Империя. Роман об имперском Риме Сейлор Стивен
– Дион Прусийский?
– Да, он самый. Дион не с тобой?
– Увы, Цезарь, ему нездоровится.
– Какой же ты лжец, Марциал! Знаю я его философию. Признай, что его здесь нет, поскольку он в принципе настроен против подобных увеселений.
– Возможно, я и слышал, как он бурчал нечто вздорное в таком роде.
Тит кивнул:
– Что ж, мир лишится впечатлений Диона от нынешних зрелищ, но мне не терпится прочесть о твоих. Ты вдохновился увиденным?
– Премного, Цезарь. Войти в амфитеатр Флавиев – перенестись в мир высшей справедливости, где среди нас блуждают боги. Отчаянно не хочется уходить.
Тит рассмеялся:
– Посмотрим, не изменится ли настрой в следующие часы. У меня лучшее место, а задница уже онемела. О нет, я не жалуюсь. Травля была восхитительная, поистине первоклассная, хотя в такой погожий день я, вероятно, поехал бы на охоту сам. А ты, Луций Пинарий? Мне говорили, что ты отменный стрелок.
Луция осведомленность императора в таких мелочах застигла врасплох. Не почерпнул ли Тит сведения из старых Веспасиановых досье?
– Да, Цезарь, я люблю охоту. Но в моих угодьях нет ни зубров, ни камелеопардов.
– Нет? Обязательно заведи. А номер с быком – согласись, это нечто! Мастера заверили меня, что поднимут его, но я, признаться, закусил ненадолго губу. А ну как веревка оборвалась бы! Но я даже не сомневался в моих верных работниках. Как говорил мой отец, достаточно дать им лебедку и веревку да самому убраться с дороги. Если им под силу метнуть снаряд через стены Иерусалима и поразить в лоб иудейского священника на храмовом куполе, то почему бы не заставить летать быка? Однако, боюсь, самое интересное уже позади – по крайней мере, для меня. Будь моя воля, прямо сейчас пошел бы домой. Остались только бестиарии и гладиаторы. В том числе Карпофор – лучший загонщик зверей на свете, способный, если придется, голыми руками убить любое чудище. Взглянуть забавно, но ничего нового не увидишь. А дальше выйдут гладиаторы. Кому охота смотреть, как толпа тучных потных мужчин пускает друг другу кровь? Я на всю жизнь навидался такого в Иерусалиме, но римским бездельникам зрелище, наверное, в диковину, ибо они не высовывают нос дальше Аппиевых ворот. Конечно, брату моему такое нравится – верно, Домициан? Готов день напролет любоваться, как гладиаторы ходят гоголем и режут друг дружку. Хороший бой возбуждает его неописуемо. А ведь Нерон скучал на гладиаторских поединках – я прав, Эпафродит?
Эпафродит моргнул:
– Полагаю, что да, Цезарь.
Домициан с недовольным лицом скрестил руки и шагнул вперед. Его маленький сын, внимательно наблюдавший за отцом, тоже скрестил руки и насупился.
– Только полагаешь? – спросил бывшего секретаря Домициан. – По-моему, ты неплохо знал Нерона. Ведь ты был с ним до самого печального конца?
Тит вел с себя с гостями, по примеру отца, как истинный благой император; его брат говорил так агрессивно, что даже родным стало не по себе.
– Эпафродит находится здесь не для допроса, – заметила Домицилла. У нее, как и у братьев, было широкое лицо с типичным для Флавиев крупным носом, однако нравом она больше походила на дружелюбного Тита, чем на сурового Домициана.
Эпафродит откашлялся:
– Пожалуй, я знал Нерона не хуже других, особенно в последние дни. Цезарь абсолютно прав: Нерон не особенно увлекался кровавыми состязаниями.
– То есть предпочитал пьесы, стихи и тому подобное? – помог ему Тит. – А вот мой многогранный брат любит и гладиаторов, и поэзию – скажи, Домициан! Он и сам вполне себе поэт. Написал довольно приличную вещь о сражении на Капитолийском холме, где изверг Вителлий поджег храм Юпитера. Домициан видел все воочию и сложил столь живописные вирши, что я будто сам там побывал – чуял дым и слышал крики. Именно такого я жду и от тебя, Марциал, посвященного сегодняшним играм.
– Мои стихи, Цезарь, не понадобятся никому из зрителей, ведь люди вовек не забудут увиденного, – ответил Марциал. – Но тем немногим несчастным, кто пропускает грандиозное событие, я постараюсь хотя бы слабо намекнуть на блистательные виды и звуки, которым я стал свидетелем, каким бы бедным ни оказался мой словарь.
Домициан фыркнул:
– «Немногим несчастным», которых здесь нет, – включая твоего друга Диона. Кто они такие, эти философы, чтобы считать себя лучше других? Наш отец мечтал узреть открытие амфитеатра Флавиев. Он умер раньше, но мы продолжили его дело. Тит вложил в игры много труда, как и мы все, стараясь усерднее, чем мыслимо твоему другу-бездельнику Диону, однако философ полагает, будто он слишком хорош, чтобы принять щедрый дар гражданам Рима.
– Бывают люди просто чувствительные, – снисходительно молвил Тит. – Цицерону не хватало мужества смотреть гладиаторские бои. Как и Сенеке.
– Но тем не менее они являлись, – возразил Домициан. – Сегодняшние игры, брат мой, не только торжество, но и повод исполнить священный долг. И пропустившие их – демонстративно, заметь, – оскорбили память нашего отца.
– Не горячись, брат. Но ты высказал отличную мысль. Гладиаторские бои возникли как способ почтить умерших. Наши предки заставляли узников сражаться насмерть на поминальных играх в честь великих мужей. С тех пор мы прошли долгий путь, как видно по новому амфитеатру: куда там Ромулу с его крытой соломой хижиной. И все же современные бои восходят к тем давним, первым, ибо чтят упокоение великих людей, в том числе нашего отца. Сегодня каждая капля крови будет пролита в его честь.
– Как и каждая капля выпитого вина, – подхватил Марциал. Он рискнул нарушить серьезный тон, на который настроился император, но его дерзость окупилась. Тит улыбнулся тому, как поэт переиначил фразу, и воздел чашу:
– Так выпьем за Божественного Веспасиана!
Гостям налили вина. Подняв свой сосуд, Луций вдруг осознал исключительность момента. Он стоит в императорской ложе на расстоянии вытянутой руки от всех троих детей Божественного Веспасиана, пьет вино с самим Цезарем – и все благодаря дружбе с поэтом!
Луций и его спутники вернулись на прежние места.
Игры возобновились как серия состязаний между людьми и животными. Кульминацией стало появление прославленного Карпофора, который находился в отличной форме, был поразительно ловок для человека столь мощного сложения и явно умел читать мысли зверей, предвосхищая любое их движение.
Убаюканный дневной жарой и излишком вина, Луций, покуда длилось долгое выступление загонщика-бестиария, дремал, периодически просыпаясь, чтобы увидеть, как тот с кинжалом атакует медведя, затем идет с дубиной на льва и бросается с голыми руками не на одного, а сразу на двух бизонов. Убив очередного зверя, Карпофор неизменно поднимал тушу на могучие плечи и гордо шествовал по арене. Пробуждаясь, засыпая и снова открывая глаза, перед которыми опять оказывался сражающийся Карпофор, Луций будто застрял в бесконечно повторяющемся сне о бойне.
Наконец он окончательно встрепенулся под действием громовой овации: последняя схватка завершилась и зрители встали, аплодируя бестиарию.
Луций поднялся вместе со всеми. Он моргал, зевал и тер глаза.
– Сколько животных он убил? – спросил он у Марциала.
– Как! Ты разве не считал со всеми вместе?
– Я задремал.
– На пару с императором, наверное. Карпофор забил двадцать животных, одно за другим. Бесспорный рекорд. А сам не получил и царапины. Он неуязвим. Если искать ему ровню, то придется привезти гидру или, может быть, огнедышащего быка из тех, что встретились Ясону в Колхиде.
Начались гладиаторские бои. Луций порадовался отсутствию Диона и Эпиктета, ибо не помнил столь кровавых поединков, бесконечно тянущихся час за часом. Задолго до последнего боя двух самых прославленных гладиаторов, Приска и Вера, Луций решил, что впору пресытиться даже самому заядлому любителю подобных зрелищ. Но когда Приск и Вер вступили в схватку, Луций взглянул на императорскую ложу и обнаружил, что Домициан, стоявший на парапете, вцепился в перила так, что побелели костяшки, и отзывается на происходящее всем телом: дергается, хмурится, всхрюкивает, стискивает зубы и беззвучно восклицает. Его мальчонка стоял рядом и повторял каждое движение отца. Император же равнодушно взирал на поединок, время от времени бросая сардонический взгляд на возбужденных брата и племянника.
Приск носил доспехи фракийского образца: широкополый шлем, оснащенный решеткой для защиты лица и украшенный орнаментом с грифонами; поножи прикрывали нижние конечности до бедер, он был вооружен кривым мечом и маленьким круглым щитом. Вер выступал как мурмиллон, традиционный противник фракийцев; название происходило от слова «мормилос», которое обозначало рыбу, украшающую шлем; на правой ноге располагалась прочная поножа; вооружение, как и у римских легионеров, состояло из короткого меча и длинного прямоугольного щита.
Силы были безусловно равны, и казалось, что ни один из них не пустит противнику кровь, но поразительная грация и ярость внезапных атак завораживали настолько, что состязание выглядело самым захватывающим на дню. Даже Тит перестал болтать с сестрой и дочерью и подался вперед, а его брат пришел в совершенное неистовство. Предпочтения Домициана были очевидны; он неустанно выкрикивал имя Вера, а когда сидевший по соседству сенатор принялся воодушевлять криками фракийца, Домициан запустил в него чашей и велел заткнуться.
Тит закатил глаза при виде братниной вспышки ярости, но обратил инцидент в шутку:
– Пожалуй, мурмиллону нужно вооружиться еще и чашей. Мой брат щедрее Вера отворяет противнику кровь.
Пострадавший сенатор, утирая тогой кровоточащий порез на лбу, криво улыбнулся, признав остроумие императора.
Поединок изобиловал острыми моментами, порождая в утомленной, разморенной на солнце толпе ахи, крики и даже рыдания. Наконец Тит решил, что с него довольно. Он встал и подал знак распорядителю игр остановить бой. Приск и Вер сняли шлемы. С потными лицами, тяжело дыша, они подняли взгляды на императора в ожидании суда.
Тит держал деревянный меч, традиционный дар тому гладиатору, который заслужил волю. Кому же он достанется после боя на равных без явного победителя?
Болельщики принялись скандировать: «Приск! Приск!» и «Вер, Вер!». Сторонники обоих распределились по трибунам так ровно, что имена слились в одно двусложное.
Император внезапно пропал из виду. Толпа растерялась, речитатив постепенно заглох, но вот под ложей распахнулись ворота и Тит вышел на арену. Его появление на пропитанном кровью песке потрясло публику, которая оглушительно взревела, когда правитель направился к гладиаторам, держа перед собой деревянный меч.
Луций видел императора только со спины и поймал себя на сожалении о том, что выражение лица императора ему не разглядеть. Достигнув бойцов, Тит выдержал паузу. Вместо того чтобы вручить деревянный меч, он поднял левую руку и показал, что принес и второй. Шагнув вперед, он преподнес мечи обоим гладиаторам. Вера и Приска объявили равноправными победителями, обоим даровали свободу. Такого прежде не бывало.
Когда улыбающиеся бойцы воздели деревянные мечи, зрители в последний раз вскочили и устроили самую оглушительную за день овацию. Сначала они выкрикивали имена гладиаторов, но смешанный рев постепенно перешел к другому, единственному имени, которое без устали повторялось:
– Цезарь! Цезарь! Цезарь!
Луций окинул взором огромную чашу амфитеатра. Ему еще не случалось видеть ни стольких людей зараз, ни такого накала страстей. И в центре стоял император.
Тит был еще молод. При везении он мог царствовать долгие годы, пока не состарится сам Луций. И начало правления, безусловно, вышло удачным. Все испытания и бедствия минувшего года – разрушение Помпеев, чума в Риме, опустошительный пожар – затмил головокружительный успех инаугурационных игр. Тит не просто отвлек горожан, он воодушевил их чувством единства и возрожденной уверенности. Грядут и другие пиры, спектакли и зрелища по всему городу, но трудно было представить нечто сопоставимое с открытием амфитеатра Флавиев.
Гладиаторы удалились. Тит послал народу последний приветственный жест и покинул арену. Императорская ложа обезлюдела. Опустела и арена – ни акробатов, ни поединков, ни прочих зрелищ.
Глядя на тысячи собравшихся горожан, Луций подумал, что подлинным зрелищем стала сегодня сама толпа. Размещенные по кругу, так что всем видно всех, зрители друг на друга глазели не меньше, чем на арену. Шум, будь то гул или рев, опьянял; акустика позволяла различить и шепот, и смех на другой стороне амфитеатра, а общий рев достигал сверхчеловеческой силы. Огромное сооружение Флавиев зажило своей жизнью: начиная с нынешнего дня оно послужит местом сбора для всего Рима – богатых и бедных, больших и малых, являясь живым воплощением духа города и воли его жителей. Мир за пределами амфитеатра грозил неподвластными человеку опасностями – чумой, землетрясением, пожаром, наводнением, ужа сами войны, – но в закрытой раковине образовался микрокосмос, где население Рима уподоблялось богам, которые взирают с высот на арену со смертными и зверьем, живущими и умирающими по их капризу.
Пожалуй, Диону и Эпиктету все-таки стоило прийти, подумал Луций, ибо как иначе поймешь коллективное величие, пережитое зрителями? И кто, как не друзья-философы, помогут ему осмыслить странную отрешенность, которая охладила восторг финального момента, обесценила блеск игр и заменила пышность опустошением? Средь мельтешения тысяч лиц и приглушенного пульсирующего гула голосов Луций внезапно почувствовал себя как никогда одиноким.
Но одинок он не был. Из сонма глаз на него смотрели два. Ему улыбалась Корнелия, окруженная весталками и стоявшая так близко, что можно было коснуться рукой, если бы он дерзнул. Она ничего не сказала – но слова и не требовались. Луций знал, что они еще встретятся.
84 год от Р. Х.
Надев не тогу, а ношеную бурую тунику, позаимствованную у раба-домочадца, Луций приготовился к выходу из своего дома на Палатине. Ни одна матрона в Риме, будучи замужем за состоятельным человеком, не разрешила бы супругу покинуть дом в столь непритязательном виде, но Луций в свои тридцать семь все еще не был женат и не испытывал желания вступить в брак. Он приходил и уходил когда вздумается, не связанный ни семьей, ни большинством общественных обязанностей, обычных для людей его возраста и положения.
Сердце зашлось, когда он скользнул за дверь. Какая нелепость, подумал он, что человек его лет испытывает отроческое волнение перед соитием с женщиной, которая уже три года является его любовницей. Но трепет, возникающий при встрече с нею, не убывал, а только усиливался. Может быть, его возбуждает опасность? Или редкость свиданий, сообщавшая им особую остроту?
Он посмотрел на безоблачное небо. Хорошо бы укрыться под капюшоном, но жарким летним днем такой наряд скорее привлечет внимание, чем оградит от него. Он немного прошел по безлюдной улице, затем оглянулся на свой дом. Смехотворно! Такая громадина, а живет один человек. Огромный штат рабов требовался лишь для содержания резиденции. Иногда ему чудилось, что рабы и есть настоящие хозяева, а он только пришелец.
И до чего же лучше домик на Эсквилине, куда он направлялся, – укромное место, приобретенное сугубо для встреч с возлюбленной!
Сойдя с Палатина, Луций пересек городской центр, миновал Триумфальную арку Тита с амфитеатром Флавиев и поднял взгляд на Колосса Сола. Прошел через многолюдную Субуру, едва замечая гвалт и смрад. Взобрался по крутой извивистой тропке на отрог Эсквилинского холма и остановился передохнуть у небольшого водоема, который называли Орфеевым озером за бьющий в центре фонтан, украшенный пленительной статуей певца с лирой в окружении внимающих зверей. Рядом находился дом Эпафродита, но Луций свернул в другую сторону.
Наконец он прибыл на место: маленький невзрачный домик, ничем не выделяющийся; на двери из некрашеного дерева нет даже кольца. Луций извлек из туники ключ и вошел. Привратника тоже не было, как и вообще прислуги. Уже одно это делало их убежище особенным местом. Где еще в Риме искать полного уединения?
Она ждала его на ложе в крошечном садике посреди дома. Должно быть, только что прибыла, так как еще не сняла плаща с капюшоном, в котором пересекала город. В отличие от Луция, ей даже в такую жару нельзя было выйти на люди с открытым лицом.
Он сел рядом, ни слова не говоря. Сбросил капюшон. Вид коротких светлых волос возлюбленной взволновал его. Они придавали ей забавный мальчишеский вид и отличали от других женщин. Такой, без покрывала, ее видели только весталки и служанки; созерцать же короткую стрижку, как и нагое тело, дозволялось ему одному: священная и в то же время нечестивая привилегия, которой не наслаждался более никто. Он провел пальцами по волосам любимой, опьяненный правом обладать ею.
Он приник губами к ее рту и ощутил ее сладостное дыхание. Скользнул руками под плащ, прикоснулся к теплой и гладкой плоти. Под плащом не оказалось вообще ничего – ни ночной рубашки, ни простой туники. Она так и шла через город в домашних туфлях и плаще на голове тело.
– Безумие! – шепнул Луций.
Отведя плащ, он зарылся лицом ей в шею. Она тихо рассмеялась, прикладываясь губами к изгибам ушной раковины и нежно покусывая за мочку. А потом распахнула и сбросила плащ, вдруг оказавшись в его объятиях обнаженной.
Сорвав с себя тунику, он предался любви неистово и спешно, как мальчишка. Эгоистичный поступок, ибо он знал, что она предпочитает куда более медленный ритм. Но она простила его и как будто получала удовольствие от его дрожи и неукротимого возбуждения. Когда он достиг пика, все его чувства излились потоком. Он расплакался и тем сильнее распалил ее; как будто желая исторгнуть новые слезы, она впилась ему в спи ну ногтями и, обхватив ногами, как виноградные усики оплетают камень, прижала к себе с силой, которая не переставала его удивлять.
Ему не понадобилось трудиться, чтобы достичь кульминации: она явилась непрошеной, как всепожирающий пожар, который поглотил и ее, ибо он почувствовал взмокшим телом, как она содрогнулась и стиснула в себе его плоть. Она исторгла вопль столь протяжный и громкий, что наверняка его слышали в соседних домах. «Ну и пусть», – подумал он. Там поймут, что кричит от экстаза женщина, но нипочем не узнают, что она весталка.
Когда все кончилось, они лежали рядом, соприкасаясь обнаженными телами, не говоря ни слова и наслаждаясь отголосками удовольствия.
При первой встрече Луция мгновенно сразила красота ее лица, но он и представить не мог, насколько прекрасно тело. У него пресеклось дыхание, когда он впервые увидел ее без одежд, и до сих пор каждый раз захватывало дух. На протяжении многих лет он довольствовался платными услугами самых очаровательных и просвещенных куртизанок, но в жизни не видел женщины с такой прекрасной грудью и такими чуткими губами, как у Корнелии; пленительные изгибы фигуры и безупречная мраморная бледность кожи побуждали его вручную исследовать самые потайные и чувствительные области ее тела. У нее были груди и бедра как у Венеры, зрелые и женственные, стройные икры, маленькие кисти, а изгиб шеи и ямочки на горле – гладкие и нежные, как у ребенка.
Она была прекрасна. Но ее отличала еще и страстная натура. Даже опытнейшие куртизанки не отзывались на его прикосновения с таким пылом и не дотрагивались до него самого столь распутно и бесстыдно. Иногда он казался себе стороной подчиненной, трепещущим рабом для услад, который отдан на милость совершенно необузданной любовнице, способной даровать или придерживать экстаз то легчайшим касанием пальцев, то слабым дыханием.
Прекрасная, страстная – и опасная. Его общение с Корнелией было не только недозволенным и непочтительным, но и противозаконным. Их любовные игры являлись преступлением не менее серьезным, чем убийство. Однако его либо вовсе не смущали запреты, либо он внушал себе, что не получает от этого извращенного удовольствия. И все-таки почему он выбрал из всех именно Корнелию? В глубине души Луций чувствовал, что потаенность их связи отчасти способствует возбуждению, однако, подобно листу, несомому течением, не задавался вопросом, как он оказался в таком положении, и не пытался противиться влекущей его стихии. Он просто смирился с тем, что отдан на откуп высшей силе, и покорился ей.
Корнелия дарила ему небывалое телесное наслаждение, но привораживала и в других смыслах, не имеющих отношения к телесности. Он в жизни не встречал такой сведущей женщины; она была образованна, как Эпиктет; остроумна, как Марциал; рациональна и опытна, как Дион. В качестве весталки она знала каждую важную персону и в силу своего положения следила за всеми значимыми городскими событиями. Она намного глубже Луция погружалась в общественную жизнь и политику; она распахнула в эти миры окно, откуда он мог смотреть с безопасного расстояния, сохраняя привычную обособленность. Она превосходила всех не только в постели, но оказалась еще и интереснейшей собеседницей. Он мог заговорить о чем угодно и всегда получал толковый ответ.
Когда остыли и пыл, и пот, тела постепенно разделились, и дальше возлюбленные лежали рядом, глядя в потолок, лишь слегка соприкасаясь бедрами и плечами.
– Что ты придумала на этот раз? – спросил Луций.
– В качестве повода ускользнуть из Дома весталок? Я взяла на себя бремя ответственности за лотосовое дерево в священной роще при храме Люцины здесь, на Эсквилине.
– И много ухода требует лотосовое дерево?
– Здешнему пятьсот лет. Мы холим его и лелеем.
– А чем оно так важно весталкам?
– Все лотосовые деревья священны. В роще у Дома весталок тоже растет одно. Когда девочку посвящают в служение, ей впервые обрезают волосы, а локоны вешают на дерево в качестве жертвы богине. Красивый обряд.
– Не сомневаюсь.
– Тебя что-то гложет. В чем дело, Луций?
Он вздохнул:
– Вчера ко мне пришел посыльный. Принес письмо от Диона Прусийского.
– От твоего верного друга, изгнанного императором. И где сейчас знаменитый софист?
– В Дакии, если поверить, что письма с Дуная могут дойти до Рима.
– Говорят, Дакия – одна из немногих цивилизованных стран, еще не захваченных римлянами.
– Ты хочешь сказать, одна из немногих богатых стран, еще не ограбленных нами.
– Какой же ты циник, Луций! Неужели ты не согласен, что боги отвели нам особую роль: нести миру, в провинцию за провинцией, римскую веру и римское право?
Он никогда не знал наверное, насколько серьезно следует воспринимать патриотический пафос Корнелии. Пусть и поправ обет целомудрия, она считала себя в первую очередь преданной жрицей государственной религии.
– Говорят, что даки пересекали Дунай и вторгались на римскую территорию, порабощая в приграничных районах фермеров, грабя селения, насилуя женщин и мальчиков. Как будто царь Децебал нарочно провоцирует Домициана дать сдачи.
– Или, по крайней мере, так нам внушает император. Извечное римское коварство: притвориться, будто враг повинен в войне, которой отчаянно жаждем мы сами. Тит истратил последние сокровища, отобранные у иудеев его отцом, и Домициану нужны деньги. Если он хочет прибрать к рукам золото царя Децебала, то война в отмщение за насилие над римскими гражданами придется как нельзя кстати.
Корнелия пренебрежительно отмахнулась:
– Хватит! Я не хочу тратить наше время на обсуждение даков. Ты говорил о своем друге Дионе. Он сильно подавлен?
– Отнюдь нет. Письмо вполне жизнерадостное. И все-таки мне тягостна его ссылка.
Весталка вздохнула:
– Даже безобидному софисту опасно перечить Домициану.
– Но философы вовсе не безобидны, – во всяком случае, так говорит Дион. Он считает, что слова и идеи сильны не меньше, чем армии. Очевидно, того же мнения придерживается и Домициан. Какой разительный контраст с его братом, который заявлял, что не боится слов, и позволял людям говорить свободно. Правление Тита начинает казаться золотым веком.
– Забавно, как короток бывает золотой век, – сказала Корнелия. – Хотелось бы знать, не потому ли правление Тита выглядит безоблачным, что длилось оно всего несколько лет. «Он не казнил ни одного сенатора», – говорят люди. Возможно, он просто мало прожил. Когда он умер от той неожиданной хвори – никто и не заподозрил недоброе, – Домициан принял власть без всякого кровопролития. Он сразу изгнал самых ярых сторонников Тита, ибо не мог на них положиться. Но брат сменил брата, и что стало по-другому? Очень немногое. И все-таки народ моментально затосковал по Титу, ведь тот умер молодым, красивым и любимым, а потому Домициан оказался в невыгодном положении. Он не похож на брата и никогда не отличался дружелюбием и уравновешенностью…
– Это еще слабо сказано! Ты сама видела, как вел себя Домициан в амфитеатре, – его чуть удар не хватил во время гладиаторских боев. А как он орет, подбадривая одного бойца, и угрожает всем, кто болеет за другого! Он задает дурной тон публике. Зрители подражают ему. Возникают драки. Порой на трибунах льется больше крови, чем на арене.
– Луций, ты преувеличиваешь. Я и сама хочу, чтобы в амфитеатре воцарились приличия, ибо он посвящен Марсу, а зрелища равны религиозным обрядам, но вид столь обильного кровопролития высвобождает сильные чувства, причем не только у зрителей, но и у Цезаря. Меня сильнее беспокоят интриги при императорском дворе. Наверное, ничье правление не обходится без раздоров: рано или поздно образуются фракции, появляются соперники, строятся козни. Однако все обострилось после смерти Домицианова сына.
– Он так любил малыша! Тот был копией отца, всегда ходил с ним на игры и повторял каждый жест.
– Мальчонка являлся не просто обожаемым чадом, – возразила Корнелия. – Для императора наследник – гарантия, так как само наличие сына отваживает претендентов. Когда мальчик умер, Домициан не только предался скорби, но и стал крайне подозрительным к окружающим. Придворные ответили ему тем же. В такой атмосфере даже самый малый поступок императора приводит людей в трепет.
– Если сошлют, то изгнание вряд ли покажется «малым поступком».
– Это верно, – согласилась она.
– И если лишишься головы.
– Ты намекаешь на Флавия Сабина, мужа племянницы Домициана. Случай печальный и почти наверняка беспричинный. Мои друзья при дворе говорят, что у Домициана не было никаких серьезных оснований верить в заговор Флавия. Того тем не менее арестовали и обезглавили. К сожалению, твоего Диона часто видели в обществе Флавия Сабина.
– Разве это преступление?
– Наверное, нет, но, обвини Домициан Диона как участника заговора, твой друг лишился бы головы заодно с Флавием. Вместо этого Домициан его выслал. Диону повезло остаться живым.
– Живым, но вдали от Италии, и ему запретили возвращаться в родную Вифинию. Чрезмерная цена за теплый прием в доме дочери и зятя Тита. Ты знаешь, что в первую очередь сделал Дион, покинув Рим? Отправился в Грецию совещаться с дельфийским оракулом. Тот славится двусмысленными советами, но на сей раз вышло иначе. Диону было сказано: «Оденься в рубище и уходи как можно дальше от империи». Вот он и забрался за Дунай.
– Такому любознательному человеку, как Дион, – ответила Корнелия, – дальнее странствие должно казаться отличным способом познать мир. Представь, сколько скрытых метафор и тайных аллюзий он вставит в свои ученые трактаты.
Луций улыбнулся:
– Он уже использовал подобный прием в письме, рассказывая о погребальных обрядах скифов. «Вместе с умершим царем варвары хоронят виночерпиев, поваров и наложниц в точности так же, как принято в Риме карать ни за что друзей, родных и советчиков казненного праведника».
Корнелия охнула.
– Ты сжег письмо?
– Конечно – после того как прочел его Эпафродиту и Эпиктету.
– Еще кому-нибудь показывал?
– Ты имеешь в виду Марциала? Вот бы ему понравилось! Но нет, я не делился с ним. Милый Марциал! Вчера – поэт, воспевающий Тита; сегодня – комнатная собачонка Домициана. Когда Тит умер, бедолага все еще трудился над стихами об инаугурационных играх. И как же поступить с виршами, написанными в поте лица? Разумеется, переделать под нового императора. Книга только-только вышла. Домициан явно доволен, и Марциал рад, потому что из нового императора, по его словам, критик намного вдумчивее, чем из старшего брата. Но Марциал по-другому и не скажет. Поэту нужно есть.
– Тогда как философы голодают? – Корнелия закинула руки за голову и потянулась. Их тела соприкоснулись, и Луций почувствовал, что вновь возбуждается.
– Дион не голодает, – возразил он. – Он пишет, что дакийцы вполне цивилизованны, хотя поклоняются лишь одному богу. Храмы и библиотеки их столицы Сармизегетузы[26] бедны по сравнению с римскими, но царь Децебал славится золотым запасом, одним из крупнейших в мире. Среди такого изобилия прославленному римскому философу не приходится голодать. Всегда найдется знатный человек, готовый накормить мудреца, способного подать к столу толику остроумия и просвещенности. – Луций перекатился на бок лицом к Корнелии. Провел рукой по изгибу талии, погладил пальцами треугольник, образованный бедрами. – Он прислал весьма обнадеживающее письмо. Ничто не омрачает его духа, он исправно выискивает хорошее в дурном. По мнению Диона, несмотря на все трудности, ссылка может быть благословением. Так учат стоики. Все людские невзгоды – нищета, болезнь, разбитое сердце, старость, изгнание – суть очередная возможность усвоить урок.
– И ты ему веришь, Луций?
– Не знаю. Я слушаю друзей-философов и стараюсь понять. Эпиктет утверждает, что нас печалит не событие, а наше отношение к нему. Изначально добра и зла нет, они создаются нашим мышлением. Следовательно, надо думать хорошее и довольствоваться мгновением.
– Даже когда болеешь, голоден, страдаешь или находишься вдали от дома?
– Эпиктет ответил бы, что даже телесный вред наподобие болезни или пытки есть событие внешнее, не связанное с нашими истинными «я». Личность – не тело, а разум, обитающий в нем. И только личность никто не тронет, лишь ею мы по-настоящему обладаем. Наша воля – единственная вещь во вселенной, над которой мы властны. Тот, кто усваивает и принимает такой подход, доволен независимо от физических условий, а человек, воображающий, будто способен править миром, неизбежно теряется и ожесточается. Поэтому есть люди, отя гощенные худшими невзгодами и тем не менее счастливые, и есть такие, кто купается в роскоши и располагает рабами, которые выполняют любой их каприз, но все равно несчастен.
– Но как быть, если человека угнетают другие? Если его свободная воля ограничена чужой грубой силой?
– Эпиктет ответил бы, что подобное невозможно. Посторонние властны над телом и имуществом человека, но не над его волей. «Я» всегда свободно, если это осознать.
– А как насчет любви и прочих плотских удовольствий?
– Эпиктет не жалует того, что именует аппетитом, – тягу к удовлетворению телесных позывов. Слишком часто оказывается, что аппетит управляет человеком, а не наоборот.
– Но аппетит безусловно оправдан, коль скоро у нас есть тело и наше существование зависит от удовлетворения его потребностей. Человек должен есть, так почему бы не получать удовольствие от еды? А то, Луций, чем занимаемся мы с тобой, – разве ты не наслаждаешься?
– Возможно, чересчур. Бывают минуты, когда рядом с тобой я забываю, где я и даже кто я. Растворяюсь в мгновении.
– Но это же восхитительно, – улыбнулась она.
– Эпиктет сказал бы, что опасно. Экстаз с потерей собственного «я» – западня, торжество тела над волей, капитуляция перед аппетитом, путь к разбитому сердцу и разочарованию, ибо мы не властны над страстями и аппетитами другого. Сегодня нас любят, завтра – забудут. Наслаждение грозит обернуться мукой. Но я считаю, что человеку необходим контакт, прикосновения, союз с другим существом, а время от времени необходимо чувствовать себя всего лишь животным, с телом и вожделениями. С тобой, Корнелия, я испытываю именно такие ощущения. Я ни за что не откажусь от опыта, который мы с тобой делим.
– Так стоик ты, Луций, или нет?
– Я во многом согласен со стоиками, но у меня есть сомнения. Много ли мудрости в том, чтобы смириться с судьбой и признать себя бессильными? Если телесные страдания и радости обособлены от личности, а жизнь ничем не предваряется и не продолжается, то к чему жить вообще? Только посмот ри: философствую перед весталкой! Не потешаются ли над нами боги, Корнелия? Не презирают ли нас?
– Будь Веста недовольна мною, она показала бы мне свой гнев.
Луций покачал головой:
– Порой мне не верится, что ты так рискуешь ради встреч со мною. – Он провел пальцем по ее груди, следя, как набухает сосок. – Порой не верится, что и сам так рискую.
Оба знали закон. Весталок, обвиненных в нарушении обета целомудрия, хоронили заживо. Любовников распинали и забивали насмерть.
Корнелия пожала плечами:
– По крайней мере, со времен Нерона – за всю мою бытность весталкой – нас ни разу не принуждали к целомудрию. Одни весталки остаются девственницами, другие – нет. Мы не выставляем свою жизнь напоказ, а жрецы государственной религии не сильно в нее вторгаются. Они берут пример с великих понтификов, которые также являются императорами. Веспасиану не было дела до наших деяний. Тит тоже смотрел на них сквозь пальцы. Пока мы поддерживаем огонь Весты и отправляем ритуалы, Рим остается под покровительством богини.
– Ты правда веруешь в Весту и ее защиту?
– Разумеется. Не говори мне, Луций, что ты безбожник. Ты же не перешел в иудаизм?
– Ты знаешь, что крайняя плоть у меня на месте.
– А может быть, все еще хуже и ты стал последователем Христа, ненавистника человечества и богов?
– Нет. Я не иудей и не христианин. Но…
– Что?
Луций замялся. Он никогда не заговаривал о своей тайне.
– Христианином был мой дядя Кезон.
– Неужели?
– Да. Нерон сжег его заживо вместе с другими христианами, которых обвинили в устроении Большого пожара.
Корнелия поджала губы:
– Ужасно для тебя.
– Ужасно для него. Я его не знал. Отец держал меня подальше.
– Да, ужасно для него… – Корнелия не договорила, но он прочел ее мысли: если человек – христианин и поджигатель, то он заслужил кару. – Ведь тебе его не дядя дал? – Она показала на амулет, висевший у него на шее.
– Почему ты спрашиваешь? – Луций ни разу не надевал фасинум перед свиданием и сегодня впервые забыл оставить его дома.
– Я заметила, что ты прикасаешься к нему, когда говоришь о дяде. Немного похоже на крест. Христиане похваляются тем, что их бог умер на кресте, будто это повод для гордости!
– Видишь ли, дядя Кезон действительно носил амулет всю жизнь и умер с ним. Так мне сказал отец. Но сходство с крестом – случайность. Это фасинум, родовой талисман.
– На фасинум не похож.
– Потому что он очень старый и стерся от времени. Если взглянуть под определенным углом, можно различить прежние очертания. Видишь? Вот фаллос, а вот крылышки.
– Да, вижу.
– Ты одна из немногих, кому он попался на глаза. Обычно я прячу его под одеждой.
– А в термах?
– Оставляю дома, боюсь потерять.
– Тогда я и правда привилегированная особа: любуюсь обнаженным Луцием Пинарием с родовым талисманом на шее.
Луций потупился:
– Я и о дяде раньше никогда не говорил. Никому.
– Значит, это тайна?
– Думаю, кое-кто в курсе; Эпафродит – наверняка, потому что был близко знаком с отцом, но судьба дяди ни разу не обсуждалась.
– Понимаю. В любой семье есть вещи, о которых не говорят, и родственники, которых не упоминают.
Луций осознал, что теребит фасинум двумя пальцами, поворачивая его так и сяк. Секунду он смотрел на талисман, затем отпустил и буркнул:
– Как, во имя Аида, мы дошли до разговоров о дяде Кезоне?
– Мы обсуждали Весту, священный огонь и безбожников-христиан, которые не верят в богов.
– Я сам не знаю, что думать о богах. Недавно читал Эвгемера. Знаешь его?
– Нет.
– Эвгемер служил при дворе Кассандра, царя Македонии после Александра. Он считал наши сказания о богах всего лишь историями о смертных, которые жили давным-давно, а после их подвиги раздули, а им самим приписали сверхъестественные способности.
– В таком случае твой Эвгемер – откровенный атеист.
– Я изучал и труды Эпикура. Он признавал существование богов, но полагал, что они покинули наш мир и настолько отдалились от человечества, что лишь слабейшим образом, едва ощутимо влияют на смертных; их воздействие подобно тени от слабой лампы.
– Уверяю тебя, что свет огня Весты ничуть не ослаб, – возразила Корнелия. – Богиня пребывает со мной ежедневно. Я служу ей радостно и с благодарностью. Однако расхожее мнение, будто она требует от жриц девственности и карает за бесчестие бедствиями, которые насылает на город, есть заблуждение, ошибочное представление, как было неоднократно доказано. Я точно знаю: многие весталки вели себя разнузданно, однако их действия не привели ни к каким последствиям. В противном случае с тех пор, как я стала весталкой, Рим поистине ежегодно страдал бы от многочисленных невзгод.
– Мы потеряли Помпеи…
– Это случилось вдали от Рима.
– Был страшный пожар…
– Не затронувший храм Весты и Дом весталок.
– А чума…
– Ни одна весталка мало что не умерла – даже не заболела. Ты всегда такой упрямый, когда говоришь о бедствиях?
– Только с тобой.
Они вновь предались любви. Ни одна встреча не проходила без такого повтора, – возможно, тем возмещалась редкость свиданий. Луцию второй раз всегда нравился больше первого: меньше спешки, больше неги, сильнее чувство единения, исчерпывающий оргазм. Самодостаточным был каждый миг.
Он крепко сжал Корнелию в объятиях, едва она достигла пика. Никогда они не были так близки. Но после она выскользнула из его рук и повернулась спиной.
– Теперь мы долго не увидимся, – сказала Корнелия. – По меньшей мере месяцы.
– Почему?
– Я уезжаю и не вернусь до весны.
– Зима без тебя будет долгой. Куда ты едешь?
– В Дом весталок в Альба-Лонге. До города день пути по Аппиевой дороге, он расположен в холмистой местности с милыми старыми деревушками, роскошными виллами и охотничьими угодьями.
– Всего несколько часов от Рима. Я могу навестить…
– Нет. Я буду недоступна. В Альбе правила строже. Общество тамошних весталок – самое древнее, возникшее еще до основания Рима.
– Я думал, что почитание Весты в Риме и зародилось.