Чемодан миссис Синклер Уолтерс Луиза
Миссис Дирхед сопровождает невидимая волна запахов. Это совсем не «Фебриз», а дорогая, со вкусом подобранная парфюмерия. Я открываю глаза. Она уже рядом. Худенькие руки уперты в худенькие бока. Она улыбается отвратительной, торжествующей улыбкой, демонстрируя ровные белые зубы. Миссис Дирхед несколько выше ростом, хотя ненамного. На ней элегантное шерстяное пальто кремового цвета. Черные волосы безупречно уложены. Она вторгается в мое личное пространство, и я испуганно отступаю.
– Ну что, маленькая бесстыдница? – шепчет она, глядя на меня, как на тарантула. – Вот мы и встретились.
– Позвольте.
Это Филип. Стопку книг, что у него в руках, он опускает на скамеечку для ног, затем снимает очки и смотрит на посетительницу. Почти незаметно подвигается ко мне.
– А вам известно, что эта… ваша работница… крутит с моим мужем? – спрашивает миссис Дирхед. – Вы знаете, кто мой муж?
– Едва ли, – отвечает Филип. Протирает очки и снова надевает. – А вам известно, что вы находитесь в моем магазине? Более того, вам известно, что я не потерплю никаких оскорблений в адрес моего персонала, будь то словесные или физические? Это вам понятно? Мой магазин не площадка для скандалов!
Покупателей в магазине немного. Только что они листали книги, негромко переговаривались и вдруг затихли. В залах «Старины и современности» воцаряется звенящая тишина. Кто-то кашляет. Мне кажется, я слышу, как его шепотом одергивают: «Тсс!»
– Эта женщина заслуживает увольнения! – кричит миссис Дирхед.
Ее худенькая рука делает пренебрежительный жест в мою сторону. Самообладание Франчески дает небольшую трещину.
Может, совсем недавно ее руки обнимали мужа? Почему-то эта мысль застревает у меня в голове. Я смотрю на миссис Дирхед. Она куда привлекательнее, чем я думала. И моложе. Значит, между ними сохраняются… Конечно. Не будь такой наивной, Роберта. Боже, Дженна оказалась права.
– Здесь наймом и увольнением ведаю я, – говорит Филип.
У него раскраснелось лицо. Мы с Франческой Дирхед смотрим на него, и, наверное, обе сомневаемся: неужели он так и сказал?
– У вас есть что сказать? – Она вновь поворачивается ко мне.
– Думаю, что да. Есть.
– Так извольте высказаться. Я вас внимательно слушаю.
– Я не кручу с вашим мужем.
– Так и думала, что вы станете отрицать. Но я-то знаю правду.
– Ошибаетесь. Откуда вообще у вас такие сведения?
Я абсолютно уверена, что мой бывший любовник никому не рассказывал о наших отношениях. И уж конечно, он утаил их от своей жены. С его стороны было бы глупо сознаваться, особенно если учесть, что отношения прекратились и оборвала их я.
– Вас не касается откуда, – отвечает миссис Дирхед.
Я делаю глубокий вдох. Чувствую, она закусила удила и не намерена отступать. Если я хочу спасти хотя бы крупицы собственного достоинства, выбор у меня невелик.
– Я не встречаюсь с вашим мужем. Но я встречалась с ним. Некоторое время. Все закончилось, причем не вчера. Поверьте, мне незачем вас обманывать.
– Так. Что еще вы имеете сказать?
– Только то, что я сожалею. Действительно очень сожалею. Даже не знаю, чем же это было для меня. Но в одном уверена: это была ошибка.
Замечаю Софи и Дженну: обе стоят в дверях, наблюдая за нами. Услышав шум, Дженна не утерпела и встала с постели. Красивые молодые лица обеих полны изумления и ужаса. Смотрю на Софи. Она морщится. Дженна отводит глаза. Из-за их плеч выглядывает милая коротышечка миссис Лукас – наша постоянная покупательница. У нее неутолимый аппетит на подержанные книги издательства «Миллс энд Бун». Миссис Лукас тоже ошеломлена.
А лицо Франчески Дирхед снова делается спокойным. На загорелой коже – ни морщинки. Она оценивающе смотрит на меня и кривит губы, выдавая свои мысли раньше, чем произносит их вслух.
– Ну что ж. А я вас не такой представляла. Вы моложе меня, но совсем ненамного. Но что еще в вас особенного? Я ничего не замечаю.
– Довольно! – кричит Филип.
Дженна почему-то краснеет и довольно сердито смотрит на него. Софи смотрит на меня, изогнув брови.
– Мне действительно очень жаль, – повторяю я. – Но отношения с вашим мужем – в прошлом. По правде говоря, между нами мало что и было. Ваш муж любит вас, а не меня. Я для него слишком заурядна. Я не гожусь для такого мужчины, как он. Вы правы: во мне нет ничего особенного. И если вашему мужу понадобились эти дурацкие… псевдоотношения, чтобы понять, к кому он питает настоящие чувства, все не так уж плохо. А сейчас, миссис Дирхед, если вы не возражаете, я хотела бы вернуться к своей работе.
Франческа Дирхед поворачивается и стремительно проходит мимо Софи, Дженны и миссис Лукас. Все три глазеют на нее, разинув рты. Цокают каблуки по плиткам пола. Открывается и закрывается входная дверь. После недолгой паузы тишина рассеивается. Покупатели снова переговариваются. Слышу сдавленные смешки, замаскированные под кашель. Софи и Дженна, как благовоспитанные ангелы, исчезают. Миссис Лукас задерживается на несколько секунд, но затем уходит и она. В комнате остаемся только мы с Филипом.
Мне стыдно поднять на него глаза.
– Роберта, положи книги.
Только сейчас замечаю, что все это время держала в руках увесистую стопку книг, прячась за ней, как за баррикадой. Меня трясет. Филип забирает у меня книги и кладет на пол. Наклоняется ко мне и вдруг осторожно отводит с моего лица выбившуюся прядь волос. Взгляд у него напряженный и встревоженный. Так смотрят на осу, решая, убить опасное насекомое или спасти. Никогда еще наши головы не сближались настолько. Но я не отвожу глаз. И не отведу, как пристыженный ребенок. Даже если мне по-настоящему стыдно, ужасно стыдно. Наверное, у меня сейчас все лицо пошло красными пятнами.
– Поднимись наверх и выпей чего-нибудь, – наконец произносит Филип, отворачиваясь сам. – И скажи Дженне, чтобы не приставала к тебе с разговорами.
– А ты молодчина, – говорит Дженна, подавая мне рюмку бренди.
Я сама попросила у нее бренди. Протягиваю дрожащую руку. Выпивка мгновенно обжигает мне рот, следом воспламеняя горло, живот, ноги.
– Молодчина? – переспрашиваю я, глотая бренди.
– Ты показала этой глупой корове, что здесь не место для ее спектаклей. Я бы поступила точно так же.
– Но я ведь встречалась с ее мужем. Она вправе злиться на меня.
– Только зачем устраивать разборки на публике? Мне было бы стыдно выставлять себя такой дурой. А тебе?
– Конечно, но ее эта история сильно задела. Она наполовину итальянка, а ты знаешь шуточки насчет знойных южных женщин… Думаю, она еще держалась в рамках. Ей просто хотелось поквитаться с соперницей. А когда она увидела, что я ей, в общем-то, и не соперница… Не знаю. Мне показалось, она даже обрадовалась. Все могло быть хуже.
– Так ты действительно с ним встречалась? Все было так, как ты говорила? И как она говорила?
– Можно сказать, что я с ним встречалась. Но пылкой страсти между нами не было, если ты это имеешь в виду.
– Разве он не староват для тебя?
– Да. Но все уже кончено.
– Ну, развлекла она нас. Я слышала ее крики. Думаю, весь наш паршивый городишко их слышал! Не утерпела и спустилась вниз: узнать, из-за чего шум. Первый скандал в нашем магазине. Тебя можно поздравить, Роберта П.
– Дженна!
– Да?
– Я хотела немного посидеть в одиночестве. Мне нужно прийти в себя. Ты не возражаешь?
Дженна смотрит на меня, как девчонка, которую отчитали за прилюдное ковыряние в носу. Потом невозмутимо пожимает плечами:
– Конечно.
И уходит.
13
12 ноября 1940 г.
Моя дорогая Доротея!
Что-то давно я не получал от Вас писем. А ведь сегодня – день Вашего рождения. Я помню эту дату и шлю Вам свои многочисленные поздравления. Надеюсь, у Вас все благополучно? У меня – более или менее. Нам бывает что не продохнуть. Изо всех сил стараемся защищать Лондон, но это не всегда получается. В ночные часы мы беспомощны, и наша беспомощность грызет нас, не давая покоя.
Надеюсь вскоре Вас навестить. Возможно, в первую неделю декабря. Вы не возражаете? Приеду на день. От силы на два, но дольше не получится. К нашему общему огорчению, в октябре мне увольнительной не дали. Надеюсь на декабрь. Я устал и хочу немного отдохнуть, сменить обстановку. Побыть рядом с Вами. Посидеть за чаем, поговорить. Комнатка с небольшой кроватью представляется мне райским уголком. Доротея, мне так хочется покоя.
До декабря.
Ваш Ян
Длинными вечерами Дороти не раз вздыхала о ярком олнечном свете, при котором ей было так легко шить. Они придвигала керосиновую лампу поближе, зажигала еще несколько свечей и щурилась, вглядываясь в шитье. Булавки она, по привычке многих швей, держала во рту. На среднем пальце удобно сидел ее потемневший от времени наперсток. Под песни Билли Холидей и болтовню девочек она думала о Яне. О том, что он вдали от нее и каждый день рискует собой. При всей его силе и храбрости, он не застрахован от случайностей ни днем ни ночью. Вражеская пуля, загоревшийся мотор – и стремительное падение в холодную, темную морскую воду. Дороти гнала эти мысли, но они упрямо возвращались.
Одна из ее старых скатертей была испорчена пятном. Никакие ухищрения не помогали его вывести, и тогда она пустила скатерть на салфетки для мебели. На каждой она вышивала розочку с листьями, благо у нее имелись розовые и зеленые нитки. Нынешняя салфетка была третьей по счету. Две другие уже красовались на спинке дивана. Работа приносила ей удовлетворение, позволяя занимать руки и целиком погружаться в воспоминания о Яне. На нем сосредоточились все ее мысли. Она думала о его черных волосах, голубых глазах, улыбке, почти безупречном английском и здравомыслящих рассуждениях, перекликающихся с ее собственными. Дороти вспоминала его лицо: то суровое, то нежное, его иностранный акцент и то, как, употребив неверное слово, он вежливо извинялся. И конечно же, она вспоминала его громкий, заразительный смех.
Дороти снова и снова перечитывала его письма. Она хранила их в отдельной стопке, в том порядке, в каком они приходили. Перевязанные синей ленточкой, они лежали в чемодане, среди вещей Сидни. Она не пересчитывала их. Кажется, Ян написал ей с десяток писем, если не больше. Все – на тончайшей бледно-голубой бумаге, аккуратным почерком (его почерком, узнаваемым сразу) и только синими чернилами. Для нее не было большей радости, чем увидеть, как почтальон толкает ее калитку и, насвистывая, идет к дому. Завидев его, Дороти стремительно выбегала навстречу.
– Не надо так торопиться, дорогая, – обычно говорил почтальон.
И дружески подмигивал ей, но от Дороти не ускользал его хитроватый, проницательный взгляд. Чувствовалось, этот человек не чужд сплетен и пересудов. Одному Богу известно, что он потом будет рассказывать в деревне и пабе, где она являлась предметом постоянных насмешек. «Несется ко мне, сама не своя. Как же, польский любовничек вспомнил о ней!» Ей постоянно перемывали кости друзья мужа, знавшие Берта Синклера с детства.
Какой же дурой, должно быть, выглядела она в глазах их всех.
Но Ян продолжал присылать ей письма. Дороти выхватывала у почтальона очередной конверт, спешила в дом, вскрывала и внимательно читала по нескольку раз. Потом начиналось томительное ожидание следующего письма. Дороти отвечала нерегулярно и невпопад. Ее письма были короткими, но лаконично передать мысль она не умела. Там не было ничего интересного или забавного. По большей части она писала ни о чем. Дни, когда почтальон проходил мимо, наполняли ее глубокой досадой. Они казались длиннее остальных, и таких дней было немало.
Дороти не раз благодарила Бога за девочек. Словно райские птички, они скрашивали ее жизнь. Правда, Эгги еще не до конца оправилась после гибели жениха, но старалась скрывать свое состояние за маской веселости. Иногда ей это удавалось. Дороти вместе с Ниной изо всех сил старались расшевелить Эгги. Поддерживали ее разговоры, утешали, если она не выдерживала и начинала плакать. Обе девушки жили в постоянном страхе получить дурные известия из родного дома. Бомбежки Лондона продолжались, и новости из столицы были неутешительными. Все три внимательно слушали вечерние выпуски новостей по радио. Девочки порывались навестить родных, однако начальство их не отпускало, чему Дороти втайне была рада.
То сумрачное утро в середине ноября ничем не отличалось от всех ее прочих дней. Еще один день, который начнется со стирки. Если у мира было окно, то надвигавшаяся зима болталась на нем ветхой занавеской. Девочки давно ушли и сейчас шагали по полям, в своих пальтишках, шапках, шарфах, перчатках и сапогах. Каждая несла в мешке еду, приготовленную Дороти: сэндвичи с рыбной пастой, яйцо вкрутую, ломтики маринованной свеклы, термос с чаем и на десерт – несколько печенюшек. То немногое, чем Дороти могла их снабдить. Как всегда, она экономила. У нее был запас яиц. По меркам деревни очень даже большой. У нее была мука, масло и даже сахар. После замечания Яна она всегда старалась печь сладкое печенье.
Ветер был холодным и сильным. Белье на таком тоже неплохо высохнет. Выстиранные простыни уже колыхались на ветру. А в небе с пронзительными криками летали грачи и чайки, то и дело затевая драки. Стремительно неслись облака, словно опаздывали на свидание. Куры, как и Дороти, лишенные способности летать, кудахтали и рылись в каменеющей земле. Все вокруг было как всегда. Из бака, где кипятилось белье, пахло мылом и содой. Мысли Дороти были далеко от прачечной. В таком количестве, что ей не удавалось разделить их и разложить по полочкам.
Вдруг ей показалось, что рядом кто-то есть. Дороти резко повернулась, убирая со лба прилипшие волосы. У двери, привалившись к косяку, стоял человек, на плече его висел тяжелый вещмешок. Изо рта торчала сигарета, и ее дым смешивался с паром.
Дороти молча смотрела на него.
– Ну здравствуй, Дот.
– Альберт, – выдохнула она.
Эгги с Ниной вернулись в сумерках. Их явно удивило появление в доме незнакомого мужчины. Альберт сидел за столом, попивая чай. Сильный, мускулистый, но с поблекшими, пустыми глазами. Казалось, его ничего не занимает. Тем не менее он смерил девочек взглядом, задержавшись на Эгги.
Непринужденность, всегда царившая за обедом, исчезла. Разговор не клеился и часто прерывался длинными паузами. Присутствие Альберта нервировало девушек и не лучшим образом сказывалось на их аппетите. Обе жевали медленно, стараясь лишний раз не поднимать глаз от тарелок. Даже вечно голодная Нина сегодня подозрительно быстро насытилась. Все учтиво слушали рассказы Альберта и его шутки, над которыми не хотелось смеяться.
После обеда, чая и порции вечерних новостей по радио девочки зевнули и раньше обычного отправились спать. Дороти с мужем остались в гостиной одни. Если он и заметил перемены (переставленную мебель, лоскутные подушки, сделанные ею прошлой зимой, салфетки на спинке дивана), то промолчал.
– Смотрю, у тебя патефон появился, – сказал Альберт.
– Да.
– И где же ты его раздобыла?
– Друг принес… Одолжил на время.
– Что за друг?
– Ты его не знаешь.
– Значит, уже так?
– Нет, это ничего не значит. Никаких «уже так».
Стараясь говорить спокойно и буднично, Дороти рассказала о майских и июньских событиях и о возникшей дружбе с командиром эскадрильи. Естественно, умолчав о письмах, поцелуях и о том, как она скучала по Яну и его сильным загорелым рукам.
– Что ж, очень мило с его стороны.
Альберт привалился к спинке дивана, заложив руки за голову и вытянув ноги.
– Альберт, можно тебя спросить? Что… Почему ты здесь?
– А разве человек не может вернуться в свой дом?
– Может, конечно. Но тебя не было больше года. За все время – никаких вестей. Я не знала, жив ты или нет. А ведь я твоя жена.
– Жив, как видишь.
– Теперь вижу.
– Девки эти тебе не в тягость?
– Нет.
– Не позволяй им садиться себе на шею. Ты же им не мамаша, чтобы сопли вытирать. Ты, Дот, не волнуйся. Долго не задержусь. Отпустили на четыре дня. Потом снова в часть. Но я хочу вернуться домой, когда закончится эта проклятая война, если она когда-нибудь закончится. Хочу вернуться. И… я малость не так вел себя, как надо. Но я хочу все исправить, когда жизнь вернется в нормальное русло. Может, попробуем снова? Я про ребенка.
У нее свело живот.
– Альберт…
– Что?
– Мне уже сорок лет.
Он насмешливо махнул рукой:
– Моя тетушка Лу родила последнего в сорок два. Или в сорок три. Вечно забываю. Правда, она была покрепче. Я тут подумал… надо было посылать тебе деньги… тебе ж надо на что-то жить.
– Нет, – сдавленным, е своим голосом возразила Дороти.
Денег от него она не возьмет. Особенно сейчас.
– Муж должен поддерживать свою жену.
– Спасибо, Альберт. Мне хватает. Я беру белье в стирку, и мне за это платят. Я не нуждаюсь в деньгах.
– Понятно. Хотя… неправильно это.
Дороти позволила себе улыбнуться. Альберт не был злым и жестоким человеком. Обычный простоватый мужчина. Им было не за что ненавидеть друг друга. Правда, когда он ее оставил, отправившись в армию, Дороти злилась и досадовала. Но недолго. У нее появилась другая, своя жизнь. Она оставалась женой Альберта, но лишь на словах.
Сказав, где он будет спать, Дороти заметила его недовольство, однако возражать он не стал. Кровать в комнатке была застелена чистыми, хрустящими от крахмала простынями. Два шерстяных одеяла, а сверху, для большего тепла, – ее любимое лоскутное покрывало. Все выглядело так, словно она ждала его возвращения и готовилась. Альберт сел на узкую кроватку. Дороти стояла в дверях. Глаза Альберта были усталыми и равнодушными. Читать по ее взгляду он никогда не умел. Сейчас, как и прежде, супруги Синклер были совершенно чужими людьми.
– Спокойной ночи, Альберт.
– Спокойной ночи, Дот.
14
Почти весь следующий день Альберт старался не мелькать у нее перед глазами. После завтрака, удостоенного его горячих похвал, он побродил по саду, а затем удалился в сарай, где взялся чинить свой велосипед. После ланча Альберт вздремнул и проснулся около пяти. Сказал, что сходит в паб, и перед уходом закусил приготовленными ею сэндвичами.
В паб Альберт поехал на велосипеде. Когда он растворился в туманных ноябрьских сумерках, Дороти сразу почувствовала облегчение. Она заварила свежий чай и стала пить его в гостиной, неторопливо жуя сэндвич. В ожидании девочек она слушала радио. Уютно потрескивал огонь в камине. Гостиная дышала теплом и покоем, однако на душе у Дороти было неспокойно. Что, если в пабе он услышит сплетни о ней? Наверняка там окажется кто-нибудь из его друзей, еще не призванных в армию. Уж те явно не пожалеют красок, рассказывая о его жене.
…А твоя-то жена тут с одним поляком снюхалась. Командиром ихней эскадрильи. Что? Просто друзья? Держи карман шире, Берт. Такие друзья, что… Почтальон говорит, она чуть ли не на стенку лезет, ожидая писем от него.
Влюбилась в него по уши. Тут многие девчонки, что вдвое ее моложе, имели на него виды, а он их как будто и не замечал. Ты многое проморгал, дружище. Не повезло тебе…
А Альберт будет пить пиво и слушать. Слушать, почти не перебивая.
Вернулись девочки: продрогшие, уставшие и голодные. Дороти стало не до тревожных мыслей. Поели, как всегда, в кухне, после чего, налив по чашке чая, перешли в гостиную и включили радио. Девочки явно радовались тому, что Альберта нет дома. Сами они никуда не пошли. Дороти взялась за шитье. Эгги с Ниной завели патефон. О хозяине никто не вспоминал.
От Альберта разило выпивкой. Чувствовалось, он выпил изрядное количество своего любимого некрепкого пива. Вернулся он поздно и был на взводе. Его взбудораженность приобрела какую-то новую, незнакомую грань. Дороти особенно насторожило его пылающее лицо. Чувствуя опасность, она внутренне собралась. Как она ненавидела вечера, когда он вот так же возвращался из паба и от него разило перегаром вперемешку с табачным дымом, потом и другими отвратительными запахами. С каждым годом их совместной жизни такие вечера повторялись все чаще. И вот теперь – возвращение забытого кошмара.
Девочки к этому времени уже легли. Дороти сидела у окна и шила, придвинув к себе керосиновую лампу и надев очки в проволочной оправе. Их она надевала только для мелкой работы и исключительно дома. У нее сохранялось придирчивое отношение к своему облику, хотя и незаметное для других.
Альберт плюхнулся на диван. Он сидел, скрещивая и разводя ноги, и иногда откашливался.
Дороти продолжала шить. Может, он так и заснет здесь, а утром проснется с раскалывающейся от похмелья головой, забыв все разговоры в пабе? Лучше она будет молчать.
Альберт сердито сверкнул глазами, поерзал по дивану и снова откашлялся.
Дороти молчала. Если хочет говорить, пусть начинает сам. Взрослый мужчина, пусть и ведет себя как взрослый. Она ничего не…
– Так что у тебя было с этим польским гондоном?
Дороти продолжала шить, не решаясь поднять глаза на мужчину, который официально был ее мужем, но которого она давно не считала таковым. Она даже сомневалась, правильно ли расслышала его вопрос. При всех недостатках Альберта, он никогда не ругался в ее присутствии (не считая случайно вырывавшихся словечек «поганый» или «дерьмовый»). Но таких откровенно грубых слов она от него ни разу не слышала.
– Что молчишь? Давай рассказывай мне про своего любовничка!
– Про кого? – Взгляд Дороти тоже стал сердитым.
– Я много чего услышал. Оказывается, все знают, кроме меня. Цветочки, письма, этот паршивый патефон!
Альберт вскочил с дивана и рванулся к патефону.
Но Дороти его опередила:
– Нет, Альберт! Не трогай патефон! Кроме меня, есть еще Эгги с Ниной. Эта вещь не твоя. Наша общая. Ты можешь ссориться со мной, но девочки здесь ни при чем. Им это доставляет удовольствие. Музыка…
– А сколько удовольствия этот польский смазливец успел доставить тебе?
– Альберт, не пытайся выбить меня из колеи. У тебя ничего не получится. Ты пьян. Ложись-ка лучше спать.
– Знай свое место, женщина! Я у себя дома, и нечего мне указывать!
– Это не твой дом. Ты бросил его много месяцев назад. Это мой дом.
Удар обжег ей лицо – сильный и резкий, с явным расчетом опрокинуть ее на пол. Дороти устояла. Она попятилась, прикрывая рукой вспухшую щеку. Ей сразу вспомнился майский день (неужели это было так давно?), когда она бежала, пытаясь «спасти» польского летчика. В деревне ее считали героиней. А ее муж, поднявший на нее руку, пьяный и сопящий от злости, считал ее шлюхой. Его глаза были большими и пустыми, как небо над Линкольнширом. Когда он схватил ее и распахнул на ней кофту, Дороти это не особо удивило. Его рот был совсем рядом. Она задыхалась от сладковатого перегара и едкой табачной вони. Странно, они оба щелкнули зубами. Дороти попыталась вывернуться. Тогда Альберт одной рукой сжал ей щеку, а другой задрал юбку. Он был силен и неумолим. В другую эпоху, в те ранние годы их совместной жизни, такой напор ее бы даже возбудил. Но не сейчас. Сейчас ей было больно от его пальцев, впившихся ей в щеку.
– Альберт, не надо! – успела прохрипеть Дороти. – Остановись! Пожалуйста!
Его рука плотно прикрыла ее рот.
Альберт либо не слышал, либо не слушал ее. Он перевернул Дороти, вдавил лицом в диван. Его сильная, грубая рука нагнула ей шею. Дороти едва могла дышать. Где уж тут кричать? Альберт встал позади нее на колени, его мясистые пальцы сорвали с нее трусы. После нескольких попыток ему удалось в нее войти. Шею он отпустил, но Дороти сама закусила губы, чтобы не вскрикнуть от боли. Она не станет противиться. Сейчас лучше всего замереть и не шевелиться. Пусть делает то, что собрался сделать. Только бы не разбудить девочек. Она мысленно умоляла озверевшего мужа не поднимать шума. Если только девочки услышат и спустятся… Ей нельзя дергаться. Дороти еще сильнее закусила губу, почувствовав соленый, металлический привкус крови. Альберт крепко обхватил ее бедра. Его движения замедлились и приобрели ритмичность, будто супруги Синклер действительно занимались любовью. Альберт не церемонился с ней, но главное – все происходило тихо. Он молчал. Говорили его толчки: «Ты принадлежишь мне, а не этому польскому ублюдку. Ты моя жена и не смей об этом забывать. Ты моя жена».
Когда все кончилось, он отполз от Дороти. Она осталась на диване, по-прежнему упираясь лицом в спинку. Замерла, не в силах думать, двигаться или даже осознать произошедшее. Через несколько минут Дороти оправила подол, но дивана не покидала, вслушиваясь в дыхание Альберта. Постепенно оно сделалось медленным и хриплым, как у крупного пса. Повернув голову, Дороти увидела, что он заснул на ее стуле возле окна, склонив свою бычью голову нбок.
Дороти медленно поменяла позу и села на пол, спиной к дивану. И она вышла замуж за этого человека? Да. Когда-то она даже любила его… Так, не двигаясь, она просидела час или два. Случившееся затормозило все ее мысли. Она просто сидела с открытыми глазами. Потом почувствовала, что очень замерзла. Отчаянно захотелось спать. Тогда Дороти встала с пола и, даже не взглянув на того, кто храпел возле окна, тихо вышла из гостиной и закрыла дверь. Поднялась к себе, даже не сходив в туалет, не умыв лица и не вычистив зубы. Нырнула в свою узкую постель и накрылась несколькими одеялами. Ночь была туманная и очень холодная. Должно быть, Дороти сразу же уснула и видела сон. Разбудило ее яркое солнце, струящееся в окно. Дороти вспомнила свой сон: она держала на руках младенца и целовала его мягкую головку. От него пахло мускусом, лавандой, апельсинами и медом.
Альберт уехал.
Ничто не напоминало о том, что он здесь побывал. Никто не узнает, что Альберт Синклер вернулся к своей брошенной жене, обвинил ее в супружеской измене и фактически изнасиловал в порыве злости, ревности и досады. Перед миром, то есть перед девочками и курами, Дороти предстала такой же, как была: без косметики на лице и претенциозных замашек. Она все так же заваривала чай и готовила завтрак, собирала девочкам их обычные пакеты с едой, кормила кур, разводила огонь под баком и провожала Эгги и Нину на работу в Норт-Барн. Только ход ее мыслей несколько изменился. Она думала о возможной беременности. О ребенке, который уже сейчас крохотным зернышком мог поселиться в теплом красном пространстве ее лона.
Нет, она не перестала думать о Яне.
Ян был сейчас далеко – во всех смыслах этого слова. Но о Яне она думала всегда.
Дни тянулись, один за одним: тяжелые, серые дни зимы, обильные слякотью и грязью. Каждый раз, заходя в туалет, Дороти боялась обнаружить кровь. Сейчас она бывала там чаще обычного. Через две недели после отъезда Альберта у Дороти не появилось судорожных болей, напряжения, угловатости в движениях, беспричинного раздражения и слезливости, чем обычно сопровождался очередной приход месячных. Перед ней снова замаячила и начала быстро разрастаться надежда. Надежда, в которой странным образом переплетались очевидность и таинственность. Дороти твердила себе, что те короткие минуты гнева и агрессии Альберта были почти благом. Несколько минут боли и унижения. Несколько минут во власти его похоти. По сути, он вел себя, как ребенок в кондитерской лавке: быстро насытился и потерял всякий интерес. Дороти больше не ужасало случившееся с ней в гостиной. Теперь она боялась, что об этом узнают девочки. Она представляла, как Эгги и Нина распахивают дверь, видела их шокированные лица и слышала собственный крик, все-таки вырвавшийся наружу: «Помогите!» Иногда Дороти казалось, что все это уже произошло и она действительно видит испуганные лица девочек, их страх, смешанный с осуждением. Кормя кур или штопая чулки, она иногда вздрагивала от этих псевдовоспоминаний и тошнотворных мыслей, что ее тайна раскрыта.
Потом, успокоившись, она спрашивала себя: а действительно ли девчонки застигли ее в таком состоянии? Нет! Нет! Но если она действительно забеременела… Все, что ожидало ее в дальнейшем, волновало и будоражило. Однако Дороти старалась сохранять спокойствие и не обращать внимания на тайную драму, которая могла… да, могла сейчас разворачиваться внутри ее. Старалась поменьше думать об этом. Но могла ли она не думать и не мечтать о таком?
Дороти старалась не поддаваться страхам, настоящим страхам. Главным среди них был страх выкидыша. Страх того, что поток крови вынесет драгоценное яйцо из ее чрева – этого источника жизни. Тогда опять все тщательные приготовления ее матки пойдут насмарку. Источник жизни был в ней, на ней, вокруг нее. Он был ею, но она не имела власти над ним и не могла им управлять. Ей оставалось только надеяться.
15
Ян летел, придерживаясь выбранного курса. Он ждал встречи с вражеским самолетом. Вчера он подбил немецкий «дорнье». Стрелял очередями, стремясь, как требовала инструкция, первым уничтожить вражеского стрелка. Попал в топливный бак. Немецкий самолет загорелся и штопором понесся к земле, не в силах вырваться из ее неумолимого притяжения. «Нет более приятного занятия, – думал Ян, – чем уничтожение твоих врагов». Его не занимала судьба экипажа «дорнье». Наверное, все они мертвы. Во всяком случае, он не видел, чтобы кто-нибудь выбрасывался на парашюте. Малая крупица возмездия. Хороший немец – это мертвый немец. По-другому не бывает. Так или иначе, но одной атакой он уничтожил четверых.
День был ясным и настолько холодным, что морозный воздух обжигал уже на малой высоте. Однако холод меньше всего заботил сейчас Яна. Эскадрилья, призванная защищать Лондон от немецких бомб, совершала боевые вылеты днем и ночью. А жестокие бомбардировки города все равно продолжались. Иногда Ян и его ребята действовали правильно. Бывало, допускали тактические ошибки. Летчики гибли почти ежедневно – отличные польские парни. Пока что, сегодня, он жив. И ему предстоит снова оборвать чью-то жизнь. Но его самого не убьют. Ян верил в это.
Он вел постоянное наблюдение за окружающим пространством: по сторонам, вверх и вниз. Доверял своим глазам и чутью. Ян не мог положиться на новое устройство, называемое радиопеленгатором. И отдавать приказы, находясь в воздухе, он тоже не любил, хотя это была его прямая обязанность. Язык не поворачивался произносить сухие, затертые слова команд. Формально эти ребята были его подчиненными. Но когда тебе на земле обрисовали обстановку и поставили задачу, в воздухе ты уже сам по себе. Это на аэродроме и в казарме он может приказывать. А здесь – в бескрайних просторах неба – все равны. Здесь нет законов, зато есть радость полета и адреналин.
«Дорнье» шли звеном. Проклятые бомбардировщики: неуклюжие, вытянутые, несущие смерть. Ян быстро развернул свой «харрикейн» и взмыл вверх, стремясь уйти как можно выше. Выше… еще выше… Он хотел, чтобы солнце находилось у него за спиной. Это всегда давало преимущества. Атаковать немцев сейчас было бы явным безрассудством. «Дорнье» с флангов сопровождали докучливые «мессершмитты»: маленькие, юркие, маневренные и смертельно опасные. При всей ненависти к немцам, Ян восхищался летными качествами этих самолетов. Под ним прошло звено «спитфайров», намеревавшихся вступить с бой с «мессершмиттами». Но двое «мессеров», оторвавшись от общего строя, неслись к самолету Яна. Им удалось проскользнуть мимо «спитфайров». Потом «стодевятки» разошлись в стороны, и Ян мог вести наблюдение только за одним из них.
Развернувшись, Ян выровнял свой «харрикейн» и дал очередь из пулеметов. Мимо. Но куда делся второй «мессер»? Может, им занялся кто-то из англичан? Хорошо, если так. Ян дал вторую очередь по немцу. Черт! Опять мимо. Его пули уходили в небо, а «стодевятка» летела на него, открыв ответную стрельбу.
Никак его подбили? В кабине сильно пахло горячим маслом. Что-то залязгало и загромыхало. Мгновенно проснулась паника – враг не менее опасный, чем немцы. Ян боялся паники и всегда сражался с ней, не давая овладеть собой. Он знал: этот страх и позволял ему оставаться живым. Сейчас он качнул самолет вправо, набрал высоту, выровнял машину, прицелился и снова дал очередь. Наконец-то! Знакомый дымок над вражеским самолетом. Приятно было смотреть, как обреченный «мессер», дергаясь, понесся вниз. Летчик выпрыгнул из горящей машины. Тяжелый парашют напоминал громадного мотылька, распрямившего шелковые крылья. Превосходная цель. Ян мрачно злорадствовал. Он не торопился. Надо подлететь поближе к немецкому летчику, беспомощно болтавшемуся на своем неуклюжем парашюте.
Руководителем полетов у Яна был англичанин: полякам не настолько доверяли, чтобы поручить им руководство своей же эскадрильей. Сейчас в наушниках шлемофона звучал сердитый и испуганный голос этого англичанина. Куда, черт побери, подевался командир?! Почему молчит? Как он смеет молчать сейчас, когда летчики нуждаются в его приказах?
Ян едва прислушивался к крикам этого напыщенного и струхнувшего англичанина. Вот и немецкий парашютист. Виден как на ладони. Ян знал, что нарушает положения Женевской конвенции. Отправят ли его под трибунал? Возможно. Но двое поляков из его эскадрильи уже поступили с немецкими парашютистами подобным образом. И ничего. Это сошло им с рук. Немцы сплошь и рядом расстреливали выбрасывающихся английских парашютистов. Возможно, англичане поморщат носы и этим все закончится. Они «не одобряют». Ну и что? А как насчет массовых нарушений немцами Женевской конвенции, и не только в воздухе, но и на земле? По сведениям из Кракова, нацисты ворвались в больницу и хладнокровно расстреляли лежачих больных. Своих жертв они под дулами автоматов заставляли рыть могилы. Нацисты не щадили даже детей. Они швыряли на землю конфеты, и когда оголодавшие дети бросались подбирать сласти, нацисты смеялись и стреляли по ним. Англичане называли эти сведения слухами, однако Ян не сомневался в их правдивости.
Нацистские ублюдки получают то, что заслужили.
Ян выстрелил. Это были его последние патроны. Он знал, что глупо тратить их подобным образом, но удержаться не мог.
Он не стал убивать немецкого летчика. Ян прострелил его парашют, отчего тот сдулся. Купол превратился в тонкое серебристое лезвие. Немец, до этого болтавшийся в воздухе, стремительно полетел вниз, навстречу смерти. Его звали Гансом или Дитером. В Берлине или Мюнхене у него осталась любимая девушка. Наверное, у него есть отец и мать. Через несколько секунд их сын погибнет. Ян понимал: это жестокая смерть. Но разве не вся смерть жестока?
А что бы сказала об этом одна англичанка? Ян и сейчас мог бы представить ее лицо, и волосы, и руку, убирающую со лба прилипшие пряди. Но в полете он не позволял себе думать о ней. Неужели он сейчас хладнокровно убил этого молодого немца? У Яна сдавило горло. Больше всего он боялся услышать слова осуждения из уст этой женщины, потерявшей своего драгоценного ребенка. Он понимал, как много значил для нее тот ребенок, ее сынок. Наверное, надо было ей тогда сказать…
Совсем ненадолго, на считаные секунды, Ян позволил себе отвлечься, погрузившись в мысли.
В его руке что-то взорвалось. Отвратительно запахло брызнувшей кровью, потом еще чем-то химическим. Боже, неужели охлаждающая жидкость? Боль была мучительная, как от ожога, хотя Ян чувствовал и знал: огня нет. Самое главное – сохранить сознание ясным. Рыча от боли, он одной рукой развернул самолет. Сообщил по радио, что ранен, и только сейчас вспомнил о второй «стодевятке». Ян мысленно отругал себя за непростительную ошибку. А куда подевались бомбардировщики? Скорее всего, ушли, прорвав английский кордон, и теперь сеяли ужас на лондонских улицах.
Ян оглянулся и в зеркало увидел вторую «стодевятку». Вражеский «мессер» висел у него на хвосте и стремительно приближался. Так стремительно, что Яну казалось, он видит кабину и даже усы на лице немецкого летчика. Ян рванулся вниз, понимая всю бесполезность своего маневра. Но так он будет ближе к земле. Нужно во что бы то ни стало посадить самолет. Повреждения невелики. У королевских ВВС не столько самолетов, чтобы разбрасываться. Боль в руке не причина. Бездействие его погубит. Ян едва дышал. И вдруг увидел язык пламени, взметнувшийся над «стодевяткой». Столб черного дыма, визг умирающего мотора. Через несколько секунд «мессер» исчез.
Руководитель полета ликовал. Два сбитых «мессера». Ты молодец, Петриковски. А теперь приземляйся, если сможешь. Возвращайся, парень.
16
3 октября 2010 г.
Дорогой Филип!
Заблаговременно ставлю тебя в известность о своем намерении уволиться из книжного магазина «Старина и современность». У меня более чем достаточно оснований говорить, что все эти одиннадцать лет я с огромным наслаждением работала в твоем магазине. Но настала пора двигаться дальше, и я это чувствую.
С наилучшими пожеланиями, Роберта
(Письмо лежит у меня в сумочке. Завтра я вручу его Филипу.)
Наконец-то Сцена (так я называю появление Франчески в магазине) стала для покупателей событием прошлого. Сплетни улеглись, и больше об этом не говорят. Ореол блудницы и сопутствующий позор оказались недолгими, и теперь во мне снова видят прежнюю Роберту (или Ребекку?): правую руку Филипа, непременный живой атрибут магазина. Можно радоваться.
Но Филип не забыл. Он держится отстраненно и стремится избегать любых упоминаний о Сцене. Я его не виню, но очень хочу, чтобы он забыл об этой дурацкой выходке, как забыли другие. И еще хочу, чтобы он меня простил. Естественно, я в тот же день извинилась перед ним. Разогретая проглоченным бренди, я спустилась в магазин. Филип по-прежнему был в задней комнате и по-прежнему занимался инвентаризацией. Карандаш во рту, сам хмурый, волосы чуть более растрепанные, чем обычно, а щеки чуть краснее. Я остановилась в дверях. Услышав шаги, Филип повернулся ко мне.
– Филип, я хочу извиниться. Я никогда не думала… И подумать не могла, что она рискнет… но она рискнула. Я не знаю, что еще сказать. Но очень, очень прошу меня извинить.
Суть взгляда, который он на меня бросил, можно выразить одним словом: недовольство. Похоже, моих извинений он не слышал. Филип вздохнул, отвел глаза, своим характерным витиеватым почерком проставил цену на книжке. Пожалуй, более недовольных людей, чем он сейчас, я еще не видела.
– Я собираюсь перекусить. Ты меня не подменишь? Вот на этих книгах нужно проставить цену. А с тех – стереть пыль. Всю стопку, что на столе, нужно переложить на нижнюю полку. Утром мы об этом говорили. И еще: пожалуйста, займись окнами. Или попроси Софи. Спасибо.
С тех пор он со мной не разговаривает.
Теперь я стараюсь не задерживаться в «Старине и современности», а возвращаюсь домой. Какое облегчение – переступить порог своей квартиры, где меня ждет подросший котенок, подаренный Чарльзом Дирхедом. Я назвала ее (поскольку это кошка) Поршией. Рассказываю Поршии о том, как прошел мой день. Она слушает, потом просит есть. Кормлю ее, затем берусь готовить ужин себе. Чаще обхожусь хлебом с маслом, хлопьями, залитыми молоком, шоколадными батончиками и кофе. Сплю я скверно. У меня не проходит усталость. Я выгляжу, как старая мочалка. Мне жутко жаль, что все так получилось.
Я одинока.
Думаю, в этом-то вся причина. Одинока и где-то растеряна (в последнем я признаюсь лишь самой себе, в глубине сердца). Чарльз Дирхед ничего для меня не значил. Фактически он мне даже не нравился. Скучный. Зацикленный на себе. Неужели я всерьез верила, что у него изысканные манеры? Я заставила его несчастную жену страдать, внесла сумятицу в их семейную жизнь. Возможно, подтолкнула их брак к распаду. Получается, я сделала это сознательно, по собственному выбору. Обещаю себе, что больше никогда не отважусь на подобную авантюру.
А теперь еще мой друг… единственный человек, чьим мнением я дорожила… судя по всему, презирает меня. Я думаю, думаю, думаю, не в силах выключить мозг. Понимаю, что должна просто уволиться из магазина. Филип ясно дал понять: дальше работать бок о бок со мной не хочет. Сегодня вечером напишу ему письмо с извещением об уходе. Думаю, его это шокирует, хотя и принесет облегчение, и он поблагодарит меня за честность. Вот только честности у меня – ни на грош. Это я доказала самой себе, Филипу, Софи, Дженне и ошеломленным покупателям, оказавшимся свидетелями скандала. Слава богу, слухи еще не дошли до моего отца!
Неужели я притягиваю бесчестье, как когда-то моя бабушка? Получается, что так. И не только в свою жизнь. Репутация Филипа тоже пострадала. Вот она, оборотная сторона моей отстраненности от мира. Нужно было жить, а не прятаться от жизни в книжном магазине и не нырять в мутные воды секса с женатым мужчиной, годящимся мне в отцы. Софи была права.
Меня не пугает завтрашнее уведомление об уходе. Я найду себе другую работу. У меня есть сбережения. Я не падка на тряпки и неприхотлива в еде. У меня экономичная машина. Конечно, в «Старине и современности» я чувствовала себя как дома и вряд ли сумею найти такое же место. Возможно, мне предложат хорошую работу, но там не будет прежнего тепла и юмора. Впрочем, теперь этого для меня не будет и в магазине Филипа. Уйти – самое правильное решение.
Но оно меня убьет.
Утром я сообщаю Филипу, что мне нужно с ним поговорить. Он не отнекивается, и мы идем в его небольшой кабинет в задней части магазина. Я неторопливо закрываю дверь, растягивая время. Повернувшись, вижу, что Филип успел сесть за стол. Обширный, заваленный кучей бумаг. Одиннадцать лет назад, сидя за этим столом, Филип проводил со мной собеседование. Но тогда он сидел непринужденно и слушал меня с интересом.
– Филип, – не глядя на него, начинаю я, – хочу передать тебе вот это.
– Что это?
– Мое заявление об увольнении.
Филип берет конверт и, продолжая смотреть на меня, вскрывает. Читает, затем рвет лист пополам и бросает в мусорную корзину.
– Давай еще раз поговорим, – предлагает он.
– О чем?
– Ты его любишь?
– Я вообще сомневаюсь, понимаю ли смысл этого слова.
– Не прикидывайся дурочкой. Ты его любишь?
– Чарльза Дирхеда?
– А что, есть еще кто-то?
– Нет. Никого. И его я не люблю. С какой стати?
– Вот об этом-то я как раз и думал. Тогда что это за игры, черт побери?
– Это не игры. Все кончено. Я… я нарушила свои принципы. Только и всего.
– Да. Я тоже так подумал. Без конца задаю себе вопрос: зачем такая женщина, как ты… зачем тебе понадобилось тратить свою жизнь на человека вроде… этого Дирхеда? Я серьезно. Он же тупой слизняк. Прошу прощения.
– Ты так думаешь?