой камень ограды, и на то, как у нее начинается насморк от холодного воздуха, и на то, как жжет под ногтями из-за того, что утром она чистила апельсины. Пташка понятия не имела, что ей ответить.
– А ты пробовала его спросить?
– О чем? – удивилась Пташка.
– О том, что тебе хочется узнать… Ты хоть раз попробовала задать ему свои вопросы за те двенадцать лет, которые прошли с тех пор, как вы оба потеряли Элис?
– Да, конечно спрашивала. Я делала это снова и снова. Вначале. Но он хранил полное молчание. И о ней… и обо всем!
– Но ведь он тогда только что вернулся с войны, кажется, так? Его переполняли страдания, ужас, чувство вины… И мне интересно знать, каким образом ты спрашивала его, Пташка. Что, если твои вопросы больше напоминали обвинения? – Рейчел Уикс сделала ей выговор настолько мягким голосом, что Пташка едва заметила высказанный упрек. – Ты спрашивала его позже или предпочла любоваться, как он все глубже увязает в трясине отчаяния?
– Он не заслуживает жалости. Ни моей, ни чьей-либо еще.
– Ты уверена?
Пташка задумалась. Конечно, она знала ответ, знала его всегда. Джонатан не заслуживал снисхождения – разве Рейчел, эта бледная копия Элис, только что не обличила этого человека, почти доказав его вину? И все-таки Пташка не проронила ни слова и молчала так долго, что время, когда еще можно было ответить, истекло. Тогда миссис Уикс взяла ее руку в свою и, прощаясь, крепко пожала, после чего пошла прочь, оставив на ладони у Пташки призрачный след своих теплых пальцев.
«С тех пор, как вы оба потеряли Элис». Слова Рейчел кружились вокруг головы, будто снежные хлопья, и морозной шалью опускались на плечи. «Нет. Это я ее потеряла. А он ее у меня забрал». Пташка взяла сыр и виноград и понесла наверх, в комнаты Джонатана, хотя ее никто не просил это делать, и очнулась, лишь когда поняла, что стоит перед ним. Он сидел в кресле, придвинув его к окну, рядом с которым Пташка в последнее время заставала его все чаще, повернувшись спиной к темной, захламленной комнате, чтобы вместо нее обозревать окружающий мир. Его лицо было освещено солнцем, взгляд устремлен вдаль. От входа к креслу тянулась цепочка грязных следов, рядом с которыми валялись сухие травинки и сырые осенние листья, прилипшие к сапогам во время прогулки. Когда он поднял голову и посмотрел на Пташку, та увидела, что его лицо спокойно и он почти готов ей улыбнуться. Она крепко сжала кулаки, и мягкая полуулыбка исчезла. Он внутренне сжался и приготовился к тому, что она может в него бросить все, подвернувшееся под руку. «А ты пробовала его спросить?» В ее мозгу тут же возникло множество вопросов, и от каждого начинало стучать в висках. Пташка яростно моргнула и попыталась сосредоточиться. «Почему ты ее убил? Как убил? Где спрятал труп? Как можно после этого жить? Почему бы мне тебя не убить?»
– Почему… – пролепетала она, и горло сжалось так сильно, что вопрос остался незаданным.
Снова пытаясь подобрать нужные слова, Пташка смутилась. Джонатан вцепился в подлокотники кресла, словно приготовился вскочить и убежать, но его взгляд был ясным. «Он не пьян. Интересно, когда я в последний раз смотрела ему в глаза и они были трезвыми?»
– Что… что вы сделали по дороге в Корунью и почему стыд вас мучает до сих пор? Почему вы сами себя теперь ненавидите?
Джонатан молча уставился на нее. Если он и понял, что Пташка прочитала его письмо, то ничем этого не выдал.
– Ты часто мне говорила, что я буду гореть в аду, – сказал он наконец. Пташка затаила дыхание. – Но я там уже побывал. Я его видел, и там не горячо. Там царит холод. Мертвецкий холод.
– Что вы хотите сказать? – прошептала Пташка.
– Ты прежде никогда не спрашивала о войне.
– Я… вы не хотели со мной разговаривать.
– Я вообще ни с кем не хотел говорить. До тех пор, пока миссис Уикс не заставила меня это сделать.
– Она… – Пташка перевела дыхание, не в силах понять того, что чувствует. – Она сказала, мне следует расспросить вас о том, что мне важно знать.
– И тебе важно знать именно об этом? Тогда ты должна выслушать мой ответ, – проговорил Джонатан.
Внезапно выражение его лица отбило у Пташки желание продолжать разговор. Ей захотелось заткнуть уши, но было уже слишком поздно. Джонатан глубоко вздохнул и с суровым видом начал рассказ:
– Прежде чем мы стали терпеть неудачи, было, конечно, и наступление. Оно началось осенью тысяча восемьсот восьмого года. Мы вторглись в Испанию несколькими колоннами. Силы наши были разобщены, снабжение никуда не годилось, карт не хватало. Проводники-португальцы сами плохо представляли себе, куда нас ведут. Эта кампания с самого начала была большой глупостью. – Он остановился и покачал головой. – Но приказ исходил из Лондона, так что пришлось подчиниться. Армию разделили на три части, чтобы она могла передвигаться скрытно от врага. Этим трем отрядам предстояло идти разными маршрутами и соединиться у Саламанки[83].
По слухам, даже командующий армией, сэр Джон Мур[84], отзывался о происходящем как о безрассудной затее. Небо было безоблачным, дороги сухими. Над армией висела плотная туча пыли, и у Джонатана появились дурные предчувствия. Он понимал: только чудо может помочь им дойти до Саламанки прежде, чем наступит зима и людей начнет косить голод. Огромные черные ночные бабочки являлись ему во сне и били беззвучными крыльями.
Пришпорив Сулеймана, он въехал на высокий мост, спешился и какое-то время сидел рядом с капитаном Саттоном, наблюдая, как мимо него движутся бесконечные колонны пехоты, всадников и фургонов. Большинство солдат были веселы. Наступление явно поднимало дух. До него доносились смех и обрывки песен, бой походных барабанов и пронзительные трели флейт-пикколо. Фоном для этих звуков, столь сладких для уха, были кудахтанье кур, мычание волов и скрип деревянных колес. Женщинам – солдатским женам, которые бросали в Лондоне жребий, чтобы получить разрешение следовать за мужьями, проституткам, прачкам, торговкам джином и просто разного рода любительницам приключений – было приказано ждать в Португалии.
Их заранее оповестили о грядущих трудностях – колонны должны были идти налегке, без обоза и без достаточного количества провианта. И все равно некоторые увязались за армией, упрямые и напористые, как те вьючные мулы, которых многие из них вели в поводу. Джонатан смотрел, как они в запыленных юбках тащатся позади своих рот, и его сердце сжималось от тревоги.
– Зачем они здесь? Почему не послушались приказа? – спросил он у капитана Саттона.
Тот пожал плечами:
– Они проделали долгий путь, чтобы быть рядом со своими мужьями. В Португалии у них нет ни родных, ни дома. Ради чего им там оставаться? Это чужая страна. Их место при армии. В противном случае им вообще нет смысла здесь находиться.
– Нам все равно не удастся всех прокормить.
– Будем надеяться, что разживемся едой по дороге. Не беспокойтесь, майор. Уверен, как-нибудь выпутаемся.
Ответ капитана не был убедительным, в его голосе прозвучало то же сомнение, которое чувствовал Джонатан. Потом погода испортилась, и начались дожди. Небо стало серым, земля превратилась в болото. Грязь мешала идти – в особенности тем, кто находился в самых первых рядах. Но и для тех, кто шел сзади, после того как дорожное месиво перемешало множество сапог и копыт, эта каша представляла собой жуткий кошмар наяву, изнуряющий и чавкающий. Каждый вечер Джонатан осматривал копыта Сулеймана, по мере сил чистил их и сушил, но все равно стал ощущаться зловонный запах от гниения стрелки[85] и жар припухших пяток копыт, на которых образовались болезненные мокрецы[86]. С людьми дело обстояло не лучше. Они не снимали мокрой одежды неделями. От грязи нельзя было уберечь ни палатки, ни одежду, ни сапоги, ни лица и руки – она покрывала все. Солдаты перестали петь. Флейты замолкли. Ноги распухли, покрылись мозолями, трещинами. В поразительно короткий срок всех кур забили и съели. Местность была пустынная, а если им на пути и встречалась какая-нибудь деревня, вскоре оказывалось, что враг оставил им только трупы и картины таких зверств, от которых холодела кровь. В конце каждого дня, после очередного перехода, Джонатан ухаживал за копытами Сулеймана и шепотом рассказывал, что в Саламанке их ждут теплая конюшня, душистое луговое сено, целые охапки которого будут навалены в кормушке, и большая торба свежего, вкусного овса, которую он немедля повесит на морду своему любимцу. Слушая это, Сулейман вздрагивал и шумно вздыхал, словно не веря хозяину, у которого самого в животе громко урчало.
Колонна, возглавляемая Муром, с которой шла рота Джонатана и капитана Саттона, прибыла в Саламанку первой. Это случилось в ноябре 1808 года. Солдаты недоедали, и силы их были на исходе. Они страдали от дизентерии, истощения, вшей, а им приказали готовиться к новому походу. Они должны были выступить по первой команде, потому что французские силы, превосходящие англичан в десять раз, находились в Вальядолиде[87], всего в четырех или пяти дневных переходах. Численность французов в Испании все время росла. Наполеон сам приехал командовать войсками в Центральной и Южной Испании и был твердо нацелен на то, чтобы эта страна навсегда стала частью его империи. Когда Джонатан услышал эту новость, он ощутил, как внутри у него заворочался холодный ком страха. Он стыдился этого чувства, пытался его скрыть и был всегда начеку, находясь в обществе других офицеров, хотя на лицах некоторых из них страх был заметен еще больше. А другие с нетерпением предвкушали грядущую схватку. Иные даже впадали в неистовство, хотя Джонатану было трудно понять, по какой причине. Но большинство ожидало предстоящие события с усталой обреченностью. На изможденных лицах этих несчастных застыло покорное выражение, из-за которого их взгляды казались безжизненными и потухшими.
– Разве не станет для нас облегчением ввязаться наконец в драку, вместо того чтобы изнурять себя бесконечными маршами? – осторожно спросил капитан Саттон, когда они с Джонатаном однажды распили на двоих бутылку вина в комнате капитана, отведенной ему для постоя. Пламя свечей колыхалось на сквозняке и отбрасывало на стены колеблющиеся тени. Джонатан посмотрел Саттону в глаза и понял, что капитан знает о его страхе. Знает, но не презирает из-за него товарища. И все равно Джонатан покраснел от стыда, поднимая очередной стакан.
– Конечно станет, – ответил он и выпил вино залпом.
Где бы ни находили в Саламанке винный погреб, его брали едва ли не штурмом. Огромные бочки выкатывали на улицу и тут же осушали. Они стояли пустыми на мостовой, и вокруг каждой валялись бесчувственные пьяные солдаты. Многие из них допились до смерти. А холодный дождь продолжал лить.
– Без страха не бывает и доблести, – тихо проговорил капитан Саттон, который был на пятнадцать лет старше Джонатана и успел побывать во многих сражениях. Хороший, добрый человек, он помогал своему неопытному командиру как мог, и Джонатан испытывал к нему чувство признательности, хотя постоянная опека и заставляла его ощущать себя мальчиком, впервые заплывшим на глубокое место.
В середине декабря они покинули Саламанку. Сэр Джон Мур откладывал поход как можно дольше, надеясь, что к нему примкнут новые отряды англичан или испанских союзников, но подкрепления так и не дождался. Его не было. Потом пришла весть, что французы двинулись на юг, решив, что в Саламанке никого нет; они понятия не имели, что ее заняли британские войска. Появилась возможность нанести неожиданный удар и не дать французам уничтожить испанскую армию, теснимую к югу. Этим шансом Мур и воспользовался. Он повел войска на северо-запад, к Сальдании[88], где находились многочисленные французские отряды. Ими командовал прославленный полководец Сульт[89], герцог Далматский, прозванный английскими солдатами герцогом Чертовинским. После месяца, проведенного в Саламанке, в тесных домах и на скудном пайке, солдаты были почти счастливы снова шагать вперед – навстречу битве. Ее ожидание их истомило, они хотели драться. Джонатан думал о связанных с войной картинах насилия и смерти, которых успел повидать немало, и не мог понять рвения подчиненных. Но свои мысли он держал при себе, равно как и сомнения относительно того, правильно ли он выбрал для себя карьеру.
– Солдаты, скоро мы дадим врагу почувствовать нашу силу и вонзим в него сталь! – кричал он на марше, подъезжая к своим кавалеристам, а те отвечали ему громким «ура» и привставали на стременах.
От этих слов во рту у него оставался горьковатый привкус; он ощущал, насколько они пустые. Джонатан также замечал, что ребра Сулеймана изогнулись дугой и отчетливо проступают под его тонкой шкурой. Когда дул ветер, конь под ним начинал дрожать, что не мешало Сулейману бодро продвигаться вперед. Джонатан чувствовал, как эта дрожь пробегает и по его собственному телу, и ему чудилось, будто скакун и он стали одним существом. «Одолжи смелости, храбрый товарищ».
Джонатан постоянно писал Элис, с трудом сдерживая желание поведать о страхе, который испытывал, и об отвращении к той жажде крови, что овладела его товарищами. Он удержался и от того, чтобы рассказать, как в них оставалось все меньше и меньше человеческого, а взамен просыпалось все звериное, грубое и жестокое. Они даже внешне стали напоминать животных – волосатые, оборванные и вонючие. Война перековывала их на свой лад. Но ни о чем подобном он не упоминал даже вскользь, а писал, как сильно хочет вернуться к ней, как это желание всякий раз встречает его при пробуждении и как по ночам ему снится их встреча. Тайное передвижение англичан закончилось, когда они наткнулись на вражеский кавалерийский отряд числом около семисот сабель и вовлекли его в короткий и жестокий бой, который закончился, когда все французы были перебиты. Об этой битве стало известно Сульту; таким образом он узнал об идущих на Сальданию английских отрядах, их местонахождение было раскрыто.
На юг были отправлены соответствующие депеши, основные французские силы остановились, развернулись и направились навстречу противнику. Когда Джонатан получил донесение с этим известием, он почувствовал, как все в нем похолодело и ноги стали ватными. Он пересилил страх и стал ждать приказов, хотя в создавшейся ситуации не оставалось ничего другого, кроме бегства. Уже через несколько дней их бы окружили полчища французов, которых было так много, что любая битва превратилась бы в кровавую бойню. Следовало отступать на запад, к побережью. В канун Рождества 1808 года англичане повернули в сторону гор. Офицерам приходилось подгонять солдат, словно овец, – войска хотели остаться и сразиться хоть с герцогом Чертовинским, хоть с самим Наполеоном. Лучше воевать с кем угодно, чем подниматься на горный хребет в зимнее время, да еще без припасов. Они понимали, что переход через горы куда опаснее любой битвы.
Джонатану все время чудилось присутствие французов у него за спиной. Они казались огромной черной тучей или гигантской волной, которая вот-вот обрушится на голову. Джонатана не оставляло лишающее сна чувство, что кто-то его выслеживает и крадется за ним по пятам. Раньше он был скор на расправу с непокорными солдатами, но теперь поведение его изменилось. Ротам, которыми командовали другие офицеры, повезло меньше. Некоторые провинившиеся получали сто ударов за одну-единственную жалобу, произнесенную сквозь зубы, двести, ежели кто отставал от колонны, и триста за злостное неповиновение. Их оставляли лежать на земле с растерзанными спинами, почти без шансов выжить, и после таких зверств солдаты ненавидели командиров еще больше, чем раньше. «Бегите! – хотелось крикнуть им Джонатану. – Что с вами случилось? Бегите, пока можете!» Но слова застревали в горле. Он силился выдавить их из себя и не мог этого сделать. Между тем дождь превратился в снег, и ледяной ветер бросал его в лицо. Солдаты заметили внутренние терзания их командира, расценив их как признак того, что отступление ему не по душе, как и им. И полюбили его за это; если бы война не подавила в Джонатане чувство юмора, он посмеялся бы над этой иронией судьбы.
Холод стоял такой, что кровь стыла в жилах. Каждую ночь снег схватывало морозом. Тогда образовывался наст, твердый и острый как бритва. Солдаты, потерявшие сапоги в засасывающей грязи равнинных дорог, теперь брели босыми, едва ковыляя на обмороженных, почерневших ногах, распухших и покрывшихся язвами. Один рядовой сбил ноги до рваных ран. Когда Джонатан подошел к нему, тот стоял на коленях в снегу и смотрел вниз на карабкавшихся вдалеке по скалистому склону французов. Гладкие серые пяточные кости торчали из-под стершихся подошв его ступней. От этого зрелища у Джонатана закружилась голова, как будто он стоял на кромке обрыва, рискуя упасть вниз. Когда солдат увидел, что на него смотрят, он улыбнулся.
– Хорошенький видок, чтобы напугать этих французишек, правда, сэр? – прохрипел он голосом, таким же слабым, как его тело. – Не волнуйтесь за меня, сэр, ноги у меня совсем не болят.
Его глаза горели тусклым лихорадочным огнем, и Джонатан двинулся дальше, не раскрыв рта, чтобы поговорить с этим человеком. Он испугался, потому что бедняга, по сути, был мертв, хотя все еще продолжал идти, – мертв, хоть еще этого не осознал.
А между тем французы не давали покоя арьергарду британской армии. Ему то и дело приходилось разворачиваться, смыкать ряды и отражать непрекращающиеся атаки. «Готовьсь! Заряжай! Целься! Пли!» – звучало снова и снова. Джонатан слышал эти четыре слова во сне, и, когда просыпался, его рука оказывалась поднятой и сжимала воображаемую рукоять сабли, которую он готовился опустить, чтобы вызвать очередной шквал мушкетного огня. Однажды ему довелось возглавить короткую, жестокую схватку, чтобы удержать переправу, и после этого речушка оказалась забитой трупами как французов, так и англичан. Джонатан смотрел на нее, оглушенный грохотом ружейного огня, и журчание воды, пробирающейся между телами, казалось ему музыкой, напоминающей звук серебряных колокольчиков. Дым лез в рот и в глаза, в горле так пересохло, что было трудно глотать. Впрочем, в его фляге все равно не оставалось ни капли. Он подошел к речке, опустился коленями на илистую замерзающую землю и зачерпнул воды, которая была холоднее льда и покраснела от крови. Но он ее все равно выпил. Она студила горло, и у нее был железистый привкус. На противоположном берегу лежал французский солдат, почти мальчик. У него не хватало половины лица, и в реку обильно стекала кровь из его страшной раны. Но юноша еще был жив. Джонатан перехватил его взгляд и обнаружил, что не в силах отвернуться. Он сел в прибрежную грязь, рядом с умирающим юношей, чью кровь только что выпил вместе с водой. У них обоих не было ни обиды, ни гнева, ни злобы, ни чувства вины. Только признание того, что свершилось и ничего нельзя изменить. Когда капитан Саттон рывком поднял его на ноги, Джонатан моргнул и увидел, что юноша уже мертв.
В последующие недели смерть все время бродила поблизости. Умирали от ран, старых и новых, от голода и болезней. Погибали в стычках с врагом и от нещадного холода. Затем смерть, словно от скуки, принялась искать новые, более изобретательные способы пополнить число своих жертв. Изможденные люди странным образом реагировали на соленую рыбу и ром, которые наконец им подвезли. Употребление их в достаточном количестве приводило к поистине устрашающим результатам. В один из дней появился клубящийся туман, такой густой и белый, что глаз не мог определить, где дорога есть, а где ее нет. Неверный шаг означал немедленное падение в пропасть, и многие погибли, застигнутые врасплох. Туда же сорвалась запряженная парой мулов повозка, в которой везли раненых. Бедняги были настолько измучены, что не могли даже закричать во время своего короткого полета, – все, включая мулов. Роды унесли жизнь какой-то молодой женщины, которая так и осталась сидеть на снегу посреди алого пятна собственной крови, прижимая к себе ребенка и ожидая, когда наконец к ней придет смерть. Ребенок появился на свет недоношенным и шевелился всего минуту или две, прежде чем умер. Джонатан на некоторое время остановился рядом с роженицей. Она сидела молча и неподвижно, не пытаясь подняться; у нее были очень темные волосы и серебристые глаза, она выглядела настоящей красавицей. Джонатан постоял рядом, но так и не придумал, что может сказать или сделать для нее, хотя смерть, казалось, не спешила заявить на женщину свои права. Потом он двинулся дальше, спрятав лицо в воротник шинели.
Однажды они проходили по верхней кромке ущелья, своего рода зияющей пустоты, в которой стонал ветер и вихрился снег; Джонатан видел, как один солдат шагнул за край, причем явно сознательно. Когда под всадниками падали лошади, их забивали и ели, если на марше для этого находилось достаточно времени. Собак постигла та же участь. А кроме того, солдаты пытались утолить голод кожаными ремнями амуниции и даже собственными мундирами. К середине января 1809 года дорога пошла вниз, к плодородным равнинам, через которые лежал путь к морю. Во время отступления в горах погибло пять тысяч человек. Джонатан шел рядом с Сулейманом, обняв его за шею. Джонатан слишком ослабел, чтобы передвигаться без посторонней помощи, но Сулейман хромал на передние ноги и тяжко вздыхал при каждом шаге. Капитан Саттон постоянно уговаривал его сесть верхом, но Джонатан не мог заставить себя это сделать. Когда же он пробовал осмотреть передние копыта Сулеймана, чтобы понять, в чем дело, ему это не удавалось – их полностью покрывал лед, под которым ничего не было видно. Грива коня свалялась и местами вылезла, шкура, ставшая жесткой от замерзшей грязи, обтягивала выпирающие кости. Джонатан шептал ему на ходу ободряющие слова, но через какое-то время понял, что говорит какую-то ерунду. Вскоре его губы потрескались и кровоточили при каждой попытке ими пошевелить, поэтому он перестал произносить вслух слова, которые ему хотелось сказать: «Вперед, мой храбрый друг, я погибну здесь без тебя. Прости меня. Прости. Мне так жаль, что я привез тебя сюда, мой отважный товарищ».
Когда они спустились с гор и вышли на равнину, теплый воздух наполнил их легкие; он казался им нежным, как поцелуй любимой. На равнине и зимой росла трава, ее могли есть кони и мулы, которые у них еще оставались, но для людей провианта по-прежнему не было. Голод сделал всех немного сумасшедшими, в глазах людей появился особый блеск, словно у одичавших собак. Но Сулейман есть не хотел. Порыжевшая трава, которая в изобилии росла по краям дороги, оставляла его равнодушным. Теперь, когда его ноги перестали неметь от покрывающего их льда, он испытывал такую боль, что дрожал всем телом, и это длилось несколько дней. У Джонатана разрывалось сердце, когда он видел его страдания. В глазах коня не было упрека, но в них отсутствовала и воля к борьбе, искра жизни погасла. В тихий сырой день, когда наконец ветер принес острый морской запах, Сулейман остановился, его колени подогнулись и он лег на землю. Шедшие сзади солдаты расступились и обошли павшего коня. Им даже не пришло в голову остановиться.
Джонатан присел рядом с головой Сулеймана. Он попытался поднять ее и положить себе на колени, но она оказалась слишком тяжелой для его ослабевших рук. Тогда он решил просто дать коню отдохнуть и влил в его рот немного воды, но та вытекла обратно. Лишь спустя час, когда к нему подошел капитан Саттон, отправившийся на поиски друга, Джонатан стал понимать, что случилась беда.
– Майор Аллейн, пора двигаться дальше. Мы разобьем лагерь на вершине вон того холма, если сумеем добраться до него к закату, – сказал капитан, положив руку на плечо Джонатана. – Пойдемте, сэр, мы найдем вам другую лошадь.
– Что? Мне совсем не нужна лошадь. У меня есть Сулейман, – проговорил Джонатан, покачав головой.
– Действительно славный конь, майор Аллейн, однако, боюсь, он вышел в тираж. Лучше поможем ему поскорее умереть и отправимся дальше.
– Я этого не допущу! – воскликнул Джонатан, с трудом поднявшись на ноги и пошатнувшись от накатившей на него волны слабости. – Он справится. Он вовсе не вышел в тираж. Давай, Сулейман, поднимайся! Вставай, мой храбрый мальчик! Мы почти в лагере! – причитал Джонатан, дергая за повод, и голос его становился все громче и громче. Затем он потянул изо всех сил, но Сулейман даже не поднял головы.
– Сэр…
– Нет! Я ни о чем не желаю слушать. Вставай, Сулейман, поднимайся! Дайте бренди, капитан. Единственное, что ему нужно, это немного бренди для поднятия духа!
Капитан Саттон налил стопку бренди и послушно протянул Джонатану, хотя его глаза говорили, что он знает, чем уставшая лошадь отличается от издыхающей. В отчаянии Джонатан приподнял морду Сулеймана, раздвинул ему губы и вылил бренди на язык. Никакого результата не последовало.
– Давай же, Сулейман! Вставай!
– Оставь его, дружище, с беднягой все кончено, – заметил другой офицер, который шел мимо походкой человека, проведшего всю жизнь в седле.
Дрожа, словно в лихорадке, Джонатан достал из-за седла плеть и хлестнул коня по крупу. От удара на шерсти остался длинный след, но ни один мускул под шкурой коня даже не дернулся. Джонатан почти ничего не видел от слез, застилавших глаза. Еще никогда он не испытывал к себе такой лютой ненависти. Задыхаясь, он хлестнул Сулеймана снова.
– Ты должен встать! – крикнул он.
Сулейман медленно мигнул глазом, обращенным к Джонатану. Тот уронил плеть и рухнул рядом с конем, плача навзрыд. Он гладил шерсть вокруг глаз и ушей, словно прося прощения за нанесенные удары.
– Прости меня, друг, мне так жаль, – повторял Джонатан снова и снова, чувствуя на своих плечах руки капитана Саттона, убеждающего идти дальше.
– Вы больше ничего не можете сделать, сэр, – говорил тот. – Здесь уже ничем не поможешь. Вставайте. Пойдемте скорее.
Джонатан неуверенно встал на ноги и позволил себя увести.
– Ничего не поделаешь, сэр, – продолжил капитан Саттон. – Лучше оставить коня здесь. Его дни сочтены, а нашим солдатам негоже видеть вас в таком отчаянии. Я прослежу, чтобы о нем позаботились.
Они прошли всего пятнадцать или двадцать шагов, когда позади них раздался выстрел. Джонатан обернулся и увидел человека с дымящимся пистолетом, стоящего над погибшим конем.
– Если бы не он, мне ни за что бы не перейти через горы. Он был моим другом. И посмотрите, как он вознагражден за свою службу и храбрость, – сказал Джонатан, с усилием стирая со щек слезы, за которые сам себя ненавидел.
– На свете не было лучшего коня, майор Аллейн. Но для него уже ничего нельзя сделать.
Той ночью Джонатан сидел в палатке за складным походным столом с пером в руке и с чистым листом бумаги перед собой. Он хотел написать Элис и впервые за много недель не знал, о чем писать. Рассказать ей что-нибудь о происходящем означало бы пригласить ее в ад, в котором он очутился. Открыть ей, кем он стал, рискуя потерять ее любовь. Он был тем, кто наблюдал, как умирают в снегу новорожденные дети, кто пил кровь погибших солдат. Он был человеком, который боялся сражений, человеком, не знавшим доблести, человеком, ненавидевшим упоение жестокостью, которого ждала от него родина. Он был тем, кто оставил умирать посреди покрытых травой полей Сулеймана, это красивое, совершенное творение Божье. Элис называла его великолепным – прошлым летом, когда они встретились на заливном лугу близ Батгемптона. Он был человеком, который хотел поскорее попасть домой, чтобы никогда больше не видеть войны.
Рождество наступило и прошло. Казалось, Батгемптон и все, с ним связанное, остались в совершенно другом мире – там, где есть такие милые и бессмысленные вещи, как Рождество. Минуты медленно ползли одна за другой, и страница оставалась чистой. Пришел капитан Саттон, и Джонатан обрадовался, что тот прервал его бесплодное занятие. Капитан принес тарелку, на которой лежали кусок хлеба и толстый жареный стейк. От него исходил запах, от которого желудок Джонатана скрутило в мучительном предвкушении. Поставив тарелку перед Джонатаном, капитан ничего не сказал. Он уже приоткрыл рот, собираясь это сделать, но передумал и отвернулся, не желая смотреть Джонатану в глаза. Лишь тогда Джонатан внезапно понял, откуда взялось это мясо, и с неописуемым ужасом уставился на лежавший перед ним кусок. Ему стало немного легче, когда капитан Саттон вышел и не стал смотреть, как он ест собственного коня. Но он его ел, хотя точно знал, что теперь уже никогда не будет самим собой, тем, кем он был раньше. Никогда.
– Мы пришли в Корунью на следующий день. До конца пути Сулейман не дошел совсем немного. Но отчасти я этому даже рад. Хромых лошадей… хромых и слабых пристреливали, чтобы освободить в трюмах ценное пространство, которое можно было занять припасами для дороги домой. Его бы все равно убили, даже если бы он закончил поход вместе со мной. Вот как люди благодарят своих верных слуг и товарищей.
Джонатан замолчал. После его слов воздух показался Пташке холодным, и ей стало трудно дышать.
– И оттуда вы написали письмо Элис. Войдя в Корунью, вы в тот же день написали ей о стыде, который вас мучил, – произнесла тихим и слабым голосом Пташка, все еще находившаяся под впечатлением рассказа Джонатана.
– Да. Я написал ей там. Все мои мысли были устремлены к ней. Я мечтал о встрече с ней, как умирающий от жажды мечтает о глотке воды. Она была той, ради которой я преодолел все и остался в живых.
– А затем она написала вам в Брайтон о том, что вы должны расстаться навсегда.
– Шлюпки спустили только ночью, чтобы никто в Англии не узнал о том ужасном состоянии, в котором вернулись войска. Чтобы никто не встретил нас на улицах и не ощутил исходящего от нас запаха смерти и поражения, – пробормотал Джонатан.
– И вы тут же отправились в Батгемптон. И убили ее, – сказала Пташка.
– Нет!
– Но почему вы в этом так уверены? Вы приехали сразу, и я видела, в каком расстроенном состоянии ума вы тогда находились. И вы сами говорите, что не можете четко вспомнить то время и от дней, когда она исчезла, у вас в памяти остались одни темные провалы, так откуда вам знать? Откуда вам знать, что вы этого не делали?
Пташка перешла на крик, но на лице Джонатана не дрогнул ни один мускул.
